ИЮЛЬ

Загородный дом в Эрленхофе, в холмистой местности недалеко от леса и гор.

Перед домом большая мощеная площадка, в которую упирается проселочная дорога. Сюда могла подъехать машина, если появились гости. Обычно квадратная площадка оставалась всегда пустой и тихой и оттого казалась еще больше, чем была; правда, в хорошую летнюю погоду, когда светило ослепительное солнце и над ней дрожал перегревшийся воздух, приходила в голову мысль, что перейти ее нет никакой возможности.

Площадка и дорога отделяли дом от сада. «Садом» называли довольно большой парк, но большой не в ширину, а в глубину, с мощными вязами, кленами и платанами, извилистыми дорожками и молоденьким ельником, а также многочисленными скамейками для отдыха. Между ними располагались солнечные светлые газоны: некоторые — трава и больше ничего, а другие были украшены клумбами с цветами или декоративным кустарником, и на этом веселом и согретом теплом пространстве стояли в одиночестве, привлекая к себе внимание, два больших отдельных дерева.

Одним из них была плакучая ива. Ее ствол опоясывала узенькая скамейка из тонких планок, и над ней устало свисали длинные, нежные, как шелк, ветви, свисали так низко и густо, что за ними образовался не то шатер, не то терем, где, несмотря на вечную тень и сумеречность, постоянно сохранялось приятное тепло.

Другим деревом, отделенным от ивы небольшой лужайкой, огороженной низенькими колышками, был лесной бук. Издали он казался темно-коричневым и даже порой черным. Но если подойти поближе или встать под него и посмотреть вверх, то казалось, что все листья наружных ветвей, пронизанные солнечным светом, горят тихим и теплым пурпурным огнем, который просвечивает сквозь них сдержанным и неярким жаром, как сквозь церковные витражи. Старый бук был самой знаменитой и удивительной достопримечательностью большого сада, и его было видно отовсюду. Он стоял в гордом одиночестве, темный посреди светлой лужайки, и был достаточно высоким, чтобы увидеть в воздушном пространстве на фоне синего неба его круглую, густую, красивой формы крону с любого места в парке, оглянувшись на нее, и чем яснее и ослепительнее была синева, тем явственнее и торжественнее чернела верхушка дерева. В зависимости от погоды и времени суток она смотрелась по-разному. Часто по ней было заметно, что она знает, какая она красивая, и не случайно держится гордо и одиноко вдали от других деревьев. Верхушка бука любовалась собой и смело смотрела в небо поверх всего. А в другой раз она выглядела так, словно знала, что единственная в своем роде в этом саду и нет у нее ни братьев, ни сестер. Тогда она снисходительно смотрела на другие, стоящие от нее в стороне деревья, искала кого-то и тосковала. Утром она была самой красивой, и вечером тоже, пока солнце оставалось красным, но потом словно гасла, и там, где стоял бук, казалось, ночь наступает на час раньше. Но самый странный и мрачный вид она приобретала в дождливые дни. Другие деревья дышали свежестью, расправляли и радостно протягивали навстречу дождю светлую зелень; бук был словно мертвый, казался черным от макушки до корней. Он не дрожал, но было видно, что он мерз и что ему неприятно и он стыдится того, что стоит такой одинокий и всеми покинутый.

Раньше этот регулярный увеселительный парк был настоящим произведением искусства и содержался по строгим правилам. Но потом пришли времена, когда людям надоело без конца за ним ухаживать, поливать цветы и обрезать деревья, и никто больше не интересовался этим с таким трудом созданным шедевром, деревья оказались предоставленными сами себе. Они заключили между собой дружбу, забыли про свои навязанные им садовым искусством особые роли, изолировавшие их друг от друга, вспомнили при постигшей их беде про свою старую родину — лес, прижались друг к другу, обнялись ветвями и поддержали один другого. Потом засыпали прямые как стрелы дорожки густой листвой и потянулись навстречу друг к другу корнями, превратившими искусственную почву парка в естественную лесную; верхушки деревьев переплелись и срослись, под ними буйно поднялась молодая поросль, заполнившая гладкими стволами и редкой листвой все, какие были, пустоты; захватив залежную землю и окрасив ее тенями и опавшей листвой в черный цвет, она сделала ее мягкой и жирной, обеспечив и мхам, и травам, и мелкому кустарнику легкое произрастание.

А когда позднее опять появились люди и захотели использовать прежний сад для отдыха и увеселения, он уже превратился в маленький лес. Пришлось умерить свои запросы. Правда, они восстановили старую аллею между двумя рядами платанов, но в остальном довольствовались тем, что проложили сквозь заросли узкие извилистые тропинки, пролески засеяли травой и поставили зеленые скамейки на подходящих местах. И люди, чьи деды сажали по веревочке платаны, обрезали их, удобряли и формировали крону, пришли сюда со своими детьми в гости и были рады, что, несмотря на длительное запустение, аллеи превратились в лес, где отдыхают солнце и ветер, поют птицы, а люди могут прийти и предаться здесь мыслям, грезам, увлечениям и прихотям.


Пауль Абдерегг лежал в полутени между леском и лужайкой и держал в руке книгу в красно-белом переплете. Он то читал, то смотрел на порхающих над травой голубянок. Он как раз дошел до того места, где Фритьоф[22] плывет в море, Фритьоф, любящий исландский богатырь, сжегший храм бога и изгнанный за это из страны. Злобная ярость и раскаяние в груди, идет он под парусами по неприветливому морю, держа в руках руль; шторм и высокие волны гонят быстрый корабль викингов с драконом на флаге, и горькая тоска по родине гложет отважного рулевого.

Над лужайкой дрожал горячий воздух, звонко и оглушительно трещали кузнечики, а внутри леска пели сладкими голосами птицы. Кругом царило великолепие; в этом хаосе запахов, и звуков, и солнечных лучей смотреть бы в одиночестве в раскаленное небо, или вслушиваться позади себя в шум темных деревьев, или вытянуться и лежать с закрытыми глазами и ощущать, как блаженство глубоко пронизывает все внутренности. Но Фритьоф плыл по морю, а завтра к ним приедут гости, и если он сегодня не дочитает книгу до конца, то опять ничего не получится, как и прошлой осенью. Он тогда тоже здесь лежал и как раз начал читать «Сагу о Фритьофе», и тогда тоже приехали гости, и читать он уже больше не смог. Книга осталась лежать на том же месте, а он ходил в городе в свою школу и постоянно думал в промежутках между Гомером и Тацитом о начатой книге, о том, что произошло в храме, что случилось с кольцом и статуей.

Он принялся читать с особым усердием, вполголоса, а над ним сквозь крону вяза пролетал слабый ветерок, пели птицы и порхали ослепительные от солнечного света бабочки, жучки и пчелки. И когда он закрыл книгу и вскочил на ноги, дочитав книгу до конца, на лужайку уже опустились тени и на ярко-красном небе догорел закат. На рукав к нему села усталая пчела, и он понес ее с собой. А кузнечики все еще звенели в траве. Пауль шел быстро, через кусты, по аллее между платанами, потом через дорогу и тихую площадку перед домом. На него приятно было смотреть, он был изящен, полон сил в свои шестнадцать лет, он тихо склонил голову перед судьбами скандинавских героев, заставивших его призадуматься.

Летняя столовая, где собирались к трапезе, была самой дальней комнатой в доме. Это был, собственно, просторный летний зал, отделенный от сада только стеклянной стеной, он выдавался вперед небольшим флигелем. Именно здесь и находился сам сад, который с незапамятных времен назывался «садом у озера», хотя вместо озера между клумбами, шпалерами, дорожками и фруктовыми деревьями петлял небольшой продолговатый пруд. Выходившая из зала в сад открытая лестница была обсажена олеандрами и пальмами, впрочем, в «саду у озера» этот вид не имел характер господского, а смотрелся по-сельски уютно.

— Значит, эти милые человечки приедут завтра, — произнес отец. — Надеюсь, ты этому рад, Пауль?

— Да, конечно.

— Но не от души? Да, мой мальчик, тут уж ничего не поделаешь. Нас всего лишь раз-два и обчелся, а сад и дом слишком большие, и нельзя, чтобы это великолепие пропадало впустую! Загородный дом и парк для того и существуют, чтобы кругом ходили и веселились люди, и чем их будет больше, тем лучше. Впрочем, ты явился с солидным опозданием. Супу больше нет.

И он обратился к домашнему учителю:

— Любезный, вас что-то совсем не видно в саду. Я думал, вы спите и видите, чтобы оказаться за городом.

Господин Хомбургер наморщил лоб.

— Вероятно, вы и правы. Но мне хотелось бы использовать каникулы, по возможности, для приватных штудий.

— Мое почтение, господин Хомбургер! Если однажды слава о вас разнесется по всему миру, я прикажу прибить под вашим окном почетную доску в вашу честь. Надеюсь, мне удастся до этого дожить.

Гувернер нахмурился. Он занервничал.

— Вы переоцениваете мое тщеславие, — сказал он ледяным тоном. — Мне совершенно все равно, станет мое имя когда-либо знаменитым или нет. Что же касается почетной доски…

— О, не тревожьтесь, дорогой учитель! А вы, оказывается, чрезмерно скромны. Пауль, вот пример для тебя!

Тете стало ясно, что пришло самое время спасать кандидата. Она знала эту манеру вежливых диалогов, доставлявших хозяину дома столько удовольствия, она же их опасалась. Предлагая всем по бокалу вина, она всегда старалась перевести разговор на другую тему, твердо придерживаясь этого правила.

Речь шла в основном о гостях, которых ожидали. Пауль почти не вслушивался в разговор. Он усердно налегал на еду и думал при этом, как это так получается, что молодой учитель рядом с его седым отцом всегда кажется намного его старше.

