Год между тем близился к концу, и горожане, охваченные предновогодней суетой, азартно обсуждали слухи о свершившейся мести ронинов. Уличные разносчики, понимая свою выгоду, без устали таскали пачки печатных оттисков из одного квартала Эдо в другой. В эпоху, когда еще не было ни обычных газет, ни экстренных выпусков, то был единственный источник новостей, из которого горожане могли почерпнуть сведения о ронинах.
Как только очередной разносчик громко заявлял о своем прибытии, к нему тотчас же сбегались покупатели со всей округи. Над таким листком собирались посудачить соседи, да и в домах все члены семьи только о том и толковали. Весь город был на стороне ронинов. С замиранием сердца все ждали, какую меру наказания присудит ослушникам сёгун. Как это бывало во все времена, за людьми, занимавшими низкое социальное положение, не признавали права открыто выражать свои чувства, апеллируя к государственным деятелям. Если бы такое было возможно, нашлось бы великое множество защитников, которые предложили бы свести наказание ронинов к минимуму, как им представлялось справедливым, но все, что простые люди могли сделать, — это обсуждать события в узком кругу приятелей и знакомых, и, как ни велико было их нетерпение, все принимали как само собой разумеющееся и не подлежащее сомнению, что, согласно обычаям, первое слово всегда имеют самураи, а простолюдинам надлежит перед ними склонять головы.
Однако же, когда страсти в низших слоях до такой степени накаляются, то, как нередко происходит в природе, может случиться перегрев земной коры, которая в определенном месте разверзнется, недовольство выплеснется взрывом — и произойдет извержение вулкана. Однако до тех пор, пока люди робко мирятся со своей рабской участью, им не под силу разворотить гору или расколоть скалы. Только чуть заметный дымок вырывается наружу. Такое в миру называют «глас небес». Особенно часто проявляется он среди жителей больших городов, которые обладают достаточным умом и смекалкой, чтобы не навлекать на себя опасности, но при этом копят в сердцах недовольство. Если говорить образно, они не воздвигают ворот и не ставят стен, а лишь тихонько оклеивают бумагой рамы и на них выплескивают свою тоску от того, что им не дано высказать заветных дум.
Вот эти-то настроения невольно бросились в глаза Пауку Дзиндзюро, когда он бродил по городу. Завидев скопление народу, он подошел поближе и увидел, что на глинобитной стене написано множество шуточных стихов. Почерки были разные, но во всех стишках говорилось о событии, составлявшем злобу дня. Приподнявшись на носки, Дзиндзюро прочел такие строки:
Понапрасну старался Кира
от меча в темноте укрыться.
Зря метались с папаша с сыном,
зря пытались прятаться, трусы!
Что-то треснуло, громыхнуло,
будто вышибли днище в бочке —
ворвались и всех порубили,
тело без головы осталось!
Дзиндзюро невольно усмехнулся.
— А ведь здорово сказано! — выкрикнул кто-то из толпы. У стены сгрудились ремесленники, лавочники, приказчики, монахи. Были там и те, кто случайно завернул сюда, торопясь куда-то по делам в преддверии Нового года. Все не торопились расходиться, дружно посмеиваясь над стишками и весело переговариваясь о том, о сем.
Под булыжником вмиг
заквасился Кодзукэноскэ,
а вассалы его —
кто мечом изрублен в капусту,
кто удрал, себя ж оцарапав…
— Ага, вот такой же стишок написан на стене усадьбы его милости Тёсю! — заметил кто-то.
— Да, небось, кто-то ходит с места на место и пишет себе. Уж больно имя Кодзукэноскэ Кира подходит для забавных стишков: «Кодзукэ» означает «груз», «бремя», а «Кира» так и просится в слово «быть изрубленным — кирарэру». Можно и так, и сяк обыгрывать.
— Ага! «Оиси» значит «Большой булыжник» — ну, вот он их и придавил, как квашеную капусту в бочке! В точку попал этот сочинитель!
