Ну хорошо, молодые люди, не терзайте меня. Я расскажу вам кое-что из своей студенческой жизни — о прекрасной Саломее и моем дорогом Хансе Амштайне. Только не шумите и не воображайте, что речь пойдет о флирте среди студентов. В этой истории нет ничего смешного. И дайте мне еще один бокал вина! Нет-нет, белого. Закрыть окна? Нет, мой драгоценный, пусть гремит гром — это подходящая декорация для моей истории. Зарницы, гром и душная ночь создают нужное настроение. Такие современные господа, как вы, должны наконец увидеть, что и мы в свое время тоже кое-что пережили, прошли огонь и воду, все было, на нашу долю выпало немало. А вы свои бокалы наполнили?
Я рано лишился родителей и все свои каникулы проводил у дядюшки Отто, в его скалистом гнездышке в Шварцвальде, поедая фрукты из сада, слушая рассказы о разбойниках и занимаясь ловлей форели, и в этом я, благодарный племянник, полностью разделял вкусы моего дядюшки. Я приезжал летом, осенью и на Рождество, с тощим ранцем и пустым рюкзаком, объедался там, набивая щеки, каждый раз немного влюблялся в мою дорогую кузину и забывал ее тут же, возвращаясь назад, поскольку эти чувства не были глубоки. Я курил с дядюшкой на спор его едкие итальянские сигары, ходил с ним на рыбалку, читал ему книжки из его библиотеки, забитой детективами, а по вечерам отправлялся вместе с ним в пивной бар. Все это было весьма недурно и представлялось мне похвальным мужским занятием, несмотря на то что блондинка кузина бросала порой умоляющие или полные упрека взгляды — она была нежной натурой и не испытывала ни малейшей склонности к буйным выходкам.
В последние летние каникулы, перед тем как стать студентом, я опять гостил у дядюшки, много болтал и хвастался, проявлял барские замашки и заметно подрос, как и полагается абитуриенту. Но вот однажды появился новый лесничий. Это был добрый и тихий человек, «немолодой и не совсем здоровый», нашедший подходящее для своего возраста местечко.
С первого взгляда было ясно, что он много говорить не будет. Он привез с собой добротную домашнюю утварь, поскольку был богатым человеком, а кроме того, великолепных собак, небольшую длиннохвостую лошадку вместе с изящной повозкой — и то и другое слишком хлипкое по характеру местности, — отличное ружье и новомодные английские рыболовные снасти — все очень симпатичное и чистенькое, свидетельствующее о достатке владельца. Все вместе это оставляло приятное и радостное ощущение. Но что еще сопутствовало этому впечатлению, так это присутствие его приемной дочери по имени Саломея, бросавшее на все остальное некоторую тень. Бог его знает, как это дикое дитя прибилось к этому серьезному и спокойному человеку! Она была как экзотический цветок — родня какого-то далекого кузена не то из Бразилии, не то с Огненной Земли, красавица, странная для наших мест и с какими-то особыми странными манерами.
Вам, конечно, хочется узнать, как она выглядела. Это не так-то просто описать — прежде всего это была вызывающая красота, экзотическая, по сути. Высокий рост, около двадцати лет, безупречно сформировавшаяся фигура, от макушки до пяток пышущая здоровьем и радующая глаз, — шея, плечи, руки и запястья были крепкими, коренастыми и при этом очень подвижными и не лишенными благородства. Волосы — густые, пышные, длинные, темно-русые — слегка курчавились вокруг лба, сзади забранные в большой пучок и проткнутые спицей. О ее лице я не склонен говорить много — оно было, пожалуй, полновато, а рот слишком большим, но оторваться от ее глаз было невозможно. Большие, золотисто-карие и слегка навыкате. Когда она, как обычно, смотрела перед собой и улыбалась, широко раскрыв глаза, это было похоже на предмет живописи, но если направляла взгляд на кого-то, это приводило в смущение. Она смотрела так открыто и беззаботно, почти разглядывая в упор или совершенно равнодушно, без всякого стеснения или девичьей скромности. Не то чтобы нагло, скорее как красивое животное, неуправляемое и бесхитростное.
И она так себя соответственно и вела. Если ей что-то нравилось или не нравилось, она не скрывала этого; если разговор казался ей скучным, она упорно молчала, тихо смотрела в сторону или глядела на собеседника с такой скучающей физиономией, что тому делалось стыдно.
