Стоя во весь рост, вцепившись в прутья решетки, они проезжали в повозке через деревни под улюлюканье толпы, а в это время Лукавый нашептывал им на ухо: «Ах, вы хотели никогда не разлучаться? Ну так вот, теперь вы скованы одной цепью, видите, как все хорошо уладилось». Однако похоже было, что пристальнее всех смотрели вокруг сами пленники.

В башне замка влюбленных с нетерпением поджидали люди в судейских мантиях: слух о небывалом деле опередил их. Им пришлось подождать какое-то время в приемной, где служащий, ничем не интересуясь, кроме гражданского состояния обвиняемых, зафиксировал их присутствие в книге записей. Когда стемнело, настал момент, которого оба ждали со страхом: их протащили по каменному лабиринту, надели кандалы и бросили в темницы, разделенные общей стеной.

В камере мужа уже был один постоялец, лежавший на охапке соломы. Он давно находился в заключении и ждал, когда будет решена его участь, но правосудие, слишком занятое другими делами, забыло о нем и все продлевало срок его наказания, даже не вынеся еще приговора. Он спросил у вновь прибывшего, за какое преступление того поместили в столь зловещие декорации.

Муж ответил, что не имеет на этот счет ни малейшего понятия, но что ему не терпится встретиться с представителями правосудия, чтобы заявить о своей честности.

«Еще один безвинный!» — усмехнулся его товарищ по камере, повидавший немало таких, как этот. Сам-то он признал свою вину и гордился этим; его обвиняли в том, что он вор, и вполне справедливо, потому что он и был вор, но воровал не только кур, а был искусным взломщиком. Ему с полным основанием приписывали исключительные способности: он мог вынести все из дома богатого горожанина, в одиночку ограбить целую торговую улицу или раздеть до нитки владетельного князя, спрятавшегося в своем замке. Ни больше ни меньше.

Выслушав рассказ о наиболее ярких моментах его трудовой жизни, сокамерник спросил: «А не может ли такой гений грабежа, как ты, освободить меня от цепей, стащить у стражника ключ или сделать так, чтобы я прошел сквозь эту стену, отделяющую меня от моей любимой? Не в твоей ли власти соединить нас вновь, вопреки засовам, дверям и решеткам? Нет? Ну, тогда тебя будут судить не за разбой, а за бахвальство, а это преступление куда хуже первого, потому что от него нет никакого прока».

В соседней же темнице делились в это время иными откровениями. Новоиспеченная узница познакомилась с женщиной, распростертой на камнях, с исхудавшим от слез лицом. Когда-то это была прекрасная крестьянка, только слишком гордая, поскольку все время отражала атаки со стороны молодых дворянчиков, не раз пытавших с ней счастья. Тот, кого ее несговорчивость задела сильнее других, обвинил ее в колдовстве, сфабриковал доказательства, купил лжесвидетелей и даже прибег к услугам экзорциста, который так истязал несчастную, что она взмолилась о пощаде, признав таким образом свою вину. Костра она избежала, но не тюрьмы.

Ее подруга по несчастью обняла ее, стала утешать ласковыми речами и сетовать на несправедливость, жертвой которой стала эта честная женщина, на что та с удивлением сказала: «Ты первая, кто не усомнился в моем рассказе, и мое сердце преисполнено благодарности к тебе за это. Но как можешь ты быть настолько уверенной в моей честности, в противоположность всем тем, кто охотно отправил бы меня на костер, не имея ни малейшего доказательства?» — «Потому, — услышала она в ответ, — что, обладай ты злой силой, ты уже околдовала бы тюремщиков, свела бы их с ума, открыла бы в стенах невидимые ходы, и я сейчас уже была бы в объятиях единственного человека в мире, ради которого поклонилась бы любому колдуну, лишь бы он соединил нас вновь».

Прижавшись к разделявшей их стене, влюбленные беседовали, не слыша друг друга. А их соседи по камере, смирившись с мыслью, что к ним посадили сумасшедших, наконец уснули.