Таких разговоров Дзиндзюро наслушался вдосталь. Какой-то мужичок, смахивающий по виду на пристава, достав письменный прибор, усердно переписывал надписи со стены. Видя, как мужичок с деловитым выражением лица без особого интереса водит кистью по бумаге, Дзиндзюро понял, что тот старается по заданию своего начальника, и живо представил, какая будет физиономия у начальника, когда он почитает язвительные стишки. Вероятно, задание было дано приставу не случайно: может быть, местное начальство хотело собрать и представить в вышестоящие инстанции свидетельства того, что общественное мнение в городе на стороне ронинов — а появившиеся по всему городу стишки открыто говорили о симпатиях горожан. Правда, такой образ действий для чиновников был бы уж чересчур изощрен…
Да и вправду ли стишки отражали истинные настроения в народе? Общественное мнение всегда склоняется к тому, что диктуют эмоции. Вот и в этих многочисленных шуточных стихах говорилось в основном о том, струсили защитники усадьбы во время штурма или нет, то есть смысл в них был заложен весьма примитивный. У сочинителей духу не хватило на то, чтобы глубже осознать смысл этого события, понять, что оно значит для них самих.
Так, вероятно, происходит во все времена. Дзиндзюро было грустно признаться себе, что так оно и есть. Те, кто в этом мире вращает сцену и режиссирует весь спектакль, отлично умеют улавливать настроения толпы и манипулировать ими в свою пользу. В конечном счете все подчиняется только эмоциям, а не логике. Если логические рассуждения иногда и могут на что-нибудь сгодиться, то возможно такое только, когда с их помощью еще более расцвечиваются выставленные на всеобщее обозрение эмоции. Разве не вывески первым делом бросаются людям в глаза?
Дзиндзюро всегда отличался рассудительностью. Вспомнив широкоскулое улыбающееся лицо Кураноскэ, которое ему не раз приходилось наблюдать со стороны в Киото и в Ямасине, он подумал, что сплоченность и решимость ронинов, вероятно, явились результатом того благотворного воздействия, которое оказал на них командор, обладавший от природы редкостными душевными свойствами. Поистине удивительный характер был у этого человека. Прочие, видимо, стремятся подражать таким людям, но до подобной высоты подняться не могут. Потому-то с незапамятных пор те, кого молва нарекала героями, пользовались всеобщей любовью — здесь явно присутствует эмоциональный элемент. Он-то все и определяет. Соответственно, люди стараются особо выделить в герое все его достоинства. Позже ему добавляют еще множество замечательных свойств, всячески приукрашивают образ, даже если это в чем-то и расходится с действительностью.
Разве не так оно бывает?
Наверное, на свете есть множество людей, что по всем статьям превосходят признанных героев, но, поскольку они не снискали популярности, их имена и заслуги канули в забвение. И все оттого, что общественное мнение доверяется голосу сердца, а не голосу рассудка. Ну, и еще, конечно, нельзя забывать о Божественной милости, удаче.
Дзиндзюро видел, что его понимание вещей расходится с настроениями и мыслями людей в этой возбужденно гомонящей толпе. Если бы он вслух сказал все, что думает, его бы, наверное, дружно поколотили.
Дзиндзюро усмехнулся. Он пошел прочь и собрался было прибавить шагу, как вдруг заметил, что кто-то пристально смотрит на него из толпы, не обращая внимания на шуточные стихи, что наводило на невеселые мысли. Когда взгляды их встретились, незнакомец тут же отвернулся.
Дзиндзюро пошел дальше, делая вид, что ничего не замечает, а сам между тем краем глаза успел рассмотреть, что незнакомец по платью больше всего смахивает на ремесленника.
«Попался!» — мелькнуло в голове у Паука.
Среди бела дня и при таком стечении народа бежать было нелегко.
«Наверное, Кинсукэ донес», — решил Дзиндзюро. Он мучительно соображал, что делать. Ноги сами несли его вперед, по направлению к тихому кварталу богатых подворий. Незнакомец не отставал. Он будто бы не просто шел следом, а тащился, опутанный нитями паутины, которой оплел его гигантский паук-дзёро, вытатуированный на спине у Дзиндзюро.
«Так что же, он один, что ли, за мной увязался?» — с удивлением подумал Дзиндзюро, ощутив снисходительное презрение к незнакомцу. Он свернул в один проулок, потом в другой, в третий, и вдруг буквально на глазах у преследователя Паук Дзиндзюро вдруг исчез, растворился в воздухе. Сразу же вслед за тем по всему городу были по сигналу раскинуты сети сыска, но улицы уже тонули в ночной мгле.