За окном и стеклянной дверью начали преображаться сад, деревья, пруд и небо, тронутые первыми трепетными признаками ночи. Кусты стали черными и заходили темными волнами, а деревья, верхушки которых перерезали линию холмов на горизонте, вытянулись неожиданными, днем никогда не видимыми формами в еще светлое небо — темные и молчаливо-страстные. Разнообразный, богатый ландшафт утратил пеструю и мирную суть, все больше терял свои контуры и собирался в сплошную большую массу. Далекие горы высились теперь решительнее и смелее, равнина распласталась черным пятном, и стали более четко видны неровности почвы. Перед окнами остатки дневного света устало соперничали с падающим на них светом ламп.

Пауль стоял у притолоки открытой двери и смотрел на все это без особого внимания и ни во что не вдумываясь. Он, конечно, думал, но не о том, что видел. Он видел, как надвигается ночь. Но он был не способен прочувствовать, как это прекрасно. Он был слишком юн и полон жизни, чтобы вбирать в себя все это, и наблюдать, и испытывать наслаждение. Он думал о ночи на северном море. На берегу промеж черных деревьев пылает мрачным огнем храм, жар и дым пожарища поднимаются к небу, морские волны бьют в утес, красные огни отражаются на воде, в темноте на раздутых парусах быстро удаляется от берега корабль викингов.

— Ну, мой мальчик, — позвал его отец, — что ты опять читал там сегодня за бульварный романчик?

— О-о, Фритьоф!

— Так-так, молодые люди все еще читают такое? Господин Хомбургер, что вы думаете по этому поводу? Что сегодня думают об этом старом шведе? Его все еще не списали со счетов?

— Вы имеете в виду Эсайаса Тегнера[23]?

— Именно так, Эсайаса. Ну так что?

— Он мертв, господин Абдерегг, совершенно мертв.

— Я в это охотно верю! Его уже не было в живых и в мои времена; я хочу сказать — тогда, когда я его читал. Я хотел спросить, есть ли на него еще мода?

— Сожалею, но о моде и в модах я мало сведущ. Что же касается научно-эстетической значимости…

— Ну да, я это и имел в виду. Так что же с научной точки зрения?..

— История литературы сохранила от Тегнера только его имя. Он был, как вы правильно сказали, в свое время в моде. Этим все и сказано. Подлинное, добротное никогда не бывает в моде, оно живет вечно. А Тегнер, как я уже сказал, мертв. Он больше не существует для нас. Он кажется нам ненастоящим, напыщенным, слащавым…

Пауль резко обернулся.

— Этого не может быть, господин Хомбургер!

— Позвольте спросить, почему — нет?

— Потому что он прекрасен! Да, он просто прекрасен.

— Вот как? Но это еще не причина так волноваться.

— Но вы сказали, это слащаво и не представляет собой никакой ценности. А на самом деле это прекрасно.

— Вы так думаете? Ну, раз вы так твердо в этом убеждены, что само по себе прекрасно, вам следовало бы предоставить профессорскую кафедру. Но видите ли, Пауль, ваше суждение не совпадает на сей раз с нормами эстетики. Видите ли, здесь все как раз наоборот, как и в случае с античным автором Тусидидом. Наука находит его прекрасным, а вы — ужасным. А Фритьофа…

— Ах, да это не имеет ничего общего с наукой.

— Нет ничего такого, решительно ничего на свете, к чему наука не имела бы никакого отношения… Но, господин Абдерегг, вы позволите мне удалиться?

— Как, уже?

— Мне надо сделать еще кое-какие записи.

— Жаль, мы только что так мило беседовали. Но свобода превыше всего! Доброй ночи!

Господин Хомбургер вежливо покинул комнату и бесшумно растворился в коридоре.

— Значит, старинные приключения понравились тебе, Пауль? — засмеялся хозяин дома. — Тогда не давай никакой науке порочить их, иначе тебе не поздоровится. Надеюсь, ты из-за этого не расстроился?

— Ах, не стоит того. Но знаешь, я надеялся, что господин Хомбургер не поедет с нами в загородный дом. Ты ведь сказал, мне не придется на каникулах заниматься зубрежкой.

— Ну, раз я так сказал, так и будет, можешь радоваться. А господин учитель отнюдь не кусается.

— А почему ему надо было обязательно ехать?

— Ну, видишь ли, мой мальчик, а куда ему деваться-то? Там, где его дом, он чувствует себя, к сожалению, не очень комфортно. Да и мне тоже хочется получать удовольствие! Общаться с образованными и учеными мужами — это награда, запомни. Мне не очень хочется лишаться общества нашего господина Хомбургера.

— Ах, папа, с тобой никогда не знаешь, шутишь ты или говоришь серьезно!

— Так учись различать, мой сын. Это пойдет тебе на пользу. А теперь давай немного помузицируем. Что скажешь?

Пауль с радостью потащил отца в соседнюю комнату. Не часто случалось, что отец без всякой просьбы с его стороны садился с ним играть. И ничего удивительного: он был виртуоз в игре на фортепиано, а юноша умел в сравнении с ним всего лишь немного бренчать на инструменте.

Тетя Грета осталась одна. Отец и сын были музыкантами, которым не очень-то нравилось иметь слушателя у себя под носом, зато не были против невидимки, о котором им было известно, что он сидит в соседней комнате и слушает их. Тетя знала об этом. А как же ей было не знать? Как эта маленькая забавная черта характера того и другого могла быть ей чужой, ведь они долгие годы окружали ее любовью, заботились о ней и были ей как дети.

Она отдыхала, сидя в мягком соломенном кресле, и вслушивалась в звуки. То, что она слышала, была увертюра, сыгранная в четыре руки, она звучала для нее не впервые, хотя она и не смогла назвать имя композитора; она с удовольствием слушала музыку, но мало что в ней понимала. Она знала, что потом старик или малыш, выйдя из соседней комнаты, спросят ее: «Тетя, что это была за пьеса?» Она скажет: «Из Моцарта или из „Кармен“», — и они будут смеяться над ней, потому что каждый раз это будет что-то другое.

Она слушала, откинувшись назад, и улыбалась. Жаль, что никто не мог этого видеть — это была особая улыбка, самая настоящая. Она выражалась не губами, а глазами; все лицо, лоб и щеки сияли внутренним светом, и это выглядело как глубочайшее понимание того, что она искренне любила.

Она улыбалась и прислушивалась. Это была прекрасная музыка, и она в высшей степени нравилась ей. Но она слушала не одну только увертюру, хотя и старательно следовала тактам. Сначала она попыталась выяснить, кто сидит на верхах, а кто на низах. Пауль сидел на низах, это она быстро уловила своим слухом. Не то чтобы у него не получалась мелодия, но басовая партия звучала так легко и так уверенно, и звуки выплывали откуда-то изнутри, и так не мог играть простой ученик. И теперь тетя могла живо все себе представить. Она видела, как те двое сидят за роялем. Во время особенно красивых пассажей отец с нежностью ухмылялся, а Пауль с полуоткрытым ртом и горящим взором выпрямлялся в этот момент на стуле, вытягиваясь вверх. При особенно быстром и веселом темпе она напрягалась, ожидая, не засмеется ли Пауль. Но тут отец строил порой такую гримасу или делал такое озорное движение рукой, что молодые люди не могли удержаться.

Чем дольше звучала увертюра, тем яснее видела перед собой их двоих старая барышня и с тем большей любовью читала в их возбужденных игрой лицах. И вместе с быстрой музыкой мимо нее проносились большие куски ее жизни, пережитое и любовь.

* * *

Была глубокая ночь, уже давно все сказали друг другу «спокойной ночи», и каждый направился в свою комнату. Кое-где еще хлопала дверь, открывалось или закрывалось окно. И потом воцарилась тишина. То, что для сельской местности — тишина ночи — дело обыкновенное, для горожанина всегда чудо. Кто приезжает из города в загородный дом или на крестьянский хутор и стоит в первый вечер у окна или лежит в постели, того эта тишина очаровывает волшебством, ему кажется, что он прибыл в места отдохновения и покоя, приблизился к чему-то истинному и здоровому и ощущает дыхание вечности.

Но это отнюдь не абсолютная тишина. Она полна звуков, но это беззвучные, приглушенные, таинственные звуки ночи, тогда как в городе ночные шумы до боли мало чем отличаются от дневных. Здесь это кваканье лягушек, шум деревьев, всплески воды в ручье, полет ночной птицы, летучей мыши. И если даже мимо пронесется запоздалая телега или залает дворовый пес, то это лишь желанный сигнал жизни, который будет величественно приглушен и поглощен воздушными просторами.

У гувернера еще горел свет, он беспокойно ходил по комнате. Весь вечер, до полночи, он читал. Этот юный господин Хомбургер не был тем, кем хотел казаться. Он не был мыслителем. Он даже не был ученой головой. Но у него был некий дар, и он был молод. И он мог иметь, хотя в сути его натуры не было ни командной, ни непререкаемой воли, свои идеалы.

В настоящее время он увлекался книгами, в которых удивительно ловкие юнцы воображали себе, что возводят основы новой культуры своим плавно льющимся и звучащим в полтона языком, крадя при этом то у Раскина, то у Ницше всякие мелкие, привлекательные, легко усваиваемые красивости. Читать эти книги было намного занятнее, чем того же Раскина или даже Ницше, они отличались кокетством грации, воспевали маленькие нюансы и излучали мягкий благородный глянец. А там, где доходило до серьезного, до силы слова и подлинной страсти, они пестрели цитатами из Данте или Заратустры.

