У торговца кожей Эвальда Дирламма, которого при обращении к нему давно уже нельзя было называть просто кожевником, был сын по имени Ханс, он всячески продвигал его, отправил даже учиться в высшую реальную школу в Штутгарте. Там этот рослый и веселый молодой человек прибавлял себе годы, но только ни ума, ни знаний. В каждом классе он просиживал дважды, а в остальном вел приятную жизнь — посещал театр и попивал пивко. Так он достиг наконец восемнадцатилетнего возраста и превратился в статного молодого мужчину, тогда как его соученики оставались безусыми незрелыми юнцами. Так как в свой последний учебный год он не особенно корпел над науками, больше искал удовлетворения на поприще утех и честолюбия исключительно в светском обществе, его отцу было предложено забрать легкомысленного юношу из школы, где он губил себя и других учеников. Так в один прекрасный весенний день Ханс прибыл с опечаленным отцом домой, в Герберзау, и ребром встал вопрос, что делать с избалованным дурнем дальше. Хорошо бы, если бы его забрили в армию, решил семейный совет, но, как оказалось, время весеннего набора было упущено.
И тут молодой Ханс, к удивлению родителей, сам выступил с инициативой, чтобы его определили практикантом в мастерскую при машиностроительном заводе, потому что он почувствовал в себе желание и способности стать инженером. Главное, что он желал этого совсем серьезно, хотя и питал в глубине души скрытые надежды, что его отправят в большой город, где заводы и фабрики получше и где, как он думал, помимо профессии можно найти еще разные возможности для приятного времяпрепровождения и удовольствий. Но тут он просчитался. Ибо отец объявил ему, посоветовавшись со знающими людьми, что готов выполнить его желание, но считает более целесообразным оставить его здесь, в Герберзау, где, возможно, не самые лучшие мастерские и учебные места, зато нет никаких искушений и возможностей сбиться с правильного пути. Последнее, как выяснилось позднее, оказалось не совсем так, однако задумано все было с самыми благими целями, и потому Хансу Дирламму предстояло вступить на новый жизненный путь под родительским присмотром в родном городке. Механик Хаагер согласился взять его себе в ученики, и бойкий юноша отправлялся теперь с некоторой робостью каждый день в путь к месту работы — от Монетного переулка к нижнему острову, — одетый в синий хлопчатобумажный костюм, как и все остальные слесари. Это обстоятельство доставляло ему поначалу известные трудности, потому что он привык появляться на публике в довольно дорогих костюмах, но вскоре он с этим справился и делал вид, что ходит в этой одежке для собственного удовольствия, словно это его маскарадный костюм. Сама же работа не удручала его, так долго без толку просидевшего в разных школах, даже нравилась и тешила сперва его любопытство, потом честолюбие и, наконец, стала по-настоящему доставлять радость.
Мастерская Хаагера находилась на берегу реки, приютившись у стен большой фабрики, машины и станки которой надо было поддерживать в рабочем состоянии и ремонтировать по мере надобности, что и составляло главное дело молодого мастера Хаагера и давало ему возможность зарабатывать на жизнь. Мастерская была маленькая и старенькая, до недавнего времени в ней хозяйничал и зарабатывал хорошие деньги отец Хаагера, настойчивый мастеровой, не имевший никакого образования. Его сын, унаследовавший и продолживший его дело, планировал расширить и обновить производство, однако начал с малого и, как осторожный сын старомодного и строгого мастера, вел себя скромно и хотя охотно заводил речь о паровых машинах, моторах и машинных цехах, тем не менее усердно занимался ремеслом в прежнем стиле и не приобрел из оборудования пока ничего существенно нового, за исключением английского токарного станка. Он работал с двумя подручными и одним учеником, и у него как раз оставалось свободное место в мастерской и одни свободные тиски для нового волонтера. Пятеро рабочих полностью занимали узкое помещение, и им, таким опытным и бывалым работягам, нечего было опасаться того, что кто-то придет сюда в поисках работы, — они за себя постоять умели.
Ученик, начавший с самых азов, был пугливым и добродушным четырнадцатилетним пареньком, и вновь поступившему волонтеру не было никакой нужды обращать на него внимание. Из помощников одного звали Йохан Шембек, черноволосый худой мужчина, экономный и бережливый честолюбец. Другой помощник был красивый статный мужчина двадцати восьми лет, его звали Никлас Трефц, он был школьным товарищем мастера и потому обращался к нему на ты. Никлас держался со всеми приветливо, словно другим и не мог быть, заправлял в мастерской наравне с мастером, потому что был не только силен и обладал видной внешностью, но и считался умным и старательным механиком, имевшим все данные, чтобы самому стать мастером. А Хаагер, хозяин мастерской, изображал из себя заботливого и делового человека, когда находился на людях, и получал от этого удовлетворение. С Хансом он провернул неплохое дельце, поскольку старому Дирламму пришлось выложить кругленькую сумму за обучение своего непутевого сына.
Таковы были эти люди, для которых Ханс Дирламм стал товарищем по работе; во всяком случае, так казалось ему самому. Поначалу новая работа интересовала его гораздо больше, чем новые люди. Он учился разводить пилу, обращаться с точильным камнем и тисками, различать металл, разжигать кузнечный горн, махать молотком, производить первую грубую шлифовку напильником. Он ломал сверла и зубило, мучился с напильником, когда железо не поддавалось, пачкался сажей, металлическими опилками и машинным маслом, ударял себя молотком по пальцу и зажимал его в токарном станке, проделывая все это под насмешливое молчание окружения, с удовольствием взиравшего на те муки, на какие был обречен новичок, взрослый сын богатого человека, постигающий их работу. Но Ханс не терял душевного равновесия, внимательно наблюдал за работой подручных, задавал в обеденный перерыв вопросы мастеру, снова пробовал все приемы и тянулся за остальными и уже довольно скоро мог выполнять несложные работы чисто и с пользой для дела, с выгодой для хозяина Хаагера и к его полному удивлению, поскольку тот питал поначалу мало доверия к способностям практиканта.
— Я, по правде говоря, думал, что вы просто хотите поиграть какое-то время в слесаря, — сказал он однажды, признав, что ошибся. — Но если и дальше будете работать так же старательно, то и в самом деле им станете.
Ханс, для которого в период его учебы в школе похвалы или порицание учителей были пустым звуком, ощутил это первое признание, как голодный — хороший кусок хлеба. И то, что и подмастерья стали со временем относиться к нему серьезно и больше не смотрели на него как на придурка, придало ему свободы, он почувствовал себя комфортно и начал оценивать свое окружение с человеческим участием и любопытством.
Больше всех ему нравился Никлас Трефц, старший подручный, этот спокойный русый великан сумными серыми глазами. Но прошло еще какое-то время, прежде чем тот подпустил к себе новенького. Поначалу он был молчалив и несколько недоверчив по отношению к сыну богатенького. Гораздо сговорчивее казался второй подручный, Йохан Шембек. Он не брезговал принять сигару от Ханса или выпить с ним кружку пива, подсказывал ему иногда разные мелкие рабочие хитрости и старался расположить к себе молодого человека, не умаляя собственного достоинства как классного специалиста в их ремесле.
