В переулке Хиршенгассе есть скромный магазинчик бельевых товаров, который, подобно соседствующему с ним зданию, не подвергся никаким изменениям нового времени и по-прежнему пользуется большим успехом. Там каждому покупателю, даже если он регулярно в течение двадцати лет приходит сюда, говорят на прощание такие слова: «Окажите нам и в другой раз честь своим приходом», — и еще найдутся две или три старые покупательницы, которые попросят удовлетворить их потребность в лентах и тесьме в аршинах и так будут обслужены измерением в аршинах. Обслуживание осуществляют незамужняя дочь хозяина и нанятая им продавщица, сам же хозяин с утра до вечера крутится в магазине, постоянно в делах, и никогда не тратит время на разговоры. Ему скорее всего уже семьдесят, он маленького роста, розовощекий, с коротко подстриженной седой бородкой; на давно уже облысевшей голове он всегда носит круглую шапочку со стоячим верхом, расшитую по канве цветами и извилистыми линиями. Его зовут Андреас Онгельт, он принадлежит к истинным почтенным старцам города.
В этом молчаливом торговце нет ничего особенного, за десятилетия он нисколько не изменился и, похоже, не становится с годами старше, как и не был когда-то моложе. Тем не менее и Андреас Онгельт был когда-то мальчиком, потом юношей, и если порасспросить старых людей, то можно узнать, что в те далекие времена его звали «маленький Онгельт», и он, отнюдь не стремясь к этому, был своего рода знаменитостью. Однажды, примерно тридцать пять лет назад, он даже пережил одну «историю», известную ранее любому жителю Герберзауэра, хотя сегодня вряд ли найдутся желающие рассказывать ее или слушать. Это была история его помолвки.
Молодой Андреас еще в школе не был охоч до разговоров и веселых компаний, чувствовал себя повсюду лишним, все следили за ним, а он был достаточно пугливым и застенчивым, чтобы заранее во всем уступать каждому и признавать свое поражение. К учителям он испытывал безмерное уважение, а к ученикам — страх, смешанный с удивлением, никто никогда не видел его в переулке или на игровых площадках, и только редко купающимся в реке, а зимой он вздрагивал и съеживался, как только видел в руках товарищей снежок. Дома он с удовольствием и нежностью играл в куклы, оставшиеся от старшей сестры, и в магазин — взвешивал на весах муку, соль и песок, запаковывая их в маленькие кулечки, а потом обменивал их друг на друга, ссыпал содержимое назад, снова паковал и снова взвешивал. Он охотно помогал матери по хозяйству, делал для нее покупки и собирал в саду улиток с салата.
Его школьные товарищи изводили его и часто дразнили, но так как он никогда не сердился и почти никогда не обижался на них, то в общем и целом его школьная жизнь не была такой уж обременительной, он был ею доволен. Не находя дружбы и теплого отношения к себе у товарищей и не имея возможности платить им тем же, он отдавал все это своим куклам. Он рано лишился отца, поскольку был поздним ребенком, а мать, которая хотела видеть его совсем другим, предоставила ему свободу и питала к его робкой привязчивости некую жалостливую любовь.
Такое терпимое положение дел продержалось, однако, лишь до поры, пока маленький Андреас ходил в школу, а потом учился ремеслу на Верхнем рынке в магазине у Дирламма. Примерно в это время, незадолго до того, как ему исполнилось семнадцать лет, его душа, жаждавшая нежности, встала на другой путь развития. Робкий юноша невысокого росточка начал широко раскрытыми глазами поглядывать на девушек и воздвиг в своем сердце алтарь любви к женщинам, пламя на котором вспыхивало тем выше, чем печальнее протекала его влюбленность.
Для того чтобы познакомиться с девушками любого возраста и посмотреть на них, предоставлялось немало возможностей, поскольку юный Онгельт после окончания учебы у Дирламма был принят тетей в ее магазин бельевых товаров, который должен был позже полностью перейти к нему. В магазин ежедневно приходили дети, школьницы, молодые барышни и старые девы, служанки и их хозяйки, перебирали ленты и тесьму, выбирали кайму и образцы стежка, хвалили и отвергали товар, торговались и просили совета, покупали, не слушая его, и приходили потом обменивать покупки. При всем при этом присутствовал и юноша, держался вежливо и скромно, выдвигал ящики, поднимался и спускался по лестнице-стремянке, раскладывал на прилавке товар и убирал его, записывал заказы и давал справку, что и сколько стоит, и каждую неделю влюблялся то в одну, то в другую покупательницу. Краснея, он расхваливал тесьму и шерсть, дрожащей рукой производил расчеты, с громким биением сердца придерживал входную дверь и произносил то самое изречение об оказании им чести новым приходом, если магазин покидала чопорная юная краса-девица.