Последствия не заставили себя ждать. Женское окружение находило ее невозможной, мужчины были от нее без ума. То, что я с ходу в нее влюбился, само собой разумеется. Но в нее влюбились также помощники лесничего, аптекарь, молоденькие школьные учителя, вице-председатель, сыновья богатых лесоторговцев, фабриканта и доктора. Поскольку Саломея не ограничивала свою свободу, ходила на прогулки одна, наносила в округе многочисленные визиты в изящном своем экипаже, сблизиться с ней не составляло труда, и за короткое время она собрала довольно пышный букет признаний в любви.
Однажды она навестила и нас, но дядюшки и кузины в этот момент дома не было, и она села на садовую скамейку, где сидел я. Кизил был усыпан алыми ягодами, другие ягоды тоже созрели, и Саломея с блаженством срывала позади себя крыжовник. Она охотно поддерживала разговор, и в скором времени мы договорились до того, что я с красным, пылающим лицом признался ей в своей искрометной любви.
— Ах как мило, — последовал ответ. — Вы мне тоже нравитесь.
— А Грибеля, того, что старше меня, вы тоже знаете?
— Карла? О да! Очень хорошо. Это очень привлекательный молодой человек, у него такие красивые глаза. Он тоже в меня влюблен.
— Он это сам вам сказал?
— Конечно, позавчера. Это было так забавно.
Она громко засмеялась, откинув голову, так что я даже увидел, как пульсирует жилка на ее белоснежной мягкой шее. Мне очень хотелось взять ее за руку, но я не решался, только вопросительно протянул ей свою. И она положила мне на ладонь несколько ягод крыжовника, сказала «адье» и ушла.
Постепенно я понял, что она вела игру со всеми поклонниками одновременно и посмеивалась над нами; мою же влюбленность она расценивала с этого момента как болезненную лихорадку или морскую болезнь, которой я был подвержен наравне с остальными, надеясь, что она когда-нибудь да прекратится и не унесет мою жизнь. Так что я переживал мрачные дни и ночи… Можно еще вина?
Спасибо… Так что вот как обстояли дела, и притом не только в то лето, но и годы спустя. Время от времени кто-нибудь из потерявших терпение любовников отпадал сам собой в поисках других кущ любви, на его место приходил новый, а Саломея была все такой же — то веселой, то молчаливой, то насмешливой, но остававшейся в хорошем расположении духа, развлекавшейся от души. И я привык к этому, испытывая каждый раз на каникулах рецидив страстной влюбленности, словно присущую этой местности лихорадку, которой обязательно надо переболеть. Один сотоварищ по несчастью доверительно сообщил мне, что мы настоящие ослы, раз делали ей объяснения в любви, ведь она часто и открыто заявляла, что все мужчины должны быть в нее влюблены, а особое внимание она окажет более стойким из них.
Тем временем я вступил в Тюбингене в ряды студенческой корпорации и два семестра гулял, пил, участвовал в потасовках и праздно шатался по улицам. Вот тогда Ханс Амштайн и стал моим самым близким другом. Мы были ровесники, оба рьяные приверженцы студенческой корпорации и гораздо менее рьяные студенты-медики, оба страстно занимались музыкой и со временем уже не могли обходиться друг без друга, несмотря на некоторые трения.
На Рождество Ханс гостил вместе со мной у дяди — у него тоже давно не было родителей. К моему большому удивлению, он не проявил интереса к Саломее, а увлекся моей кузиной-блондинкой. К тому же ему было свойственно производить приятное впечатление в обществе. Натура тонкая, он обладал миловидной внешностью, хорошо играл и умел поддержать разговор. Так что я с удовольствием наблюдал, как он ухаживает за сестричкой, а она охотно это принимает и старается сделать так, чтобы ее смехотворная чопорность приняла формы демонстративной строптивости. А сам я бегал по всем дорожкам, где мне могла бы встретиться Саломея.