Когда Ханс пригласил его однажды провести с ним вечерок, Шембек снизошел до него, принял приглашение и повелел ему прийти в восемь часов в небольшую харчевню Беккена у среднего моста. Там они и посидели; через открытые окна доносился шум реки, и за вторым литром вина подручный разговорился. Попивая прозрачное красное вино, он закурил хорошую сигару и приглушенным баском посвятил Ханса в семейные и деловые тайны владельца мастерской Хаагера. Ему жалко мастера, сказал он, что тот так прогибается под Трефца, то есть под Никласа. Он ведь насильник и раньше, еще во время спора, сильно побил Хаагера, тот работал тогда еще под началом отца. Он, конечно, хороший работник, по крайней мере тогда, когда ему это нужно, но он тиранит всю мастерскую, и гордыни у него больше, чем у мастера, хотя за душой ни пфеннига.
— Но ведь он много зарабатывает, — сказал Ханс.
Шембек засмеялся и хлопнул себя по колену.
— Нет, — ответил он, часто моргая, — у Никласа в кармане лишь на марку больше, чем у меня. И на то есть причина. Вы знаете Марию Тестолини?
— Ту, что у итальянцев в квартале на острове?
— Да, из этого сброда. У Марии давно уже связь с Трефцем, знаете ли. Она работает на ткацкой фабрике напротив нас. Я не могу поверить, что она уж очень к нему привязана. Он, конечно, большой крепкий парень, это все девушки любят, но так, чтобы она была по уши влюблена, этого нет.
— Да, но какое это имеет отношение к его заработку?
— К заработку? Ах так. Ну как же, у Никласа с ней связь, и если бы не она, он зарабатывал бы гораздо больше в другом месте, а так торчит здесь только ради нее. И это большая выгода для мастера. Больше он ему не платит, а Никлас все равно не уходит, потому что не хочет расстаться с Тестолини. В Герберзау не так-то много мест для хорошего механика, больше года я здесь тоже не остаюсь, а Никлас сидит и никуда не уходит.
Из дальнейшего разговора Ханс узнал детали, которые интересовали его меньше. Шембек знал много чего о семье молодой фрау Хаагер, о ее приданом, остаток которого старик не хотел отдавать, из-за чего в браке возникли разногласия. Все это Ханс Дирламм терпеливо выслушивал, пока время не подсказало ему, что пора подняться и пойти домой. Он оставил Шембека допивать вино и ушел.
По дороге домой теплым майским вечером он думал о том, что только что узнал о Никласе Трефце, и ему даже в голову не пришло считать его дураком из-за того, что ради любовной аферы он якобы отказывается от совершенствования в ремесле. Напротив, это казалось ему весьма убедительным. Из того, что рассказал черноволосый подручный, поверил он не во все, но в эту историю с девицей — поверил, она ему нравилась, она была в духе его понимания жизни. И еще потому, что с тех пор, как он был занят своими усилиями и ожиданием успехов в новом для него ремесле не столь исключительно, как это было в первые недели, его стало мучить тихими весенними вечерами тайное желание завести любовную интрижку, и мучить немало. В бытность учеником в городе он приобрел на этом поприще кое-какой светский опыт, правда, еще довольно невинный. Ну а теперь, когда он ходил в синем рабочем костюме и опустился до самых низов простого народа, ему казалось естественным и заманчивым получить свою долю простых и физически здоровых жизненных правил этого самого народа. Но пока у него никак не получалось. С городскими девушками, из тех, с кем он был знаком через сестру, можно было общаться только на танцах или балах ферейнов, да и то под надзором их строгих мамаш. А в круг подмастерьев и фабричного люда Ханс войти еще не сумел, они еще не держали его за своего.
Он пытался представить себе эту Марию Тестолини, но никак не мог вспомнить, как она выглядит. Тестолини были сложной семейной общиной в безрадостном нищем квартале, жившей с другими семьями романского происхождения одним немыслимым табором в старом хлипком домишке на острове. Еще со времен детства Ханс помнил, что там буквально кишело маленькими детишками, они в Новый год, а иногда и в другое время, приходили попрошайничать в дом его отца. Одним из тех оставленных без присмотра ребенком должна была быть и Мария, и он рисовал в воображении темную большеглазую изящную итальянку, немного растрепанную и не очень опрятно одетую. Но представить среди молоденьких фабричных девушек, ежедневно проходивших мимо их мастерской, при том что некоторые из них казались ему довольно-таки привлекательными, Марию Тестолини он никак не мог.
Она ведь выглядела совсем иначе, но не прошло и двух недель, как он неожиданно с ней познакомился.
К дряхлым, соседствующим с мастерской строениям относился и полутемный чулан, пристроенный со стороны реки, — там складывали всяческие запасы. В один теплый июньский день, после обеда, Хансу пришлось пойти туда — ему надо было отсчитать несколько сотен штанг, и он не имел ничего против провести полчаса или даже целый час здесь, в холодке, в стороне от раскалившейся от жары мастерской. Он отсортировал штанги по толщине и начал отсчет, время от времени записывая мелом цифры на темной деревянной стене. Считая, он вполголоса повторял:
— Девяносто три, девяносто четыре…
И тут тихий низкий женский голос произнес, смеясь:
— Девяносто пять… сто… тысяча…
Испуганный и недовольный, он обернулся. У низкого окна без стекла стояла статная белокурая девушка, она кивнула ему и засмеялась.
— В чем дело? — спросил он с глупым выражением лица.
— В хорошей погоде, — ответила она. — Ты небось новый волонтер вон там, в мастерской?
— Да. А вы кто?
— Скажите пожалуйста! Он говорит мне «вы»! Что, разве всегда нужно быть таким благородным?
— О, если позволите, я могу и на ты.
Она вошла к нему, огляделась на пятачке, послюнявила указательный палец и стерла записанные мелом цифры.
— Стой! — закричал он. — Что ты делаешь?
— Не можешь, что ли, наизусть запомнить?
— Зачем, если есть мел? Теперь придется все заново считать.
— О горе! Может, помочь?
— Давай, я с удовольствием.
— Тут я тебе верю, но только у меня другие дела.
— Это какие же? Не похоже.
— Ты так думаешь? И ведешь себя к тому же как грубиян. А нельзя ли быть немного полюбезнее?
— Ну почему же нет? Особенно если ты покажешь мне, как это делают.
Она улыбнулась, подошла к нему вплотную, провела полной и теплой рукой по его волосам, погладила по щеке и посмотрела ему, все еще смеясь, прямо в глаза. Такого с ним еще не бывало — ему стало не по себе, голова у него закружилась.
— Ты славный, очень милый, — проговорила она.
Он хотел ответить: «Ты тоже», — но у него громко стучало сердце, и он не мог вымолвить ни слова. Он держал ее руку, сжимая ее.
— Ау! Не так сильно! — воскликнула она тихо. — Мне больно.
