Учителю моему Н. И. Осиновскому.
Господин Галкин — писатель. Господин Галкин — известный писатель.
Прошлой весной, именно тогда, как разломало и свеяло лед на реках, тов. Фокс, остановясь у вывески: «Мануфактура химкраски Прошкина», спрашивал:
— Ведь гражданин Галкин несомненно здесь живет?
— Гражданин Галкин? Да, гражданин Галкин живет несомненно на другом конце улицы. Потрудитесь лишь спуститься к площади… Я из новых, а здесь его всякая собака знает. Однако, мне кажется…
— Ах, да, благодарю вас…
Вот видите! Всякая собака знает!
Итак: господин Галкин — известный писатель.
Он живет на «площади Гейне».
Именно там, в угловом На 8.
Домик купается в листве; по летам и вёснам пахнет медовыми сотами, сыпется белая цветочная пудра, а одуванчиков и ромашки, как букв в книге, — очень много.
Там, около большого клена — скамейка, белая, дубовая. Это, говоря высоким штилем, уголок чистых восторгов. Ну, там, одним словом, очень хорошо мечталось и приходило вот это самое вдохновение.
А господин Галкин часто говаривал: «О, ты мой тихий нежный гений!..» и дальше в том же роде: «гений — вдохновений» — это рифма. Рифма не то, чтоб уж очень…
Короче говоря, скамейка эта любимица.
И подумать! Бессонные ночи, муки творчества, очи, воздетые горе (у господина Галкина синие, совсем синие; ну, как… как… синяя юбка!); потом химический карандаш Фабера «Intimus» № 1319, белый листочек бумаги, дрожащие пальцы и очистительные, светлые алмазы слез, алмазы воплощения образа в слово! Это ведь небесные минуты, минуты, так сказать, величественные!
И белая скамейка — свидетельница всего!!
Она полна аромата этих ночей, этих лун, этих рифм, этих мук, этих… Словом, очень, очень хорошая скамейка.
Ничего нет удивительного в том, что у господина Галкина есть Ромео, — собака.
Она вихлястая, длинная, уши тряпками, но очень умная: господин Галкин говаривал:
— Умный пес. Перл тварей.
Перл тварей спал на дворе, никогда не лаял.
Однако вид у него внушительный. Соседские собаки всегда, обнюхиваясь, шепотком: «Господин Ромео — министр». (Это я образно: если б, значит, собаки… и т. д.) Только в марте, в беспощадно-лунные ночи, когда по всему городу хрустел песок, когда трепыхали молодые, сочные листья, — вот в такие-то ночи Ромео выл.
Он садился у скамейки, задом к пахучему клену, клал усастую морду на край, и уши болтались, щелкали зубы, рвался голос надтреснуто-старый. Господин Галкин тогда говорил: «Поёт» и тушил лампу.
У господина Галкина не было детей; это потому, что у него жены не было, т.-е. он был, что называется, человек холостой.
Отец Матфей в 1912 году сказал (это было под осень, потому что свозили золото ржи, пахло прелыми листьями, душистым холодком и сухим горохом). Так отец Матфей сказал как-то. «Господин Галкин холостой… выстрел» и долго надсадно смеялся. «Холостой выстрел» — это было удачное выражение.
Да, отец Матфей очень, очень умный человек.
— Итак, статья моя не пойдет?
— Помилуйте, господин Галкин, с огромнейшим удовольствием. Но, видите ли, голубчик, она слишком… слишком… как бы это? Ретроградна… консер…
— Не оскорбляйте меня, милостивый государь. Достаточно известно: я демократ, демократ, милостивый государь!
Это уже весной, когда бухла земля, подымались в лугах шелковистые травы и воздух дышал смолистым нагаром.
В эту ночь, лишь завыл Ромео, кто-то широко распахнул окно, долго стоял, вдыхая воздух, а после в просторы полей, захлебнувшись:
— Кто же, наконец, уймет эту собаку?!
«У каждого поэта есть своя Джульетта».
Это афоризм начальника почты — Крутикова.
Он, видите ли, очень любил Шекспира, т.-е. просто потому, что на изящной этажерке в столовой в золотых обрезах стояло у него: Полное собрание сочинений Уильяма Шекспира в 10 книгах, с рисунками в тексте. Цена тома 1 руб. 50 коп.