Чтобы угодить своим красавицам и понравиться им, Андреас выучился тонким деликатным манерам. Он тщательно расчесывал каждое утро светлые волосы, держал одежду и белье в чистоте и с нетерпением ждал, когда появятся усики. Он научился делать при появлении покупательниц элегантные поклоны, опираться, раскладывая товар, тыльной стороной левой руки на прилавок, стоять полусогнув одну ногу и мастерски улыбаться, освоив все приемы от сдержанной ухмылки до излучения неподдельного счастья. Кроме того, он все время изыскивал красивые фразы, состоявшие по большей части из наречий, выучивая все новые и находя все более завораживающие. Так как он вырос в доме не приученным к галантной речи и был по этой части несмел и лишь в крайних моментах произносил законченную фразу с подлежащим и сказуемым, то в этом странном наборе слов он искал себе подспорье и постепенно привык, избегая связной речи, полной смысла, создавать иллюзию себе и другим относительно своей способности вести разговор.
Например, кто-то произносил: «Сегодня, однако, великолепная погода», — на что маленький Онгельт отвечал: «Да, конечно — о! — если позволите — во всяком случае…» Если покупательница спрашивала, прочна ли вот эта льняная ткань, он отвечал: «О, пожалуйста, да, без сомнения, так сказать, совершенно определенно». А если кто-то справлялся о его здоровье, он ответствовал: «Благодарю покорно — разумеется, хорошо — очень приятно…» В особо важных и почетных случаях он не чурался произносить такие выражения, как «тем не менее», «но ничего», «ни в коем случае не против». Причем всем своим существом, от склоненной головы до подрагивающего кончика ноги, он источал внимание, вежливость и признательность. Но самой выразительной в этой пламенной речи оказывалась его длинная шея, тощая и жилистая и с удивительно большим и подвижным кадыком. Когда маленький щупленький помощник продавца выдавал в форме стаккато ответ, складывалось впечатление, что он на треть состоит из кадыка.
Природа распределяет свои дары не без умысла, и если означенный кадык Онгельта мешал его речевым способностям, то оправдывал себя как признак страстной тяги к пению. Андреас был в высшей степени любителем петь. Даже сделав удачный комплимент или изящный жест, предназначенный клиенту, произнося свои трогательные «все-таки» и «все же», в глубине души он, возможно, не ощущал такую сладостность, как при пении. Этот его талант не был востребован в школьные годы, расцвет его пришелся на время, наступившее после ломки голоса, хотя это и держалось втайне. С боязливой и робкой натурой Онгельта его тайная страсть к певческому искусству никак не сочеталась иначе как будучи глубоко скрытой.
Вечером, когда он после ужина и до отхода ко сну проводил уединенно часок в своей каморке, он пел в темноте песни и предавался лирическим восторгам. Обладатель довольно высокого тенора, отсутствие школы пения он старался восполнить своим темпераментом. Его взор увлажнялся, тщательно расчесанные на пробор волосы откидывались назад, а кадык живо двигался вверх и вниз соответственно производимым звукам. Народная песня «Ласточки летят домой» была его любимой. И в строчках «разлука, ах, разлука / как сердце разрывает она мне» он долго тянул мелодию, голос его дрожал, а на глаза выступали слезы.
По деловой карьере он продвигался семимильными шагами. Был даже разработан план послать его на несколько лет в большой город. Однако вскоре он стал настолько незаменим в магазинчике своей тетки, что она не хотела его никуда отпускать, а так как он позднее вступил во владение магазином по наследству, его финансовое благополучие было обеспечено на все времена. Иначе все обстояло с его сердечными делами. Для всех девушек своего возраста, особенно хорошеньких, он был, несмотря на утонченные поклоны и взгляды, ничем другим, как фигурой комической. Он влюблялся в них по очереди и женился бы на любой, какая сделала бы хоть маленький шажок ему навстречу. Но ни одна из них не сделала этого шажка, даром что он старательно все оснащал и оснащал свою речь изысканными фразами, а свой туалет — приятными глазу деталями.
Одно исключение все же было, однако он его почти не замечал. Фрейлейн Паула Кирхер по прозвищу Поль была всегда приветлива с ним и явно относилась к нему серьезно. Она, правда, не была ни юной, ни хорошенькой, скорее на несколько лет старше его, довольно неприметной, а так старательной и уважительной девушкой и к тому же из зажиточной семьи ремесленника. Когда Андреас здоровался с ней на улице, она мило и очень серьезно благодарила его, а когда сама приходила в магазин, держалась весьма приветливо, просто и скромно, обслуживать ее было легко, а его коммерческую внимательность она принимала за чистую монету. А он не то чтобы смотрел на нее без всякой охоты, он просто испытывал к ней доверие, в остальном же она была ему безразлична, ибо относилась к тому малому числу незамужних девиц, о которых он вне стен магазина не помышлял ни минуты.
