С того дня, когда Касторий Баран получил повестку, приглашающую его в Горбулевскую волостную земельную комиссию на разбор судного дела о покосе, ему не было покоя. И какой может быть после этого покой? Отбери у него Алексей Страшный спорную луговинку — хозяйству Кастория Барана конец. Какое это хозяйство, пять десятин подзола и семеро едоков, а покосу ни горсти.
До большевиков Баран ежегодно снимал у этого самого Алексея Страшного одну десятину в «Кувшинках», и за это он отрабатывал натурой. «Кувшинки» в то время было непроходимое болотце над глухим озером, — а как стал Баран отрабатывать за покос Алексею Страшному: рыл канавы, драл кочки, боронил, чего только ни делал за десятину покосу, что после этого с «Кувшинками» сделалось?..
Мужики на деревне смеялись над Бараном:
— Глядите, вон поехал наш Болотний к крестному отцу в гости…
За три года аренды Баран из болотца сделал такую луговинку, что давала укосу пудов на полтораста-двести с десятины…
Случилась в Октябре революция. Пришла только под самые рождественские святки. Мужикам столько работы наделала, мозгованья, что не приведи бог. Народ в этих краях смирный, беднота испокон веков придавлена. Кругом деревень фольварка шляхетские именьица мелких дворянчиков, а со Столыпина хуторов крепких много народилось.
Стояла зима. В логах, в буграх, в пуховиках снеговых спали именьица дворянские и хутора богатые. А в деревнях шмелиные рои гудели: толковали и горланили мужики. Ходили толпами, как стая голодных волков от именьица к именью, от хуторов к хутору, выбирали земельку, одетую в боярский парчевой сарафан…
В волости старшину убрали солдаты, вернувшиеся с Германского фронта. Вывеску «Горбулевское волостное правление» сняли в первый черед и вывесили красное кумачевое полотнище. Писарь Акакий Акундинович стал именоваться секретарем Горбулевского волревкома. А председателем ревкома избрали Яшку Вавилова, того самого, который по многу раз удирал с фронта и урядники которого не раз ловили… Такой забубенный парень был, высокий, как тополь, нос большой с горбинкой, а говорит — рубит с плеча.
— Ловите не ловите, а воевать не буду…
Начальником волземотдела выбрали Комара. Какой это был человек? Человечишка. Маленький, бородка ершиная, глаза, как мышонки, бегают — юла настоящая. Начальствовать страсть любил. Первым долгом притащил из поповского дома бюро старинное, поставил в отдельной комнате и засел за него. Начальствовать любил, но всякому угодить старался. И вашим и нашим: и кулаку и бедняку. Никого обидеть не хотел.
Волревком, комитеты бедноты по деревням учредил. Мужики стали в гости ездить в заснувшие в пуховых зимних перинах именьица, богатые хутора. Ездили, забирали по мешочку ржи, то овсеца…
Заснувшие в логах именьица, богатые хутора проснулись, зашевелились… Эге… подбираться стали… Хватит, ребята, спать…
Съезжались богатеи друг к другу, беседы вели. Что и как… Как это царь сдрейфил и что теперь после этого всего будет… Только толку от этого мало жди. Яшка Вавилов, язва ему в бок, неспокойный человек, каждый день надумывает, да все новое и новое. И откуда это у него берется, как из прорвы сыпится! Декреты совнаркомовские на стенах волревкома наклеил. И все по декретам, да по декретам норовят… Мужики, как шмели, на сходках: айда, наше право, — дождались… Ловкий мужик Ленин этот самый, больную жилку нашу нащупал…
Из именьиц и богатых хуторков слухи плели, с Германии его подослали…
А Влас седой, борода по пояс, над глазами брови, как мох на березе — косматые да корявые опустились. Глаза серые, добрые из-под лохматой шапки смеются народу. Стоит он на сходе, хлопает большими замусоленными кожаными рукавицами и смеется:
— Шалишь, ребята! Германцы такую голову не сделают… Кендовая голова, крепкая голова… В ревкоме видал, на стенке висит. Такая голова либо в Алтае завсегда родится, либо на Волге-матушке, потому силы в тех краях много и народ там родится особенный…
Снова он хлопал рукавицами и щурился со смешком серыми глазами на мужиков.