Тогда он сказал:
— Прости. — А она положила на миг свою головку с густыми белокурыми волосами ему на плечо и нежно и подкупающе взглянула на него. Потом опять засмеялась теплым и низким голосом, приветливо и непринужденно кивнула ему и убежала. Когда он подошел к двери, чтобы посмотреть ей вслед, она уже исчезла из виду.
Ханс еще долго возился в чулане со штангами. Сначала он был так смущен, что его прошиб пот и он совсем растерялся, ничего не соображал и тяжело дышал, уставившись перед собой в одну точку. Вскоре он вышел из этого состояния, и тогда его охватила удивительная и какая-то неукротимая радость. Вот это приключение! Красивая взрослая девушка пришла к нему, сделала ему приятно, немножко полюбила его! А он не знал, как ему себя вести, он даже ничего не сказал, не узнал ее имени, даже не поцеловал ее!
Это мучило и злило его потом целый день. И он решил яростно и твердо все это исправить и в следующий раз не быть таким дураком и идиотом.
Он больше не думал ни о каких итальянках. Он постоянно размышлял только о «следующем разе». И на другой день воспользовался первой же возможностью, чтобы хоть на пару минут улизнуть из мастерской и посмотреть по сторонам. Но блондинки нигде не было видно. Вместо этого она пришла под вечер с подружкой, без тени смущения, равнодушная, в мастерскую, принесла небольшой кусок стальной рельсы, деталь ткацкого станка, и попросила отшлифовать ее. Ханса она, похоже, не знала и не видела, зато немного пошутила с мастером и подошла потом к Никласу Трефцу, который и занялся деталью, а она с ним при этом тихо разговаривала. Только когда она уходила и уже сказала «адье», в дверях она оглянулась и бросила Хансу короткий, но теплый взгляд. Потом немного нахмурила лобик и ее веки задрожали, как бы подтверждая, что она не забыла их тайну и он тоже должен бережно хранить ее. И ушла.
Йохан Шембек прошел сразу после этого мимо Ханса, ухмыльнулся тихонько и шепнул:
— Это была Тестолини.
— Малышка? — спросил Ханс.
— Нет, рослая блондинка.
Волонтер склонился над станком и весь отдался шлифовке. Он шлифовал так, что стоял свист, станок ходил ходуном. Так вот что за приключение! Кто же сейчас в обманутых, старший подручный или он? И что теперь делать? Он никак не думал, что любовная интрижка начнется так запутанно. Весь вечер и полночи он не мог ни о чем другом думать. Собственно, с самого начала он придерживался такого мнения, что ему стоит отказаться. Но с другой стороны, он вот уже целые сутки ни о чем другом не мыслит, кроме как о своей влюбленности в хорошенькую девушку, и желание ее поцеловать и быть ею любимым стало таким сильным и захватило его всего. Впервые было так, что женская рука гладила его и сделала ему хорошо. Разум и чувство долга пасовали перед ранней влюбленностью, которая от привкуса нечистой совести не становилась краше, но и не делалась слабее. Пусть все идет так, как идет, Мария любит его, и он тоже хочет ее любить.
Но на душе у него тем не менее было гадко. Когда он в следующий раз встретился с Марией при входе на ткацкую фабрику, он тотчас же сказал:
— Эй! А как там у вас с Никласом? Он и в самом деле твой милашка?
— Да, — сказала она смеясь. — Тебе что, ничего другого в голову не пришло, о чем меня еще можно спросить?
— Нет, почему же. Если ты любишь его, не можешь же ты любить еще и меня.
— Почему бы и нет? С Никласом у меня связь, понимаешь? Это уже давно, и пусть так и остается. А тебя я буду любить просто так, потому что ты очень милый маленький мальчик. Никлас, знаешь ли, строг и груб, а тебя, малыш, я хочу иметь для поцелуев и объятий. Разве ты против этого?
Нет, он ничего не имел против. Он тихо и почтительно прижал свои губы к ее розовому ротику, и так как она сразу заметила его неопытность в деле поцелуев, она хоть и засмеялась, но пощадила его и полюбила еще больше.
До сих пор Никлас Трефц, старший подручный и закадычный друг молодого мастера, был с ним в прекрасных отношениях; собственно, даже в доме и в мастерской первое слово чаще было за ним. В последнее время хорошие отношения несколько пошатнулись, а к лету Хаагер стал вести себя с подручным критичнее. Тот все более провоцировал мастера на такое поведение, не спрашивал его совета и при каждом удобном случае давал понять, что не намерен оставаться в прежних установленных рамках.
Трефц считал, что превосходит его в ремесле, и потому не реагировал на эти изменения. Сначала его удивляла появившаяся холодность в обращении с ним, он воспринимал ее как непривычный каприз мастера, улыбался и ко всему относился спокойно. Когда же Хаагер стал совсем нетерпеливым и еще более непостоянным в своем поведении, Трефц стал присматриваться к нему и вскоре был убежден, что знает причину неудовольствия.
Он увидел, что между мастером и его женой не все ладилось. Громких скандалов не было, его жена была для этого слишком умна. Но супруги явно избегали друг друга, жена никогда не показывалась в мастерской, а муж редко оставался вечерами дома. Размолвка, как называл это Йохан Шембек, исходила то ли оттого, что тестя не удавалось уговорить выдать из приданого больше денег, то ли за этим стояли личные ссоры — во всяком случае, в доме нечем было дышать, женщину часто видели заплаканной и раздраженной, да и муж, казалось, отведал несладкого и познал горечь поражений.
Никлас был уверен, что эти домашние неурядицы и были всему виной, и не предъявлял к мастеру никаких претензий за его грубость и раздражительность. Что его, однако, тайно злило и мучило, так это тихая и хитрая манера Шембека извлекать из плохого настроения мастера для себя пользу. С момента, как заметил, что старший подручный впал в немилость, он старался как можно чаще предлагать со сладкой и заискивающей угодливостью свои услуги, и то, что Хаагер покупался на это и явно благоприятствовал подхалиму, было для Трефца чувствительным уколом.
В это неприятное время Ханс Дирламм решительно встал на сторону Трефца. С одной стороны, Никлас нравился ему своей мощной физической силой, а также ярко выраженными мужскими качествами, с другой стороны, льстивый Шембек все больше становился ему подозрителен и противен, и, наконец, ему казалось, что благодаря такой позиции он компенсирует свою непокаянную вину перед Никласом. Хотя его общение с Тестолини ограничивалось короткими поспешными встречами, при которых они не переходили границ нескольких поцелуев и объятий, он все-таки ощущал, что вступил на запретный путь, и совесть его была нечиста. И тем решительнее отверг он сплетни Шембека и вступился за Никласа с одинаковой степенью восхищения им и сочувствия. Потребовалось немного времени, и Никлас это заметил. До этого он не интересовался волонтером, он просто видел в нем бесполезного сынка богатея. Теперь он смотрел на него приветливее, даже обращался к нему с какими-нибудь словами и терпел, когда Ханс во время обеденного перерыва подсаживался к нему.
Наконец однажды вечером он даже пригласил его пойти с ним вместе выпить.
