Неприсоединившиеся

Хотя обитавший в Киото Сёгэн Окуно нередко встречался с жившими по соседству Гэнсиро Синдо и Тароэмоном Кавамурой, которые принадлежали, как и он, к партии отколовшихся от партии мстителей, в разговорах они умышленно старались не упоминать о Кураноскэ и иже с ним.

Когда кто-нибудь из приятелей спрашивал: «Не было ли каких особых известий из Эдо?» — Сёгэн, опасаясь увидеть в вопрошающем взоре собеседника ту же тревогу, которую испытывал он сам, с напускным безразличием отвечал: «Да вроде все по-прежнему».

Ему, Сёгэну, очень хотелось сохранять маску нарочитого безразличия — для самоутверждения. После того как Кураноскэ отбыл в Эдо, Сёгэн несколько месяцев не мог избавиться от странного беспокойства: ему все казалось, что ему кто-то или что-то угрожает. В сущности, он ведь со всеми земляками порвал, и теперь ему должно было бы быть совершенно безразлично, что там поделывают Кураноскэ и прочие ронины из Ако. Скорее уж надо было думать о том, как наладить жизнь семьи в новых условиях — а над этим приходилось задумываться всерьез. Настроение Сёгэна в основном и определялось насущными заботами, отчего он постоянно пребывал в дурном расположении духа.

Над ним по-прежнему, как когда-то, нависала тень Кураноскэ. Даже сейчас, когда они окончательно размежевались, это было неприятно. Ну когда же наконец он избавится от влияния командора?

Кураноскэ, конечно, не безразличны его близкие, но с него станется отсечь все родственные узы, чтобы только довести до конца поглотившую его целиком затею, сыграть этот спектакль, которого так жаждут его соратники. Говорит, что все во имя покойного господина, но нет! Все он делает только для себя самого, для утоления своей жажды мести толкает на скользкий путь горячих юнцов. Кто бы что ни говорил, какие бы благовидные предлоги ни выдвигались, но лишь одно бесспорно. Он забавы ради разыгрывает помпезный спектакль, вовлекая в него своих сторонников, для чего обрекает на смерть молодых, лишает их будущего. Человек здравомыслящий просто не может с этим согласиться!

Когда Сёгэн оставался в одиночестве, — сидел ли он у очага или выходил в сад, — его постоянно грызли эти мысли. Чем больше он старался от них избавиться, тем больше чувствовал, что сомнения раздирают его душу, изнуряют плоть.

Известие принес Гэнгоэмон Кояма, доводившийся Кураноскэ дядей.

— Свершилось?! — побледнев, беззвучно прошептал Сёгэн, как человек, которому объявили смертный приговор.

Его потухший взор был устремлен на взволнованного Гэнгоэмона.

— Да правда ли это?

— Говорят, весть принес Игути от Гэнкэя Тэраи. А тому передал сообщение сам Кураноскэ.

— Такой уж он человек… Я всегда подозревал, что он все-таки пойдет на это, — заметил Гэнгоэмон.

— Да что же? Мы-то все равно тут ни при чем. Но при всем при том… — осекся на полуслове Сёгэн.

Почуяв неодобрение в словах отца, Гэнгоэмон решил поумерить радостное оживление.

— Родичам, конечно, выйдет много неприятностей. Эх, скверные дела! Да мы ведь с самого начал были против, сколько раз говорили…

— Ладно, я пока наведаюсь к Гэнкэю, уточню что можно. Попозже увидимся, — бросил Гэнгоэмон и, немного успокоившись, ушел.

Домашние во главе со старшим сыном и наследником Якуро окружили Сёгэна. Настроение у него окончательно испортилось.

Спохватившись, он послал Якуро вслед за Гэнгоэмоном к Гэнкэю Тэраи. Один за другим явились с визитами всполошившиеся Гэнсиро Синдо и Тароэмон Кавамура.

— Свершилось! — с деланой усмешкой встретил их Сёгэн.

Он счел за лучшее скрыть все свои тревоги за беспечной улыбкой, но Гэнсиро и Тароэмон видели, что Сёгэн сам на себя не похож и веселье его наигранное.

Кавамура присел и сказал, взглянув на Сёгэна:

— Видишь, кто крепче духом оказался, тот и победил!

Сёгэн на сей раз только слабо улыбнулся в ответ. Еще до того как вернулись Гэнгоэмон и Якуро, отправившиеся уточнять подробности, все трое уже не сомневались, что полученное известие — чистая правда. К вечеру почти все ронины из партии ренегатов, остававшиеся в Киото и окрестностях, собрались у Сёгэна. Можно было подумать, что поблизости затевается какой-нибудь праздник. Сёгэн знал, что среди здешних ронинов он занимает самое высокое положение, и с тяжелым сердцем предчувствовал, что теперь все будут одолевать его просьбами.