На Пасху мы снова приехали, и пока я удерживал дядюшку на рыбной ловле, мой друг не терял времени и сильно продвинулся в своем ухаживании. На этот раз Саломея частенько навещала нас, с успехом доводила меня до безумия и внимательно следила за играми Берты и Ханса — казалось, благожелательно. Мы гуляли по лесу, ловили рыбу, искали анемоны, и Саломея, пока кружила мне голову, не спускала с тех двоих глаз, смотрела на них задумчиво и насмешливо и отпускала непочтительные замечания по поводу любви и счастья жениха и невесты. Один раз мне удалось поймать ее руку и поспешно поцеловать, она тут же разыграла возмущение и потребовала расплаты.
— Я укушу вас в палец. Подчиняйтесь!
Я протянул ей палец и почувствовал, как впились в него ее крепкие ровные зубы.
— Может, укусить посильнее?
Я кивнул. По ладони потекла кровь, и она со смехом отпихнула мою руку. Боль была ужасная и долго не проходила.
По возвращении в Тюбинген Ханс объявил мне, что они с Бертой обо всем договорились и, по-видимому, сыграют летом помолвку. Я написал за семестр несколько писем туда-сюда, и в августе мы опять сидели вдвоем за столом у дяди. С дядей Ханс еще ни о чем не говорил, но, казалось, тот сам пронюхал, в чем тут дело, и, похоже, не стоило опасаться, что он будет чинить препятствия.
В один прекрасный день Саломея вновь появилась у нас, быстро распознала ситуацию своим пронзительным взглядом и тут же решила сыграть с Бертой злую шутку. То, как она липла к наивному Амштайну, ластилась к нему и пыталась насильно влюбить в себя, в самом деле выглядело некрасиво. По доброте своей он особенно не сопротивлялся, и было бы просто чудом, если бы эти пламенные взгляды, ласки и женская настойчивость оставили его равнодушными. Тем не менее он оставался тверд и уже наметил себе воскресенье, в которое хотел поставить дядю перед фактом и отпраздновать помолвку. Белокурая кузина сияла и становилась пунцовой от смущения, как и положено невесте.
Мы с Амштайном спали на первом этаже в двух маленьких комнатках, где сквозь низкое окно можно было без труда выпрыгнуть рано утром в сад.
Однажды, после полудня, прекрасная Саломея заявилась к нам и провела у нас несколько часов. Берта была чем-то занята по дому, так что Саломея полностью завладела моим другом, доведя меня своими решительными и не вызывавшими никакого сомнения действиями до полного умопомрачения. Я чуть не лопнул от бешенства и в конце концов ушел, оставив ее по глупости с ним наедине. Когда я вернулся вечером, ее уже не было, но мой бедный друг сидел с наморщенным лбом, отводил глаза в сторону и наконец сослался на головную боль, поняв, что его расстроенный вид бросается в глаза.
Ага, головная боль, как же, подумал я и отвел его в сторонку.
— Что с тобой? — спросил я его строго. — Я хочу знать.
— Ничего, это все от жары, — попытался он уйти от ответа.
Но я не поддался на его ложь и прямо спросил, не заморочила ли ему голову дочка нового лесничего.
— Глупости, оставь меня! — сказал он и вырвался из моих рук; вид у него был несчастный.
Я примерно знал, что это такое, но мне было безумно жалко его: лицо у него перекосилось, утратило привычные черты, да и сам он выглядел до крайности жалким, жестоко страдающим человеком. Я вынужден был оставить его в покое. Но я сам страдал от безмерного кокетства Саломеи и желал только одного — вырвать с корнем мучительную влюбленность из своей кровоточащей души. Я давно уже утратил всякое уважение к Саломее — любая простолюдинка казалась мне достойнее ее, — но не помогало ничто: она крепко держала меня в любовных сетях, была необычайно красива и настолько обворожительна, что забыть ее не было никакой возможности.
Вот опять гремит гром. И тогда был примерно такой же вечер, очень теплый и напоенный грозой. Мы оба сидели одни в беседке, почти не разговаривали и пили местное вино.
Собственно, жажда мучила меня, я был в плохом настроении и пил прохладное белое вино бокал за бокалом. У Ханса был несчастный вид, он печально и озадаченно смотрел в свой бокал, засохшая листва кустов источала сильный запах и злобно шуршала при дуновении слабого ветерка. Было девять часов вечера, потом десять, а разговор все не ладился, мы сидели с озабоченными, как у стариков, лицами, смотрели, как уменьшается вино в графине и как темнеет с каждой минутой сад, а потом молча разошлись — он пошел к двери, а я влез в свою комнатенку через окно. В помещении было душно, я сел в одной рубашке на стул, закурил трубку и стал меланхолично, несмотря на возбуждение, смотреть в темень. Вообще-то должна была светить луна, но небо было затянуто облаками, и где-то вдали столкнулись в поединке друг с другом сразу две грозы.