В логах богатые именьица и хутора не спали: ссыпали золотое зерно в мешки и прятали куда кто: и в навоз, и в снег, и в лес возили, только бы не досталось мужику.
А мужики смирные были: не били, не ломали и в округе пожаров не делали…
Касторий Баран в ревком чуть не каждую неделю ходил, прислушивался к декретам. Декреты земельные — милое дело. Богатые мужики стращали, что все это смехота одна, курам на потеху… Что вот пройдет неделька, другая и все переменится… Будут вам, мужикам, декреты-то… Зачешете затылки…
Прошли святки, подкатила масленица. В этом году такая масленица, что дым коромыслом стоял. Мужики блинов горы напекли, самогон в моду ввели. Яков Вавилов ругал на сходах мужиков:
— Что это вы, ироды, надумали революцию в сивухе утопить? Погодите же, я до вас доберусь!.. Поймаю кого, бороды выдеру ваши козлиные…
Архип бородастый по пояс, плечи косая сажень. Ладошка, ежели в кулак сложить, молот выйдет, давай только наковальню. Гладит ладошкой бороду и Яшке умилительно, как девица, ответ держит:
— Яков Семенович, комиссар наш ты милый… Нельзя, Яков Семенович, допрежь нельзя… праздник такой вышел… Земля, и хлеб, и слобода, и все тут… Потешиться, стало быть, надо…
— Я те потешусь… — погрозил Яшка Вавилов, а сам засмеялся.
Мужики загоготали весело, раскатисто.
По логам эхо тоже загоготало, а на колокольне вороны шарахнулись…
Закружили, завертели снега. Парчу серебряную, боярскую копытами коней вздыбили, взметнули, раскидали. А в розвальнях парни (с фронта германского вернулись) развеселые, а девки — ягодки земляничные. Щеки алые, губы алые — ребят дождались, колокольцами смеются.
По дорогам, по запушкам поезда масленичные бубенцами сыпали. Сыпали, хохотали, разливались-потешались… А гармоника, как пьяная, пиликала и визжала, номера с коленцами потешными вырабатывала…
А по избам половицы со стенами-переборками ходуном ходили. Фронтовики откалывали плясовые.
В небе, как золото червонное, смеялось пьяное солнце и все ближе и ближе подбиралось к земле и шевелило золотыми раскаленными иглами ее боярские парчевые наряды в логах.
Изба у Кастория Барана на краю села, словно село подпирает, чтобы с горы не скатилось, ушла по пояс в землю по самые окна. Груз большой, нивесть какой, приняла избушка, втопталась в земельку по пояс, уперлась корявыми руками — подпорками, нахлобучила шапку мужицкую мономашку-крышу соломенную на серые глаза-оконца. А за околицей солнце, как мужик в пестрорядной рубахе в колеснице с бубенцами со смехом раскатывается.
На дворе прогалы черные, а с крыши закапали серебро — капельки: руп… руп… полтинник… руп…
А под стрехой воробьи: Чир-вик… Чир…вик… Чир…р… Веснянка идет…
В хатке душно, семь едоков. Деду Амосу невтерпеж духота зимняя, избяная. Прокисла она овчинами, да кислой великопостной капустой…
Восемь десятков, как восемь галок, мелькнуло и улетело. И не воротишь больше.
А как веснянка улыбку свою покажет, так деда на заваленку тянет…
Сядет дед Амос на заваленку седой, борода длинная-длинная, клином в колени ушла… Волосы на голове лохматые, пожелтели от времени… Глаза щурятся от золота, в небе раскаленного.
Сидит, кряхтит дед. Ой, дед ли? Сидит, кряхтит древлянин, седой, мшистый.
Древлянин с городища… С киевского, с древлянского, с забытого-забытого бревенчатого городища… Вот что…
Изба лапами-подпорками облапила деда и щурится со стариком в небо.
А в небе Ярила огненный в колесницах золотых раскатывает. Раскатывает, будоражит, кружит головы, зажигает кровь…
Яр-хмель бродит в жилах…
Бродит, бунтует кровь, туманит молодые головы…
Блуждает весна солнцем… Целует весна солнцем…
А дед кряхтит на завалинке:
— Ох-хо-хо… Веснянка идет… Веснянка…
И гладит дед широкой ладошкой лысую, как слоновая кость, голову.