Спать удалось лечь только после полуночи. Потушив фонарь и очутившись в кромешном мраке, Сёгэн впервые почувствовал облегчение. Однако сон все не шел. Голова была полна каких-то разрозненных ослепительных образов. Заснуть он уже не надеялся — просто лежал, положив голову на подголовник.[210] Смутные образы так и роились в голове, то вспыхивая, то угасая. Внезапно среди них оформился один узнаваемый образ — это был Куробэй Оно. Жирный старикашка в испуге ожесточенно грыз ногти.


Куробэй Оно в то время проживал неподалеку от храма Нинна-дзи. Одинокий дом стоял в безлюдной пади, среди густых зарослей и высоких луговых трав, что, впрочем, вполне подходило Куробэю, который сторонился былых друзей и сотоварищей. После того как ему, с разрешения Кураноскэ, вернули все имущество, злоключения его кончились. Теперь он был сам себе хозяин, и встречаться с Кураноскэ или с кем бы то ни было еще из старых знакомых у него не было особой нужды. Часть денег перепала сыну, Гунэмону. Тот приобрел пай в одной компании, что поставляла работников для управления делами императорского двора, нажил капитал и потихоньку открыл свою контору.

— Что ж, и купцом быть неплохо, — сказал отец.

Сам он, подражая сыну, тоже стал ходить на людях лишь с одним мечом за поясом вместо положенных настоящему самураю двух и был радешенек, что теперь не надо таскать лишнюю тяжесть.

Гунэмон, родившийся в благородной самурайской семье, тем самым отличался в лучшую сторону от своих деловых партнеров, происходивших из купеческого сословия, благодаря чему его хорошо принимали в управлении императорского дворца, и дело его, к полному удовлетворению родителя, процветало. Порой Куробэй сам наведывался в контору и, нацепив очки, просматривал бухгалтерские книги. Поначалу он робел, встречаясь на улице с прежними друзьями и земляками, но постепенно успокоился, поскольку те тоже при встрече отводили взгляд, и теперь, завидев на улице знакомого, он равнодушно проходил мимо, делая вид, что его не узнает. Вероятно, все его за это ненавидели, но ему было безразлично. Он испытывал чувство глубокого облегчения, будто тяжесть свалилась с плеч, и весь мир теперь ему виделся в розовом свете.

Куробэй прикупил довольно большое поле, простиравшееся за его домом в Нинна-дзи, нанял крестьян и занялся выращиванием овощей. Иногда, обходя поле и присматривая за работами, он сам полол сорняки, пачкая руки в грязи. Может быть, потому у него улучшился цвет лица и чувствовал он себя теперь превосходно. Нынешней осенью маленький сад при доме был пышно изукрашен осенними травами и цветами. На праздник любования луной соседи намяли для него в ступке рисовых лепешек-моти. Часть он отослал сыну в контору.

Желтая луна взошла над горой Мацуяма. Если Куробэй и вспоминал о Кураноскэ и иже с ним, эти люди теперь были от него далеки, как звездные миры. Когда Гунэмон вдруг в кои веки заговаривал о них, Куробэй, будто думая о чем-то другом, равнодушно переспрашивал:

— Да? Ну, и что они там?..

В этом сезоне у Гунэмона в конторе было дел невпроворот, и другими заботами Куробэй не желал себе забивать голову.


Солнце пригревало глиняные ограды вдоль улицы Тэрамати. В шагавшем навстречу самурае с капюшоном на голове Куробэй с неприятным удивлением неожиданно узнал Сёгэна Окуно. Точно, это был он. Когда-то они на общих сборах сидели с Окуно рядом. На сей раз пройти мимо, сделав вид, что не узнал — как с другими прежними знакомцами — было просто невозможно. Куробэю вспомнились трудные времена в Ако и все, что пришлось пережить потом. Нехотя он остановился.

Сёгэн подошел ближе. Глаза его под капюшоном светились улыбкой.

— Сколько лет, сколько зим!

— Да я, это, с тех пор-то…

Куробэй в последнее время сильно робел даже при встрече с теми людьми, с которыми, как с Сёгэном, был когда-то близок, и держался приниженно, как простой мещанин.

— Небось, в контору направляетесь? Слышал, слышал про ваше дело. Что ж, неплохо, совсем неплохо! Все, можно сказать, восхищаются — толкуют о том, как, мол, хорошо устроился, — обратился к нему Сёгэн.

Куробэй, униженно сжавшись, с виноватым видом сказал:

— Да так, повезло… Вы же знаете, надо было как-то дальше жить. Мы с сыном в это дело влезли на свой страх и риск — будто прыгнули с помоста храма Киёмидзу.[211] Однако же, стыдно признаться, когда приземлились, оказалось, что не пострадали.

Сёгэн улыбнулся, но улыбка предательски быстро сползла с его лица, которое приняло озабоченное выражение. Куробэй, гадая, не слишком ли он себя перехвалил, тревожно взглянул на собеседника.

— Значит, у вас все неплохо? — промолвил Сёгэн. — Новости знаете? То, что командор добыл-таки голову Киры и возложил на могилу князя?

— Что?!