— У меня сегодня день рождения, — сказал он, — надо же мне распить с кем-нибудь бутылочку вина. Мастер взбесился, Шембек, этот негодяй, мне не нужен. Если хотите, Дирламм, можете пойти сегодня со мной. После ужина встретимся на аллее. Хотите?
Ханс был без ума от радости и обещал прийти без опозданий.
Был теплый вечер, начало июля. Ханс торопливо поужинал дома, помылся и почистился и поспешил на аллею, где его уже ждал Трефц.
Никлас оделся по-праздничному, и когда увидел, что Ханс идет в синем рабочем костюме, спросил его добродушно, однако с упреком:
— Так, а вы все еще в спецовке?
Ханс извинился, сказал, что очень спешил, и Никлас засмеялся:
— Ну только, пожалуйста, никаких уверток! Вы просто волонтер, и вам нравится этот грязный рабочий костюм, потому что вы не так долго его носите. А наш брат с удовольствием снимает его, если есть возможность сходить куда-нибудь после работы.
Они шли рядом по темной каштановой аллее в сторону окраины. За последними деревьями неожиданно показалась высокая девичья фигура и взяла Никласа под руку. Это была Мария. Трефц даже не поприветствовал ее и спокойно отнесся к ее появлению, и Ханс не знал, пригласил ли он ее заранее или она появилась сама по себе. Сердце забилось в тревоге.
— Это молодой господин Дирламм, — сказал Никлас.
— Ах да, — воскликнула Мария смеясь, — волонтер! Вы тоже с нами?
— Да, Никлас пригласил меня.
— Очень мило с его стороны. И с вашей тоже, что вы согласились. Такой благородный молодой господин!
— Какой вздор! — воскликнул Никлас. — Этот Дирламм — мой коллега. И мы сейчас пойдем и отпразднуем мой день рождения.
Они уже дошли до харчевни «У трех ворон», расположенной на самом берегу реки в маленьком дворике. Слышны были голоса возчиков, они играли в карты. На улице не было ни души. Трефц крикнул хозяину через окно, чтобы тот принес лампу. Он занял один из необструганных дощатых столов. Мария села с ним рядом, Ханс занял место напротив. Хозяин вынес из сеней плохо горевшую лампу и подвесил ее на крючок из проволоки.
Трефц заказал литр самого хорошего вина, хлеб, сыр и сигары.
— Как здесь скучно, — разочарованно сказала девушка. — Может, мы войдем внутрь? Здесь же никого нет.
— И нас одних хватит, — отозвался нетерпеливо Никлас.
Он налил всем вина в пузатые бокалы из толстого стекла, подвинул к Марии хлеб и сыр, предложил Хансу сигару и сам тоже закурил одну. Они чокнулись. После этого, словно девушки тут и не было, Трефц затеял с Хансом длинный разговор о технических вещах. Он сидел, наклонившись вперед, один локоть на столе, а пристроившаяся рядом Мария полностью откинулась к спинке, скрестила на груди руки и смотрела из темноты, не прячась и не отрывая глаз, спокойным довольным взглядом в лицо Хансу.
Приятнее ему от этого не становилось, и он окружал себя от смущения густыми клубами дыма. То, что они однажды втроем будут сидеть за одним столом, он себе такого и представить не мог. Он был рад, что эти двое не обменивались между собой у него на глазах нежными взглядами, и старательно углубился в разговор с подручным.
По усыпанному звездами небу над садом плыли белесые ночные облака, временами в харчевне раздавались голоса и смех, рядом негромко ворковала темная река. Мария неподвижно сидела в полутьме, слушала речи обоих мужчин и не спускала глаз с Ханса. Он чувствовал ее взгляд, даже если и не смотрел в ее сторону, и ему даже казалось забавным то подмигнуть ей, то насмешливо засмеяться, то просто с прохладцей за ней наблюдать.
Так прошел примерно час, и беседа постепенно утратила темп, стала лениво тянуться и, наконец, иссякла окончательно, — какое-то короткое время никто из них не произнес ни слова. Тогда Тестолини решительно выпрямилась. Трефц собрался налить ей вина, но она отодвинула бокал в сторону и холодно сказала:
— Не стоит, Никлас.
— В чем дело?
— У тебя вроде день рождения. И твоя милая сидит рядом с тобой и засыпает от скуки. Ни словечка, ни поцелуя — ничего, кроме бокала вина и куска хлеба! Если бы моим любимым был каменный истукан, хуже бы не было.
— Ах, иди ты! — недовольно засмеялся Никлас.
— Ага, иди ты! Я и уйду. В конце концов есть и другие, кому тоже хочется на меня посмотреть.
Никлас вскипел.
— Ты что сказала?
— Я сказала то, что есть.
— Ах так? Если это так, тогда скажи лучше сейчас все сразу. Я хочу знать, кто это, кто хочет на тебя посмотреть.
— О, этого многие хотят.
— Я хочу знать имя. Ты принадлежишь мне, и если кто ухлестывает за тобой, то этот негодяй будет иметь дело со мной.
— Да, пожалуйста. Да только если я принадлежу тебе, то и ты должен принадлежать мне и не быть таким грубым. Мы не муж и жена.
— Нет, Мария, к сожалению, нет, и я не виноват в этом, и ты это прекрасно знаешь.
— Ну хорошо, но только будь поласковее и не становись таким дикарем. Бог знает, что с тобой творится в последнее время!
— Неприятности у меня; ничего, кроме неприятностей. Но давай лучше выпьем и будем улыбаться, а то Дирламм подумает, что мы всегда с тобой такие недобрые. Эй, хозяин «Ворон»! Иди сюда! Неси еще бутылку вина!
Хансу стало совсем страшно. Он с удивлением наблюдал этот внезапно вспыхнувший спор и то, как он так же быстро улегся, и потому не имел ничего против выпить еще по последнему бокалу вина за восстановление полного мира.
— Ваше здоровье! — провозгласил Никлас, чокнулся с ними и одним глотком осушил бокал. Затем коротко хохотнул и сказал изменившимся тоном: — Ну да, ну да. Одно могу вам сказать: в тот день, когда моя любимая спутается с кем-то другим, быть несчастью.
— Вот дурень, — тихо проговорила Мария, — что за мысли приходят тебе в голову?
— Это так всегда говорят, — спокойно ответил Никлас. Он блаженно откинулся назад, расстегнул жилетку и запел:
Ах, слесарь с дружками немного подгулял…
Ханс старательно подтянул. В душе он твердо решил не иметь ничего общего с Марией. В него заполз страх.
По дороге домой девушка остановилась у нижнего моста.
— Я пойду домой, — сказала она. — Проводишь?
— Ну, тогда всего, — кивнул подручный и протянул Хансу руку.
Пожелав спокойной ночи и облегченно вздохнув, он пошел дальше один.