— Ох-хо-хо… Веснянка идет…
Маринка высокая, грудастая, сильная баба — жена Кастория говорила мужу:
— Гляди, Касторка, весна идет… Кабы не прозевать. Мужики за шест взялись. Сходи к Комару. Попроси десятинцу покосцу в «Кувшинках». Сходи, мой добрый…
Касторий жил с бабой ладно. Оба, как пчелы, над землицей гудели, сосали с нее жизнь. Ребят здоровых четверню народили, хлебом ядреным от них пахнет. Работники скоро будут… А земли мало… Нахлобучил Касторий шапку — мужицкую мономашку и надумал к Комару сходить.
Дед на печи, как мальчишка задрал ноги, уперся ими в потолок и напутствие Касторию на дорогу кинул:
— Ты смотри, Касторий, перво-наперво выпроси в «Кувшинках» десятинцу с того самого, где кочки драл, потому без покоса зарез. Сдохнешь.
Касторий шел дорогами, а дороги ручьями вспененными, неугомонными распевали…
Над прогалами почерневшими трепыхал-замирал жаворонок…
Солнце за ниточку золотую его подбрасывало, поддергивало.
На душе у Кастория смеялась радость.
Земля в прогалах, как конь вспененный, потела — дымилась испариной и ждала беременности.
По полям ходили мужики с шестами: землю делили.
А именьица в логах, хутора богатые совсем надели черный креп траурный и грачи на березах, как соборные певчие на поминках, горлопанили…
Горбули — большое село на горе. Под горой озеро. Налево взмахни — верст на пятнадцать оно ушло. Направо — взметни, — двадцать наберешь. На макушке горы церковь куполами зеленит, а на колокольне вороны с галками, как монашки, подворье открыли…
Улица по горбу горы протянулась веселая, нарядная. А поперек ней — дом, дом большой, высокий с белыми колоннами. За домом сад большой. Дом — помещичий. Сельцо Горбули было когда-то помещичье. Да помещики все пораспродавали, оставили себе одно именьице десятин в триста… А по Рождестве Яшка Вавилов выжил последнего помещика из старого дворянского гнезда и вселил в белый помещичий дом волостной ревком…
В волостном ревкоме отделы разместил. Каких только отделов не было! Земельный, военный, продовольственный, народного образования, посевком и другие какие-то… Мужику голова от них кружилась. А все надо, потому вся власть на местах. И мужику самому надо дело ладить. Не все барину с портфелями ходить, — пусть походит и мужик.
Старый Архип головой качал:
— Дивно это, сколько в волости портфелей завелось, а надо все надо…
Касторий Баран долго блуждал по барским палатам, пока нашел волземотдел.
Комар сидел в отдельном кабинете за старинным бюро и начальствовал. Касторий Баран прямо к бюро, — так и так, товарищ Комар… Земельки бы мне надо… Семь едоков, — земли три десятины…
Комар шмыгнул по бюро мышиными глазами, выдрал со старой волостной книги лист чистый и спрашивает:
— Тебе где, Касторка, земли?.. И сколько ты запашешь?..
— Мне бы много не надо… Мне бы «Кувшинку»…
— Ту, которую ты корчевал?..
— Ту самую…
— Сколь?..
— Десятинку бы одну…
— Изволь…
Комар наклонился над столом, обмакнул скрипучее перо, высунул язык и вывел крупными каракулями на вырванном из книги листике:
Удостоверение.
Дано это удостоверение свободному гражданину Горбулевской волости Касторке Барану на право покоса в Кувшинках. Одна десятина от Алексея Страшного, в чем и расписываемся и печать к тому.
Касторий ног не чуял под собой, когда домой бежал.
Прибежал, а Маринка ласково к нему:
— Ну, как?.. Ну, чего Комар сказал?.. Дал?..
Касторий вынул из-за пазухи белый лист со штемпелем и показал:
— Вон…а… Дал Кувшин…к…у…
— Кувшинку?.. Ах, ты мой желанный!.. Теперь наша, стало быть…
Касторий убедительно вскинул глазами:
— А то чья же?.. Вестимо теперь наша… Комар так и сказал: земля — трудовому народу.