Куробэй был ошеломлен, чувствуя, будто у него выбили опору из-под ног, и вся жизнь полетела кувырком.

Сёгэн снова растянул губы в бесцветной улыбке.

— Так вы, милейший, ничего не знали? Ну, мне пора.

Куробэй некоторое время в оцепенении провожал взором широкоплечую фигуру Сёгэна, которая медленно удалялась от него. Ему навсегда запомнился этот миг на улице Тэрамати на исходе зимы, этот холодный прозрачный воздух, пронизанный лучами солнца. Черная собачонка увязалась за Сёгэном и теперь трусила за ним следом вдоль глинобитной ограды.


— Гунэмон! Гунэмон! — позвал Куробэй.

Гунэмон оторвался от бухгалтерской книги, в которой он что-то записывал, и удивленно воззрился на отца, который вбежал в комнату, рывком отодвинув сёдзи. Ворвавшийся вслед за ним поток солнечного света слепил глаза, привыкшие к матовому тону бумаги, и Гунэмон различал только темный силуэт отца на пороге.

— Гунэмон! — снова воскликнул запыхавшийся Куробэй. Его беспокойный взгляд перебегал с места на место. Похоже, больше никого, кто мог бы услышать лишнее, в конторе не было.

— Говорят, наш командор все-таки довел дело до конца! Я тут сейчас встретил по дороге Сёгэна Окуно…

Куробэй говорил тихо, но голос его звучал взволнованно — как и можно было ожидать, поскольку речь шла о событии незаурядном.

Гунэмон не сразу сообразил, что отец имеет в виду.

— Ах, вы о том самом деле?..

— Ну да! — кивнул Куробэй, с удивлением видя, что сидящий на татами Гунэмон улыбается.

— Да ведь мы знать не знали, что так оно будет. Вам, отец, полагаю, особо беспокоиться не о чем. Ничего нам не грозит. Я думал, еще что-нибудь стряслось.

— Ох, боюсь, как бы не было у нас из-за этого неприятностей, — сокрушенно заметил Куробэй, чувствуя, что сердце так и колотится в груди. — Что они там натворили, на то была их воля, да только и нас оно может коснуться. Хоть мы вроде бы и ничего дурного не сделали… Тут все зависит от того, как его высочество сёгун посмотрит. Мы, правда, с самого начала с ними размежевались, да только… Эх, все равно скверно!

— И вы, отец, и я — мы оба с самого начала были категорически против. Кого ни спроси, это кто угодно подтвердит, — убежденно возразил Гунэмон. — А им теперь голов не сносить.

— Сомнений нет. Это же все равно, что стрелу в самого сёгуна пустить.

— Нам все равно ничего не будет.

— Да, вроде к нам претензий быть не должно. Мы ведь даже самурайские мечи уже не носим, никакого отношения ко всей этой истории не имеем… Если только привяжутся к каким-нибудь пустякам…

И отец, и сын, словно скорлупку цикады, сбросили с себя бремя моральных обязательств и ограничений, к которым обязывает звание самурая. Правда, они опустились по сословной лестнице на ступень ниже, но зато теперь чувствовали себя вольготно. Самураю приходится подтверждать свое самурайское звание: если надо кланяться, приходится кланяться, если прикажут что-то сделать, надо разбиться в лепешку, а сделать. Ну, а коли ты к самурайству не причастен, то с тебя и спроса нет. В этом вопросе что отец, что сын придерживались единого мнения. Убедившись, что Гунэмон его позицию полностью разделяет, Куробэй почувствовал, что страхи его понемногу рассеиваются.


Из Эдо волнами продолжали докатываться все новые и новые вести. В доме у Сёгэна по-прежнему было полно посетителей. С каждым днем слухи все разрастались и разрастались. Путники, шагающие по тракту Токайдо из Эдо в Киото и Осаку, разносили молву о мести ронинов по городам и весям.

— Да уж, на весь свет прогремели! Везде теперь о них знают!

— И кто только сейчас об этом не толкует! Просто диву даюсь. Вчера вечером пошли мы с Такэнодзё в Гион развлечься — так все девицы в заведении нам об этом уши прожужжали!

Слушать такие разговоры гостей Сёгэну было донельзя муторно.

— Ну, то, что в Гионе и Симабаре об этом толкуют, вполне понятно. Небось, там, в веселых домах, все помнят Ходока!

— Ха-ха-ха! Уж наверное!

Сёгэн втайне предполагал, что месть сорока семи ронинов произведет на многих сильное впечатление, но такой всенародный отклик превосходил все его ожидания. То, что люди, знавшие или видевшие Кураноскэ, об этом кричали на всех углах, еще можно было уразуметь, но даже не имевшие к нему никакого отношения горожане, включая женщин и детей, если только речь заходила о сорока семи ронинах, сразу же бросались слушать рассказчика. И такую картину в Киото можно было наблюдать повсеместно. Несмотря на то что у всех полно было дел в конце года, горожане на всех углах с жаром толковали о славных ронинах и их предводителе. В кабачках и веселых домах Симабары и Сумидзомэ, куда захаживал Кураноскэ, теперь каждый вечер отбою не было от любопытствующих посетителей, которые азартно обсуждали на местах подвиги своего героя. Рассказывали, что многие отправляются в Ямасину посмотреть дом, где раньше жил в уединении командор. Разумеется, до Сёгэна доходило и расхожее мнение о том, что Кураноскэ предавался разврату исключительно для того, чтобы сбить со следу ищеек врага. Сёгэн стал сторониться людей. Он даже отменил ежедневные прогулки и все больше сидел запершись у себя в комнате.