Поэтому и разум Хомбургера был затуманен, его взгляд утомлен проходом по необозримым просторам, а его шаг эмоционален и неровен. Он чувствовал, что на окружающий его пресный мирок будней нацелился таран и что лучше держаться пророков и провозвестников новой душевности. Красота и дух заполнят этот новый мир, и каждый шаг будет осенен поэзией и мудростью.

За окном раскинулось и чего-то ждало усыпанное звездами небо, плывущие облака, замерший в мечтах парк, дышащее во сне поле и вся красота ночи. Она ждала того момента, когда ранит его сердце, наполнив его томлением и тоской по родине, оросит прохладой его очи, поможет его душе расправить связанные крылья. Но он лег на кровать, подвинул поближе лампу и лежа стал читать дальше.

У Пауля Абдерегга свет не горел, но он еще не спал, сидел в одной рубашке на подоконнике и смотрел на тихие кроны деревьев. Героя «Саги о Фритьофе» он забыл. Он вообще не думал ни о чем определенном, он наслаждался этим поздним часом, наполненным волнующим ощущением счастья, что не давало ему заснуть. Какими прекрасными в черном небе были звезды! И как сегодня опять играл отец! И каким тихим и сказочным казался в темноте сад!

Июльская ночь нежно и крепко держала юношу в объятиях, она тихо шла ему навстречу, несла прохладу, он все еще не остыл после пережитого и весь пылал. Она мягко отбирала у него избыток юношеских чувств, пока взгляд его не стал спокойным, виски остыли, и она как добрая мать заглянула ему с улыбкой в глаза. Он не знал, кто это смотрит на него и где он находится, он в полудреме лежал на ложе, глубоко дышал и бездумно смотрел перед собой в огромные глаза тишины, в зеркале которой вчера и сегодня сплетались причудливые и трудно разгадываемые образы саги.

Окно у кандидата тоже погасло. Если бы сейчас по дороге проходил мимо ночной странник и видел бы дом, и площадку, и парк, и сад, погруженные в безоблачный сон, он испытал бы тоску по собственному дому и с завистью порадовался счастливому мигу здешнего покоя. А если бы это был бедный бездомный бродяга, он мог бы без страха войти в доверчиво распахнутый парк и выбрать себе на ночлег самую длинную скамейку.


Этим утром господин учитель против обыкновения проснулся раньше всех, но бодрым себя при этом не чувствовал. Он долго читал при керосиновой лампе и заработал головную боль; когда же он наконец погасил лампу, постель была теплой и смятой, и потому он встал раздраженный, поеживаясь, с мутными глазами. Он ощутил, как никогда ясно, необходимость нового Ренессанса, но у него не было ни малейшего желания продолжить в этот момент научные изыскания, напротив, он испытывал неодолимую потребность в свежем воздухе. Он тихо вышел из дома и медленно побрел в сторону пашни.

Крестьяне уже были в поле, работа кипела, они только бросили вслед вышагивающему с серьезным видом человеку насмешливый взгляд — так ему, во всяком случае, показалось. Это огорчило его, и он поторопился скорее дойти до леса, где его встретили прохлада и мягкий неяркий свет. Примерно полчаса он в сильном раздражении слонялся по лесу. А потом он ощутил внутреннюю пустоту и принялся взвешивать, не пора ли уже появиться к кофе. Он повернул назад и быстро прошел к дому мимо уже освещенных теплым солнцем пашен и неутомимых крестьян.

Перед самой дверью ему вдруг показалось дурным тоном так энергично и поспешно являться к завтраку. Он остановился, сделал над собой усилие и решил пройтись размеренным шагом по дорожкам парка, чтобы не появляться за столом, запыхавшись от быстрой ходьбы. Намеренно беспечно, как истинный бездельник, шел он по платановой аллее, и уже хотел повернуть за угол к вязам, как его неожиданно испугало то, что он увидел.

На последней скамейке, скрытой кустами черной бузины, лежал, вытянувшись во весь рост, мужчина. Он лежал на животе, положив лицо на локти и кисти рук. Первой мыслью господина Хомбургера в момент испуга была мысль о совершенном злодеянии, однако спокойное и глубокое дыхание мужчины свидетельствовало о том, что он крепко спит. Выглядел он оборванцем, и чем больше учитель разглядывал его и убеждался в том, что имеет дело с совсем молоденьким и незрелым юношей, тем сильнее нарастали в его душе храбрость и возмущение. Его распирало от собственного превосходства и наполнявшей его мужской гордости, когда он после короткого колебания решительно подошел к спящему и потряс за плечо.

— Вставайте, эй вы! Что вы здесь делаете?

Паренек-подмастерье, пошатываясь, поднялся и уставился, ничего не понимая и со страхом, на белый свет. Он увидел господина в сюртуке, разговаривавшего с ним в приказном тоне, и думал какое-то время, что бы это могло значить, пока до него не дошло, что ночью он вошел в общественный парк и заночевал там. Он хотел отправиться с началом дня дальше, но проспал, и теперь от него требовали ответа.

— Вы не можете сказать, что вы здесь делаете?

— Я только спал, — вздохнул паренек и окончательно поднялся. Когда он встал на ноги, его щуплое телосложение только подтвердило его еще не оформившееся выражение лица подростка, почти ребенка. Самое большее ему было лет восемнадцать.

— Идемте со мной! — приказал кандидат и повел безвольно последовавшего за ним незнакомца к дому, где его прямо у дверей встретил господин Абдерегг.

— Доброе утро, господин Хомбургер, вы встали так рано! Но что это за странное общество? Кто вас сопровождает?

— Этот парень использовал ваш парк как ночлежку. Я подумал, что должен сообщить вам об этом.

Хозяин дома сразу все понял. Он ухмыльнулся:

— Благодарю вас, дорогой учитель. Признаюсь честно, я не предполагал, что у вас такое мягкое сердце. Но вы правы: ясно, что бедного паренька надо хотя бы напоить чашкой кофе. Может быть, вы скажете служанке, чтобы она принесла сюда для него завтрак? Или подождите, давайте проводим его вместе на кухню. Идемте с нами, дитя, там наверняка что-нибудь да осталось.

За кофейным столиком основатель новой культуры окружил себя при полной серьезности и в молчании облаком величия, что немало повеселило старого господина. Но это не обернулось обычным подтруниванием, хотя бы потому, что сегодня все мысли хозяина были заняты приездом ожидаемых им гостей.

Тетя заботливо суетилась и порхала, улыбаясь, из одной гостевой комнаты в другую, слуги солидно поддерживали ее возбуждение или хмыкали потихоньку, а вскоре, с приближением полдня, хозяин дома и Пауль сели в карету и покатили на ближайшую железнодорожную станцию.


Если особенностью Пауля было, что он побаивался, когда появление гостей прерывало его привычную жизнь на каникулах, то таким же естественным делом было для него знакомиться с гостями по возможности так, как это ему нравилось, — наблюдать за ними, что они за люди, и каким-то образом делать их своими. Он рассматривал на обратном пути в переполненной карете трех незнакомцев с молчаливой внимательностью — сначала говорливого профессора, потом, с некоторой опаской, обеих девушек.

Профессор нравился ему уже тем, что был, как он знал, закадычным дружком его отца. В остальном он нашел его немного строгим и староватым, но не противным и, во всяком случае, несказанно умным. Намного труднее было разобраться с девушками. Одна была исключительно юная девица, еще подросток, почти такого же возраста, как и он сам. Важно будет только понять: у нее насмешливый характер или она добродушная по натуре; в зависимости от этого будет ли между ними война или они заключат дружбу. В принципе все девицы такого возраста одинаковы, и с ними со всеми всегда трудно разговаривать и находить общий язык. Ему нравилось, что она по крайней мере вела себя тихо и не сразу вываливала на кого-то кучу вопросов.

Другая задала ему больше загадок. Она была, чего он сразу не мог определить, возможно, лет двадцати трех или четырех и принадлежала к тому сорту дам, на кого Пауль глядел с удовольствием и рассматривал их издалека, но общаться с ними ближе побаивался, это приводило его обычно в смущение. Он не умел в таких существах разделять естественную красоту от элегантных манер поведения и их одежды, находил их жесты и их прически чаще всего жеманными и чопорными и предполагал, что они обладают множеством знаний, превосходящих его собственные, особенно о вещах, которые для него остались полной загадкой.

Задумываясь об этом глубже, он начинал ненавидеть всю эту породу девиц. Они выглядели очень привлекательно, но всем им была свойственна одинаковая изысканность и уверенность в поведении, одни и те же высокомерные претензии и унизительно-презрительная снисходительность к молодым людям его возраста. А когда они смеялись или улыбались, что делали очень часто, это выглядело, как правило, невыносимо притворно и фальшиво. В этом смысле девушки-подростки были куда более сносными существами.

В разговоре, помимо обоих мужчин, принимала участие только фрейлейн Туснельде — немолодая элегантная дама. Маленькая блондиночка Берта молчаливо, так же замкнуто и стыдливо, как Пауль, сидела напротив него. На ней была большая, с мягко изогнутыми полями, натуральная соломенная шляпа с голубыми лентами и тонкое бледно-голубое летнее платье, свободное в талии и с узкой белой каймой понизу. Казалось, ее интересовал лишь вид освещенных солнцем полей и пышущие жаром сенокосные луга.

Но время от времени она бросала на Пауля быстрый взгляд. Она бы с еще большей охотой приехала в Эрленхоф, если бы там не было этого молодого человека. С виду вполне приличный, он был умен, а умные — они самые противные. Так и жди от них коварных иностранных словечек или снисходительных вопросов — например, как называется тот или иной полевой цветок, — и если ты этого не знаешь, то последует наглая улыбка и прочее. Она знала это по двум своим кузенам, из которых один был студентом, другой гимназистом, и гимназист был самым несносным — с одной стороны, по-мальчишески невоспитанным, с другой — отличался той невыносимой насмешливой галантностью, которая ее так пугала.