В храме Сэнгаку-дзи осталась голова Киры, которую передали на сохранение ронины перед уходом. Монахи маялись, не зная, что с ней делать. Что и говорить, вещь им оставили на сохранение куда как неприятную! Тем не менее ничего иного им не оставалось, как обращаться с головой осторожно и бережно. Всех волновал вопрос, что делать, если явятся посланцы от рода Киры или от клана Уэсуги и потребуют голову вернуть — отдавать ли, не спросив разрешения у ронинов, или не отдавать? Были среди братии такие, кто считал, что, коль скоро покойный находится в ведении самого пресветлого Будды, то как храмовая община они обязаны голову вернуть. Другие считали, что, независимо от того, кому голова принадлежала раньше, доверили ее храму ронины, и надо еще хорошенько подумать, прежде чем опрометчиво ее кому-то передавать. Большинство все же сошлось на том, что надо твердо придерживаться требований чести и долга. Вопрос этот возник сразу же после того, как ронины покинули храм. Монахи были еще сильно возбуждены событиями минувшего дня и настроены по-боевому. В тот вечер голову завернули в покрывало и положили в гостевом зале, огородив со всех сторон ширмами, решив оставить при ней дежурных на всю ночь. Однако многим монахам такое поручение пришлось не по вкусу.
На следующее утро настоятель отправился к смотрителю храмов и кумирен Абэ получать дальнейшие указания. Мнение Абэ было таково, что, поскольку никаких иных распоряжений от сёгуна не поступало, после краткого пребывания ее в храме можно отдать голову роду Кира. Тем более, что как раз сейчас представляется благоприятная возможность: настоятель расположенного в Усигомэ, в квартале Цукудо, храма Бансё-ин, дочерней обители монастыря Кока-ин, явился просить о том по поручению рода Киры. Оба настоятеля, воспользовавшись удобным случаем, встретились и обо всем договорились.
Голову решено было доставить из храма Сэнгаку-дзи родичам Киры. Посланцами для этой деликатной миссии были выбраны братья Итидон и Сэкиси. Настоятель передал им на прощанье сопроводительную записку и наказал:
— Не забудьте взять расписку в получении.
Хотя особо заискивать перед родичами Киры было не резон, все же решение о передаче головы было принято. Не испытывая особого благоговения, подобающего такому случаю, двое монахов, открыто демонстрируя свое отношение, поручили нести узел с головой служке. Все братия гадала, какого рода расписку выдадут родичи Киры, получив голову. Монахи шли с фонарями, на которых было написано «Сэнгаку-дзи», что привлекало внимание прохожих. Название храма за этот день облетело весь Эдо. Иные подходили и спрашивали, куда это они направляются, многие с любопытством разглядывали тяжелый на вид узел за плечами у служки. Итидон и Сэкиси на расспросы любопытных не отвечали, но и без их пояснений вскоре разнеслись слухи, что несут голову, что могло только доставить лишние хлопоты. В конце концов пришлось потушить фонари, чтобы к ним больше не приставали.
Прибыв в Хондзё, монахи постучались в главные ворота усадьбы Киры. Когда они назвались и сказали, что присланы из Сэнгаку-дзи, стражник передал сообщение хозяевам, и ворота тотчас же распахнулись, пропуская монахов. Во дворе к ним вышло довольно много вассалов Киры, которые, дружно опустившись на колени, простерлись ниц. Итидону и Сэкиси стало даже не по себе от такого чрезмерного почтения. Разумеется, самураи выказывали благоговейное почтение не им обоим, а голове своего сюзерена, висевшей на палке. Монахи не сразу сообразили, в чем дело, и на обратном пути долго хохотали над своим смущением. Приняв приветствие вассалов, они чинно проследовали в прихожую, где их встретил старший самурай Магобэй Соуда, сняли соломенные сандалии, обмыли ноги и прошли во внутренние покои. Идя по коридору, они сразу почувствовали, какая мрачная, гнетущая атмосфера царит в усадьбе — так что даже свет фонарей казался каким-то тусклым, приглушенным.
По мертвенному духу они учуяли, что в доме где-то еще лежат с позапрошлой ночи тела покойников. Хозяевам не стоило разжигать огонь в жаровнях и обогревать дом. У себя в храме монахи решили прошлой ночью не разжигать огня в той комнате, где лежала голова Киры, хотя дежурить там всю ночь было холодновато. Памятуя о том, монахи решили, что здесь, в усадьбе, должно быть, все настолько опростились, что уже и вони от мертвечины не замечают. Их провели в гостиную, где поверх татами были настелены свежие тонкие циновки. Там уже ожидал внушительного вида настоятель храма Бансё-ин с несколькими монахами.