Он чувствовал, как шипы впиваются ему в сердце. С тоской вспоминал он о том времени, когда был одним из тех, кого вел за собой Кураноскэ. Наедине с самим собой он отчетливо видел свои слабости и недостатки. Теперь ему казалось даже странным, что он не примкнул к отряду мстителей. По этой ли причине или по каким-до другим, но проклятые шипы все больнее впивались в сердце. Ход его размышлений сбивался и путался всякий раз, когда перед ним снова бесцеремонно являлся образ Кураноскэ и слышался беззлобный негромкий смех. Начавшееся было смягчаться сердце Сёгэна снова отвердевало и, облачившись в броню, готовилось к атаке. Хотя он всей душой сочувствовал тому предприятию, которое сумели осуществить Кураноскэ и его сподвижники, сама личность Кураноскэ по-прежнему вызывала у него яростный протест.

Между тем простой народ, не устававший нахваливать ронинов, понемногу начал выражать свою симпатию к ним и от противного, то есть понося Киру, а заодно с ним и весь клан Уэсуги. Исчерпав весь запас брани и оскорблений по адресу двух трусливых родов, Кира и Уэсуги, горожане переключились на тех ронинов клана Асано, что от мести уклонились, и начали перемывать им кости.


Подойдя почти вплотную к потайному убежищу Хаято Хотты, Паук Дзиндзюро некоторое время прохаживался вокруг, выжидая. Издали доносился гул барабана «Киёмаса».[212] Зеленели луковые грядки. Мокрая земля была устлана сливовыми лепестками. Решив, что хвоста на сей раз за ним нет, он прошел во двор храма и, заглянув через забор в палисадник Хаято, окликнул:

— Привет!

В сумраке за приоткрытыми сёдзи, на которые падали лучи весеннего солнца, видно было, как метнулся и исчез во внутренней комнате знакомый силуэт. Приметив яркое кимоно, Дзиндзюро сразу вспомнил, что поведал ему Кинсукэ Лупоглаз о романе его приятеля.

— О! Кто пришел! — обронил, поднимаясь с татами, Хаято при виде улыбающейся физиономии Дзиндзюро за калиткой.

— Что? Редкий гость? — промолвил Дзиндзюро, будто принеся с собой под мрачные стрехи на веранду частицу солнца. — Все без перемен? Я было хотел наведаться поздравить с Новым годом, да тут, вишь, обложили меня со всех сторон, пришлось отсиживаться в норе. Ну, хоть и поздненько, а все же поздравляю с Новым годом.

— Что ж, проходи, — пригласил Хаято.

— Да нет, я так, на минутку. Оно и тут неплохо, на солнышке. Славная погодка, а? Я тут последний раз был в конце года.

Хаято, с притаившейся в уголках глаз усмешкой, достал трубку и закурил. Он был, как всегда, немногословен. Дзиндзюро, ведя разговоры о том о сем, искоса поглядывал в комнату. Осэн куда-то спряталась, ее нигде не было видно. Странно было, что она от него прячется. Дзиндзюро стало неприятно от того, что он им мешает.

— Может, сходим куда-нибудь? — предложил он.

Дожидаясь, пока Хаято переоденется, он сидел спиной к комнате, поглядывая на сад. Осэн, как видно, выходить не собиралась. Хаято тоже ее звать с собой явно не собирался: он достал из шкафа кимоно и теперь одевался в одиночестве.

Дзиндзюро праздно прикидывал, что, должно быть, от той изрядной суммы, которую им вручил Хёбу Тисака, еще кое-что осталось, и двое голубков теперь на эти деньги живут. По тому, как прибрана комната, совсем не похожая на холостяцкую берлогу, можно было понять, что Осэн сюда переселилась на постоянное жительство.

Не изменился только сам хозяин дома, Хаято. Он был, как всегда, бледен и, как всегда, не слишком приветлив. Греясь на солнышке, Дзиндзюро невольно представлял себе, как должен выглядеть Хаято в постели с Осэн.

— Ничего, что мы уходим? — обратился Дзиндзюро к Хаято, подразумевая, что Осэн остается одна дома.

— А что? — сразу вскинулся тот, подозрительно глядя на приятеля.

— Ну, ведь Осэн-то как же? — решился все же вымолвить Дзиндзюро.

— Так тебе все известно? — угрюмо осведомился Хаято. — Только ты не проболтайся!