Но по крайней мере одно Берта все же усвоила и сейчас решила на всякий случай придерживаться этого правила: ни за что не плакать, ни при каких обстоятельствах. Не плакать и не впадать в гнев, иначе она проиграет. А этого она не хотела пережить здесь ни за что на свете. Ее утешало еще и то, что рядом будет тетя; она всегда сможет найти у нее защиту, если в том будет необходимость.

— Пауль, ты что, онемел? — спросил вдруг господин Абдерегг.

— Нет, папа. Почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Потому что ты забыл, что сидишь в экипаже не один. Ты бы мог быть с Бертой поприветливее.

Пауль неслышно вздохнул. Начинается.

— Посмотрите, фрейлейн Берта, вот там чуть дальше наш дом.

— Но, дети, вы же не станете разговаривать друг с другом на вы!

— Я не знаю, папа, но, может быть, все-таки станем.

— Ну тогда продолжайте в таком же духе! Хотя, по-моему, это совсем ни к чему.

Берта покраснела, и Пауль не успел опомниться, как покраснел тоже. Беседа на том и кончилась, и оба были рады, что старики этого не заметили. Оба чувствовали себя не в своей тарелке и облегченно вздохнули, когда карета со страшным шумом свернула на гаревую дорожку и подъехала к дому.

— Прошу вас, фрейлейн, — проговорил Пауль и помог Берте сойти на землю. Тем самым на первое время он избавился от того, чтобы оказывать ей какие-то услуги дальше, поскольку у ворот их встречала тетушка, и сразу всем показалось, что дом сердечно улыбается, раскрывает объятия и приглашает их войти — так гостеприимно и радостно кивала она всем и протягивала руки, приветствуя каждого и раз, и два. Гостей проводили в их комнаты и попросили там долго не задерживаться, а по возможности быстрее выйти к столу.

* * *

На белой скатерти стояли два больших букета цветов, их запах смешивался с ароматом блюд. Господин Абдерегг нарезал жаркое, тетя пристальным взглядом визировала тарелки и блюда. Профессор чувствовал себя вольготно, он сидел в парадном сюртуке на почетном месте, смотрел на тетю с нежностью и мешал занятому важным делом хозяину бесчисленными вопросами и шутками. Фрейлейн Туснельде помогала расставлять тарелки, она делала это изящно, с улыбкой, ей казалось, что она могла бы сделать еще кое-что, потому что ее сосед, кандидат, ел мало, но еще меньше разговаривал. Присутствие старомодного профессора и двух юных дам приводило его в оцепенение. Он испытывал страх, ожидая, что чувство его достоинства как молодого ученого постоянно будет подвергаться нападкам, даже оскорблениям, на которые он уже заранее был готов отвечать ледяными взглядами и холодным молчанием.

Берта сидела рядом с тетей и чувствовала себя надежно защищенной. Пауль напряженно посвящал все свое внимание жаркому, чтобы только не оказаться втянутым в разговоры, обо всем забыл и действительно испытывал истинное удовольствие от еды больше всех остальных.

К концу обеда хозяин дома после горячих споров со своим другом завладел всеобщим вниманием и уже более не позволил себя перебивать. Побежденный профессор получил возможность поесть как следует, и старательно наверстывал упущенное. Господин Хомбургер наконец заметил, что никто не собирается на него нападать, но слишком поздно понял, что его молчание было невежливым, и почувствовал, что его соседка посматривает на него иронически. Он опустил голову так низко, что под подбородком у него образовалась складка, вздернув брови, он, похоже, решал в голове какие-то собственные проблемы.

Коль скоро господин учитель расписался в своем неумении вести застольную беседу, фрейлейн Туснельде принялась мило разговаривать с Бертой, и к ним подключилась тетушка.

Пауль тем временем наелся досыта и, почувствовав это, сложил на тарелке нож и вилку. Оглядывая сидящих, он случайно застиг профессора в комичный для того момент: он зажал зубами увесистый кусок мяса, не сняв его с вилки, и в эту секунду его заставило встрепенуться крепкое словцо в речи Абдерегга. Забыв отложить вилку с куском мяса и широко раскрыв глаза, с открытым ртом он бросал взгляды на продолжающего витийствовать друга. И Пауль, который не смог сдержать приступа смеха, принялся подавлять его и приглушенно хихикать.

Господин Абдерегг, не прерывая речи, лишь бросил на сына гневный взгляд. Кандидат принял смех Пауля на свой счет и прикусил нижнюю губу. Берта без видимой причины разразилась вдруг громким смехом. Она была рада, что с Паулем приключилась эта детская неловкость. По крайней мере никого за этим столом не оказалось без сучка и задоринки.

— Чему вы так радуетесь? — спросила фрейлейн Туснельде.

— О, собственно, ничему.

— А ты, Берта?

— Тоже ничему. Я просто так смеюсь, за компанию.

— Могу ли я предложить вам еще вина? — сдавленным голосом спросил господин Хомбургер.

— Спасибо, нет.

— А мне, пожалуйста, налейте, — приветливо отозвалась тетушка, но к вину потом не притронулась.

Со стола все убрали и подали кофе, коньяк и сигары.

Фрейлейн Туснельде спросила Пауля, курит ли он тоже.

— Нет, — ответил Пауль, — мне это совсем не нравится.

И неожиданно добавил, после некоторой паузы, совершенно искренне:

— Мне еще нельзя курить.

Когда он так сказал, фрейлейн Туснельде улыбнулась с хитрецой и склонила голову набок. В этот момент она показалась юноше очаровательной, и он раскаялся в своей прежней ненависти к ней. Оказывается, она может быть вполне милой.


Вечер был такой теплый и так располагал наслаждаться им, что даже в одиннадцать часов все сидели в саду под слегка раскачивающимися подсвечниками с мигающими свечами. И то, что гости устали с дороги и, собственно, должны были бы рано отойти ко сну, об этом сейчас никто даже не думал.

Теплый воздух мечтательно ходил легкими душными волнами, высоко в небе сияли звезды, блестевшие как мокрые, в направлении гор небо казалось черным, его то и дело прорезали лихорадочные золотистые зигзаги зарниц. От цветущих кустарников шел сладкий удушающий аромат, а белый жасмин неясно мерцал в темноте блеклым светом.

— Вы думаете, эта реформа нашей культуры родится не в сознании масс, а будет плодом отдельных гениальных умов?

В тоне профессора прозвучала известная доля снисходительности.

— Да, я так думаю, — последовал сухой ответ учителя, разразившегося длинной речью, которую не слушал никто, кроме профессора.

Господин Абдерегг обменивался шуточками с Бертой, той помогала тетушка. Вальяжно развалившись в кресле, он потягивал белое вино с подкисленной водой.

— Значит, вы и Эккехарда[24] читали? — задал Пауль фрейлейн Туснельде вопрос.

Она полулежала в низком складном кресле, откинув голову и глядя куда-то вверх.

— Конечно, — сказала она. — Однако такие книжки еще следует запрещать вам читать.

— Вот как? Почему же?

— Да потому что вы еще не все можете в них понять.

— Вы так думаете?

— Уверена в этом.

— Но там есть такие места, которые я, возможно, понял лучше вас.

— В самом деле? Какие же?

— Те, что на латыни.

— Что за шутки!

Пауль был в приподнятом настроении. Ему вечером позволили выпить немного вина, и ему очень нравилось сейчас вести беседу этой темной нежной ночью и с любопытством ждать, удастся ли ему вывести эту элегантную даму хоть немного из равновесия, из ее ленивого покоя и добиться от нее возражений или смеха. Но она даже не смотрела на него. Она неподвижно лежала в кресле, глядя вверх, одна рука на подлокотнике, другая свесившись до земли. Ее белая шея и матовое белое лицо слегка светились на черном фоне.

— Что вам больше всего понравилось в «Эккехарде»? — спросила она вдруг, по-прежнему не глядя на него.

— Сцена с опьянением господина Спаццо.

— Ах?

— Нет, как прогнали старую лесную ведьму.

— Вот как?

— Или, возможно, мне все-таки больше всего понравилось, как Пракседис помогает ему удрать из темницы. Отлично сделано.

— Да, сделано отлично. А, собственно, как?

— Как она потом пепел насыпает…

— Ах да. Что-то припоминаю.

— А теперь скажите мне, что больше всего понравилось вам?

— В «Эккехарде»?

— Ну конечно.

— То же самое место. Где Пракседис убегает от монаха. Как она на прощание дарит ему один поцелуй, а потом улыбается и удаляется в замок.

— Да… да, — медленно произнес Пауль, но так и не смог вспомнить про поцелуй.

Беседа профессора с домашним учителем подошла к концу. Господин Абдерегг закурил «Виргинию», и Берта с интересом наблюдала, как он обжигал конец длинной сигары на пламени свечи. Правой рукой девушка обнимала сидевшую рядом с ней тетю и слушала, раскрыв глаза, захватывающие истории, которые ей рассказывал пожилой господин. Речь шла о приключениях во время путешествия, и не куда-нибудь, а в Неаполь.

— И это все действительно правда? — рискнула она спросить его только раз.

Господин Абдерегг рассмеялся.

— Тут все зависит от вас, маленькая фрейлейн. Правдой в любом рассказе становится то, во что верит слушатель.

— Ну как же? Придется мне обо всем спросить папа́.

— Сделайте одолжение!

Тетя погладила Берту по руке, по той, что ее обнимала.

— Это шутка, дитя мое.