Воздух был невыносимо душным — но что толку от живописания природы, мне надо сосредоточиться на другом и продолжить эту проклятую историю.
Трубка погасла, и я, вконец измотанный, безвольно плюхнулся на кровать; голова гудела от разных глупых мыслей. За окном послышался шум. Показались очертания чьей-то фигуры, кто-то осторожно заглядывал ко мне в комнату. Я, сам не знаю почему, остался тихо лежать и не произнес ни единого звука. Фигура исчезла, кто-то проделал три шага дальше, к окну Ханса. Дотронулся до ставни, звякнуло стекло. И снова все стихло.
Потом кто-то тихо позвал: «Ханс Амштайн!» И кровь бросилась мне в голову, даже волосы вспотели — я узнал голос Саломеи. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой и напряженно вслушивался, напрягаясь до предела, как охотник в засаде. Боже праведный, что же будет! И снова голос: «Ханс Амштайн!» Тихо, настойчиво и требовательно. Пот тек по мне ручьями.
В комнате моего друга послышался шум. Он встал, быстро оделся и подошел к окну. Раздался шепот, жаркий и напористый, но невероятно тихий. Боже праведный, Боже праведный! У меня все болело, я хотел встать или закричать, но оставался по-прежнему лежать молча и сам этому крайне удивлялся. Жажда и терпкий привкус выпитого вина почти доконали меня.
Опять послышался легкий шум, и сразу после этого Ханс Амштайн уже стоял в саду рядом с девушкой. Сначала друг против друга, потом они сошлись и тела их молча и страстно слились, словно их связали одной веревкой. И так, прижавшись друг к другу, с трудом передвигая ноги, они медленно пошли по саду, мимо беседки и колодца, к калитке и направились в лес. Я видел их, напрягал зрение, и дважды на помощь мне пришла зарница…
— Вас разве не мучает жажда? Что же вы не пьете?
Да, ну вот я и рассказал. Но послушайте, что было дальше! Она вытащила его ночью из кровати, и я знал, что он никогда уже не сможет с ней расстаться, потому что она в лесу овладела им и взяла его в плен своими сладкими словами и дерзкими ласками. Но я также знал, что Ханс, несмотря на резвость, был человеком долга, гораздо более строгим, чем я, и что он там, в лесу, целуя и получая ответные ласки, ни на секунду не забывал, что обманывает Берту, и это разрывало ему душу. И одновременно я думал о том, что моим тягостным долгом было призвать его утром к ответу. Ко всему этому примешивалось приятное осознание того, что моя ненаглядная провела в лесу ночь с мужчиной. Наконец-то я нашел в себе силы, поднялся, выпил глоток воды и лег после этого на прохладный пол. Через час мой друг появился, тихо и не спеша влез к себе через окно. Я слышал, как он тяжело дышал и долго еще ходил в носках по комнате, пока я не заснул.
Но я проснулся все равно очень рано, еще не было пяти, оделся и подошел к окну Ханса. Он лежал на развороченной постели и спал глубоким тяжелым сном, лоб его вспотел, вид у него был ужасный. Я выбежал в поле, оглядел тихо и мирно спавшее лесничество, уютное и нарядное среди лужаек, садов, вспаханных полей и леса, — все как обычно. Голова у меня гудела, как после студенческой попойки, и спустя некоторое время, после того как я побродил по окрестностям, все происшедшее представилось мне утратившим остроту, словно кошмарный сон, исчезнувший при пробуждении, как ничего и не было.
Когда я снова вернулся в сад, мой друг стоял у окна первого этажа, но сразу отвернулся, увидев меня, и скрылся в глубине комнаты. Этот маленький трусливый жест, свидетельствовавший об угрызениях совести, больно кольнул меня в самое сердце. Но, к сожалению, это не помогло. Я прошел к нему в комнату. Когда он повернулся ко мне, я не на шутку испугался — серое лицо, изрытое морщинами; он с трудом держался на ногах, был как загнанная лошадь.