— Да что уж, сударь! Что я, не понимаю? Вы же мне не чужой!

Дзиндзюро припомнил, как до этого романа Хаято залучила в свои сети содержанка собачьего лекаря Бокуана. Понятно, что теперь Хаято не хотел, чтобы об этом упоминали при Осэн.

Вдвоем они шагали вниз по склону холма Сарумати.

— Интересная история, сударь, — начал Дзиндзюро. — Народ-то, судя по разговорам, жалеет этого самоубийцу…

В городе сейчас только и разговоров было, что о ронинах из Ако. Всем остальным делам и происшествиям, если это к ронинам не относилось, люди, похоже, вовсе не придавали значения. А Дзиндзюро имел в виду случившееся недавно сэппуку одного из ронинов рода Асано, к мстителям не примкнувшего, — Мокуноскэ Окабаяси. Хаято наверняка еще ничего не слышал.

— Говорят, в Ако он был начальником стражи замка, — продолжал Дзиндзюро. — По положению был выше обычного самурайского старшины, жалованье получал в тысячу коку. Да… Только вот почему-то к тем-то ронинам он не примкнул. Его старший брат в Эдо служит — хатамото у самого сёгуна. Так что, когда этот Мокуноскэ ронином стал, он у брата в доме поселился. А они тут как раз и вдарили… Сейчас, значит, ему якобы стало стыдно перед товарищами — ну вот он себя и порешил. Во всяком случае, от прочих братьев сёгуну послали такое донесение. В самом, значит, конце года.

Хаято, слушавший молча, без особого интереса, вдруг встрепенулся:

— Так что же… Братья его убили, что ли?

— Похоже на то. Если послушать, что толкуют, выходит, что так. Может, ему и самому стало их жалко. Если этому харакири искать объяснение… Уж наверное, он не мог не знать, что Кураноскэ со своими молодцами объявился в Эдо… А тут вдруг сам ни с того ни с сего… Чудно как-то получается. Наверное, старший брат и другие его братья возмутились, что он не поступает по чести, как велит Бусидо, ну и заставили его все-таки вспороть себе живот. Так в народе говорят. Неужто Бусидо до такого может довести?

Хаято на глазах у Дзиндзюро стал мрачнее тучи. Мещанину Дзиндзюро вольно было смеяться, а самураю в этом случае, наверное, было не до смеха — уж слишком жестокая получается история.

— Народ-то на стороне старшего брата, который убил младшего. Толкуют, что, мол, вот такие люди и нужны. Скоро, мол, у нас такие появятся… А все же того бедолагу жалко — и стыда нахлебался, и умер сам по себе, а к тем сорока семи, с которыми все как с иконами носятся, его уж все равно не причислят.

— Ладно, хватит болтать! Только злишь меня попусту! — вскинулся Хаято, побледнев от гнева.

— Ну-ну, сударь, не кипятитесь! Лучше послушайте, что я вам хорошенького расскажу. Ведь мне, кроме вас, сударь, и поговорить-то не с кем. Я ведь понимаю, сударь, почему вас мои речи так рассердили. Это вы как самурай себя представляете на месте того бедолаги, которого заставили вспороть себе живот.

— Вот еще! С чего ты взял?!

Дзиндзюро насмешливо улыбнулся.

— А я не согласен. Я считаю, что братья эти поступили гнусно. Если уж совсем дураком заделаться, то можно, конечно, просто ради соблюдения приличий, так сказать, из чистой галантности впасть и в такое премилое настроение, чтобы вспороть себе живот…

Между прочим, пока такие придурки-самураи не перевелись, можно не волноваться — в стране будет покой и порядок. Взять хоть этого бедолагу, который себя порешил. Так это ж, можно сказать, его собственное заветное желание осуществилось. Ведь неровен час, он вдруг тоже заодно с теми сорока семью мстителями будет зачислен в «рыцари чести». Да что и говорить, чем не рыцарь чести?! Ну, ладно уж, самураи ломают комедию, но ведь что обидно — народ на этот балаган смотрит и восхищается.

— Что с них взять? Толпа — как птичья стая, галдит себе, — угрюмо ответствовал Хаято.

Похоже, Паук Дзиндзюро и явился только для того, чтобы высказать наболевшее — все, что он думал об этих обывательских толках и пересудах. В его метких и хлестких словах, как всегда, ощущалась скрытая сила. Может быть, оттого, что они слишком давно не общались, Хаято вдруг понял, что эти речи, навязанные Пауком, его просто бесят и слушать их больше невтерпеж. Все в этом человеке вдруг стало ему не мило — его ладная фигура, вечно горящие огоньком глаза, чересчур напористая манера разговора, которую так тяжело выносить. Конечно, все это было в Дзиндзюро и раньше. В какой-то момент ему удалось вызвать ответный жар в холодном сердце Хаято и тем самым увлечь его в весьма нежелательном направлении.

Хаято вдруг почувствовал: что-то изменилось.