Зловещий ужас поселился в этот вечер в его душе. Он без конца прокручивал в голове, что бы произошло, если бы старший подручный застукал его однажды с Марией. После того как эта чудовищная картина оказала воздействие на его решение, ему стало легче представить ее себе в преображенном моральном свете. Уже через неделю он внушил себе, что отказался от игр с Марией из-за благородства и дружбы с Никласом. Главное было, что он и в самом деле избегал девушку. Лишь несколько дней спустя он неожиданно встретил девушку в полном одиночестве и тут же поспешил ей сказать, что больше не сможет приходить к ней. Она, похоже, опечалилась, и у него стало тяжело на сердце, когда она повисла на нем и попыталась вернуть его поцелуями. Но он ни на один поцелуй не ответил — напротив, вынужденно, но спокойно освободился от нее. Она никак не хотела его отпускать, пока он наконец не пригрозил ей со страхом в душе, что расскажет обо всем Никласу. Она в ответ закричала:
— Ты этого никогда не сделаешь! Это будет моей смертью.
— Так, значит, ты его все-таки любишь? — с горечью спросил Ханс.
— Ах, да что ты! — вздохнула она. — Глупый мальчик, ты же знаешь, что тебя я люблю гораздо больше. Нет, но Никлас меня убьет. Он такой. Поклянись мне, что ничего ему не скажешь!
— Хорошо, но ты тоже должна мне пообещать, что оставишь меня в покое.
— Что, я уже так надоела тебе?
— Ах, оставь эти разговоры! Но я не могу постоянно что-то скрывать от него, я этого не могу, ты пойми. Так что обещай мне, идет?
Она пожала ему руку, а он не смотрел ей при этом в глаза. Он молча ушел, а она смотрела ему вслед, качая головой и исходя негодованием. Что за болван! — думала она.
А для него опять наступили черные дни. Его потребность в любви, сильно разогретая Марией и получавшая только минутное успокоение, опять приняла формы жаркого, неудовлетворенного томления, терзавшего его душу, и лишь загруженность работой помогала ему как-то справляться с этим изо дня в день. К тому же нарастающая жара делала его вдвойне усталым. В мастерской было жарко и душно, они работали полуголыми, и спертый воздух был постоянно пропитан машинным маслом и резким запахом мужского пота. Вечерами Ханс купался, иногда вместе с Никласом, за городом в прохладной реке, после чего, смертельно усталый, падал в кровать, а утром его трудно было добудиться и привести в чувство.
И для других, возможно, за исключением Шембека, настала в мастерской несладкая жизнь. Ученика все время ругали и награждали пощечинами, мастер постоянно был резким и возбужденным, и Трефцу стоило немалого труда сносить его капризный характер и торопливость. Он тоже все чаще становился ворчливым. Какое-то время он еще все это сносил насколько мог, но потом его терпение лопнуло, и однажды он остановил после обеда мастера во дворе.
— В чем дело? — неприветливо спросил Хаагер.
— Хочу поговорить с тобой. И ты знаешь, о чем. Я делаю свою работу хорошо, придраться тебе не к чему, разве не так?
— Да, так.
— Ну вот. А ты обращаешься со мной как с учеником. Ведь в чем-то должна быть причина, что я вдруг ни с того ни с сего стал для тебя пустым местом. Мы ведь всегда жили дружно.
— Боже праведный, чего ты от меня хочешь? Я такой, какой есть, и не могу стать другим. У тебя тоже свои выходки.
— Возможно, Хаагер, но не во время работы, и в этом вся разница. Скажу тебе только одно — ты сам наносишь вред своему делу.
— Оно мое, не твое.
— Ну тогда мне тебя просто жалко. Тогда и разговаривать больше не о чем. Может быть, все это однажды само собой разрешится.
Он ушел. В дверях он столкнулся с Шембеком — тот все слышал и только тихонько посмеивался. Никласу хотелось набить парню морду, но он взял себя в руки и спокойно прошел мимо.
Ему стало ясно, что между Хаагером и им стоит что-то другое, не просто плохое настроение, и он решил докопаться до этого. По правде, больше всего ему хотелось уволиться прямо сегодня, вместо того чтобы работать при таких отношениях дальше. Но он не хотел и не мог покинуть Герберзау из-за Марии. При этом все выглядело так, словно мастер вовсе не заинтересован в том, чтобы он остался, хотя его уход сильно навредит делу. Раздраженный и грустный, вернулся он в мастерскую, когда пробило час дня.
После обеда надо было произвести небольшие ремонтные работы на ткацкой фабрике. Это случалось частенько, потому что хозяин фабрики экспериментировал на нескольких перестроенных станках, к которым Хаагер приложил свою руку. Раньше эти работы по переделке станка чаще всего выполнял Никлас Трефц, но в последнее время мастер ходил туда сам и, если был нужен помощник, брал с собой Шембека или волонтера. Никлас ни слова не говорил против, но это обижало его, он видел в этом знак недоверия. В таких случаях он имел возможность лишний раз встретиться с Тестолини, она работала в том же цеху, и он не хотел навязываться с этой работой, чтобы не выглядело так, будто он делает это ради нее.
Вот и сегодня мастер пошел туда вместе Шембеком, а мастерскую оставил на Никласа. Прошел час, и Шембек вернулся назад с инструментами.
— Каким станком вы занимались? — спросил Никлас, интересовавшийся этими экспериментами.
— Третьим, в углу возле окна, — ответил Шембек и посмотрел на Никласа. — Мне пришлось делать все одному, мастер слишком увлекся беседой.
Никлас навострил уши — на том станке работала Тестолини. Он хотел сдержать себя, чтобы не связываться с Шембеком, но против воли с языка сорвался вопрос:
— Это с кем же? С Марией?
— Угадал, — засмеялся Шембек. — Он по всем правилам ухаживает за ней. Это и неудивительно — она такая пампушечка.
Трефц ничего не сказал в ответ. Он не желал слышать имя Марии из этих уст, да еще в таком тоне. Он с силой нажал на напильник и так придирчиво определял калибр, когда закончил, словно все его мысли были отданы только работе. Но на самом деле голова его была занята совсем другим. Его мучило тяжкое подозрение, и чем больше он думал об этом, тем лучше, так казалось ему, все сходилось одно с другим и наводило на подозрение. Мастер приударял за Марией, поэтому и стал ходить с некоторых пор на ткацкую фабрику сам и не хотел его там больше видеть. И потому обращался с ним так странно и так грубо и был раздражен. Никлас был ревнив и потому мастер хотел довести его до такого каления, чтобы он уволился и исчез отсюда.
Но он не хотел уходить, теперь тем более.
Вечером он пошел к Марии. Дома ее не было, и он ждал ее до десяти часов на скамейке в компании с женщинами и парнями, проводившими так свободное время. Когда она пришла, он поднялся вместе с ней наверх.
— Ты меня ждал? — спросила она, пока они поднимались по лестнице.
Он не ответил. Он молча шел за ней по пятам до ее каморки и так же молча закрыл за ними дверь.
Она обернулась и спросила:
— Ну, ты опять дошел до точки? Что снова не так?
Он посмотрел на нее.
— Где ты была?
— В городе. Вместе с Линой и Кристианой.
— Вот как.
— А ты?
— А я сидел внизу и ждал. Мне надо кое о чем с тобой поговорить.
— Опять? Ну, поговори.
— По поводу мастера. Мне кажется, он бегает за тобой.
— Этот? Хаагер, что ли? Боже праведный, да пусть бегает.