*

Огромная толпа теснилась у дверей суда, волнуясь, словно перед рыцарским турниром. Среди присутствовавших был замечен художник с угольком в руке, готовившийся зарисовать любовников, которые, благодаря своей известности, заслуживали, по его мнению, чтобы их увековечили в рисунке. Был тут и секретарь, разворачивавший еще совсем чистый пергамент, на котором он собирался вести протокол заседания. Спешно посланный судом человек представился обвиняемым как их адвокат и попытался заверить их в имевшемся у него огромном опыте ведения особо трудных дел. Он назвал несколько своих побед, потрясших членов судейской коллегии, в результате которых в законодательство были внесены соответствующие изменения. Среди прочих, дело кровожадного упыря по прозвищу Северный Волк, чьи мрачные охотничьи похождения осиротили два десятка семей и который в настоящее время жил себе припеваючи, торгуя тканями. Кроме того, адвокат защищал супругов, промышлявших похищением детей, при этом он осмелился охарактеризовать их как благодетелей, действовавших исключительно в интересах милых крошек, с которыми родители обращались хуже некуда. Впрочем, добавил он, если тогда у него нашлись слова, чтобы добиться помилования двух обреченных на казнь негодяев, в настоящий момент какие бы то ни было аргументы, позволяющие защищать это заведомо проигрышное дело, у него отсутствуют.

Нет ничего проще, чем представить палача жертвой, а жертву палачом, но как защищать опасную логику, которой подчинялись новые его подзащитные? Люди, ополчившиеся на вековые общественные установления и поправшие нравственные законы, завещанные нам предками, дабы у нас были средства борьбы с первородным хаосом. Возможно ли простить им столь греховные устремления? Поскольку заседание уже начиналось, он поспешил напомнить, что арестованный преступник должен оставить всякое высокомерие, если он желает избежать неотвратимого приговора.

«Неотвратимый приговор» встревожил их гораздо меньше, чем слово «высокомерие», прозвучавшее из уст защитника.

*

Из всех свидетелей, призванных осведомить суд о деталях дела, решающие показания дал последний. Это был крестьянин, который застал однажды обвиняемого за выдергиванием пера у одного из принадлежавших ему, крестьянину, гусей и потребовал объяснений. На что обвиняемый ответил: «Потому что выдрать перо из гуся не так трудно, как из тетерева или ворона».

Этого хищения гусиного пера никогда не случилось бы, если бы не обучение грамоте, признался он судейской коллегии. После того как наставник-монах научил их азбуке, они с женой вбили себе в голову, что в продолжение этой науки им надо выучиться писать. Месяцами упражнялись они в чистописании, выводя слова пальцем по саже или выцарапывая их кончиком ножа на стволе дерева, и только после этого перешли к благородному письму по бумаге, что потребовало новых действий, как то: визит к пергаментщику, сбор чернильных орешков, необходимых для изготовления чернил, освоение искусства зачинки перьев в виде клювика — чтобы нажим был правильным. Эти самые перья надо было еще где-то брать, из-за чего и случилась та досадная перепалка с крестьянином, извинился он.

Читать! Писать! Сколько судья себя помнил, никто никогда не видел, чтобы простолюдин умел читать, а уж тем более писать. Возможно, это и был ключ к разгадке всех их странностей: зачем им было так мучиться, приобретая знания, заботливо сохраняемые монастырями, если они не преследовали неких злокозненных целей?

Подсудимая заявила, что ни она, ни ее супруг не смогли бы написать ни пасквиля, ни памфлета, и, как ни странно это выглядит, они употребили этот год на освоение письма, не имея в виду никакого практического применения приобретенных навыков. Если бы их время не было сочтено, они наверняка нашли бы истинную причину, по которой занялись этим обучением, стоившим им, конечно, немалых сил, но и доставившим немало удовольствия. Теперь они чувствовали себя менее уязвимыми, более независимыми, чем прежде, — обладателями ценного достояния, которое скоро станет общим во имя сохранения памяти рода человеческого. Вот тому доказательство, добавила она, указывая пальцем на писаря, занятого составлением протокола: их проступки заносили в специальную книгу в назидание будущим поколениям…