Этот голос, в котором звучала скрытая сила, утомлял Хаято, угнетал его, повергал его в состояние странного раздражения и беспокойства. С чего это вдруг Дзиндзюро так разговорился? Откуда такой пыл? Ну, пусть несколько человек будут называть «рыцарями чести», ну, пусть толпа никогда не поумнеет — что с того? Почти не слушая продолжавшего без устали болтать Дзиндзюро, Хаято, чтобы хоть как-то поддержать свое впадающее в апатию и утратившее энергию движения сердце, упорно думал о том, что же послужило причиной такой перемены.

Может быть, как жар покидает стынущие угли, его уже покинула движущая сила, волшебная сила мужественности?

Или тут другое?

Вдруг словно мощный поток ворвался в его сердце и захлестнул его. Перед ним возник образ оставшейся дома Осэн. Однако не потому, что в его жизнь вошла Осэн, исчерпала себя дружба с Дзиндзюро. Думать так означало признаться самому себе в чем-то постыдном — может быть, оттого Хаято пришел в еще большее раздражение. В его узких глазах красивого разреза блеснула холодная усмешка, когда он промолвил:

— Лучше бы он своих братцев сам прикончил.

Сказано это было без малейших эмоций, однако видя, что на крупном лице Дзиндзюро отразилось удивление, Хаято вдруг почувствовал, как его охватывает пламя.

— Да, зарубить и все! Без вопросов!

Какая-то неудержимая сила влекла его. Он еще сам толком не знал, кого надо убить, но необычайное ощущение, которое испытывает человек в тот миг, когда рука сжимает разящий меч, волнами пробежало по мышцам всего его тела. В то же время Дзиндзюро выглядел как человек, стоящий под клинком меча: побледнев, как бумага, он в упор посмотрел на собеседника и, когда лицо Хаято дрогнуло, сказал:

— Дурь это и больше ничего! Жизнь человеческая — она важнее всех этих глупостей!

Сумерки уже тронули заболоченный луг под обрывом. Хаято и Дзиндзюро сидели рядом на корнях дерева и молчали, будто лишившись речи.


Прошло уже некоторое время после того как Осэн задвинула внешние щиты на ночь, когда во дворе послышались шаги Хаято. Она расчесывала волосы при свете фонаря и обернулась на слабый шорох — кто-то шел по двору в соломенных сандалиях. Осэн подняла упавший гребень, снова прислушалась, нахмурила брови. Не слышно было, чтобы дверь открывали снаружи. Но шаги она определенно слышала. Она уже собралась встать и пойти посмотреть, когда шорох послышался вновь. На сей раз шаги доносились с пустыря за домом — они торопливо удалялись! В том, что это был Хаято, сомнений не оставалось — она знала его поступь.

Она открыла окно, выходящее на ту сторону — холодный ветер, плеснувший дождевыми брызгами в лицо, разметал волосы. На улице было темно, но Осэн сумела рассмотреть за поваленным могильным камнем выходящую на дорогу фигуру мужчины, похожую на смутную тень, которая стремительно шла прочь от дома.

— Хаято! — крикнула она.

Ответа не было.

Отчего-то по спине у нее пробежала дрожь.

Решив, что обозналась, Осэн снова закрыла окно и вернулась к туалетному столику. От бумажного абажура светильника попахивало масляной пропиткой. Все же это был не кто иной, как Хаято. Может быть, он что-то забыл в городе и должен был срочно вернуться? Но, если глаза ее не обманули, он будто бы бежал прочь… Может быть, вор соблазнился тем, что в доме так тихо, и решил что никого нет, а когда увидел ее, пустился наутек? Осэн почувствовала, как отчего-то нехорошо становится на душе.


Хаято, словно тень, брел по улицам спящего города. Во мраке слышалось лишь шуршание соломенных сандалий, похожее на шелест палой листвы. Внезапно шуршание прекратилось, и во мгле вешней ночи повисла гнетущая тишина. В сумраке и без того бледное лицо Хаято казалось еще бледнее. Его узкие раскосые глаза, светящиеся холодным огнем, вглядывались в темноту.

— Куда теперь? — спрашивал он самого себя.

Спрашивающий задавал свой вопрос безо всякого азарта. Тот, кого спрашивали, тоже не торопился с ответом. Пребывая в угрюмой нерешительности, Хаято чувствовал, как в глубине души снова вскипает волна странного раздражения. Будто острые блестящие осколки стекла впивались в мозг.

Ему показалось, что за ним кто-то идет. Вдоль улицы тянулась черная глинобитная стена. В низко нависшем весеннем небе чернела кровля храма. С одной стороны улица была тускло подсвечена отсветами из окна сторожки. Свет пугал Хаято. Сейчас он боялся встречаться с людьми — потому чуть раньше, дойдя до своего дома, и повернул обратно.

Он видел в окне лицо и плечи Осэн. Если бы он тогда зашел в дом, то убил бы ее. Это точно. Зарубил бы на месте. Просто зарубил бы. «Хорошо, что вовремя ушел», — отчужденно рассуждал он в какой-то странной полудреме.