Он возлагал все надежды то на изящные новые туфли, то на привлекательный шейный платок, не говоря уж об усиках, которые становились заметнее, и он лелеял их как драгоценность. В конце концов он купил у проезжего коммивояжера золотое кольцо с большим опалом. Тогда ему было уже двадцать шесть.
А когда ему стукнуло тридцать и тихая семейная гавань все еще по-прежнему маячила в туманной дали, мать и тетка посчитали необходимым вмешаться в это дело посредниками. Тетка, находившаяся уже в преклонном возрасте, начала с того, что заявила: еще при жизни она передаст ему магазин, но только в день его женитьбы на безупречной дочери из Герберзау. Это стало сигналом для матери, что пора действовать. После некоторого обдумывания она пришла к выводу, что ее сын должен вступить в ферейн, чтобы чаще бывать на людях и познать обращение с женщинами. А так как ей было известно о его любви к пению, она подумывала поймать его на эту удочку и стала уговаривать его стать членом певческого союза.
Несмотря на свой страх перед компанейскими сходками, Андреас в принципе был согласен решиться на это, но только предпочел певческому союзу церковный хор, поскольку серьезная музыка нравилась ему больше. Однако истинной причиной было то, что в церковном хоре пела Маргрет Дирламм. Она была дочерью прежнего главного наставника Онгельта, очень хорошенькая и веселая девушка чуть старше двадцати, и в нее Андреас влюбился снова, так как уже продолжительное время не было ни одной незамужней ровесницы — во всяком случае, хорошенькой.
У матери не было никаких серьезных доводов против церковного хора. Правда, по сравнению с певческим союзом этот хор не устраивал и половины вечеров для общественности и не принимал участия в празднествах, зато участие в хоре было значительно весомее, и дочки там были все из хороших домов, а репетиций и выступлений, на которых Андреас будет с ними встречаться, тоже будет предостаточно. И тогда она безотлагательно отправилась с господином сыночком в правление, к седовласому регенту хора, который принял ее очень доброжелательно.
— Так, господин Онгельт, — сказал он, — вы хотите петь в нашем хоре?
— Да, определенно, пожалуйста…
— Вы раньше где-нибудь пели?
— О да, то есть некоторым образом…
— Ну хорошо, давайте попробуем. Спойте какую-нибудь песню, которую вы знаете наизусть.
Онгельт покраснел как первоклассник и никак не хотел начинать. Но кантор настаивал на этом и почти уже разозлился, так что Андреас преодолел наконец смущение и, взглянув на спокойно сидевшую мать отсутствующим взглядом, запел свою любимую песню. Песня, как всегда, захватила его, так что он пропел первый куплет без запинок.
Кантор сделал знак, что достаточно. Он стал опять вежливым и сказал, что все было очень мило и даже заметно, что спето с con amore[35], но скорее все это предназначено для светской музыки и не лучше ли ему обратиться в певческий союз. Господин Онгельт уже собрался пролепетать неказистый ответ, но тут вместо него вступила его мать. Он поет действительно очень красиво, сказала она, и был сейчас просто немного смущен, и ей было бы приятнее, если бы он взял его в хор, певческий союз — это нечто совсем другое и не настолько возвышенно, и она каждый год жертвует церкви определенную сумму, так что, короче говоря, если господин кантор будет так добр, по крайней мере на время пробы, то она, судя по обстоятельствам, посмотрит, как ей поступать впредь. Старый человек еще дважды попытался поговорить в успокоительном тоне о том, что церковное пение существует не для удовольствия и что на подиуме возле органа и без того тесно, но материнское красноречие одержало верх. Пожилому кантору еще никогда не приходилось встречаться с тем, чтобы тридцатилетний мужчина изъявлял желание петь в церковном хоре, а его мать так упорно оказывала ему содействие в этом. Каким бы непривычным и, по сути, неудобным ни был для него этот прирост к его хору, в душе он испытывал удовлетворение, правда, не связанное с музыкой. Он велел Андреасу явиться на ближайшую репетицию и, улыбнувшись, отпустил обоих.
В среду вечером маленький Онгельт появился минута в минуту в школьном помещении, где проходили репетиции. Репетировали хорал для пасхальной службы. Подходившие один за другим исполнители дружески приветствовали нового члена, все они были открытого и веселого нрава, так что Онгельт чувствовал себя весьма благодатно. И Маргрет Дирламм тоже была тут, и она кивнула новенькому с приветливой улыбкой. Правда, он иногда слышал за спиной у себя тихие смешки, но он привык к тому, что его находят комичным, и не стал реагировать. А вот что его неприятно поразило, так это серьезно сдержанное поведение Поля, она тоже была здесь и, как он вскоре заметил, относилась к разряду особо ценимых певчих. Обычно она выказывала ему благосклонную приветливость, а здесь она держалась подчеркнуто прохладно и, казалось, видела для себя препятствие, что он проник в их ряды. Но какое ему было дело до Поля?