Итидон и Сэкиси на словах сообщили настоятелю о своей миссии и, приложив сопроводительную записку, передали ему узел с головой Киры, а также сложенные в два бумажных свертка личные вещи покойника: пачку с бумажными носовыми платками, амулет-оберег, и футляр от наконечника копья.
Сам молодой наследник Сахёэ так до конца и не появился в гостиной. Всей церемонией распоряжался старший самурай Соуда, но монахи видели: сознавая, что выполняет не свои обязанности, Соуда все время чувствовал себя не в своей тарелке.
Приняв и прочитав сопроводительную записку, Магобэй понял, что храм Сэнгаку-дзи в этом деле намерен придерживаться официальных отношений, и считал нужным написать расписку в получении от имени дома Киры, — что его весьма смущало. Он никак не мог решить, как описывать полученное в расписке, поскольку личные вещи были все разнородные, да и с головой было не совсем понятно: то ли принять ее как есть в узле и ни с чем больше не связываться, то ли развернуть и удостовериться… Очевидно было, что Магобэй находится в сильнейшем замешательстве: он несколько раз выходил куда-то — должно быть, советоваться.
Настоятель Бансё-ин во время его отсутствия оставался с двумя монахами.
Сахёэ тем временем, бледный, как воск, сидел у себя в покоях. От всех этих переговоров в гостиной он впал в отвратительное расположение духа и сердился на Магоэмона. Он был рассержен не на шутку, а рубец на лбу, оставленный клинком Тадасити Такэбаяси, придавал его лицу особенно грозное и злобное выражение. Верный вассал не мог поднять глаза на своего господина — до того ему было жалко несчастного.
Наконец Магобэй принес расписку, еще влажную от туши, и показал Сахёэ. Тот молча взял и прочитал.
Памятка:
— Почтенная Голова;
— Бумажные свертки — два.
Согласно вышеуказанному списку принял, о чем довожу до вашего сведения.
Изложенное верно.
Шестнадцатого числа двенадцатой луны года Лошади
От имени Сахёэ Киры
Магобэй Соуда
Кунай Сайто
Монахам-посланникам храма Сэнгаку-дзи
Сэкиси и Итидону
Пальцы Сахёэ, сжимавшие бумагу, слегка подрагивали. Увидев, что грозный взгляд хозяина упал на письменный прибор, стоявший на столике, слуга тотчас пододвинул тушечницу. Сахёэ, перекосившись в лице, будто набрал полный рот горьких ягод, замазал на бумаге красным слово «почтенная» перед «головой».
Магобэй понимал, в чем дело. Как старший самурай он должен был сказать о голове сюзерена «почтенная», но до тех пор, пока эта памятка будет существовать, голова Кодзукэноскэ Киры остается для его рода свидетельством позора.
С болью глядя на убитого горем и унижением молодого господина, Магобэй потихоньку ретировался. Памятку пришлось переписать.
Было решено, что голову при передаче следует освидетельствовать.
Когда об этом сообщили монахам, они ответили, что готовы принять пожелание хозяев, хотя сами не видели в том никакой необходимости, поскольку голову никто не трогал — она оставалась в том самом узле, в котором ее принес Кураноскэ.
Магобэй и его подручные развернули узел перед монахами, поднесли поближе фонарь и осветили содержимое. Колеблющийся фитиль фонаря освещал снизу лица сгрудившихся вокруг головы людей, отбрасывая зыбкие переливающиеся блики.
Едва развернув узел, Магобэй сразу же снова положил голову на циновку. Освидетельствовав ее вместе с помощниками, он поклонился монахам и промолвил:
— Сомнений нет.
С тем Магобэй и удалился.
Монахам предложили перекусить вареным рисом, что привело их в замешательство: в доме, где попахивало мертвечиной, не слишком хотелось браться за палочки для еды. Однако подносы с закуской для них уже были приготовлены. Итидон и Сэкиси с трудом заставили себя проглотить по щепотке риса, остальное вернули с извинениями и поспешили откланяться, прихватив расписку. Выбравшись из этой мрачной усадьбы, в которой царил гнетущий дух смерти и запустения, на свежий зимний воздух, они почувствовали, будто родились заново, и вздохнули с облегчением.