Она прислушивалась к разговору, отгоняла ночных мотыльков, круживших над бокалом ее брата, и посылала каждому, кто смотрел на нее, ответный приветливый взгляд. Оба старых друга доставляли ей радость, как и Берта, и оживленно болтающий Пауль, и прекрасная Туснельде, смотревшая в ночную синеву, и домашний учитель, испытывавший наслаждение от собственных умных речей. Ей было еще не так много лет, и она не забыла, как хорошо и тепло молодежи в такие летние ночи в саду. Сколько еще поворотов судьбы ждет этих красивых молодых людей и умных стариков! В том числе и домашнего учителя. И насколько важны для каждого их жизнь, их мысли и желания! И как прекрасно выглядит фрейлейн Туснельде! Настоящая красавица!

Добрая тетушка гладила руку Берты, любвеобильно улыбалась чувствующему себя несколько одиноким домашнему учителю и проверяла время от времени за креслом хозяина дома, стоит ли во льду его бутылка вина.

— Расскажите мне что-нибудь про свою гимназию! — попросила Туснельде Пауля.

— Ах, гимназия! Да ведь сейчас каникулы.

— Вы ходите в гимназию без удовольствия?

— А вы знаете кого-то, кто ходит туда с удовольствием?

— Но вы же хотите приобрести знания?

— Ну да. Конечно, хочу.

— А чего вам хочется еще больше?

— Еще больше?.. Ха-ха! Еще больше мне хочется стать пиратом.

— Пиратом?

— Именно так. Морским разбойником. Пиратом.

— Тогда вы не сможете много читать.

— А это и не нужно. Я найду, чем занять свое время.

— Вы так думаете?

— О, конечно. Я стану…

— Ну?

— Я стану… ах, это не так просто сказать.

— Ну тогда ничего и не говорите.

Ему вдруг стало скучно. Он передвинулся к Берте и начал вместе с ней слушать отца. Папа был необычайно весел. Говорил только он один, все его слушали и смеялись.

Фрейлейн Туснельде медленно встала в своем свободном, элегантном английском платье и подошла к столу.

— Я хочу сказать всем спокойной ночи.

Тут все повставали со своих мест и, посмотрев на часы, не могли поверить, что уже наступила полночь.

На маленьком отрезке пути к дому Пауль шел рядом с Бертой, которая вдруг неожиданно очень ему понравилась, особенно после того как искренне смеялась шуткам его отца. Он был настоящий осел, когда сетовал по поводу приезда гостей. Как будет здорово провести вечер в беседе с этой девушкой.

Он почувствовал себя кавалером и уже сожалел, что весь вечер посвятил другой даме. Та, по-видимому, просто вздорная особа, а Берта намного ему милее, и ему было жаль, что весь этот вечер он держался от нее на отдалении. Он даже попытался сказать ей об этом. Она захихикала.

— О, ваш папа был неподражаем! Все было так прелестно.

Он предложил ей назавтра совершить прогулку на Айхельберг. Это недалеко и вокруг очень красиво. Он принялся описывать дорогу на гору и прекрасный вид оттуда и все никак не мог остановиться.

Мимо них проходила фрейлейн Туснельде, как раз в тот момент, когда он был так красноречив. Она слегка повернула голову и посмотрела ему в глаза. Она проделала это очень спокойно, с долей любопытства, но он усмотрел в том насмешку и внезапно умолк. Берта удивленно взглянула на него и увидела, что у него испортилось настроение, однако не знала отчего.

Они уже дошли до дома, Берта протянула Паулю руку. Он пожелал спокойной ночи. Она кивнула и ушла.

Туснельде прошла вперед, не пожелав ему спокойной ночи. Он видел, как она поднимается по лестнице, держа в руках лампу, и, глядя ей вслед, почувствовал, что сердится на нее.


Пауль долго не мог заснуть. Он лежал в кровати, чувствуя легкую лихорадку от всей этой теплой ночи. Духота в комнате усиливалась, на стенах без конца полыхало отражение зарниц. Временами ему казалось, он слышит вдали тихие раскаты грома. В долгих паузах между ними пробегал легкий ветерок, верхушки деревьев едва шевелились.

Юноша мечтательно вспоминал прошедший вечер, ощущая, что он сегодня совсем другой, чем был вчера. Он почувствовал себя повзрослевшим — во всяком случае, роль взрослого удалась ему сегодня лучше, чем при прежних попытках. С фрейлейн он беседовал весьма бойко, да и с Бертой потом тоже.

Его мучило, насколько серьезно отнеслась к нему Туснельде. Возможно, она с ним всего лишь играла. А про поцелуй Пракседис ему надо завтра обязательно почитать. Он что, в самом деле ничего не понял или просто забыл это место?

Ему очень хотелось бы знать, в самом ли деле красива фрейлейн Туснельде, по-настоящему ли она красавица. Она казалась ему такой, но он не доверял ни себе, ни ей. Как она при слабом свете свечей полулежала-полусидела в своем низком кресле, такая изящная и спокойная, со свисающей до земли рукой, это ему здорово понравилось. Как она отрешенно смотрела ввысь, в полурадости, в полуусталости, и ее тонкая белая шея — и светлое длинное вечернее платье, — такое можно увидеть лишь на картине.

Правда, Берта все равно была ему намного милее. Она, возможно, была еще несколько наивна, но очень нежна и прехорошенькая, и с ней можно было разговаривать, не испытывая досады, она только в душе посмеивалась над тобой. Если бы он с самого начала общался с ней, а не в самый последний момент, они, возможно, уже стали бы в этот вечер добрыми друзьями. Ему вообще сейчас стало жалко, что гости пробудут всего два дня.

Но почему другая так на него смотрела, когда он по дороге домой разговаривал и смеялся с Бертой?

Он вспоминал, как она прошла мимо и повернула к нему голову, и тут он вновь увидел ее взгляд. Все-таки она красива. Он опять все четко себе представил, но не мог отделаться от этого взгляда — насмешливого, ироничного, с уверенностью в превосходстве. Почему? Из-за «Эккехарда»? Или потому что он смеялся с Бертой?

Так он с тем и заснул, раздосадованный.


Утром небо затянулось тучами, но дождя пока не было. Повсюду пахло сеном и теплой пылью.

— Жаль, — посетовала Берта, спустившись вниз, — по-видимому, прогулку совершить не удастся?

— О, но у вас весь день впереди, — утешил ее господин Абдерегг.

— Ты как будто никогда не отличалась особой тягой к прогулкам, — произнесла фрейлейн Туснельде.

— Но мы ведь здесь на такое короткое время!

— У нас еще есть кегельбан на свежем воздухе, — предложил Пауль. — В саду. И крокет. Но играть в крокет, по-моему, скучно.

— А я нахожу крокет очаровательным, — объявила фрейлейн Туснельде.

— Ну, тогда, значит, мы можем поиграть.

— Хорошо, но только после. Сначала давайте выпьем кофе.

После завтрака молодые люди вышли в сад; к ним присоединился и кандидат. Для игры в крокет трава оказалась слишком высокой, и потому все решилось в пользу другой игры. Пауль с готовностью притащил кегли и расставил их.

— Кто начнет?

— Как всегда, тот, кто задал этот вопрос.

— Хорошо. А кто будет играть?

Пауль оказался в паре с Туснельде. Он играл очень хорошо и надеялся, что она похвалит его или хотя бы немного поддразнит. Но она даже не смотрела на него и вообще не уделяла игре должного внимания. Когда Пауль подал ей шар, она бросила его весьма небрежно и даже не посчитала, сколько кеглей упало. А вместо этого заговорила с домашним учителем о Тургеневе. Господин Хомбургер был сегодня сама вежливость. Одна только Берта была по-настоящему увлечена игрой. Она постоянно помогала расставлять кегли и прислушивалась к советам Пауля, какая цель лучшая для броска.

— Король в центре! — кричал Пауль. — Фрейлейн, мы тогда выиграем наверняка. Это даст нам двенадцать очков.

Она лишь кивнула.

— Собственно, Тургенев не совсем русский, — произнес кандидат и забыл, что была его очередь бросать шар. Пауль рассердился.

— Господин Хомбургер. Ваш бросок!

— Мой?

— Ну да, мы все ждем.

С большей охотой он бросил бы шар ему в ногу. Берта, заметившая в нем смену настроения, тоже забеспокоилась и промахнулась.

— Давайте на этом остановимся.

Никто не возражал. Фрейлейн Туснельде медленно удалилась, учитель последовал за ней. Пауль с большой злостью сшиб ногой еще стоявшие кегли.

— Разве мы не будем играть дальше? — робко спросила Берта.

— Ах, вдвоем это неинтересно. Я сейчас все соберу.

Она стала тихо помогать ему. Когда все кегли были сложены в ящик, он оглянулся на Туснельде. Она уже исчезла в парке. Конечно, он был для нее всего лишь глупым мальчишкой.

— Что теперь?

— Может быть, вы покажете мне немного парк?

Он так быстро зашагал по дорожке, что Берта едва поспевала за ним, она задыхалась, ей почти приходилось бежать, чтобы не отстать от него. Он показал ей рощицу и платановую аллею, потом бук и лужайки. Ему было немного стыдно, что он так груб и немногословен; с другой стороны, он удивлялся, что больше не чувствует никакого стеснения в присутствии Берты. Он обращался с ней так, будто она была на пару лет моложе его. А она нисколько не возмущалась, оставалась мягкой и покорной, не произносила почти ни слова и только иногда взглядывала на него, словно просила за что-то прощение.