— Что с тобой, Ханс? — спросил я.
— Ах, ничего. Я провел бессонную ночь. Духота кого хочешь может угробить.
При этом он избегал смотреть мне в глаза, и я снова почувствовал тот же укол в сердце, что и раньше, когда он отошел от окна, увидев меня. Я сел на подоконник и посмотрел на него в упор.
— Ханс, — сказал я, — я знаю, кто приходил к тебе. Что она сделала с тобой?
Тут он посмотрел на меня, беспомощно и с тоской, как дичь перед выстрелом.
— Оставь все это, — сказал он, — забудь про все. Горю не поможешь.
— Нет, — настаивал я, — ты должен держать передо мной ответ. Я не буду ничего говорить о Берте и доме ее отца, где мы находимся в гостях. Это сейчас не самое главное. Но что будет с нами — с тобой, и со мной, и с этой Саломеей? Ты и в следующую ночь снова пойдешь с ней в лес, Ханс?
Он застонал.
— Я не знаю. Я сейчас ничего не могу сказать. Потом, потом.
Пока от него ничего нельзя было добиться. Я поднялся туда, где пили обычно кофе, и сказал, что Ханс еще спит. Потом я взял удочку и хотел отправиться удить рыбу в горном ручье с холодной водой, но против воли меня тянуло в лесничество. Там я залег у дороги в кустах орешника и стал ждать, почти не замечая безбожно жаркого и душного утра. Я задремал, а проснулся от стука копыт и голосов. Прекрасная Саломея ехала с помощником в своей маленькой повозке в направлении леса — она взяла с собой удочки и корзину для рыбы — и громко смеялась, как утренний жаворонок, и правила лошадьми. Юный лесничий держал над ней раскрытый зонт, защищавший ее от солнца, и, слегка смущаясь, смеялся с ней унисон. На ней было светлое легкое платье и ажурная соломенная шляпа с огромными полями; она выглядела такой радостной, свежей и счастливой, как ребенок в свой первый день каникул. Вспомнив о Хансе и его сером лице смертного грешника, я почувствовал смущение и был удивлен. Мне было бы легче увидеть ее в горе и печали. Пролетка промчалась на быстром ходу вниз, в долину, и вскоре исчезла.
Вероятно, разумнее всего было бы отправиться домой и позаботиться о Хансе. Но для меня было невыносимо даже думать об этом, и я пошел вслед за пролеткой, держа путь к протоке. Я думал, что делаю это из сострадания к Хансу и из желания оказаться в прохладном месте и лесной тишине, но скорее всего это из-за того, что прекрасная удивительная девушка, притягивала меня. И действительно — внизу, в долине, мне вновь встретился ее возвращающийся возок, которым неторопливо правил помощник лесничего, и я уже знал, что найду ее у ручья, где водится форель. И тут я внезапно почувствовал, хотя давно уже находился в лесной тени, невероятную духоту и пошел медленнее, непрерывно вытирая с лица пот. Когда подошел к ручью, я еще не видел девушку. Сделав остановку, я сунул разгоряченную голову в быструю холодную воду и держал ее там, пока не замерз. А потом осторожно двинулся по камням вниз по ручью. Вода пенилась и шумела, и я ежеминутно оскальзывался на мокрых камнях, потому что неустанно шпионил, высматривая, где Саломея может быть.
Неожиданно она возникла пугающе близко за большим, обросшим мхом обломком скалы, с подоткнутым подолом, босая, с голыми до колен ногами. Я остановился, дыхание у меня перехватило, оттого что я видел ее, такую красивую, свеженькую, совершенно одну, стоящую так близко от меня. Одна ее нога скрывалась в водяной пене, другая утопала во мху и была белой, удивительно красивой формы.
— Доброе утро, фрейлейн.
Она кивнула мне, и я занял место рядом с ней, размотал с удочки леску и начал тоже удить. Разговаривать мне не хотелось, но и рыбная ловля тоже не являлась для меня важным занятием — я слишком устал, и в голове было пусто. Я небрежно держал удочку, она провисала, и я не поймал ни одной, даже самой маленькой, рыбки, и когда заметил, так мне показалось, что Саломея посмеивается надо мной и строит гримасы, я отложил удочку и сел чуть в стороне на мшистый камень. Я лениво сидел в прохладном месте и смотрел, как она ловко управлялась и переступала с места на место. Это продолжалось недолго, она тоже прекратила усердствовать с рыбной ловлей, черпнула воды, плеснула ею в меня и спросила:
— Мне тоже сесть рядом?