Во время пения Онгельт соблюдал большую осторожность. И хотя еще со школы он имел слабое представление о нотах и пел некоторые такты тихим голосом, подражая другим, но в общем и целом он чувствовал себя весьма неуверенно относительно своих возможностей и питал лишь слабую надежду на то, изменится ли это когда-нибудь в лучшую сторону. Регент хора, которого его смущение забавляло и трогало, пощадил его и даже сказал на прощание: «Со временем все наладится, если будете стараться».
— Но Андреас весь вечер потратил на то, что с удовольствием смотрел на Маргрет Дирламм, находясь в непосредственной близости от нее. Он думал о том, что во время выступлений и после церковной службы с органом тенора стоят позади девушек, и рисовал в своем воображении, что на Пасху и во всех других случаях он будет стоять совсем близко от фрейлейн Дирламм и сможет без всякого стеснения смотреть на нее. Но тут, к его великой скорби, ему опять пришло в голову, какого он маленького роста, так что, стоя среди других певчих, все равно ничего не увидит. С большим трудом и заикаясь на каждом слове, он объяснил одному из них свое будущее незавидное положение в хоре, естественно, не открывая истинной причины своих забот. Тот, смеясь, успокоил его и сказал, что попробует ему помочь занять более видное место.
По окончании репетиции все разбежались кто куда, толком не попрощавшись друг с другом. Некоторые молодые люди пошли провожать своих дам до дому, другие направились в пивной бар. Онгельт остался один печально стоять перед мрачным школьным зданием, смотрел другим вслед, особенно Маргрет, у него сжималось сердце, и лицо его приняло выражение разочарования, но тут Поль прошла мимо него, он снял шляпу, а она спросила:
— Вы идете домой? Тогда нам по пути, и мы можем пойти вместе.
Он с благодарностью присоединился к ней и засеменил по мокрым, по-мартовски холодным переулкам домой, не сказав ей ни единого слова, кроме пожеланий доброй ночи.
На следующий день Маргрет Дирламм пришла в магазин, и он получил возможность обслужить ее. Он прикасался к каждому рулону бельевой ткани, словно это был шелк, и орудовал метром как смычком, он вкладывал чувства в малейшую деталь процесса обслуживания и втайне надеялся, что она хоть словечком обмолвится о вчерашней репетиции и о самом хоре. И в самом деле, уже уходя, в дверях, она сказала:
— А я и не знала, что вы тоже поете, господин Онгельт. И давно вы этим занимаетесь?
И пока он, справляясь с сердцебиением, воскликнул:
— Да — в общем так — с вашего позволения! — она, слегка кивнув, уже исчезла в переулке.
«Ну и дела!» — подумал он про себя и погрузился в мечты о будущем и впервые в жизни перепутал полушерстяную тесьму с чисто шерстяной.
Тем временем приближалась Пасха, и так как церковный хор должен был петь как в Страстную пятницу, так и в Пасхальное воскресенье, репетиций на этой неделе было больше обычного. Онгельт никогда не опаздывал и старался ничего не испортить; все относились к нему доброжелательно. Только Поль, казалось, была им недовольна, ему это было неприятно, поскольку она была единственная среди дам, к кому он питал полное доверие. И регулярным оставалось правило, что домой они всегда шли вместе. Хотя предложить себя в спутники Маргрет Дирламм всегда было его заветным желанием, он даже принял такое решение, но исполнить его у него не хватало мужества. И поэтому он шел рядом с Паулой. В первый раз они не обмолвились по дороге ни словом. В следующий раз Кирхер взяла его в оборот и спросила, почему он все время молчит — он что, боится ее?
— Нет, — выдавил он испуганно, — это нет — более того — определенно нет — напротив.
Она тихонько засмеялась и спросила:
— А как обстоят дела с пением? Вам это приносит радость?
— В общем, да — очень — так точно.
Она покачала головой и тихо сказала:
— С вами действительно невозможно разговаривать, господин Онгельт. Вы не даете внятного ответа.
Он беспомощно посмотрел на нее и произнес что-то нечленораздельное.
— Я не хотела сказать ничего плохого, — продолжала она. — Вы верите мне?
Он энергично закивал.
— Ну тогда дальше. Вы в самом деле не можете сказать ничего другого, кроме «как так», или «все-таки», или «с вашего разрешения» и тому подобной ерунды?
— Нет, как же, я могу, хотя — разумеется.