Возле плакучей ивы они встретились с теми двумя. Кандидат все еще что-то говорил, фрейлейн молчала и, похоже, была в дурном настроении. А на Пауля вдруг нашло красноречие. Он обратил внимание всех на старое дерево, раздвинул свисавшие ветви и показал на обегавшую ствол скамейку.

— Мы здесь посидим, — приказала фрейлейн Туснельде.

Все сели на скамейку в кружок. Здесь было очень тепло, воздух был насыщен парами, зеленые сумерки расслабляли, духота делала всех вялыми и сонными. Пауль сидел по правую руку от Туснельде.

— Как тихо! — первым проявил себя господин Хомбургер.

Фрейлейн кивнула.

— И так жарко! — сказала она. — Давайте немного помолчим.

Так они сидели вчетвером и молчали. Рядом с Паулем на скамейке лежала рука Туснельде, длинная и узкая кисть дамской руки с изящными пальцами и красивыми, ухоженными, излучавшими матовый блеск ногтями. Пауль не отрывал глаз от этой кисти. Она выглядывала из широкого светло-серого рукава, такая же белая, как и видимая чуть выше запястья рука, кисть слегка выгибалась тыльной стороной ладони наружу и лежала, неподвижная, словно очень устала.

И все молчали. Пауль думал о вчерашнем вечере. Это была та самая рука, такая же длинная и спокойная и покоившаяся, свесившись до земли, в то время как фигура женщины неподвижно полусидела-полулежала в низком кресле. Эта рука так подходила к ней, к ее фигуре и ее платью, к ее приятно мягкому, звучащему не совсем естественно голосу, к ее глазам и лицу, такому умному и спокойно выжидательному.

Господин Хомбургер посмотрел на часы.

— Простите, любезные дамы, мне надо вернуться к работе. Ведь вы, Пауль, останетесь?

Он поклонился и ушел.

Теперь они молча сидели втроем. Пауль медленно и с боязливой опаской, как преступник, приблизил руку к женской кисти и оставил ее там лежать. Он не знал, зачем он это сделал. Это произошло помимо его воли, и при этом у него защемило сердце, его бросило в жар, и его лоб покрылся крупными каплями.

— В крокет я тоже не люблю играть, — тихо сказала Берта, словно очнулась от грез. Из-за ухода учителя между ней и Паулем образовалось свободное пространство, и она все это время обдумывала, подвинуться ей или нет. Ей казалось, что чем дольше она колеблется, тем труднее ей становится сделать это, и потому, чтобы не чувствовать себя и дальше в одиночестве, она заговорила.

— Это и в самом деле не очень симпатичная игра, — добавила она далее после длинной паузы неуверенным голосом. Но ей никто не ответил.

Опять воцарилось молчание. Пауль думал, все слышат, как стучит его сердце. Оно побуждало его вскочить и сказать что-то веселенькое или глупое или взять и убежать. Но он продолжал сидеть, рука его тоже оставалась лежать, и у него возникло ощущение, что из него медленно, медленно выходит весь воздух и он вот-вот задохнется. Это было даже приятно, приятно каким-то печальным и мучительным образом.

Фрейлейн Туснельде посмотрела на лицо Пауля своим спокойным и немного усталым взглядом. Она увидела, что он неотрывно смотрит на свою левую руку, которая лежала на скамейке рядом с ее правой рукой.

Она немного приподняла руку, уверенно положила ее на руку Пауля и больше не убирала ее.

Ее рука была мягкой, но сильной и таила в себе сухое тепло. Пауль испугался, как застигнутый на месте преступления воришка, внутри у него все дрожало, но руку он не убрал. Он почти не дышал — так сильно колотилось его сердце, и все тело горело и одновременно содрогалось в ознобе. Он медленно побледнел и посмотрел на фрейлейн Туснельде умоляющим и полным страха взглядом.

— Вы испугались? — тихо засмеялась она. — Я подумала, не уснули ли вы?

Он не мог произнести ни слова. Она убрала свою руку, а его осталась лежать на прежнем месте и все еще хранила на себе ее прикосновение. Он хотел убрать руку, но был настолько слаб и смущен, что был не в состоянии ни понять свои мысли, ни принять решение, и ничего не мог с этим поделать, тем более что-то предпринять.

Неожиданно его напугал глухой, сдавленный звук за спиной. Это тут же освободило его от скованности, и, сделав глубокий вдох, он вскочил. Туснельде тоже встала.

Берта сидела, согнувшись, и рыдала.

— Идите домой, — сказала Туснельде Паулю, — мы сейчас тоже придем.

И когда Пауль вышел, она добавила:

— У нее разболелась голова.

— Вставай, Берта. Здесь слишком жарко, можно задохнуться от духоты. Идем, соберись с духом! Нам пора возвращаться в дом.

Берта ничего не ответила. Ее тоненькая шейка лежала на светло-голубом рукаве легонького летнего платьица девочки-подростка, из которого свисала тоненькая угловатая рука с широким запястьем. Берта плакала спокойно, тихо икая, пока не подняла через некоторое время красное и удивленное лицо, отвела назад волосы и начала нерешительно и непроизвольно улыбаться.


Пауль не находил себе покоя. Почему Туснельде положила свою руку на его руку? Было ли это шуткой? Или она знала, какую странную боль причинило это ему? Сколько он себе вновь и вновь ни представлял это, его каждый раз посещало одно и то же чувство: он задыхается в судороге, поразившей нервы и сосуды, от тяжести в голове и легкого головокружения, от жара в горле и от давящего и неровного кипения сердца, будто пульс перевязан. И это было чудесно и приятно, хоть и причиняло боль.

Он бегал вокруг дома, к пруду и в сад с фруктовыми деревьями. А духота тем временем нарастала. Небо полностью закрылось облаками, и все говорило о том, что надвигается гроза. Ветра не было, по ветвям лишь изредка пробегала слабая трепетная дрожь, тревожившая также ленивую и гладкую поверхность пруда, покрывавшегося сморщенной серебряной рябью.

На глаза юноше попался маленький старенький челночок, привязанный к берегу, поросшему зеленой травой. Он спустился к нему и сел на единственную скамейку для гребли, но не отвязал кораблик: весел давно не было. Он опустил руки в воду. Она была противно теплой.

Незаметно на него напала беспричинная печаль, совершенно несвойственная ему. Ему казалось, что он наяву видит гнетущий сон — он не может, хотя и хочет, шевельнуть ни одним членом. Сумрачный свет, темное от облаков небо, теплый парной воздух пруда и старый деревянный челн без весел, днище которого заросло мхом, — все это выглядело безрадостно, удручающе и тоскливо, повязанное неизбывной, безнадежной безутешностью, которую он без всякой на то причины делил с ними.

Из дома донеслись звуки рояля, едва слышно и неотчетливо. Значит, все были там и, вероятно, отец играл для них. Вскоре Пауль узнал мелодию, это была музыка Грига к «Перу Гюнту», и он тоже хотел бы быть с остальными. Но остался сидеть в челноке, смотрел на ленивую поверхность воды и, сквозь усталые, неподвижные ветки деревьев сада, в бледное небо. Он даже не мог, как обычно, радоваться приближающейся грозе, которая вот-вот должна была разразиться и стала бы первой настоящей грозой этого лета.

Игра на рояле прекратилась, какое-то время было тихо, до того момента как раздалось несколько нежных, лениво переваливающихся тактов — робкая и непривычная музыка. И пение, женский голос. Романс был Паулю незнаком, он никогда не слышал его — во всяком случае, не мог припомнить. Но этот голос он знал, слегка приглушенный, немного усталый. Пела Туснельде. В ее пении, возможно, и не было ничего особенного, но оно задевало и щекотало юноше нервы, было таким же тягостным и мучительным, как и прикосновение ее руки. Он вслушивался и сидел не шевелясь, и пока он сидел так и слушал, в пруд лениво упали первые капли дождя, теплые и тяжелые. Они упали и на его руки, и на лицо, но он этого не заметил. Он чувствовал только, как вокруг него, а может, и в нем самом, собирается что-то, густеет, бродит и вызывает напряжение, набухает и ищет выход. Ему тут же вспомнилось одно место из «Эккехарда», и в этот момент его как громом поразило и испугало то, что он вдруг отчетливо понял. Он понял, что любит Туснельде. И одновременно осознал: она взрослая и к тому же дама, а он ученик, всего лишь гимназист, и завтра она уедет.

Раздался еще один звук (пение несколько минут назад смолкло) — это звонко прозвонил колокольчик, созывая всех к столу, и Пауль медленно направился к дому. Перед дверью он вытер с рук дождевые капли, пригладил волосы и сделал глубокий вдох, словно ему предстоял трудный шаг.


— Ах, ну вот и дождь пошел, — запричитала Берта. — Значит, ничего уже больше не будет?

— Чего не будет? — спросил Пауль, не поднимая глаз от тарелки.

— Мы ведь хотели — ну, вы обещали повести меня на Айхельберг.

— Ах вот что. Нет, это невозможно при такой погоде.

Она так мечтала, что он взглянет на нее и спросит, как она себя чувствует, но сейчас была почти рада, что он этого не сделал. Он совершенно забыл о том неприятном моменте под ивой, когда она принялась рыдать. Этот внезапный приступ так и так произвел на него мало впечатления и только укрепил его в мысли, что она всего лишь еще маленькая девочка. Не обращая на нее никакого внимания, он все время бросал взгляды на фрейлейн Туснельде.