И стала натягивать чулки и надевать туфельки. Обув одну ногу, она спросила:
— Почему вы не поможете мне?
— Мне кажется это неловким, — ответил я.
Она наивно спросила:
— Почему?
И я не нашелся что ответить. Это был странно проведенный мною час, и он не вызвал у меня приятных ощущений. Чем прекраснее казалась мне девушка и чем доверительнее она вела себя со мной, тем больше я думал о своем друге Хансе Амштайне и о Берте, чувствуя, как во мне поднимается гнев против Саломеи, которая играла со всеми нами и ради своего приятного времяпрепровождения повергала нас троих в несчастье. Мне казалось, что вот оно и пришло то время, когда я должен покончить со своей мучительной влюбленностью и положить по возможности конец ее играм.
Я спросил:
— Можно мне проводить вас домой?
— Я еще побуду тут, — сказала она. — Вы — нет?
— Нет, я ухожу.
— О, вы хотите оставить меня тут совершенно одну? А было бы так чудесно посидеть здесь еще чуть-чуть вместе и поболтать. Вы часто беседуете очень занимательно.
Я встал.
— Фрейлейн Саломея, — сказал я, — вы очень любезны, но мне нужно идти. У вас и без меня достаточно мужчин, чтобы играть ими.
Она звонко рассмеялась.
— Ну тогда адье! — крикнула она весело, и я пошел словно побитый.
Невозможно было добиться от этой девушки хоть одного серьезно сказанного слова. По дороге мне еще пришла в голову мысль принять ее хоть раз такой, какая она есть, вернуться и не упустить свой час. Но ее манера как бы унижаться и терять достоинство остановила меня, я устыдился своих мыслей и намерений. И потом, как бы я смог после этого говорить обо всем с Хансом?
Когда я пришел домой, Ханс ждал меня и тотчас же потащил к себе в комнату. То, о чем он говорил, было довольно ясно и понятно, но все равно смутило меня. Он был совершенно без ума от Саломеи, о бедной Берте речь уже не шла. Однако он понимал, что не может больше оставаться гостем в этом доме, и объявил, что уедет во второй половине дня. Все было четко и разумно, и я не мог ему возразить, только взял с него обещание честно сказать все Берте, прежде чем он сбежит от нее. И вот тут выяснилось самое главное. Так как Ханс по природе своей не терпел всяких темных и двусмысленных отношений между людьми, он хотел немедленно заручиться согласием Саломеи, взять с нее или с ее опекуна слово, поскольку он вряд ли получит когда-нибудь разрешение приехать сюда.
Тщетно пытался я уговорить его подождать. Он находился в запредельном возбуждении, и только позднее я понял, что его, вероятно, обостренное понимание чести требовало от него выйти из создавшейся запутанной и позорной для него ситуации любым путем победителем и оправдать свою небезгреховную страсть перед собой и людьми неким решительным поступком.
Я изо всех сил старался переубедить его. Я даже наговаривал на любимую мною самим Саломею, уверяя его, что ее любовь к нему не была настоящим чувством, а только мелким тщеславием, над чем она сейчас, возможно, всего лишь посмеется.
Все было напрасно, меня он не слушал. И принялся умолять пойти с ним в лесничество. И уже облачился в сюртук. Я испытывал странные чувства. Я должен был помочь ему посвататься к девушке, в которую был влюблен уже столько семестров подряд, пусть даже безнадежно.
Я сопротивлялся не на шутку. Но в конце концов уступил, поскольку Ханс был одержим чрезвычайной нечеловеческой страстью, словно в него вселился бес, против которого я оказался бессилен.
Так что я тоже надел черный костюм и отправился с Хансом Амштайном в дом старшего лесничего. Этот поход туда был для нас обоих сущей пыткой, вдобавок стояла чудовищная жара, близился полдень, и я едва мог дышать в застегнутом на все пуговицы официальном костюме. Моей задачей было задержать прежде всего старшего лесничего, чтобы дать Хансу возможность поговорить с Саломеей.