— Да, вот именно, что разумеется. Скажите, ведь по вечерам со своей матерью или теткой вы разговариваете нормально, разве нет? Так и сделайте это и со мной, и с другими людьми. Ведь можно вести вполне разумный диалог. Разве вам этого не хочется?
— Конечно, да, я хочу — определенно…
— Ну вот и хорошо, это разумно с вашей стороны. Теперь мы можем и поговорить. Мне надо вам кое-что сказать.
И она стала разговаривать с ним так, как он к этому не был приучен. Она спросила, что ему надо в церковном хоре, когда он не умеет петь, а те, кто там поет, все значительно моложе его. И разве он не замечает, что над ним иногда посмеиваются и тому подобное. И чем дольше содержание ее речей обескураживало его, тем сильнее он ощущал доброту и благожелательность в ее словах. Размягчившись, он колебался между холодным неприятием и сентиментальной благодарностью. Они уже дошли до дома Кирхеров. Паула протянула ему руку и сказала совершенно серьезно:
— Спокойной ночи, господин Онгельт, и не обижайтесь на меня. В следующий раз мы продолжим наш разговор, идет?
Сбитый с толку, шел он домой, и как бы ни было ему больно, когда он думал о ее разоблачениях по поводу него, тем не менее это было для него внове и утешало, что кто-то так по-дружески и так серьезно и доброжелательно разговаривал с ним.
По дороге домой после следующей репетиции ему уже удалось немного поговорить в довольно внятном стиле, примерно как дома с матерью, и благодаря этой удаче возросло его мужество и его доверие. На другой вечер он так расхрабрился, что попытался сделать признание, он даже почти решился произнести имя Дирламм, поскольку поверил в невозможное, что Паула, если она будет все знать, поможет ему. Но она не дала ему этого сделать. Она вдруг резко оборвала его попытки признания и сказала:
— Вы хотите жениться, так ведь? Это самое разумное, что вы можете сделать. Вы уже достигли нужного возраста.
— Возраста — да, уже, — произнес он печально. Но она только засмеялась, и он молча пошел домой, не получив утешения. В следующий раз он опять заговорил об этом своем намерении. Поль только возразила, что надо бы знать, на ком он хочет жениться; ясно только одно, что та роль, которую он играет в хоре, не поспособствует этому, потому что молодые девушки готовы принять в своем возлюбленном все, что угодно, только не то, что он смешон.
Душевные муки, в которые повергли его эти слова, несколько отступили на задний план в связи с волнением и подготовкой к Страстной пятнице, в которой Онгельт в первый раз должен был показаться на подиуме перед органом в составе хора. С особой тщательностью оделся он в это утро и пришел раньше назначенного времени в церковь в цилиндре, как настоящий франт. Когда ему указали его место, где он должен был стоять, он снова обратился к тому своему товарищу, который обещал ему помочь. Тот и в самом деле не забыл обещания и сделал знак органисту, а тот, ухмыляясь, принес небольшой ящик и поставил его на место, предназначенное для Онгельта, и попросил коротыша подняться на него, так что Онгельт тоже получил преимущества высокорослых теноров — мог все видеть и быть увиденным. Правда, стоять на ящике было делом не из легких, да и небезопасно: нужно было все время следить за равновесием, его даже пот прошиб при мысли, что он может свалиться с ящика, сломать ногу и оказаться у барьера, где стояли девушки, поскольку выступающая часть органа резко спускалась вниз уступами к нефу. Зато он имел удовольствие смотреть с головокружительно близкого расстояния на затылок Маргрет Дирламм. Когда пение и церковная служба закончились, он почувствовал себя совершенно обессиленным и сделал глубокий вдох, когда двери открылись и зазвонили колокола.
На другой день «Кирхерполь» бросила ему упрек, что его искусственное возвышение в хоре отдает высокомерием и делает его смешным. Он обещал в дальнейшем не стыдиться больше своего маленького роста, однако хотел завтра во время пасхального торжества последний раз воспользоваться ящиком, хотя бы ради того, чтобы не обижать того господина, который ему это устроил. Она не решилась сказать ему, неужели он не видит, что тот принес ящик, чтобы подшутить над ним. Покачав головой, она оставила его с его верой и только сердилась на его глупость и была одновременно растрогана его простодушием.
В Пасхальное воскресенье в церковном хоре все было еще на градус торжественнее, чем в последний раз. Исполнялась трудная музыка, и Онгельт храбро балансировал на помосте. К концу хорала он вдруг с ужасом почувствовал, что точка опоры под его ногами шатается и грозит утратить устойчивость. Ему не оставалось ничего другого, как стоять не шевелясь, чтобы предотвратить падение на уступы. Это ему удалось, и скандала или несчастья не случилось, разве что только тенор Онгельт под легкий треск медленно укоротился и с перекошенным от страха лицом опустился вниз и стал невидимым. Регент хора, неф, хоры и прекрасный затылок блондинки Маргрет один за другим исчезли из его поля зрения, зато он благополучно приземлился, и в церкви никто ничего не заметил, кроме ухмыляющихся братьев-певчих и части близко сидевших мальчиков приходской школы. Над местом его позора торжествовал и ликовал прекрасный пасхальный хорал.