А та вела оживленную беседу с домашним учителем, который стыдился своей глупейшей роли вчерашним вечером, на спортивные темы. Господин Хомбургер вел себя так, как это делают многие: рассуждал о вещах, в которых мало что смыслил, намного живее и увереннее, чем о том, что было важно для него и в чем он неплохо разбирался. Дама говорила больше, он ограничивался вопросами, кивал, соглашался и заполнял паузы незначащими фразами. Несколько кокетливая болтовня молодой дамы выбила его из колеи, он отказался от привычной для него ленивой манеры общения; ему даже удалось самому рассмеяться над собой, когда он пролил вино, наливая его в бокал, отнестись к этому легко и с улыбкой. Однако его хитроумная просьба почитать для фрейлейн Туснельде после ужина главу из его любимой книги была изящно отклонена.

— У тебя больше не болит голова, дитя мое? — спросила тетя Грета.

— О нет, нисколечко, — полуслышно ответила Берта, но выглядела она при этом все еще очень несчастной.

О, дети, дети, подумала тетя, от которой не укрылись неуверенность и возбуждение Пауля. У нее возникли кое-какие предчувствия, и она решила не тревожить без надобности молодых людей, но последить за ними, чтобы вовремя предотвратить возможные глупости. С Паулем такое случилось впервые, в этом она была уверена. Как долго это еще протянется? Он вот-вот перерастет потребность в ее заботе, и тогда его пути будут скрыты от ее глаз!.. О, дети, дети!

За окном стало совсем мрачно. Дождь лил ручьем и ослабевал только при сильных порывах ветра, гроза все еще собиралась с силами, гром гремел где-то очень далеко.

— Вы боитесь грозы? — спросил господин Хомбургер свою даму.

— Напротив, не знаю ничего более прекрасного. Мы можем перейти в павильон и посмотреть. Ты пойдешь с нами, Берта?

— Если ты хочешь, то с удовольствием.

— И вы, значит, тоже, господин кандидат?.. Ах как хорошо, я очень радуюсь этому. Первая гроза в нынешнем году, ведь так?

Встав из-за стола, они взяли зонты и пошли через сад к ближнему павильону. Берта взяла с собой еще книгу.

— А ты, Пауль, не хочешь к ним присоединиться? — спросила тетя.

— Спасибо, нет. Я хочу разучить одну пьесу.

Со смешанными чувствами он ушел в музыкальный салон. Но едва он заиграл, сам не зная что, как вошел его отец.

— Мой мальчик, не можешь ли ты перебраться на несколько комнат подальше? Это хорошо, что ты хочешь разучить что-то новое, но всему свое время, и мы, старшее поколение, хотели бы при этой духоте немного поспать. Так что до свидания, малыш!

Юноша вышел, миновал столовую, коридор, прошел к воротам. Оттуда он увидел, как все входили в павильон. Услышав позади себя тихие шаги тети, он быстро вышел за ворота и поспешил, ничем не укрывшись, сунув руки в карманы, подальше от всех, в дождь. Гром стал усиливаться, и первые робкие зигзаги молний разорвали черные сумерки.

Пауль обошел дом и вернулся к пруду. Он чувствовал, упрямо страдая, как дождь проникает сквозь его одежду. Еще не посвежевший парящий воздух горячил его, и он подставил голые до локтей руки под тяжелые капли дождя. Все остальные сидели, довольные, в павильоне, смеялись и оживленно болтали, и о нем никто не думал. Ему хотелось туда пойти, но он пересилил себя; раз уж он не пошел с ними сразу, так нечего ему теперь бегать за ними. А Туснельде, та даже и не позвала его. Она пригласила пойти с ней Берту и господина учителя, а его нет. Почему его-то нет?

Насквозь промокший, он подошел, не разбирая дороги, к домику садовника. Молнии следовали одна за другой почти беспрестанно — вниз и поперек неба — фантастически причудливыми линиями, а дождь шумел все громче. Под деревянной лестницей садового домика что-то зазвякало, и оттуда с приглушенным рычанием вылез огромный дворовый пес. Узнав Пауля, он радостно прижался к нему и потерся о ногу, ласкаясь. И Пауль с нахлынувшей неожиданной нежностью положил руку ему на шею, потащил его в темный угол под лестницей и уселся там рядом с ним на корточки, что-то говорил ему и наслаждался его обществом неизвестно сколько времени.

В павильоне господин Хомбургер отодвинул железный садовый стол к задней каменной стене с намалеванным на ней итальянским ландшафтом морского побережья. Яркие краски — синяя, белая, розовая — плохо сочетались с серой стеной дождя и, несмотря на духоту, вызывали озноб.

— Вам не повезло с погодой в Эрленхофе, — сказал господин Хомбургер.

— Почему? Я нахожу, что гроза — это прекрасно.

— Вы тоже, фрейлейн Берта?

— О, я с удовольствием наблюдаю за ней.

Он ужасно злился, что малышка увязалась за ними. Именно сейчас, когда у него завязались отношения с красавицей Туснельде.

— А завтра вы и в самом деле уедете?

— Почему вы спрашиваете об этом таким трагическим голосом?

— Мне просто очень жаль.

— Правда?

— Но, милостивая фрейлейн…

Дождь барабанил по тонкой жестяной крыше и буйными толчками выливался из желобов водосточных труб.

— Знаете, господин кандидат, у вас в учениках очень милый юноша. Это ведь одно удовольствие преподавать такому, как он.

— Вы это серьезно?

— Конечно. Он просто прелесть. Не правда ли, Берта?

— О, я не знаю, я мало его видела.

— Он что, не нравится тебе?

— Нет, почему же… Нравится.

— Что изображено на этой картине, господин кандидат? Это виды Ривьеры?

За два часа Пауль вымок до нитки и вернулся домой смертельно усталый, принял холодный душ и переоделся. И стал ждать, когда возвратятся те трое, и когда они пришли и в коридоре раздался громкий голос Туснельде, он от испуга вздрогнул, его сердце заколотилось. Тем не менее он сделал нечто такое, о чем минуту назад даже не мог подумать.

Когда фрейлейн одна поднималась по лестнице, он подкараулил ее и неожиданно вырос перед ней наверху. Подошел к ней и протянул ей небольшой букетик роз. Это был дикий шиповник, который он срезал внизу, под дождем.

— Это мне? — спросила Туснельде.

— Да, вам.

— Чем же я заслужила? Я ведь опасалась, что вы меня терпеть не можете.

— О, вы смеетесь надо мной.

— Ну что вы. Конечно, нет, дорогой Пауль. И я благодарю вас за цветочки. Это дикие розочки, да?

— Да, с нашей живой изгороди.

— Я воспользуюсь одной из них, потом.

И она проследовала дальше в свою комнату.


Вечером все остались сидеть в зале. Приятно похолодало, с омытых дождем блестящих ветвей все еще падали капли. Собирались музицировать, но профессор предпочел бы поболтать пару лишних часов с Абдереггом. Все удобно расположились в просторном помещении, мужчины курили, молодые люди пили лимонад.

Тетя смотрела с Бертой альбом и рассказывала ей старые истории. Туснельде была в прекрасном настроении и много смеялась. Домашний учитель сильно устал от долгих пустых разговоров в павильоне, опять нервничал, его лицо подергивалось болезненной гримасой. То, что она так всем на смех кокетничала с этим младенцем Паулем, он находил безвкусным и старательно подбирал форму, как бы ей это высказать.

Пауль был самым оживленным из всех. То, что у Туснельде за поясом красовались его розочки, и то, что она сказала ему «дорогой Пауль», ударило ему в голову как вино. Он шутил, рассказывал истории, щеки у него горели, и он не сводил глаз со своей дамы, которая так грациозно принимала его ухаживание. При этом в глубине души у него не смолкал лейтмотив: «Завтра она уедет! Завтра она уедет!» И чем громче и больнее звучало это в его душе, тем с большей тоской цеплялся он за дивные моменты вечера и тем веселее говорил и говорил.

Господин Абдерегг, прислушавшийся на миг, воскликнул, смеясь:

— Пауль, ты торопишься жить!

Но его это не остановило. На какое-то мгновение его охватило жгучее желание выйти, прислониться головой к косяку и зарыдать. Но нет, нет!

А в это время Берта перешла с тетей на ты и с благодарностью искала ее защиты. Тяжким грузом давило, что Пауль только на нее одну не обращал ни малейшего внимания, что за весь день он не сказал ей ни слова, и она, устав от этого и чувствуя себя несчастной, целиком полагалась теперь на доброту тети.

Два старых друга старались превзойти один другого в воспоминаниях и не замечали практически ничего из того, какие рядом с ними разыгрывались, перекрещиваясь, невысказанные юные страсти.

Господин Хомбургер все больше оказывался в стороне. На его изредка вставляемое в разговор невыразительное, но ядовитое замечание мало кто обращал внимание, и чем более копилось в нем горечи и протеста, тем меньше ему удавалось подобрать нужные слова. Он находил по-детски смешным, что Пауль так разошелся, и непростительным то, как на это реагировала фрейлейн Туснельде. Больше всего ему хотелось пожелать всем спокойной ночи и уйти, но это выглядело бы признанием того, что он растратил весь порох своих пороховниц и уже не способен к борьбе. Поэтому из простого упрямства он предпочел остаться. И как ни противна ему была сегодня вечером разнузданная и капризная манера Туснельде, он не мог оторваться от вида ее мягких движений и жестов, ее слегка раскрасневшегося лица.

Туснельде видела его насквозь и даже не пыталась скрыть удовольствия от страстного внимания к ней Пауля хотя бы уже потому, что видела, как это злит кандидата. А тот ни в коей мере не принадлежал к числу людей сильных и чувствовал, как его гнев медленно переходит в тот по-женски мрачный, размягчающий пессимизм, каким заканчивались до сих пор почти все его попытки добиться любви. Разве когда-либо понимала его хоть одна женщина? Оценила его по достоинству? О, но ему доставало искусства уметь испытать все скрытые прелести разочарования, боли, очередного одиночества. Если его губы и дергались, он все равно наслаждался. И даже непонятый, презираемый, он все равно оставался героем сцены, носителем немого трагизма; с кинжалом в сердце он улыбался.