В Ёнэдзаве горы, долы и селенья утопали в снежной белизне, и над этим призрачным миром вот уже который день нависало угрюмое серое небо. Обутые в соломенные боты прохожие со скрипом протаптывали дороги в глубоком снегу. Год близился к концу. На земляном полу в прихожей лежала присланная в подарок туша дикого кабана. Снегопада давно не было, и кое-где снежный покров уже стал слегка подтаивать, а солнце порой робко проглядывало на миг сквозь тучи, так что иные уже стали повязывать на голову платки по-летнему[202] и поговаривать, что дело идет к весне. Всем надоела эта зимняя спячка. Там и сям бросались в глаза влажные после стаявшего снега островки черной земли. Хотя каждый год всем приходилось видеть ту же картину, смотреть, как пробуждается природа, всегда было отрадно. И то, что со стороны Этиго[203] стали приходить люди, перебираясь через горные перевалы, тоже было знамением близкой весны. Однако по ночам все еще было морозно. В ясную погоду месяц холодно сиял над белыми гребнями далеких гор. Прозрачный воздух слоился, словно стеклянный. Все вокруг замерло, скованное морозом. Призамковый город был погружен в какую-то немыслимую тишину. Гонец из Эдо, с трудом одолев снежную дорогу и перейдя через перевал Итая, добрался до Ёнэдзавы поздно ночью.
Хёбу Тисака лежал вытянувшись на постели, спрятав под одеяло зябнущие стариковские руки и ноги. Услышав, что прибыл человек из Эдо, он немедленно поднялся и вышел из спальни. Донесение гонца выслушал в темной комнате, не зажигая огней. Уже узнав основное — то, что ронины из Ако нанесли удар — он продолжал поддакивать: «А-а, вот как?» — будто побуждая гонца рассказывать еще и еще. Тот подробно изложил, что творилось на подворье Уэсуги в Сотосакураде после того, как пришло известие о нападении на усадьбу Киры. Упомянув о действиях Матасиро Иробэ, гонец рассказал, как тот вышел к жаждавшим мести самураям и остановил их, не дав послать карательный отряд в погоню за ронинами. Хёбу удовлетворенно кивнул. С тяжелым вздохом он разжал сложенные на груди руки и приподнялся на коленях, будто говоря: «Ну, ладно!» Взор старика туманили слезы.
Язык не слушался Хёбу, слова терялись где-то на пересохших губах. Лицо, похожее на вырезанную из дерева маску, вдруг все обмякло и опустилось на глазах у гонца.
— Кто убит? — спросил он хриплым голосом.
— Кобаяси, Тории, Симидзу… — перечислял гонец, и с каждым новым именем перед скорбным мысленным взором Хёбу вставал образ погибшего. Сцепив руки, он выслушал все до конца.
— Спасибо им! Спасибо! — сказал наконец с чувством старый самурай, и в голосе его слышались слезы. — Благодаря Иробэ и всем им, кто пал смертью храбрых, честь рода Уэсуги будет спасена, по крайней мере не понесет невосполнимого урона, как могло бы случиться. Нелегко им пришлось! Но все же мы из этого выбрались!
Хёбу впервые громко рассмеялся, будто закашлялся. Его худые плечи и поникшая голова тряслись от смеха. Он был похож на человека, радующегося тому, что сбросил с себя тяжкую ношу.
— Хорошо! Так оно и ладно будет! — повторял он.
Забыв о присутствии гонца, Хёбу, казалось, полностью расслабился душой. Гонец почувствовал, что ему надо побыстрее уходить, но когда он уже собрался распрощаться, Хёбу вдруг, будто проснувшись, хлопнул в ладоши, подозвал слуг и приказал принести вина.
— Холодно, небось, было в дороге? — обратился он к гонцу. — А Иробэ, должно быть, тяжеленько пришлось. Ну, молодец! — добавил он с глубоким чувством. — И Кобаяси с его людьми тоже, конечно. Вот так постепенно верные, преданные люди и уходят… Какое-нибудь почетное и приятное поручение любой с удовольствием исполнит, а чтобы служить незаметно не щадя живота — такое мало кому нравится. Но они безропотно взялись за это дело и послужили без страха и упрека. Не каждому дано… Зерцало самурайской чести!
При этих словах по щекам Хёбу наконец потекли слезы.