Когда под кераус[36] органиста народ покидал церковь, хор еще оставался стоять на подиуме, дожидаясь последних слов регента, потому что завтра, в понедельник на Пасху, должна была состояться, как обычно каждый год, праздничная прогулка за город. От этой загородной прогулки Андреас Онгельт с самого начала ожидал многого. Он даже набрался мужества спросить фрейлейн Дирламм, поедет ли она с ними, и вопрос задал без особенного труда.
— Да, конечно, я поеду, — сказала красивая девушка совершенно спокойно и добавила: — Кстати, вам не было больно? — При этом она еле сдержала улыбку и, не дожидаясь ответа, убежала. В тот же момент Паула посмотрела на них сочувственным и серьезным взглядом, только усилившим смущение Онгельта. Его вспыхнувшая на мгновение храбрость была также мгновенно подавлена, и если бы он не поговорил уже с мамой об этой поездке и та не высказала желания участвовать в ней, он сейчас бы с большим удовольствием отказался и от поездки, и от хора, и от всех своих тщетных надежд.
Понедельник на Пасху был ясным и солнечным, и в два часа за городом в Лиственничной аллее собрались все члены хора и некоторые приглашенные гости и родственники. Онгельт привел мать. Накануне вечером он ей признался, что влюблен в Маргрет, и пусть надежды у него мало, он все же надеется на материнскую помощь и на успешную загородную прогулку. Как бы ни хотела она всего самого лучшего для своего «малыша», Маргрет казалась ей слишком юной и слишком красивой для него. Можно было, конечно, попробовать, поскольку главным было найти жену для Андреаса, хотя бы уж ради ведения дел в магазине.
В путь двинулись без пения, потому что дорога в лесу была довольно крутой и карабкаться наверх было тяжело. Госпожа Онгельт тем не менее собралась с силами и справилась с дыханием, с тем чтобы внушить сыну, как надо вести себя на прогулке и вступить потом в обстоятельный разговор с госпожой Дирламм. Мать Маргрет услышала во время подъема в гору, когда она вынуждена была экономить воздух для самых необходимых ответов, много приятного и интересного. Госпожа Онгельт начала разговор с погоды, затем по достоинству оценила церковную музыку, воздала хвалу выносливости госпожи Дирламм и высказала восторги по поводу весеннего платья Маргрет, она задержалась на беседе о туалетах и под конец описала тот удивительный подъем, который испытала в последние годы торговля бельевыми товарами в магазине ее золовки. Госпоже Дирламм не оставалось ничего другого, кроме как отреагировать на это похвалой в адрес юного Онгельта, у которого такой прекрасный вкус и отличные коммерческие способности, что заметил и признал ее муж еще раньше, во время учебы Андреаса. На эту лесть восхищенная мать ответила слабым вздохом. Да, конечно, Андреас очень старательный и еще многого добьется в жизни, да и этот великолепный магазин практически уже его собственность, вся беда лишь в его застенчивости по отношению к женщинам. В свое время как-то не было желания жениться да и подходящей добродетельной партии на роль жены, но больше всего не хватало чувства доверия и активности.
Госпожа Дирламм принялась утешать озабоченную мать, и если она и была далека от мысли думать при этом о дочери, все-таки заверила госпожу Онгельт, что союз с Андреасом для любой незамужней девицы их города может быть только желанной благодатью. Для матери эти слова были как мед.
А Маргрет тем временем вместе с компанией ушла далеко вперед, и к этой небольшой группе молодых и веселых людей присоединился также и Онгельт, хотя ему было очень трудно поспевать за ними на своих коротеньких ножках.
Все опять относились к нему очень приветливо, поскольку для этих озорников пугливый коротышка с влюбленными глазами был готовым объектом для насмешек. Хорошенькая Маргрет была с ними заодно и вовлекала своего обожателя время от времени с мнимой серьезностью в разговор, так что он от счастливого возбуждения и проглатывания частей фраз основательно взмок.
Но радость была недолгой. Постепенно бедный малый заметил, что у него за спиной над ним потешаются, и даже если готов был с этим смириться, он тем не менее чувствовал себя подавленным и утратил всякую надежду. Но он постарался, чтобы внешне никто ничего не заметил. Разнузданное веселье нарастало с каждой минутой, и он натужено смеялся вместе со всеми — тем громче, чем отчетливее понимал, что намеки и шутки нацелены на него. Наконец самый дерзкий из молодых людей, длинный, как телеграфный столб, помощник аптекаря закончил все издевательства грубой шуткой.