«Но почему? Вроде бы я не пьян… Нет, не понимаю. От ходьбы в голове вроде проясняется. Как будто бы полегчало. Точно полегчало».

Бормоча себе под нос, Хаято шел и шел, чувствуя, что ему жалко самого себя. Слезы наворачивались на глаза. Но тут он спохватился, устыдившись своей слабости, и сердце его вновь превратилось в кусок льда. Слезы ушли, а на смену им вскипала, как вал прибоя, изначально гнездившаяся в его душе беспричинная и буйная ярость. Хаято тщетно пытался совладать с собой, и сердце его вело незримую борьбу с демонами.


Хаято не появился и когда Осэн, уложив волосы в прическу, завершила ужин. Было уже поздно. Она постелила футон и легла. Было грустно и тоскливо. В печальном ожидании она забылась тревожным сном. Посреди ночи ее разбудил прозвучавший в тиши скрип колодезного ворота — кто-то плескал водой у колодца.

Осэн встала с постели. Сёдзи раздвинулись, и вошел Хаято. Она поразилась смертельной, куда больше обычного, бледности его лица.

— Припозднился… — тихо сказал Хаято.

— Где был?

— Да так…

Вероятно, ему ужасно хотелось спать. Надев протянутый Осэн ночной халат, он повалился на футон и тут же, словно уставший от игр ребенок, громко захрапел, провалившись в глубокий сон.

Наутро Осэн спросила, не заходил ли он вчера вечером мимоходом во двор. Хаято все отрицал, но Осэн по глазам видела, что он говорит неправду. Поскольку это все равно ничего не меняло, на том расспросы и прекратились. Когда на следующий день она услышала, что на перекрестке Нихонэноки вчера ночью был зарублен какой-то бравый самурай, Осэн и в голову не пришло связать это событие с поздним приходом Хаято…


Гунэмон Оно, получив подряд на ремонт глинобитной стены вокруг императорского дворца, срочно отправился на переговоры с бригадиром артели штукатуров, поскольку назавтра надо было уже приступать к работе. Договорились они быстро, и на следующий день рано утром должны были прибыть рабочие. Однако под вечер тот же самый бригадир пришел к Гунэмону и сказал, что просит прощения, но контракт придется отменить — рабочих собрать не удается. Гунэмон был занят другими делами и, посетовав на вопиющую безответственность бригадира, в конце концов махнул рукой: что делать, если не удается найти рабочих?! Разумеется, он решил поручить это дело другому мастеру.

Но и другой бригадир, к которому он обратился с предложением, уже согласившись было прислать людей, все же прислал посыльного сказать, что тоже отказывается.

Гунэмон рассвирепел:

— Да что же это за безобразие! Ведь завтра уже приступать к работе — мы ж говорим накануне вечером!

— Так-то оно так, да вишь, рук-то не хватает, — отвечал посыльный.

— Рук у него не хватает! Что, уж нельзя тридцать человек собрать? Пусть пойдет поговорит с людьми. Да мне дайте знать поскорее, сколько набралось, — время-то поджимает.

Посыльный ушел и больше не появлялся, сколько ни ждал его Гунэмон. Засветив фонарь, Гунэмон сам потащился под холодным ветром искать бригадира. Дом его оказался наглухо закрыт — как видно, все уже легли спать. В ответ на яростный стук в дверь раздался голос хозяина:

— Кто там?

— Что еще за «кто там»?! Это я, заказчик твой! Ты людей набрал? Или ты уж совсем со мной не считаешься?! Ну, отвечай!

Гунэмон рассчитывал, что бригадир сейчас пустится в униженные извинения. Но за дверью только слышались тихие голоса — хозяева переговаривались между собой, решив, как видно, окончательно заморозить позднего гостя на холодном ветру.

— Ну, больше ты у меня работы не получишь! — пригрозил Гунэмон.

— Соседей-то не тревожьте. Нечего тут голос повышать! Не на пугливых напали! — с неожиданной дерзостью ответствовал бригадир, так и не открыв двери.

Мысленно подсчитывая убытки от того, что завтра работу начать не удастся, и пересилив себя, Гунэмон сухо, по-деловому спросил наглеца:

— Сколько же рабочих набралось?

— Да ни одного, — прозвучало в ответ.

— Ни одного?!

— Так точно.

— Так ты же мне днем что говорил?! Ты же сказал, что, если потребуется, и пятьдесят, и сто человек найдутся. А теперь что же?!

— Ну, я так думал… А как с рабочими переговорил, так ни один не согласился.

— Отчего же?

— Оттого, говорят, что у вас работать не желают ни за что.

— Ты им, небось, денег мало посулил! — гневно воззрился на дверь Гунэмон.