— Этого я не потерплю, нет. Я хочу знать, так это или не так. Он теперь всегда ходит сам, если у вас надо что-либо сделать, и сегодня опять полдня был с тобой возле твоего станка. А теперь говори: что у него с тобой?
— Да нет ничего. Он болтает со мной, и ты не можешь запретить ему это. Если спросить тебя, так я все время должна сидеть под стеклянным колпаком.
— Я не шучу. Я хочу знать, о чем он болтает, когда стоит с тобой у станка.
Она со скучающим видом вздохнула и уселась на кровать.
— Оставь Хаагера в покое! — крикнула она протестующе. — Что с ним будет? Он немножко влюблен и ухаживает за мной.
— Ты не дала ему оплеуху?
— Боже! А может, лучше сразу выбросить его в окно? Я разрешаю ему говорить и смеюсь над ним. Сегодня он сказал, что хочет подарить мне брошку…
— Что? Так и сказал? А ты, что ты ему сказала?
— Что не надо мне никаких брошек и ему самое время пойти домой к своей жене… И на этом точка! Хватит! Это обыкновенная ревность! Ты сам всерьез не веришь во всю эту чепуху.
— Да-да. Ну тогда спокойной ночи. Я пошел домой.
Он ушел, не позволив остановить его. Но он не успокоился, хотя, собственно, нельзя было сказать, что он не доверял девушке. Он просто не знал и где-то смутно чувствовал, что ее верность наполовину была страхом перед ним. Пока он был тут, он мог быть, пожалуй, уверен в ней. Но если ему придется уйти, тогда никакой уверенности. Мария была честолюбива, и ей нравились красивые слова, она познала любовь еще в раннем возрасте. А Хаагер был мастер, у него были деньги. Он мог предлагать ей брошку, хотя и был настоящим скрягой.
Никлас целый час бегал по переулкам, где гасло одно окно за другим и свет оставался гореть только в харчевнях. Он старался думать о том, что пока не произошло ничего ужасного. Но он боялся грядущего, того, что будет завтра и в любой другой день, когда он будет стоять рядом с мастером, и работать с ним, и разговаривать, зная, что этот человек ходит за Марией по пятам. Что из этого получится?
Усталый и расстроенный, вошел он в харчевню, заказал бутылку пива и почувствовал с каждым быстро выпитым бокалом, как по жилам растекается прохлада и смягчает боль. Он редко пил, чаще всего в гневе или если был необычайно весел, и уже больше года не был во хмелю. Сейчас он дал волю себе, предался неосознанно безотчетной гульбе и был сильно пьян, когда вышел из харчевни. Но все-таки еще достаточно соображал и не заявился в таком состоянии в дом Хаагера. Он вспомнил про одну лужайку в конце аллеи, ее только вчера скосили. Неверными шагами он дошел туда, бросился на собранное к ночи в кучи сено и моментально заснул.
Когда Никлас на следующее утро, усталый и бледный, но все же вовремя пришел в мастерскую, мастер с Шенбеком по чистой случайности уже там были. Трефц молча прошел на рабочее место и принялся за работу. Тут мастер крикнул ему:
— Явился-таки наконец?
— Я пришел минута в минуту, точно, как всегда, — сказал Никлас устало и с наигранным безразличием. — Вон там наверху висят часы.
— А где ты был всю ночь?
— Разве тебя это касается?
— Думаю, что да. Ты живешь в моем доме, и я требую порядка.
Никлас громко засмеялся. Теперь ему было все равно, что будет дальше.
Ему осточертел Хаагер и его идиотские требования порядка, да и все остальное.
— Что тут смешного? — крикнул мастер сердито.
— Смех напал, Хаагер. Ты мне кажешься большим юмористом.
— Нет здесь никакого юмора. Поберегись!
— Может, и нет. Знаешь, господин мастер, про порядок это ты отлично сказал. «Я требую порядка в доме!» Хлестко сказано. Но это и заставило меня засмеяться — говоришь о порядке в доме, а у самого нет никакого порядка.
— Что? Чего у меня нет?
— Порядка у тебя нет. С нами ты ругаешься и лютуешь из-за каждой мелочи. Или, например, как обстоят у тебя дела с собственной женой?
— Заткнись! Эй, ты, собака! Собака ты, говорю я тебе.
Хаагер подскочил к нему и стоял, сжав кулаки, перед подручным. Но Трефц, который был сильнее его в три раза, посмотрел на него, хлопая ресницами, почти с дружеским участием.
— Спокойно! — произнес он медленно. — Когда разговариваешь, надо быть вежливым. Ты не дал мне договорить до конца. Мне, собственно, нет никакого дела до твоей жены, хотя мне ее и жалко…
— Или ты заткнешься, или…
— Это потом, когда я закончу работу. Так вот, до твоей жены, как я уже сказал, мне нет никакого дела, нет мне дела и до того, что ты бегаешь за фабричными девчонками, ты, похотливая обезьяна. Но вот до Марии мне даже очень есть дело, и это тебе известно так же хорошо, как и мне. И если ты дотронешься до нее хоть пальцем, тебе будет очень плохо, можешь в этом не сомневаться. Так. Я сказал все, что хотел.
Мастер был бледен от возбуждения, но так и не решился затеять с Никласом драку.
Тем временем подошли Ханс Дирламм и ученик и остановились у входа, с удивлением услышав громкий крик и злые слова, прозвучавшие здесь ранним утром, в самые спокойные часы. Он посчитал лучше не затевать скандал, поэтому переборол себя и несколько раз сглотнул слюну, чтобы унять дрожь в голосе.
А потом громко и спокойно сказал:
— Хватит на сегодня. Со следующей недели ты свободен, у меня уже есть на примете новый подручный. А теперь все за работу, быстро!
Никлас только кивнул и ничего не ответил. Он тщательно зажал заготовку в токарном станке, проверил резец, вынул его и пошел с ним к точильному камню. Другие рабочие тоже с большим старанием принялись за работу, и за всю первую половину дня в мастерской не было произнесено и десятка слов.
Только в обеденный перерыв Ханс отыскал старшего подручного и тихо спросил его, действительно ли он собирается уйти.
— Само собой, — коротко сказал Никлас и отвернулся.
Весь обеденный час он проспал в складской на мешке со стружками, к обеденному столу даже не подошел. Весть о его увольнении пришла после обеда и на ткацкую фабрику — об этом позаботился Шембек, а Тестолини сообщила ее подружка.
— Слушай, Никлас уходит. Его увольняют.
— Трефца? Не может быть!
— Да-да, Шембек принес на хвосте свежую новость. Жалко его, да?
— Да, если это правда. Но Хаагер горяч, это так! Он давно уже пытается завести со мной шашни.
— Да что ты, я бы дала ему по рукам. С женатым вообще не надо связываться, ничего хорошего не получится, и тебя потом никто замуж не возьмет.
— Это еще самое меньшее зло. Я уже раз десять могла выйти замуж, даже за станционного смотрителя. Если бы только захотела!