Они как раз проходили мимо роскошного старого дуба, и аптекарь вызвался дотянуться руками до нижнего сука высокого дерева. Он несколько раз подпрыгнул, но так и не достал, и окружившие его спутники уже начали подтрунивать над ним. Тут ему пришла в голову идея выкинуть злую шутку и вернуть себе расположение, подставив под насмешки кого-то другого. Неожиданно он обхватил за туловище маленького Онгельта, поднял его вверх и потребовал, чтобы тот ухватился за сук и повисел в воздухе. Застигнутый врасплох Онгельт стал возмущаться и наверняка не пошел бы на это, если бы не испугался, зависнув на суку, что рухнет вниз. В его положении не оставалось, однако, ничего другого, как ухватиться руками за ветку; как только поднявший это заметил, он отпустил его, и Онгельт беспомощно повис под общий смех молодежи высоко над землей, болтая ногами и издавая гневные выкрики.
— Вниз! — громко кричал он. — Снимите меня немедленно с дерева, эй, вы!
Его голос сорвался, он чувствовал себя совершенно раздавленным и обреченным на вечный позор. А аптекарь заявил, они требуют выкупа, и все радостно захлопали в ладоши.
— Вы должны выкупить свою свободу! — крикнула Маргрет Дирламм.
Против нее он не мог устоять.
— Да, да, — закричал он, — но только побыстрее!
Его мучитель произнес небольшую речь, содержание которой сводилось к тому, что господин Онгельт вот уже три недели является членом церковного хора, но никто до сих пор так и не слышал, как он поет. Так вот он не будет вызволен из его высокого и опасного положения, пока не споет для собравшихся одну из песен.
Едва он кончил говорить, Андреас сразу запел, чувствуя, что силы оставляют его. Почти навзрыд он затянул строчку «Подумай о часе…» и, не допев ее до конца, выпустил из рук ветку и с криком рухнул вниз. Все очень испугались, и если бы он сломал ногу, то вполне мог бы рассчитывать на покаянное сочувствие. Но он встал на ноги, бледный, но невредимый, схватил свою шляпу, валявшуюся рядом во мху, тщательно водрузил ее на законное место и молча ушел — назад, тем же самым путем, каким они пришли сюда. За первым же поворотом он сел у края тропинки и попытался отдышаться.
Здесь его и нашел аптекарь, который, мучимый совестью, пошел за ним. Он попросил прощения, не получив от Онгельта никакого ответа.
— Мне в самом деле очень жаль, — сказал он еще раз жалобным голосом, — тут не было никакого злого умысла. Пожалуйста, простите меня и давайте пойдем опять дальше вместе!
— Да уж чего там, — ответил Онгельт и отмахнулся, и тогда аптекарь ушел, не испытав облегчения.
Немного позже появилась вся компания, а также обе матери. Онгельт подошел к своей матери и сказал:
— Я хочу домой.
— Домой? Но почему? Что-нибудь случилось?
— Нет. Просто нет никакого смысла, я теперь это точно знаю.
— Ах так? Тебе отказали?
— Нет. Но я знаю…
Она оборвала его на полуслове и потащила за собой.
— А вот теперь, пожалуйста, без фокусов! Ты пойдешь со всеми, и все получится. За кофе я посажу тебя рядом с Маргрет, будь готов к этому.
Он озабоченно потряс головой, но подчинился и пошел со всеми дальше. «Кирхерполь» попробовала завязать с ним разговор, но отказалась от этого, потому что он молча смотрел перед собой на дорогу, и у него было такое сердитое и огорченное лицо, какого никто никогда не замечал у него.
Через полчаса компания достигла цели прогулки — маленькой деревеньки в лесу, харчевня которой славилась отлично приготовленным кофе, а поблизости находились руины крепости рыцарей-разбойников. В садике при харчевне добравшаяся сюда раньше молодежь затеяла свои игры. Из харчевни вынесли столы и сдвинули их, молодые люди принесли стулья и скамейки, накрыли столы скатертями и уставили подносами с чашками, кофейниками, тарелочками и печеньем со сдобами. Госпоже Онгельт действительно удалось усадить сына рядом с Маргрет. Он, однако, никак не осознавал своей удачи, а по-прежнему безутешно пребывал в состоянии постигшего его несчастья, механически помешивал ложечкой остывший кофе и упорно молчал, несмотря на все взгляды, что посылала ему мать.
После второй чашки заводилы решили предпринять поход к руинам и игры продолжить там. Молодежь с шумом поднялась из-за стола. И Маргрет Дирламм тоже встала со всеми вместе, и, вставая, передала унылому и тупо уставившемуся перед собой Онгельту свою изящно расшитую перламутром сумочку со словами:
— Пожалуйста, посмотрите за моей сумочкой, господин Онгельт, пока мы будем играть.