Разошлись все довольно поздно. Войдя в свою прохладную спальню, Пауль увидел в открытое окно спокойное небо с неподвижными молочно-белыми пушистыми облачками; сквозь их тонкую пелену проникал лунный свет, мягкий и сильный, и отражался тысячу раз в мокрых листьях деревьев парка. Вдали над холмами, вблизи темного горизонта, светился узкой полоской, вытянутой в длину как остров, кусок чистого неба, влажный и нежный, с одной-единственной бледной звездой.

Юноша долго смотрел вверх и ничего не видел, видел только бледную волну и ощущал вокруг себя чистые, свежие прохладные потоки воздуха, слышал неслышимые низкие голоса, словно бушующие далекие бури, и вдыхал мягкий воздух иного мира. Нагнувшись, он стоял у окна и смотрел, ничего не видя, как ослепленный, и перед ним простиралась неясная и мощно раскинувшаяся страна жизни и страстей, высветленная жаркими стрелами молний и затененная темными душными облаками.

Тетя легла спать последней. Перед тем она проверила все двери и ставни, погасила свет и заглянула в темную кухню, затем удалилась к себе в комнатку и села при свете свечей в старомодное кресло. Теперь она знала, что происходит с мальчиком, и в душе была рада, что гости завтра уедут. Только бы все хорошо закончилось! Ведь не раз бывало так, что ребенка теряли в одно мгновение. То, что душа Пауля ускользает от нее и все больше и больше становится непроницаемой, она, конечно, знала и с опаской смотрела, как он делает первые несмелые шаги в саду любви, в котором ей самой в свое время плодов досталось совсем немного и почти одних горьких. Подумав о Берте, она вздохнула и, слегка улыбнувшись, долго искала в ящиках письменного стола какой-нибудь утешительный подарок на прощание. А потом она вдруг испугалась, увидев, как уже поздно.

Над уснувшим домом и затихшим садом спокойно плыли молочно-белые пушистые и редкие облака, небесный остров на горизонте медленно рос, превращаясь в широкое чистое темное поле, нежно-светящееся от слабо поблескивающих звезд, а над далекими холмами тянулась нежная узкая серебряная линия, отделявшая его от неба. В саду глубоко и свободно дышали посвежевшие деревья, а на лужайке в парке черный круг теней бука сменил тонкие бестелесные тени облаков.


Мягкий, насыщенный влагой воздух испарялся, пары тихо поднимались в безупречно ясное небо. На гаревой площадке и на проселочной дороге стояли небольшие лужи, сверкали золотыми блестками, или в них отражалась нежная синева. Подали коляску, она проскрипела колесами по гравию, все заняли свои места. Кандидат отвесил несколько низких поклонов, тетя любовно кивала и пожимала еще раз всем руки, служанки смотрели на отъезжающих из глубины передней.

Пауль сидел напротив Туснельде и изображал радующегося отъезду гостей человека. Он радовался хорошей погоде, расхваливал потрясающие маршруты в горы, куда он собирался поехать на каникулах, и жадно вбирал в себя каждое слово и каждую улыбку девушки. Нечистая совесть погнала его ранним утром в сад, и он срезал там на тщательно охраняемой любимой клумбе отца великолепную полураспустившуюся чайную розу. Он пронес ее, обернув папиросной бумагой и спрятав во внутреннем нагрудном кармане, и все боялся, как бы не раздавить. И не меньше того опасался он быть застигнутым на месте преступления отцом.

Маленькая Берта сидела, не подавая ни единого возгласа, и закрывала лицо цветущей веткой жасмина, ветку дала ей на дорогу тетя. По сути, Берта была рада, что они уезжают.

— Может быть, прислать вам по приезде открытку? — с задором спросила Туснельде.

— О да, не забудьте, пожалуйста! Это будет так чудесно!

И после добавил:

— И вы должны обязательно поставить свою подпись тоже, фрейлейн Берта.

Она вздрогнула от испуга и кивнула.

— Ну хорошо, надеюсь, мы не забудем об этом, — сказала Туснельде.

— Да, я напомню тебе.

Они уже подъехали к станции. Поезд должен был прибыть через четверть часа. Пауль воспринял эти четверть часа как бесценную милость Божью, но на душе у него было странно; как только он покинул коляску и принялся расхаживать взад и вперед перед станцией, ему не приходила в голову не то чтобы шутка, даже ни единое слово. Он чувствовал себя подавленным маленьким мальчиком, то и дело смотрел на часы и прислушивался, не идет ли поезд. Лишь в самый последний момент он вытащил розу и вложил ее фрейлейн в руку, когда та стояла у ступенек вагона. Она весело кивнула ему и вошла в вагон. Поезд тронулся, и все кончилось.

Ему было страшно ехать домой в одной коляске с отцом, и когда тот уже сел, он убрал свою ногу с подножки и сказал:

— Мне что-то захотелось пойти домой пешком.

— Совесть нечиста, Паульхен?

— О нет, папа, если хочешь, я поеду с тобой.

Но господин Абдерегг только отмахнулся с улыбкой и уехал один.

— Пусть расхлебывает эту историю наедине, — буркнул он себе под нос, — от этого еще никто не умирал. — И он подумал, впервые за много лет, о собственном первом любовном приключении и удивился, как точно он все это помнил. И вот теперь пришел черед его малыша! А ему понравилось, что мальчик украл розу. Он одобрил его поступок.

Дома он на мгновение задержался перед книжным шкафом в гостиной. Он вынул «Вертера» и сунул в карман, но тут же вытащил, немного полистал, принялся насвистывать мелодию и потом поставил книжку на место.

А Пауль тем временем шел по теплой проселочной дороге домой и снова и снова вызывал в памяти образ прекрасной Туснельде. Только когда он, потный и разморенный, достиг живой изгороди парка, он открыл глаза и задумался, что же ему теперь делать. И тут вспыхнувшее внезапно в памяти видение неотвратимо потянуло его к плакучей иве. С мощной силой на него нахлынуло страстное желание, он подошел к дереву, проскользнул под свисающие ветви ивы и сел на то самое место на скамье, где сидел вчера возле Туснельде и где она положила свою руку на его. Он закрыл глаза, рука лежала на деревянной скамье, и он прочувствовал еще раз всю ту бурю, охватившую вчера его душу, опьянившую разум и так мучившую его. Вокруг него бушевало пламя страсти, и ходил волнами океан любви, и горячие потоки дрожали, гудели и проносились на пурпурных крыльях мимо.

Пауль недолго просидел на своем месте; послышались шаги, и кто-то вошел в круг. Он растерянно взглянул, вырванный из грез, и увидел перед собой господина Хомбургера.

— А-а, вы тут, Пауль? Уже давно?

— Нет, я был со всеми на станции. И пришел потом домой пешком.

— И теперь сидите тут в полной меланхолии.

— Нет, я не в меланхолии.

— Ах нет? Мне доводилось видеть вас и повеселее.

Пауль ничего не ответил.

— Вы очень увивались за дамами.

— Вы так считаете?

— Особенно за одной. Я сначала думал, вы отдадите предпочтение более юной фрейлейн.

— Подростку-несмышленышу? Хм.

— Совершенно верно, девочке-подростку.

Тут Пауль увидел, что по лицу кандидата пробежала фатальная ухмылка, и, не сказав ни слова, повернулся спиной и побежал прямо через лужайку.

За обедом в полдень было тихо и спокойно.

— Мы, по-видимому, все немного устали, — улыбнулся господин Абдерегг. — И ты, Пауль, тоже. И вы, господин Хомбургер? Но это была приятная смена декораций, а?

— Конечно, господин Абдерегг.

— Вы в свое удовольствие пообщались с фрейлейн? Она, похоже, чертовски начитанная особа.

— Об этом легче судить Паулю. У меня, к сожалению, был только краткий миг общения.

— А ты что скажешь по этому поводу, Пауль?

— Я? О ком вы, собственно, говорите?

— О фрейлейн Туснельде, если ты не возражаешь. Мне кажется, ты несколько рассеян…

— Ах, какое дело мальчику до дам? — вмешалась тетя.


Жара опять набирала силу. Площадка источала огненный жар, на улице высохли последние лужи. На освещенной солнцем лужайке по-прежнему стоял старый бук, обтекаемый теплым воздухом, и на одном из толстых суков сидел юный Пауль Абдерегг, обхватив руками ствол, полностью спрятавшись в тени темно-красной листвы. Это было его старое, с детства любимое место, он всегда чувствовал себя там защищенным от всех напастей. Там, на этом суку, три года назад он тайком читал осенью «Разбойников», там выкурил половинку первой сигары и там впервые сочинил тогда эпиграмму на своего прежнего домашнего учителя, найдя которую, тетя ужасно разволновалась. Он вспоминал про это и другие проделки с чувством рассудительного, снисходительного человека, словно все это было в доисторические времена. Детские шалости, ребячество!

Вздохнув, он выпрямился, осторожно повернулся на суку вокруг себя, вытащил перочинный нож и начал вырезать на стволе. Он хотел изобразить сердце, а внутри букву «Т», и он намеревался вырезать это очень красиво и чисто, если даже на это уйдет несколько дней.

Еще в тот же вечер он пошел к домику садовника, чтобы поточить нож. Он сам крутил точильное колесо. На обратном пути, сев ненадолго в старый челн, он поплескался рукой в пруду и попытался вспомнить мелодию романса, что пела вчера Туснельде. Небо было наполовину затянуто тучами, и все говорило о том, что ночью опять разразится гроза.

1905

Загрузка...