— То-то, — проворчал дед. Кряхтя он слез с печки, подошел к окну, огляделся и сурово позвал сына: — Дай-кось сюда бумагу… Надо посмотреть, што дали.
Касторий подал волостное удостоверение деду, тот долго приглядывался к нему, потом уставил большим корявым пальцем в печать и сказал:
— Самое што ни на есть настоящее… Потому печатка…
Утром под ногами хрустел замороженный запуток, когда Касторий бежал к болотному озерцу, на «Кувшинки» свои глядеть.
Жаворонки в небе тараторили свои частушки переливчатые, а мужики ходили с шестами: все делили землю по едокам.
— Эй ты куда, Касторка?.. — кричали соседи.
— Как куда?.. На «Кувшинки»… И мне покосцу отвели…
— Ишь, ты… Погоди только радоваться: Алексей Страшный без бою не сдаст.
— Да я нешто нахрапом?.. Мне власть отвела, все есть как по закону и документы у меня.
Касторий показывал удостоверение.
— Это дело… Правильно…
Все утро ходил Касторий Баран по лощинке, высчитывал, высматривал, где больше теребки сделать…
— Ты што тут это делаешь? — спросил Алексей Страшный, так неожиданно, что тот вздрогнул.
— Ничего, луговину осматриваю. Канавку-то надо глубже прорыть…
— А тебе какое до этого дело?.. Нешто луговина твоя?
— А чья же, как не моя!.. Вот и бумага…
Страшный взял волостное удостоверение и чувствительно, раздельно прочел его:
— Так это неправильное удостоверение, похерить его надо…
— Как похерить? — разозлился Касторий Баран.
— Очень просто, — похерить. — Алексей Страшный хитро погладил рыжую курчавую бороду, а под глазами забегали в усмешке тонкие морщинки — похерить… Не понимаешь што такое?.. Твое удостоверение выдано 5-го числа. Третьего дня мне мужики сказывали, что ты в волость бегал на счет моего покоса, а я вечером сам к Комару ездил, и вон он мне дал… Эта бумажка законная, настоящая, потому позднее выдана. 8-го числа… Читай.
Баран был немножко грамотен, взял бумагу и прочитал:
Удостоверение.
Настоящим удостоверяю, что документ, который выдан на десятину Алексея Страшного, на покос который гражданину деревни Топорки, Касторию Барану аннулируется.
У Кастория забегали перед глазами зеленые круги.
— Как же это так?.. Разве это совестно?..
А Алексей Страшный гладил бороду и смеялся:
— Совестно, говоришь… То-то… А это не совестно, на чужой покос лезть?.. Чей это покос? А? Кто купил его?..
— Я же сделал его покосом…
— Было бы с чего сделать, я и сам сделал бы… Ловкий какой, на чужое зарится… Ну, и народ пошел…
Касторий шел черными полями к селу и думал:
«Как же это так, что это такое?»
Земля, как кобылица загнанная, дышала испариной.
Ручьи по дорогам убрались в землю, а на меже поглядывала первая зеленеющая травинка…
…Баран пришел в земельный отдел рано, народу в ревкоме было мало, за бюро сидел один Комар и читал газету. При входе Кастория, Комар поднял голову и мышиные глаза его забегали.
— Што ты?.. Документ?..
— Авсей Ерофеич, что же ты это наделал?.. Рази так можно?..
— Што?..
— Документ мой аннулировать…
Бумага в руках Барана дрожала, на душе у него была досада и обида.
— Рази так можно?..
Комар остановился мышиными глазками на бороде Кастория, потом привстал, протянул руки и приказно сказал:
— Дай-кось сюда бумагу!..
Касторий послушно положил удостоверение на бюро. Комар снова наклонился над столом, обмакнул скрипучее перо и, высунув язык, вывел каракулями на обороте удостоверения.
Справка.
Дана гражданину Касторке Барану из деревне Топорков, нашей волости, что луг, за ним взятый у Страшного, подтверждается, а документы, выданные Алексею Страшному, аннулируются.
Подписью и печатью настоящее удостоверяю.