С той ночи Хёбу Тисака занемог. У него начался жар. Дежурившие при нем слуги набирали во дворе снега почище, заворачивали в полотенце и прикладывали к морщинистому лбу господина. Хёбу жаловался, что у него от таких громадных комков мерзлого снега голова только больше болит, и приказывал дробить помельче. Может быть, от такого жара он все время дремал на своем ложе. Иногда, увидев что-нибудь во сне, вдруг вздрагивал и просыпался, озираясь по сторонам. Разглядев в полумраке спальни слугу, спрашивал в который раз:
— Из Эдо новых вестей не было?
Гонцы из Эдо продолжали прибывать в замок один за другим и днем, и ночью. Хёбу никого из них не оставлял без внимания, всех вызывал к себе в опочивальню и велел рассказывать все подробности, давая время от времени необходимые указания. Врач его предупредил, что, если так будет продолжаться, недолго и помереть, но, когда врач ушел, Хёбу только пробормотал сквозь зубы:
— Помру — и хорошо!
Температура у него продолжала подниматься. Он начал заговариваться, бредить. Смысла слов разобрать было нельзя, но каждый раз его исхудавшее тело подергивалось в нервных конвульсиях. К счастью, вести из Эдо стали приходить реже, а если и приходили, то ни о каких важных переменах сообщений не было, так что в конце концов Хёбу мог дать отдых своему усталому телу.
Тем временем погода постепенно улучшалась, наступали погожие деньки. Солнечные лучи днем заливали веранду, пригревая сёдзи. Весело поблескивали капли, падая со стрех. Любимая кошка Хёбу, свернувшись клубочком, спала на солнышке. Когда стало слишком жарко, она поднялась, ушла в тень и, сладко потянувшись всеми четырьмя лапами, вытянулась на циновке. Хёбу, немного оправившись от недуга, читал письмо, посланное Итиэмоном Окумая, одним из самураев, павших при обороне усадьбы Киры, ёнэдзавским родственникам. Это письмо непосредственно передавало чувства и настроения простого служилого самурая.
«…Приходится днем и ночью отправляться в Хондзё и заступать в караул, так что свободного времени совсем нет. Спать все время хочется. Ночью особенно тревожно: поговаривают, что вассалы рода Асано вынашивают планы нападения на усадьбу, так что приходится быть начеку — проверять ворота, обходить двор. Оттого ночью особо томительно на дежурстве. В общем, тут прямо как на бивуаке, в походе. Не хватает только раненых, покрытых кровью. Едим вареный черный рис безо всякой подливы. И до каких пор мы будем ходить в Хондзё? Стараемся изо всех сил, себя не щадим. Вот и сегодня, надо вам сказать, в ночь опять заступаем — снова пойдем в Хондзё. Ну, и далее так же: шестнадцатого числа дежурить в Хондзё, семнадцатого числа дежурить по залу приемов, восемнадцатого и девятнадцатого числа — опять идти в Хондзё. Тут у нас ни у кого свободного времени нисколько не бывает».
Хёбу был под большим впечатлением от этого бесхитростного письма. У него не было даже сил сердиться на этого несчастного незадачливого самурая, который высказал наболевшее. Уж наверное, его настроение хотя бы отчасти разделяли и Хэйсити Кобаяси, и другие охранники, погибшие там, в Хондзё. Мертвые молчат, но слова этого письма, как раскаты дальнего грома, звучали в ушах Хёбу. Мысленно сомкнув ладони в молитве, он утешал себя мыслью о том, что жертвы были неизбежны.
Из Эдо прислали копии шуточных надписей и стишков, появившихся на стенах. Сообщали также, что ронинов из Ако теперь стали называть гиси — «рыцарями чести».
— Рыцари чести!
Хёбу поджал губы, с трудом сдерживая одолевавшие его чувства. Перед его горящим взором во мраке ожил благородный и величественный образ Хэйсити Кобаяси, мелькнули силуэты тех, кто был вместе с ним. Слезы невольно навернулись на глаза.
— Значит, «рыцари чести»? — трижды пробормотал он себе под нос и беззвучно рассмеялся.
Отступивший было недуг вернулся, и с той ночи жар вновь опалял изнутри его иссохшее тело.
Ёсиясу Янагисава у себя в покоях, покуривая серебряную трубочку, с непроницаемым выражением на лице читал шуточные надписи, которые он велел верным людям тайно переписать со стен в городских кварталах. Кольца дыма дробились над фонарем и в зыбких бликах поднимались к потолку.
Янагисава уже определил свою позицию — к мести ронинов он относился неодобрительно. Что сделано, то сделано, однако человеку мудрому должно быть очевидно, что надо искать выход из создавшегося положения и поскорее со всем покончить.