— Хо-хо, не в том дело! — усмехнулся бригадир. — Все зависит от того, с кем дело имеешь. Вы, сударь, ведь из бывших вассалов Асано. Вон, те сорок семь ронинов, значит, верность соблюли, а вы, мол, сударь, только о наживе помышляете, милостей господских не помните… Наслушались откуда-то мужики бестолковые — вот и толкуют теперь. Говорят, мол, к такому подрядчику нипочем работать не пойдем, хоть нас озолоти. Э-хе-хе… Так что вы, сударь, поищите кого еще. Только все толкуют одно и то же, так что, боюсь, людей вам нигде теперь не найти.

Гунэмон, как ошпаренный, бросился к другим мастерам, но везде встречал тот же прием. Наутро даже работники ушли из его конторы, испросив срочный отпуск. Когда, услышав дурные вести, Куробэй прибыл из своего дома в Нинна-дзи, перед конторой Гунэмона уже собралась толпа зевак.

— Что тут еще такое?! Вы чего?! — слезливо вопросил Куробэй. Голова его тряслась на морщинистой шее. — Что мы вам всем сделали? И это, по-вашему, справедливо?

Гунэмон молча смотрел на своего униженно сюсюкающего отца, всем своим видом показывая, что только родитель один за все в ответе, а сам он в общем-то ни при чем. Вся округа гудела от топота множества ног и гула голосов. Когда, не желая, чтобы его закидали камнями, Гунэмон вышел запереть входную дверь, кто-то из собравшихся отпустил по его адресу крепкое ругательство. А толпа зевак у дома тем временем продолжала расти.


Храм Дзуйко-ин при монастыре Дайтоку-дзи, что находится в Мурасакино, в северной части старой столицы, служил усыпальницей дальним предкам рода Асано. Кураноскэ, перебравшись в край Ямасиро, захоронил там кинжал князя Асано, его одежду и головной убор, поставив на памятном месте могильный камень, к которому порой собирались ронины помолиться за упокой души господина и провести заодно тайную сходку, так что с храмом их многое связывало.

Когда до храма докатились слухи о свершившейся мести, настоятель, преподобный Сотэки, немедленно отправил в Эдо монаха по имени Сокай, поручив ему навестить всех ронинов, распределенных по четырем княжеским подворьям. Ронины, и в первую очередь Кураноскэ, были рады этому посещению. На прощанье все они отрезали по пряди волос и передали монаху, попросив захоронить в Дзуйко-ин. Перед тем как встретиться с ронинами, Сокай посетил подворье даймё Асано Тосаноками, что в квартале Намбудзака, и встретился с ее светлостью Ёсэн-ин, вдовой покойного Асано Такуминоками.

Ёсэн-ин более, чем на Кураноскэ и его людей, возлагала надежды на ту партию ронинов, к которой принадлежали Сёгэн Окуно, Гэнсиро Синдо и Гэнгоэмон Кояма. Теперь она просила монаха по возвращении в Киото передать Синдо и Кояме ее просьбу объяснить в письменном виде, что помешало им привести в исполнение свои планы, и почему они так и не вошли в отряд Кураноскэ.

Вернувшись в Киото, Сокай передал настоятелю волосы ронинов и сопроводительную записку Кураноскэ с просьбой захоронить их в храме. Затем он встретился с Гэнсиро Синдо и Гэнгоэмоном Коямой и сообщил им пожелание вдовы князя. Оба залились краской и пообещали, что непременно отпишут ее светлости. Получив от обоих письменные объяснения, Сокай самолично отослал их в Эдо. Прочитав это послание, Ёсэн-ин в конце концов отправила его обратно Сокаю, присовокупив, что теперь ее недоумение более или менее рассеялось.

Сокай перед отправкой прочитал объяснительную записку, в которой значилось следующее:

«Поскольку усадьба Киры находилась под усиленной охраной, осуществить задуманный план с первого удара представлялось делом трудным. Предполагая, что, возможно, попытку придется повторить, решено было разделить силы на две группы с тем, чтобы подготовить еще одну, а если понадобится, то и две попытки штурма. Таким образом, одну группу возглавил Кураноскэ Оиси, а другая была поручена нам. Однако поскольку первой группе удалось довести задуманное до конца, то необходимость в нашей, второй группе отпала. Хотя то, что умиротворить скорбящий дух покойного господина удалось с первого удара, является отраднейшим свершением, всем нам, кто остался во второй группе, больно и горестно сознавать, что нам к тому не довелось приложить руку».


Дело было уже после того, как сорок шесть ронинов совершили сэппуку. Вдова князя приняла это объяснение за правду, да и в народе склонны были поверить такой версии. Ронинов превозносили за то, что они предусмотрительно подготовили резерв для повторной атаки. Однако Сёгэн Окуно, которого мучили угрызения совести, вскоре после того отбыл в дальний край Сансю[213] и больше никому на глаза не показывался. Остальные члены «второй группы» тоже рассеялись по стране кто куда, и об их местопребывании даже близким друзьям в Киото известно было очень мало. Куробэй и Гунэмон Оно тоже прослышали о готовившемся «резерве». Куробэй искренне принял эту версию за чистую монету. Что сталось затем с обоими славными мужами из рода Оно, никому не ведомо.

Загрузка...