Один из епископов предложил подойти к данному делу прагматично. По его мнению, достаточно оказаться виновным в совершении одного только смертного греха, чтобы навлечь на себя громы небесные, тут же, судя по услышанным свидетельствам, можно совершенно определенно говорить, что подсудимые виновны в грехе гордыни, ибо они руководствовались одними лишь собственными убеждениями, отринув всяческое смирение и покорность. Вследствие этого они повинны и в грехе чревоугодия, в первом его значении, каковое есть излишества и ослепление. Мучимые постоянной похотью, они возвели сладострастие в ранг догмы, посвящая ему самое светлое время, а составление списка их извращений стало бы оскорблением для суда. Кроме того, они отвернулись от молитвенной практики и вообще от исполнения духовного долга, презрели всяческие обязанности, лелея свою праздность как какое-то сокровище, так что грех лености достиг в них своего апогея. Таким образом были перечислены четыре из всех смертных грехов, то есть на три больше, чем требовалось для их осуждения.

Адвокат влюбленных, хранивший до этого момента молчание, счел своим долгом оправдать свое звание и репутацию. В чем больше всего упрекают его подзащитных? В том, что они совершили названные грехи? Или же в том, что они пробудили еще два греха? Ибо с самого начала дебатов он различает в зале только зависть и гнев.

Епископ в ярости вскочил, чтобы прекратить препирательства: подсудимые совершили самый тяжкий грех — вместо того чтобы славить Господа, они пошли против него! И пока оскорбление, нанесенное Всевышнему, не будет заглажено, на мир может обрушиться множество бедствий!

Адвокат не успел помешать своему клиенту ответить: «Славить Господа — это прекрасно, но разве любить одно из Его созданий больше, чем любит его Он сам, не будет самым совершенным Его прославлением?»

Не сомневаясь больше в приговоре суда, адвокат сделал последнюю попытку смягчить его. Да, его подзащитные, конечно, виновны… если их рассматривать вместе. Но если взять их по отдельности, то разве, прежде чем встретиться, не вели они оба мирную жизнь, почитая Святую Церковь и своих ближних? Соединившись, они пали жертвой ужасного соперничества, из-за которого начисто лишились здравого смысла. Он сравнил их с двумя целебными растениями, которые, если их смешать друг с другом, превращались в страшный яд. Разлучите их, но пощадите.

Возможно, он и выиграл бы дело, не сочти подзащитная нужным опровергнуть его слова. Да, конечно, в одном он прав: когда-то она была обыкновенной женщиной и жизнь, которую ей предстояло прожить, мало волновала ее. Но случайно, а может быть и совсем наоборот, она повстречалась на своем жизненном пути с кем-то, кому она не могла противиться, и в тот самый миг она поняла, для чего появилась на свет. Если бы ей пришлось загадать последнее желание, она попросила бы сделать так, чтобы такого же откровения сподобились все присутствующие здесь мужчины и женщины. И какой бы приговор ни вынесли ей судьи, она будет умолять их не разлучать ее с мужем.

Суд удовлетворил ее просьбу и приговорил их к смерти: на рассвете их сожгут заживо.

*

Еще до света за ними пришли и вытащили из темницы; их это удивило: те, кто накануне радовался случаю присутствовать на их казни, еще спали без задних ног, а дрова для костра были влажны от росы. Им приказали надеть плащи, которые окутали их с головы до ног, затем по тайным проходам их вывели во двор, едва освещенный факелом, где их ждала повозка из кованого железа и кожи, запряженная четверкой лошадей.

Так они и поехали — пленниками кареты, скрывавшей их от посторонних взглядов. Пораженные таким неожиданным поворотом, они промолчали весь час, мчась галопом при скудном свете, пробивавшемся сквозь щель дверцы. Строя неправдоподобные предположения, из которых ни одно не приводило к счастливому концу, они проезжали через шумные города, где с незнакомых улиц до них долетала чужая речь, ничего им не говорившая. Наконец карета въехала внутрь какой-то ограды, и копыта застучали по булыжной мостовой.

Это была крепость огромных размеров, во дворе которой, где сновали конюхи и ремесленники, разместился целый гарнизон. Пленников отвели, но не в темницу, а в покои, где слуги смыли с них грязь, сняли лохмотья и одели их в новые одежды. Затем их проводили на кухню, где их ждала обильная еда: птица под соусом, ячменный хлеб, сыр и фрукты. Они восхищались тонкими тканями и изысканными блюдами, когда один из них вдруг вспомнил, что они приговорены к смерти и что из всех рассказов об этом последнем скорбном пути ни один не походил на то, что они переживали в этом сказочном замке.