С мастером она хотела бы довести дело до конца, он ей по крайней мере казался надежным. Но юного Дирламма она хотела бы тоже иметь, если Трефц уедет. Дирламм был очень мил, так наивен и отличался очень хорошими манерами. То, что он к тому же был сыном богача, об этом она не думала. Деньги у нее были бы от Хаагера или еще от кого-то. А волонтер ей просто нравился, он был хорошенький и сильный и к тому же почти маленький мальчик. Никласа ей было жалко, и она боялась грядущих дней, пока он еще не уедет. Она любила его и по-прежнему все еще находила статным и видным, просто красавцем, но у него было слишком много причуд и излишних требований, он все время мечтал о женитьбе и был очень часто безмерно ревнив, так что практически она мало что теряла.
Вечером она поджидала его вблизи дома Хаагера. Сразу после ужина он вышел, она поздоровалась с ним и повисла у него на шее, и они медленным шагом направились за город.
— Это правда, что он объявил тебе об увольнении? — спросила она, не дождавшись, чтобы он сказал сам.
— Ага, значит, ты тоже уже знаешь?
— Да. И что ты собираешься делать?
— Поеду в Эслинген, мне там давно предлагали место. А если там ничего нет, буду странствовать.
— И больше не будешь думать обо мне?
— Больше чем нужно. Я не знаю, как выдержу. И только думаю об одном — ты должна поехать со мной.
— Да, это было бы справедливо, если бы было возможно.
— Почему это невозможно?
— Ах, ну сам подумай! Не можешь же ты идти странствовать с бабой, как бродяга.
— Это, конечно, нет, но если я получу место…
— Да, если ты его получишь. В этом-то все и дело. Когда ты уедешь?
— В воскресенье.
— Тогда, значит, ты еще напишешь до этого и дашь о себе знать. И когда ты там устроишься и у тебя будет все хорошо, ты напишешь мне письмо, и тогда мы посмотрим.
— Ты должна будешь приехать сразу.
— Нет, сначала тебе нужно будет посмотреть, действительно ли это хорошее место и останешься ли ты там. И потом, может, еще получится, что ты и для меня найдешь место, а? И тогда я смогу приехать и утешить тебя. А сейчас нам надо набраться терпения на какое-то время.
— Да, как в песне поется: «Что подобает мужам? Терпение, терпение и терпение!» Черт бы его подрал! Но ты права, это так.
Ей удалось сделать его более доверчивым, она не скупилась на ласковые слова. Правда, она не думала, что когда-либо поедет за ним, но ее цель была дать ему надежду, чтобы ближайшие дни не превратились в ад. И уже отправив его, собственно, в дорогу и будучи убежденной в том, что в Эслингене или где-нибудь еще он вскоре забудет ее и заведет себе другую, она вдруг в предчувствии расставания ощутила трепетным сердцем, что стала к нему нежнее и теплее, чем была все это долгое время. Он отмяк и под конец испытывал удовлетворение.
Но это продолжалось только до тех пор, пока Мария была с ним. Стоило ему дома сесть на край кровати, как вся его уверенность тут же улетучилась. Он опять стал мучиться недоверием и полными тревоги мыслями. Внезапно ему пришло в голову, что она, собственно, нисколько не была опечалена известием о его увольнении. Она приняла это с легкостью и даже не спросила, не может ли он все-таки как-то остаться. Он, правда, и не мог этого, но ей-то все же следовало бы спросить его об этом. И ее доводы об их будущем тоже показались ему теперь не такими уж убедительными.
Он хотел еще сегодня написать письмо в Эслинген, но в голове сейчас было пусто, на душе тошно и усталость навалилась на него так внезапно, что он чуть не заснул одетым. Усилием воли он встал, разделся и лег в постель, но заснуть спокойно не смог. Духота, которая вот уже несколько дней стояла в речной долине, росла от часа к часу, далекие раскаты грома перебранивались друг с другом за горами, а небо то и дело вспыхивало непрекращающимися зарницами, а грозы, которая принесла бы проливной дождь, ветер и прохладу, так и не было.
Утром Никлас был усталым, трезвым и недовольным. Но его вчерашнее упрямство в значительной степени тоже прошло. Его начало мучить жалкое предчувствие тоски по родным местам. Он повсюду видел, что мастер, подручные, ученик, рабочие фабрики и ткачи с полным равнодушием заняты делом, а вечером разбегаются по домам; было похоже, что каждая собака радуется своему праву иметь родину и дом. А он должен против воли и всякого здравого смысла оставить работу, которую любит, и свой городок и где-то искать и просить для себя в каком-то другом месте то, что неоспоримо имел здесь такое долгое время.
Сильный человек стал слабовольным. Тихо и добросовестно выполнял он работу, приветливо здоровался с мастером и даже Шембеком по утрам, и когда Хаагер проходил мимо, смотрел на него умоляющим взглядом и каждый раз думал, что Хаагеру жалко его и он вот-вот возьмет свое распоряжение об увольнении назад, раз уж он стал таким покладистым. Но Хаагер избегал его взглядов и делал вид, что его тут уже нет и нет навсегда — ни в его доме, ни в мастерской. Только Ханс Дирламм был на его стороне и давал понять смелыми жестами, что ему наплевать на мастера и Шембека и что он не согласен с возникшими обстоятельствами. Но помочь Никласу этим было нельзя никак.
И Тестолини, к которой он приходил вечером грустный и расстроенный, не приносила ему утешения. Она, правда, ласкала его и произносила добрые слова, но и она говорила о его уходе вполне равнодушно, как о деле решенном и неизменном, а когда он заводил речь о ее утешениях, предложениях и планах на будущее, которые она сама же еще вчера рисовала ему, она хотя и не отказывалась от них, но, похоже, относилась к ним не очень серьезно и даже, очевидно, позабыла кое-что из того, что сама говорила. Он хотел остаться у нее на ночь, но изменил намерение и рано ушел домой.
В унынии шатался он бесцельно по городу. При виде маленького домика в пригороде, где он, сирота, вырос у чужих людей и где сейчас жила совсем другая семья, ему вспомнилось ненадолго школьное время, и годы его учебы в качестве подмастерья, и даже кое-что приятное из той поры, но все это казалось ему бесконечно далеким в его прошлом и трогало его с легким налетом чего-то утраченного и ставшего чужим. В конце концов, этот необычный дар сопереживания старому был ему самому не по нраву. Он раскурил сигару, сделал беззаботное лицо и вошел в садик харчевни, где тут же увидел нескольких рабочих с ткацкой фабрики, позвавших его к себе за общий стол.
— Как это понять? — крикнул ему один из сидевших за столом. — Ты ведь готов отпраздновать уход и оплатить нам выпивку?
Никлас рассмеялся и присоединился к компании. Он пообещал поставить каждому по две кружки пива и сразу услышал со всех сторон слова о том, как им жалко, что он уходит, такой милый и любимый всеми товарищ, и, может, он все-таки останется. Он тоже подыгрывал им и говорил, что уходит по собственной инициативе, и хвастался теми предложениями о новых местах работы, на которые рассчитывал. Они спели песню, чокнулись кружками, пошумели, посмеялись, и Никлас впал в состояние деланной громкой веселости, которая не соответствовала его внутреннему состоянию и которой он сейчас стыдился. Но ему тоже хотелось хоть раз сыграть роль бравого парня, и потому он пошел и купил дюжину сигар для всей честной компании.