Замешательство, в которое его повергла весть о вылазке ронинов, осталось в прошлом. Прожженный политик мобилизовал весь свой недюжинный ум, чтобы выбраться из бездны, куда его вовлекал этот инцидент, и теперь, оставаясь в безопасности, из укрытия отстраненно наблюдал, как суетятся и гомонят вокруг союзники и враги. В такой момент нужен был холодный и здравый рассудок, чтобы вывести общество из кризиса без потерь.
А остряки из народа, авторы анонимных стишков, постарались на славу. Кое-что ему понравилось — например, вот такая кёка:[204]
У вельможи в дому
остались шелка на постели
и нарядный халат —
только сам он на куче угля
проливает горькие слезы…
Янагисава отлично понял заложенный в стихотворении юмор, обращенный, конечно же, исключительно к Кире, поскольку здесь обыгрывался образ этого лукавого и напыщенного царедворца. Он представил себе чопорного старика, выскакивающего ночью из постели и в панике бросающегося наутек. Ему было жаль Киру, но удержаться от смеха было невозможно. Приятно было сознавать, что он поднялся до таких артистических высот — точно уловил сатирическую подоплеку стихотворения.
Что ж, промолчим насчет случившегося — авось само собой забудется…
В этом мире очень важно не выказывать слишком открыто свои эмоции. Что бы там ни было, поток в конце концов все равно вынесет куда следует. Часто появляясь в сёгунском замке, Янагисава и там не высказывал прямо своего мнения. Его противников это явно ставило в затруднительное положение. Зацепиться им было не за что, оставалось только беспорядочно шуметь и галдеть.
Сёгун же, задаваясь вопросом, как быть, превыше всего ценил мнение Ёсиясу Янагисавы. До его высочества тоже, конечно, доходили отголоски общественного мнения, и у своего фаворита он искал совета и помощи с намерением облегчить судьбу ронинов из Ако. Однако тот с многозначительной улыбкой неизменно отвечал, что торопиться некуда. То, что он не только перед сёгуном, но и в других местах хвалил ронинов за вассальную верность, было тоже невредно. Пожалуй, за верность их и впрямь следовало похвалить. Однако же похвалы похвалами, а закон нужно соблюдать неукоснительно, чтобы ни у кого сомнений на этот счет не оставалось. Пройдет некоторое время, и все осознают разницу между верностью и законом. Блюсти, конечно, надо и то, и другое — и менять сии принципы никак нельзя. Так оно и останется во веки веков. Не видеть этого могут только глупцы, ослепленные своими эмоциями. Пусть даже и есть такие, что понимая, какая непреодолимая стена ожидает их впереди, все же преисполняются решимости прорваться, пробить стену, то большинство, которому гарантировано существование в тесном мирке, отгороженном этой стеной, их надежд не разделяет. Они не того полета птицы, довольствуются тем, что дано. В тот миг, когда такой храбрец заносит меч, веря, что делает это во имя справедливости, он тем самым подспудно удостоверяет правомерность того ограниченного мирка, в котором ему и даны гарантии на жизнь. И эмоции его действенны лишь внутри этого мира.
Янагисава, посмеиваясь, еще раз перечитал шуточные стишки. Наконец ему надоело, и он лег в постель. Смазливая молоденькая служанка кокетливо приблизилась к ложу.
— Погаси фонарь, — приказал Янагисава.
Во тьме, где слышалось только дыхание утомленной красотки, он еще некоторое время лежал с открытыми глазами, не в силах уснуть. Стишки, которые он только что читал, оказались на редкость прилипчивые — так и вертелись в голове. Казалось, где-то во мраке зимней ночи слышится приглушенный смех сотен тысяч горожан. Ощущение было очень странное. Янагисава был не из пугливых, но вдруг не то во сне, не то наяву этот хохот многотысячных толп превратился в огромный ком и взорвался с оглушительным грохотом.
В ужасе он подскочил на ложе. Немного опомнившись, растолкал служанку и велел зажечь огонь. Он подумал о том, что особые представления самураев о вассальной верности каким-то непостижимым образом соотносятся с неразличимыми голосами сотен тысяч людей, которые в шуточных надписях на стенах выражают свою горечь и недовольство.
— Что-то не спится, — сказал он будто в оправдание, когда служанка зажгла фонарь и обернулась к господину. — Не знаешь ли какой-нибудь интересной истории?