Наконец им объявили, что им предстоит держать ответ, и тут их охватил страх, ибо, если каждый человек понимает, что рано или поздно его ожидает встреча со смертью, он никогда не бывает готов к этому свиданию, к которому не стремятся даже самые благородные души. Им внезапно стало неловко в этих одеждах с чужого плеча и тяжело после слишком обильного обеда.

Пройдя по слепому коридору, они вошли в зал, где находилось множество богато разодетых благородных господ и дам, которые разглядывали их, словно нечто диковинное. Один из них вполголоса рассказывал, как однажды, точно так же, как сейчас, в замок привезли пойманного в дальних странах чудовищного зверя с рогом вместо носа. Но тут герольд под звуки труб провозгласил: «Его величество король», и все присутствующие разом умолкли. Пленники, как им велели заранее, преклонили колена, опустили глаза долу и не поднимали их, пока государь не уселся на троне.

Наконец-то он видел их, этих строптивцев, чья темная слава достигла самого сердца королевства, этих нарушителей спокойствия, едва не сведших с ума гарантов веры и знания. Тщетно искал он в них особые черты, извращенность в выражении лиц, — он видел перед собой лишь двух простолюдинов в вышитых рубахах, деревенщин, из тех, кем он правил миллионами, из тех, кто рождался, жил и умирал, не вызывая никаких кривотолков. Он спросил их, вкусили ли они радость оттого, что смерть их оказалась отсрочена, пусть даже всего на день, пробудили ли эти несколько украденных часов в них новые чувства — надежду или сожаление. Про него самого говорили, что он приговорен и смерть его лишь отсрочена, и он не чувствовал себя способным на мудрость и умиротворение. Напротив, он и жив-то еще только благодаря той холодной ярости, которая заставляла его, просыпаясь, выть от боли.

Они отважились поднять глаза и увидели зеленые тени на его лице, черные круги под глазами, впалые щеки. Ужасное зрелище разрушающегося великолепия, величия, с трудом держащегося на ногах. Если государь вправе требовать всего от своих подданных, то подданные вправе требовать от государя, чтобы он сохранил величие при встрече со смертью, в этом заключается его единственный долг. Любили его или ненавидели, был он искусен в государственных делах или вовсе не умел управлять, только смерть, только то, как он будет умирать, покажет, получился ли из него король: вот она, История, ждет в передней. Людовик Добродетельный, съежившийся под своей расшитой золотом меховой мантией, не умел умирать.

Тогда как объяснить, что эти два простолюдина могут бесстрашно ждать встречи со смертью, как вчера бесстрашно стояли перед судом? Никакая экспертиза не смогла разгадать их тайну, никакой закон не заставил их смириться, никаким угрозам не удалось их разлучить. Король не гнушался слухов и, несмотря на скепсис своих советников, захотел убедиться во всем лично. Они действительно излучали что-то, достаточно было поглядеть на них, чтобы отбросить на этот счет всякие сомнения, и какова бы ни была природа этого свечения — божественная или демоническая, — оно наверняка обладало целебными свойствами. И если пленники удостоят своего государя такой милости — подарят ему хотя бы один луч этого света, может быть, чудо и произойдет?

Один из министров, развернув пергаментный свиток, зачитал акт, гарантировавший осужденным помилование, а в придачу немалое состояние и поместье, где уже никто и никогда не обеспокоит их. Король поставил под документом свою подпись, после чего с ним ознакомились все присутствующие.

Еще час назад они были приговорены к смерти, а теперь оказались в числе самых влиятельных людей королевства.

И у них есть пристанище, о котором они так мечтали.

В едином порыве бросились они к королю и схватили каждый его руку. От этого рукопожатия по всему его телу разлилось тепло, и на миг всем его существом овладел покой. Эти ладони не лгали, они не стремились сбежать от него, они излучали братскую любовь, они были щедры, горячи, они поддерживали его. В этот миг король понял, что с самого первого дня приближенные лгали ему.

«Рука моего родного брата, холодная, отчужденная, кажется мертвее моей собственной. Рука моего лекаря только того и ждет, чтобы убедиться в остановке моего пульса.

