В конце концов человек не есть что-то цельное — и от него так много требуется, чтобы быть американцем, французом etc.
Я — сомневающийся и само сомнение.
И я — молитвенная песнь брамина.
Одно время я ходила в киношный колледж — наверное, поэтому мой рассказ представляется мне чем-то вроде фильма. В нем этот пролог шел бы после титров с именами участников и открывался бы кадрами, снятыми с большой высоты, например, с Эйфелевой башни, и дающими панораму крошечных эпизодов в незнакомом городе. И тогда создается впечатление, будто смотришь в телескоп, только с обратной стороны. Потом камера спускается ниже, и вы узнаете город по стереотипным приметам французской жизни: прохожие, несущие длинные батоны хлеба, старики в беретах, дамы, выгуливающие пуделей, автобусы, цветочные киоски, входы в метро в стиле ар-нуво. Они манят в глубины порока и творчества, но на самом деле ведут в отлаженную транспортную систему. Возможно, что это противоречие и есть ключ к самим французам.
Потом идут кадры ближнего плана, и вдруг мы начинаем понимать, что люди, которых мы видим, совсем не французы, что среди этого галльского скопища много американцев. Удаляясь от родных берегов, они впитывают новые ароматы, У них немного выветривается американский дух — точно так же как сложный, слегка токсичный состав моих соотечественников начинает чуть заметно разъедать неповторимость чужой земли.
А вот несколько американцев крупным планом.
Кучка народа у представительства «Америкэн экспресс» (среди них я, Изабелла Уокер, пытающаяся получить наличные деньги из банкомата).
Две молодые женщины в джинсах пьют кофе в каком-то ресторанчике. Они удивленно смотрят на закуривающего мужчину и пересаживаются за другой столик. На их хорошеньких калифорнийских личиках неподдельное отвращение.
Хорошо одетая пара с фотоаппаратом за стойкой дорогого бара, изучающая карту города, еще не пришедшая в себя от реактивного прыжка через Атлантику. Правда, это могут быть немцы, потому что немцы — единственные люди, которых иногда по ошибке принимают за американцев, даже вблизи.
Элегантный джентльмен, читающий «Геральд трибюн» в расположенном прямо на тротуаре кафе. Его тоже можно принять за европейца, но вот он осторожно снимает кусочек масла с подрумяненной на огне тартинки, выдавая тем самым патологический страх американцев перед холестерином.
Красивая, довольно полная леди в норковой шубке, покупающая апельсины на уличном развале. Она говорит по-французски, однако с сильным американским акцентом. С ее лица не сходит ослепительная улыбка, хотя она говорит: «Знаете, месье Жадо, меня разочаровала ваша клубника».
Аэропорт Шарля де Голля. Какое-то сооружение космического века, куда на транспортерных лентах, проложенных в огромных трубах, прибывают люди. Они с раздражением вытаскивают синие американские паспорта, когда приходится подчиниться неизбежному ритуалу установления личности. Они-то прекрасно знают, кто они такие.
Впрочем, вся эта публика — отнюдь не типы американцев, а реальные люди, фигурирующие в моем рассказе. Неполный список действующих лиц.
Две молодые женщины, отсаживающиеся от курильщика, — это моя сестра Рокси и я. Туристы за стойкой в баре — это наши родители Честер и Марджив Уокер, только что прибывшие в Париж, чтобы быть рядом с Рокси в трудную минуту (ее бросил муж-француз, сама она вот-вот станет матерью, всем нам угрожает опасность потерять крупную сумму денег). Джентльмен в кафе, снимающий кусочек масла со своего гренка, — это Эймс Эверетт, один из моих работодателей, но это мог быть и любой другой из числа наших экспатриантов, проживающих в Париже. Элегантные, ни от кого не зависимые, одинокие, они несут на себе скрытые следы былой неудачи или позора, словно тени на лице от ранних сумерек. Полная леди в норке — это уважаемая писательница Оливия Пейс. Люди, прибывающие в аэропорт, — это наш брат Роджер и его жена Джейн, а также еще один адвокат из его фирмы и жена другого адвоката.
И разумеется, повсюду видятся тени Хемингуэя и Гертруды Стайн, Фицджеральда, Эдит Уортон и Дженет Фланнер, Джеймса Болдуина и Джеймса Джонса. Все они здесь ради того, чего не нашли на родине, одержимые идеями своеобразия культур и духовного наследия, осознающие свою связь с Европой. Той Европой, которая хранит нечто ценное, что им хочется знать, что им как будто завещано знать предшествующими поколениями.
У всех у нас на лице одинаковое выражение: удивление, смешанное с самодовольством. Самодовольство от того, что счастливо избежали повседневных неудобств и неприятностей жизни в Соединенных Штатах и в то же время мужественно несем тяготы, связанные с непривычными деньгами, трудным языком, странной едой.
Мы окружим Рокси вниманием, потому что понимаем ее положение, ее горе. Может быть, даже не горе, а горечь. Мы восхищаемся мужеством, с каким она переносит горечь обманутых ожиданий, chagrin d'amour — горечь утраченной любви, которая не проходит никогда.