Когда он снова вышел в сад, он вдруг услышал свое имя, произнесенное кем-то за столом. Большинство из компании были в легком подпитии, ударяли кулаком по столу при разговоре и вызывающе хохотали.
Никлас понял, что речь шла о нем, спрятался за дерево и стал слушать.
Когда он услышал дикий хохот в свой адрес, его наигранная веселость мгновенно улетучилась. С горечью в душе стоял он в темноте и внимательно вслушивался в то, что о нем говорили.
— Дурак он, — сказал один из самых тихих, — но, может, Хаагер еще глупее. Трефц, может, даже радуется, что ему представилась возможность избавиться от этой итальянки.
— Ты плохо его знаешь, — сказал другой. — Он цепляется к человеку как репейник. А такой влюбленный, какой он есть, возможно, даже и не знает, как тут обстоит дело. Может, нам попробовать пощекотать ему немного нервы?
— Будь осторожен! Никлас может рассвирепеть.
— Ах он-то! Да он ничего не замечает. Вчера вечером он отправился с ней гулять и едва только вернулся домой и лег в постель, как пришел Хаагер и пошел с ней в город. Она же ведь всякого принимает. Хотел бы я знать, кто у нее будет сегодня.
— Да с Дирламмом она тоже крутила шуры-муры, с этим юнцом-волонтером. Он, судя по всему, слесарь.
— Или у него денежки водятся! Но про младшего Дирламма мне ничего не известно. Ты что, сам видел?
— А как же! В чулане и один раз на лестнице. Они целовались так, что у меня поджилки дрожали. Парнишка начал, да и она не отставала от него.
Никласу хватило всего выше крыши. С каким бы удовольствием набросился он на них с кулаками. Но этого он не сделал, а просто повернулся и тихо ушел домой.
И Ханс Дирламм в последние ночи тоже спал плохо. Любовные неурядицы, неприятности в мастерской, духота с жарой его мучили, и по утрам он уже не раз приходил в мастерскую с опозданием.
На следующий день, попив наспех кофе и сбежав с лестницы, он с удивлением увидел, что навстречу ему идет Никлас Трефц.
— Привет, — крикнул Ханс, — что новенького?
— Работа на лесопильне за городом, пойдем со мной.
Ханс был удивлен — отчасти из-за непривычности задания, отчасти из-за того, что Трефц вдруг обратился к нему на ты. Он увидел, что у того в руке молоток и маленький ящичек с инструментами. Он взял ящик, и они вдвоем пошли вдоль реки, по направлению за город, сначала мимо садов, потом мимо лугов. Утро было туманное и жаркое, в небесах, похоже, гулял западный ветер, а внизу в долине царил полный штиль.
Старший подручный был мрачен и выглядел весьма потрепанным, как после ночной попойки. Ханс начал через какое-то время весело болтать, но не услышал в ответ ничего. Ему было жаль Никласа, но он не решился что-то добавить.
На полдороге к лесопильне, где излучина реки огибала маленький, поросший молодой ольхой полуостров, Никлас вдруг остановился. Он спустился к деревцам, лег на траву и поманил Ханса, чтобы тот подошел. Ханс охотно последовал его примеру, и так они лежали довольно долго друг подле друга, вытянувшись и не говоря ни слова.
В конце концов Дирламм заснул. Никлас наблюдал за ним, а когда он заснул, то наклонился и очень внимательно и довольно долго смотрел ему в лицо, вздыхая и что-то бормоча себе под нос.
Наконец он в гневе вскочил и пнул ногой спящего. Испуганно и не понимая, в чем дело, Ханс, шатаясь, встал.
— В чем дело? — спросил он не совсем уверенно.
Никлас уставился на него, как смотрел до того, неким странно изменившимся взглядом.
— Ты проснулся? — спросил он.
Ханс боязливо кивнул.
— Ну а теперь держись! Здесь рядом со мной лежит молоток. Ты видишь?
— Да.
— Тебе ясно, зачем я его взял с собой?
Ханс взглянул ему в глаза и несказанно испугался. Страшные предчувствия охватили его. Он хотел бежать, но Трефц держал его мертвой хваткой.
— Не убежишь! Сначала выслушай меня. Так вот, значит, молоток я взял, потому что хотел… Или лучше так… молоток…
Ханс все понял и закричал в смертельном страхе. Никлас покачал головой:
— Нечего кричать. Ты будешь меня слушать или нет? — Да…
— Ты ведь знаешь, что я хочу сказать. Да, я хотел проломить тебе молотком голову… Стой спокойно! Слушай меня!.. Но вот как-то не получилось. Я не могу. И потом это не совсем честно, ты ведь крепко спал! Но сейчас ты проснулся, стоишь на ногах, а молоток я положил. И теперь я тебе вот что скажу: мы будем с тобой бороться, ты ведь тоже очень сильный. Мы будем бороться, и тот, кто одержит верх, возьмет молоток и ударит другого. Ты или я, один из нас погибнет.
Но Ханс потряс головой. Смертельный страх отступил, он испытывал только острую и горькую печаль и какое-то непереносимое сожаление.
— Подождите, пожалуйста, — произнес он тихо. — Мне надо кое-что вам сказать. Мы можем еще ненадолго присесть?
Никлас подчинился. Он чувствовал, что Хансу есть что сказать и что не все верно то, что он слышал в харчевне и что додумал сам.
— Это все из-за Марии? — спросил для начала Ханс, и Никлас утвердительно кивнул.
Тогда Ханс рассказал ему все. Он не умолчал ни о чем и не искал для себя оправданий, но он не пощадил и Марию, потому что чувствовал, что все сводится к тому, чтобы отвадить его от нее. Он рассказал о том вечере, когда Никлас праздновал свой день рождения, и о своей последней встрече с Марией.
Когда он умолк, Никлас подал ему руку и сказал:
— Я знаю, что вы говорили чистую правду. А теперь давайте пойдем вместе в мастерскую, а?
— Нет, — сказал Ханс, — я пойду, а вы — нет. Вам надо прямо сейчас уехать, это будет лучше всего.
— Да, это так. Но мне нужны мои документы и рекомендация мастера.
— Я сделаю это для вас. Приходите ко мне вечером, я все вам принесу. А вы пока соберите вещи, ладно?
Никлас задумался.
— Нет, — сказал он потом, — это будет неправильно. Я тоже пойду в мастерскую и попрошу Хаагера отпустить меня сегодня. Я благодарю, что вы хотели сделать это все за меня, но будет лучше, если я пойду сам.
Они отправились в обратный путь. Когда они пришли, было уже позднее утро, и Хаагер встретил их злобными упреками. Но Никлас попросил его поговорить с ним на прощание по-доброму и спокойно и вышел с ним за дверь. Когда они вернулись, то оба спокойно разошлись по рабочим местам и принялись за работу. Но после обеда Никласа уже не было, и на следующей неделе мастер взял на работу нового подручного.