Рука моего духовника ложится мне на лоб, словно в знак последнего причастия».

Ко всем изъянам человеческой души, с которыми столкнула его смерть, король теперь должен был прибавить предательство. И весь его двор начал опасаться за свои привилегии.

Удостоившись доверия и благодарности самого короля, влюбленные могли теперь спасти свою жизнь. Для этого нужна была всего лишь маленькая ложь — ложь во спасение: да и то, разве солгать умирающему не есть долг милосердия? Почему бы им было не взять пример с его министров, лекарей, кардиналов, наперебой старавшихся сказать больному именно то, что он хотел слышать? Все они находили то объяснение недугу, то средство от него — новую мазь, древнюю молитву, безвестного целителя из варварской страны, молодильный камень, — и больной верил им, ждал чуда, а тем временем появлялся новый интриган и вселял в него новую тщетную надежду. Ибо каждый ждал дня, когда король настолько обессилеет, чтобы больше не бояться и открыто радоваться, глядя, как он подыхает в страшных муках.

Влюбленные, ничего не знавшие об этих политических тонкостях, признались, что не обладают ни одной из приписываемых им способностей. Кроме разве что безграничного сострадания, но его было явно недостаточно. Они просили простить их за напрасную надежду, которую невольно вселили в него, ибо, обладай они подобным даром, они принимали бы больных, исцеляли бы прокаженных, утешали бы умирающих. И возможно, именно в этом видели бы Божий промысел, соединивший их в этом мире. Но увы, они лишь простые смертные, не обладающие ни даром волшебства, ни сверхъестественными способностями, и единственное, что они могут, это молиться за своего государя до его полного выздоровления.

И тогда король понял, что ничто не спасет его от неминуемой смерти. Двор оскорбился за своего монарха. Значит, всё, в чем обвиняли пленников, было правдой: развязность, эгоизм, кощунство — они дошли до того, что оскорбили умирающего короля. Неизвестно, каких еще гнусностей они натворят, если и дальше откладывать исполнение вынесенного им приговора.

*

Король проявил милосердие, заменив полагавшееся еретикам сожжение на костре обезглавливанием. И еще одна чрезвычайная мера была применена в ответ на ходатайство осужденных: они погибнут в один и тот же миг. Для чего были установлены две плахи и призваны два палача. На самом деле, это было сделано не из милосердия, а скорее от суеверия. Если их ничем не испугать, так уж лучше исполнить их последнее желание, а то как бы чего не вышло.

Чтобы все могли насладиться зрелищем казни, пришлось надстроить эшафот. Трактирщики расставили столы, а трубадуры принялись воспевать печальную судьбу дерзких влюбленных.

Оглядывая толпу, пленники в последний раз вкусили ужасающую иронию окружавшей их заботы. В тысячах смотревших на них глаз читалось столько же злобы, сколько и сострадания: таким они и запомнят род людской, в котором для них больше не было места. Вместо ужаса они испытывали наконец умиротворяющее чувство благодарности. Жизнь, это вечное испытание, из которого человеку никогда не выйти победителем, преподносила им неоценимый дар: умереть, познав ее полноту и красоту. А ведь она могла преподнести им и войны, и эпидемии, но нет — она сделала их избранниками, позволив прожить неслыханное доселе приключение, которое через много-много лет после их смерти будет названо счастьем. Конечно, их союз длился не дольше вздоха, но если верить бесконечному перечню злодеяний и прочих небылиц, составленному их обвинителями, они прожили больше ста лет. С обычным самообладанием ждали они встречи со смертью; им было даже любопытно повстречаться с ней, а может, и пожалеть ее: ведь если она действительно такая, какой ее принято изображать, эта вечная скиталица с косой, ей должно быть очень одиноко и горько.

Они опустились на колени и положили голову на плаху. Палачи в один и тот же миг взмахнули топорами.

Наступившая вслед за этим тишина была необыкновенна: что может быть чище молчания десяти тысяч немых свидетелей? Те, кто так опасался бедствий и проклятий, которые могли обрушиться на них, если бы этих упрямцев оставили в живых, испугались, что эти бедствия и проклятия обрушатся на Землю именно теперь.

Загрузка...