Кроме Шекспира у него ничего не было, если не упоминать еще длинных усов «á la Вильгельм». Зато тов. Крутиков великолепно говорил о Шекспире. Станет, бывало, посреди комнаты, разгладит усы и: «Ульям Шекспир, который восхитительными красками написал „Ромео и Джульетта“, „Король Лир“, „Амле́т“ и прочие вещи, был сказочный владыка, так сказать, потрясал сердца в священном содрогании и преклонении»…
Словом, очень умно, ясно так говорил.
У господина Галкина тоже была «своя Джульетта».
Ее звали Олимпиада Васильевна. И все это знали. Т.-е. не то, что ее звали — Олимпиада Васильевна, а совсем другое.
Вечером в субботу иль пятницу, когда по глухим переулкам пляшет с посвистом ветер, дымно чадят фонари и небо синеет, видно, как, спешно шагая, направляется господин Галкин к маленькому домику у берега речки, пасмурной, тихо вздыхающей.
Там отворится с легкими скрипами дверь, и вот:
— Милый… голу́бый. Как жда́ла!
И начнутся все эти восхитительные тонкости: ландыши, ковры, «у ног твоих я умираю», чай с тортами, «мир, это — чад любовных вожделений».
А после (это назавтра) господин Галкин с усмешкою: «Олимпиада Васильевна слишком горячая… Она витала несомненно (здесь непередаваемый жест рукою!) в круге Эроса», и несколько четко написанных строчек, где те же слова, только с рифмами и еще, пожалуй, с чуточкой соловья да луны. Но не слишком.
У господина Галкина в совершенстве развито чувство меры.
Господин Галкин принял Революцию необыкновенно красиво. Даже ослепительные слезы умиления брызнули из глаз. Он ведь был демократ высшей марки; праздновал «Революционную бурю» от всего сердца, а сердце у господина Галкина очень нежное.
Еще прошлою осенью завпочтой тов. Крутиков выразился:
— У гражданина Галкина моральная нежность доходила до виртуозности.
Эту мудрую резолюцию приняли единогласно: завпочтой тов. Крутиков, завкооперативом Ерошкин, начарт Мындриков. Воздержавшихся не было: сели в преферанс. Завпочтой тов. Крутиков играл первую партию, завкооперативом Ерошкин, начарт Мындриков вистанули; просидели до двенадцати. Утра, конечно. Господин Галкин продолжал писать, Ромео продолжал выть: все было до великолепия просто.
Правда, однажды господин Галкин обратился к товарищу Марфе, сказал «вы» и подал руку.
На кухне вынесли впечатление, что господин Галкин «мякнет»; советовали держаться в пределах мудрой объективности.
Ночью. Осень: как всегда воет и заплаканная. Все, как полагается: изъеденные, будто молью, кружатся листья, плачет труба, дорога за городом белая, в лунном неверном сиянии, грязь, слякоть, хочется икать от холода.
Вот в такую-то ночь в болотах потрескивали выстрелы; будто в ладоши хлопают — пах, пах! Изредка по площади пробегала узкая полоска света, стучались: мандат, документы, социальное положение, и пахали выстрелы за городом. Вот тогда-то господин Галкин «отвернулся». Сначала с болью, потом с гадливостью, потом с ужасом, потом… а потом и сам не знаю с чем. С чем-то еще «отвернулся».
Олимпиада Васильевна прижималась сильнее; только не было больше ни чаю, ни сахару, ни тортов. Оказывается, все эти прелести увезли «ленинцы», отдали китайцам. Олимпиада Васильевна очень сердилась на китайцев.
Но господин Галкин хранил молчание: дело в том, что он искал новую рифму к гению. И не находил. Мучило.
Впрочем, от Олимпиады Васильевны уходил в 5 часов утра: по улицам тревожно, озираясь, отворачиваясь от ветра.
13 декабря того же года господин Галкин ночью в мороз громко сказал в узорные стекла:
— Холодно. Констатирую, что ровно ничего не понимаю.
Дни глядели погожие.
Солнце самое обыкновенное: круглое, теплое.