Он кивнул и взял сумочку. Он принял ее с убийственной мыслью, что останется со стариками и не будет участвовать в играх, — мыслью, больше не удивившей его. Его удивило только, что он не понял этого с самого начала, эту странную приветливость на репетициях, историю с ящиком, все остальное.
Когда молодежь ушла и оставшиеся участники продолжали пить кофе и вести беседу, Онгельт незаметно покинул свое место и направился через поле за садом к лесу. Хорошенькая сумочка, которую он нес в руке, радостно сверкала в лучах солнца. Он остановился перед свежим пнем. Вытащил платок, расстелил его на светлой влажной древесине и сел. Он обхватил голову ладонями и погрузился в грустные мысли, и когда его взгляд снова упал на играющую красками сумочку, а порыв ветра донес до него крики и радостные возгласы компании, он еще ниже опустил тяжелую голову и беззвучно, по-детски, заплакал.
Он просидел так не меньше часа. Глаза его высохли, волнение улеглось, но трагизм положения и безнадежность его устремлений стали ему теперь яснее ясного. Он услышал приближение легких шагов, шуршание платья, и прежде чем успел вскочить, перед ним выросла фигура Паулы Кирхер.
— В полном одиночестве? — спросила она шутливо. Он не ответил, она посмотрела на него повнимательнее, посерьезнела и вдруг спросила с женской теплотой: — Ну в чем дело? Разве случилась какая беда?
— Нет, — сказал Онгельт тихо и, не подыскивая фраз, продолжил: — Нет. Я просто понял, что не гожусь для этой компании. И что был для вас шутом гороховым.
— Ну чтобы так все плохо, нельзя сказать…
— Нет. Это именно так. Я был для вас шутом, особенно для девушек. Потому что я человек добродушный и принимал все за чистую монету. Вы были правы, мне не следовало приходить в хор.
— Вы всегда можете из него выйти, и все опять будет хорошо.
— Выйти я, конечно, могу, и лучше я сделаю это сегодня, чем завтра. Но хорошо мне от этого вовсе не станет.
— Почему же?
— Потому что я стал для нее предметом насмешки. И потому что теперь совершенно нет никакой…
Рыдания захлестнули его. Она осторожно спросила:
— …и потому теперь нет никакой?..
Дрожащим голосом он закончил:
— Потому что теперь ни одна девушка не будет испытывать ко мне уважение и относиться серьезно.
— Господин Онгельт, — медленно произнесла Паула, — вы несправедливы. Или вы считаете, что я не уважаю вас и не отношусь к вам серьезно?
— Да, тут вы правы. Я верю вам, что вы меня уважаете. Но дело не в этом.
— А в чем?
— О Боже! Я не должен об этом говорить! Но я становлюсь совершенно безумным, когда думаю, что любой другой лучше меня, но я ведь тоже человек, ведь так? Но за меня — за меня — не захочет выйти ни одна девушка!
Возникла долгая пауза. И Паула сказала:
— Да, но вы спросили хоть одну из них, хочет она этого или нет?
— Спросил? Нет, я этого не сделал. А зачем? Я и так знаю, что никто не хочет.
— Так вы что же, хотите, чтобы девушки сами пришли к вам и сказали: «Ах, господин Онгельт, простите, но я просто ужас как хотела бы полюбить вас и чтобы вы на мне женились!» Да, этого вам придется, пожалуй, ждать долго!
— Я понимаю, — вздохнул Андреас. — Вы же знаете, что я имею в виду, фрейлейн Паула. Если бы я был уверен, что кто-то хорошо относится ко мне и хоть немножко любит меня, тогда…
— Тогда вы будете настолько милостивы и подмигнете ей или поманите пальчиком! Боже праведный, да вы — вы…
С этими словами она бросилась бежать, но не со смехом, а со слезами на глазах. Онгельт не мог этого видеть, но почувствовал что-то странное в ее голосе и в том, что она убежала, поэтому он бросился за ней вслед, и, когда догнал ее, оба они не могли произнести ни слова, а вдруг обнялись и поцеловались. Так и случилась помолвка Онгельта.
Когда он смущенно и вместе с тем храбро возвратился с невестой, держа ее за руку, в сад харчевни, все уже собрались уходить и дожидались лишь их двоих. В общей суматохе, удивлении, покачиваниях головами и пожеланиях счастья прекрасная Маргрет подошла к Онгельту и спросила:
— Так, а где вы оставили мою сумочку?
Жених смутился и побежал в лес, а за ним Паула. На том месте, где он так долго сидел и плакал, в бурой листве, переливаясь блесками, лежала сумочка, и невеста сказала:
— Это хорошо, что мы еще раз пришли сюда. Тут лежит твой платок.