Служанка провела нас в зал, предназначенный для приема гостей; старший лесничий и его приемная дочь появились почти сразу, и я тут же прошел с лесничим в соседнюю комнату, попросив показать мне охотничьи ружья. Те двое остались в зале одни.
Старший лесничий был в свойственной ему сдержанной манере очень приветлив со мной, а я разглядывал каждое ружье с дотошностью, на какую только был способен. На душе у меня было неспокойно, я напряженно вслушивался, что происходит в соседней комнате, и то, что я слышал, не вселяло в меня уверенности.
Поначалу спокойная, на полутонах беседа постепенно перешла на шепот, что продолжалось довольно долго, потом послышались отдельные резкие выкрики, и вдруг, пока я с неприятным предчувствием вслушивался целую минуту, разыгрывая комедию с очередным ружьем, до меня донесся — и до старшего лесничего, к сожалению, тоже — возбужденный голос Ханса Амштайна, громкий, почти крик.
— В чем дело? — воскликнул старший лесничий и рывком открыл дверь.
Саломея встала и спокойно сказала:
— Господин Амштайн удостоил меня чести, папа, сделал мне предложение. Но мне кажется, я должна его отклонить…
Ханс был вне себя.
— Как тебе не стыдно! — закричал он гневно. — Сначала ты меня почти силой увела от другой, а теперь…
Старший лесничий прервал его. Холодно и немного насмешливо он попросил объяснения по поводу увиденной сцены. Так как Ханс после долгого молчания начал, с трудом сдерживая себя, рассказывать хрипящим и задыхающимся от гнева и возбуждения голосом, запинаясь от смущения и не находя нужных слов, я почувствовал, что должен вмешаться, и, возможно, тем самым только усугубил все дело.
Я попросил старшего лесничего уделить мне немного внимания и рассказал ему все, что знал. Я не скрывал ни малейшей уловки, с помощью которой Саломея завлекла моего друга в свои сети. Я не умолчал и о том, что видел своими глазами ночью. Старый господин не издал ни звука; внимательно выслушав, закрыл глаза и сделал страдальческое лицо. Через пять минут мы вернулись в зал для гостей, где нашли Ханса одного в полном ожидании.
— Я выслушал странные вещи, — сказал старший лесничий хорошо поставленным твердым голосом. — Судя по всему, моя дочь заигрывала с вами. Но только вы забыли, что Саломея еще ребенок.
Ребенок, сказал он, дитя!
— Я строго поговорю с ней и ожидаю вас завтра в это же время для дальнейших объяснений.
Чопорным жестом он указал нам на дверь, и мы тихо и униженно поплелись восвояси. Но вскоре нам пришлось ускорить темп, потому что над нашим городом разразилась страшная гроза, и, несмотря на все сердечные страдания, мы припустились бежать во всю прыть, спасая от дождя наши парадные мундиры.
Во время обеда мой дядя был в отличном расположении духа, а у нас, троих молодых людей, не было желания ни есть, ни вести застольные беседы. Берта уже тем временем почувствовала, что Ханс отдалился от нее, и смотрела печально и со страхом то на меня, то на Амштайна так, что нас пробирало от ее взгляда до мозга костей.
После еды мы устроились с сигарами на балконе и слушали, как гремит гром. На раскаленную от жары землю обрушивались шквалы дождя, влага испарилась и затянула туманом лужайки и сады, воздух пропитался дождем, сильно пахла трава. Я хотел поговорить с Хансом, меня заполняло чувство досады и горечи, но стоило мне взглянуть на него, как передо мной тут же вставала вчерашняя картина, как он и Саломея, молча, тесно прижавшись друг к другу, прошли по саду, покидая его. Я жестоко упрекал себя, что выдал старшему лесничему эту ночную тайну, и к тому же познал, как тяжко можно страдать из-за женщины, даже отказавшись от нее и не желая больше обладать ею. Вдруг открылась балконная дверь и появилась большая, закутанная в темное фигура; с одежды ручьями стекал дождь. Только когда она откинула длинный плащ, я узнал распрекрасную Саломею. И прежде чем кто-то успел проронить хоть слово, я протиснулся мимо нее в дверь, которую она тотчас же закрыла. В гостиной сидела Берта за своим вышиванием, вид у нее был несчастный. На какой-то миг мною овладело чувство жалости к покинутой девушке, вытесняя все остальные мысли.