Земля разметала по полям черные косы; они мягкие, лоснятся. Деревья запрокинули головы: пушатся клейкими листьями.
Словом, привалила настоящая, румяная весна. Эту ночь господин Галкин мучительно думал. Размерно, настойчиво-жутко шагал из угла в угол. Брал (прыгали пальцы) с полки томики Бальмонта, Северянина, Блока, и вдруг: «Минуточку. Мне необходимо проанализировать».
Анализировал, во-первых, анализировал, во-вторых, и в-третьих, анализировал.
В результате выходила ерунда, полный абсурд. Господин Галкин никогда не был преступником! Так. Но позвольте…
Садился в глубокое кресло, снова отчетливо с скрежетом. «Явствует, во-первых… художник… революционное напряжение… Нет! Нет! Это ошибка!» Ошибка вырастала, ошибка уплотнялась, еще и еще.
Господин Галкин сходил с ума.
В 2 часа он впустил Ромео. Ласкал, целовал (относительно сердца господина Галкина смотри гл. 4), говорят, что заплакал.
Как бы там ни было, ночь обнимала двоих: его и собаку. Большие глаза, до боли ясные, впивались настойчиво, едко.
Господин Галкин терял хладнокровие выводов. Билась, как эпилептик, простая, четкая мысль: «Во-первых, во-вторых, в-третьих… господин Галкин не вышел тогда на улицы».
Это было уж слишком!
Углы не спасали, стены не уходили, окна зияли, как хохот. Было до очевидности ясно и просто:
«Если б господин Галкин… и тому подобное. Однако…»
Господина Галкин успокаивался.
Нарочно тихо, медленно крался к стулу, садился, разделяя слова:
«Посудите… Ну, сами… ведь так…»
И снова всплывали широкие улицы, кричали гиблые рты, звали — не вышел.
Когда рассвело за окнами белое утро, липким лбом к стеклам холодным и тусклым:
— До очевидности… пуст.
Эту фразу слыхала из кухни гражданка Марфа: больно уж громко сказал. Спустила толстые ноги с постели, почесываясь; глотнула и «гм», легла, одеяло откинула.
В 4 господин Галкин вышел.
Он был спокоен. Решение его было неумолимо.
Кинуть мир, так сказать, раствориться в эфирном пространстве.
Господин Галкин размышлял.
Думы господина Галкина были величественны и прекрасны, как вся его прекрасная жизнь.
Вот они:
Завтра найдут его холодный труп, пальцы его будут касаться воды, а волосы омывать волны. Что ж делать! Иной раз (не правда ли?) приходится умереть для себя, стать, говоря просто, эгоцентристом, забыть людей.
Ведь там, в сафьяновом портфеле, а в уме, в уме-то — сколько чудных звуков, поэм и прочих разных стишков!
Господин Галкин вышел за город.
Место было само; привлекательное. Близ речки, на сгорке, где тихонько таял хрупкий ледок. Вдобавок в небесах задумчиво глядела бледная луна.
Господин Галкин снял пальто, неподражаемым жестом поправил волосы, и вот она, вот она, страшная минута.
Уже холодное дуло браунинга было во рту господина Галкина, уже тяжелые капли пота медленно ползли по щекам страдальца.
Вдруг глаза господина Галкина увидели «нечто». Это «нечто» стояло у речки, тянуло большие руки, колыхалось из стороны в сторону.
Господин Галкин крикнул «ай!», бросился с сгорка к дороге, на камни.
Господин Галкин дрожал всем телом, ноги господина Галкина делали необыкновенные прыжки, уши рвал ветер.
На улице «Власть Советов» против клуба «Пролетарий труда» господин Галкин упал без чувств.
Утром завкооперативом Ерошкин, тогда секретарь военкома, нашел господина Галкина в придорожной канаве.
Господин Галкин бредил, говорил что-то об электрификации, о синих глазах прикаспийских омутов, читал стихи.
А когда тов. Ерошкин подошел ближе и был уже в двух шагах, господин Галкин огромным прыжком выскочил на дорогу и скрылся на площади.
В 5 ч. вечера гражданка Марфа сообщила Олимпиаде Васильевне, что господин Галкин скончался.