— Берта, на балконе с Хансом Амштайном Саломея, — сказал я ей.
Она тут же встала, отложила рукоделие и сильно побледнела. Я видел, как она задрожала, и подумал, что она сейчас зарыдает, но она закусила губу, оставаясь неподвижной.
— Мне нужно быть там, — сказала она вдруг. Я смотрел, как она направилась к балкону прямой и ровной походкой, как открыла балконную дверь и тут же закрыла ее за собой. Какое-то время я смотрел на дверь и пытался себе представить, что там происходит. Но я ничего не мог поделать. Я спустился вниз к себе в комнату, разлегся на двух стульях, курил и слушал шум дождя. Я пытался себе представить, что там происходит с этими тремя людьми, и больше всех я переживал за Берту.
Дождь давно прекратился, и теплая земля почти уже везде высохла. Я поднялся наверх в гостиную, где Берта уже накрывала на стол.
— Саломея ушла? — спросил я.
— Уже давно. А ты где был?
— Я поспал. А Ханс где?
— Вышел.
— Что между вами произошло?
— Ах, оставь меня!
Но нет, я ее не оставил — потребовал все мне рассказать. Она говорила тихо и спокойно и смотрела на меня с бледным лицом, но решительно и твердо. Нежная кроткая девушка вела себя мужественнее, чем я от нее ожидал, и, возможно, даже мужественнее, чем мы, мужчины.
Когда Берта вышла на балкон, Ханс стоял на коленях перед насмешливой прямой Саломеей. Берта приложила все усилия, чтобы держать себя в руках. Она заставила Амштайна встать и держать перед ней ответ. Он рассказал ей все, а Саломея стояла рядом, слушала и посмеивалась. Когда он закончил, наступило молчание, и длилось оно до тех пор, пока Саломея вновь не закуталась в плащ, собираясь уйти. Тогда Берта сказала:
— Ты останешься тут! — И обратилась к Хансу: — Она тебя заловила, вот теперь пусть и владеет тобой, а между нами все кончено!
Что ответила Саломея, я так до конца и не узнал. Но что-то очень злое — у нее нет сердца, сказала Берта, — и когда она пошла потом к двери, ее никто не проводил, и она одна спустилась по лестнице. А Ханс стал просить прощения у моей бедной кузины. Он уедет уже сегодня, она хочет его забыть, он недостоин ее и всякое тому подобное. И он ушел.
Когда Берта все это рассказала, мне захотелось как-то ее утешить. Но прежде чем я смог произнести хоть слово, она упала на полунакрытый стол и разразилась безудержными рыданиями. Она не потерпела бы никакого прикосновения к себе и ни единого слова жалости; мне разрешалось лишь стоять рядом и ждать, пока она придет в себя.
— Иди же, иди! — сказала она наконец, и я ушел.
Когда Ханс не появился за ужином и не вернулся ночевать, я этому не очень удивился. Возможно, он просто уехал. Правда, его маленький чемоданчик лежал на месте, но Ханс, наверное, напишет по этому поводу. Так чтобы очень уж благородным назвать это бегство было нельзя, но можно, во всяком случае, легко объяснимым. Плохо было только то, что теперь мне придется рассказать дяде про все эти гадкие делишки. Погода была просто ужасной, и я рано ушел к себе в комнату.
На следующее утро меня разбудили голоса и шум перед домом. Было всего пять утра. А потом зазвучал у ворот колокольчик. Я натянул штаны и вышел.
На еловых ветках лежал Ханс Амштайн в своем сером шерстяном пиджаке. Его принесли егерь и три дровосека. Само собой, несколько зевак тоже тут были.
Дальше? Нет, дорогой мой. История на этом кончается. Сегодня самоубийства среди студентов не редкость, но тогда люди испытывали почтение к жизни и смерти и про моего Ханса говорили еще очень долго. И я тоже не простил его смерти легкомысленной Саломее до сегодняшнего дня.
Ну, правда, она искупила какую-то часть вины. Тогда это ее не очень тронуло, но потом и для нее пришла пора, когда она должна была серьезно относиться к жизни. Ей выпал нелегкий путь, и она тоже не дожила до старости. Это могло бы стать еще одной историей! Но не сегодня. Может, откупорим еще бутылочку?