— На, получи… Обманул меня Страшный… Аннулировать надлежит тот документ. Аннулировал, изволь…
Баран бережно сложил документ, запрятал за пазуху и снова пустился в путь.
Дома Касторий никому о своей были не рассказал…
Через три дня на Кувшинке снова стоял Касторий Баран, а Алексей Страшный вновь размахивал перед ним бумагой:
— На, читай… Ты думаешь, выдал тебе бумагу и все… Выкуш… и у меня есть…
Баран прочел удостоверение Страшного:
Удостоверение.
Дано настоящее удостоверение Алексею Страшному о том, что луга Кувшинки за ним закрепляются, а прежде выданные документы на Кувшинки гражданину деревни Топорки Касторию Барану аннулируются.
У Кастория закружилась под ногами земля. В ушах зашумело, а в уши лез насмешливый голосок Алексея Страшного:
— А ты думаешь как?.. Ох-хо-хо… Не наживал и не лезь… Ох-хо-хо…
Касторий взмахнул большой, как черное крыло ночной птицы, рукой, выхватил у Алексея Страшного бумагу и бросился бежать.
Черными прелыми полями бежал Касторий, приседая хватался за землю, сгребал комки сырой земной мякоти, клал ее на язык и пробовал. Соленая и холодная была мякоть земная…
Бежал Касторий к селу. Беспомощно по ветру развевалась его редкая бороденка, а глаза слезили.
Впереди грохотали-шипели льдины. Горбулевское озеро рвало зимний наряд.
А бежавшему Касторию казалось, что за ним гонится Алексей Страшный и смеется едко и жутко:
— Што ты думал и получишь землю?.. Шалишь!..
Касторий направился к предволревкома Якову Вавилову.
— Яков Семенович! помилуй; что это?.. Пожалей, кормилец?..
И бухнулся Яшке в ноги.
Яшка сидел за поломанным письменным столом, притащенным из барского кабинета и диктовал бумажки секретарю. На нем было широкое серое галифе и френч, на плечах накинута ремянная сбруя, военкомовская и на боку наган висит.
Яшка прыснул от смеха:
— Ты што это, Касторка, — али не узнал меня, что в ноги бухнулся?..
— Яков Семенович, замучили… Ей богу замучили… Застрамили на весь честной мир, стыдно глаза на деревню казать…
Голос у Кастория дрогнул, борода странно дрыгнула, ресницы быстро-быстро заморгали и из глаз выкатились две большие горошинки — мутные слезы.
Яшка вскочил.
— Ты чего это?.. Что с тобой?.. Слезу пущаешь?.. Рази так можно?.. Обидел тебя кто? Вставай…
Хватил сильной пятерней за горб Кастория и поставил его на ноги. Заглянул ему в глаза:
— Да ты и впрямь сердечную слезу пустил… С чего это?..
— Комар обидел, Яков Семенович…
— Комар?
— Посмеялся над моей жистью… Разве так можно, Яков Семенович?
— Што? Как? Расскажи толком?..
Яшка усадил Кастория на скамейку, кругом сгрудились бородатые мужики. Корявые, лохматые, как пни мшистые… Сумрачно слушали.
— Ну, рассказывай…
Баран дословно рассказал быль с документами.
— Так это Комар?.. Идем…
Мужики разом загалдели:
— Это еще не то, Яков Семенович, Комар творит… Он тридцать документов на одну и ту же земельку выдает…
…Яшка, как зверь, ворвался в комнату волземотдела.
— Комар! Глаза у предволревкома горели, как раскаленные угли.
Комар уткнул нос в бумаги и его мышиные глаза бегали по строкам.
— Комар! — закричал Яшка.
Комар на минуту поднял голову.
— Сейчас, Яков Семенович, вот это дело треклятое…
И снова уткнулся в бумаги…
— Ты чего это зарылся в бумаги, будто и впрямь писарь заправский?..
Он большими шагами, как циркулем, отмерил наискось комнату, подошел вплотную к Комару, взмахнул распяленной пятерней и сгреб его за шиворот…
— Кома…р…р!..
Комар побледнел, выпялил глаза, рука его схватила горсть бумаги и в испуге зажала.
Яшка левой рукой извлек из кармана документы Кастория Барана и, держа правой на весу Комара, грозно зарычал:
— Комар, што ээт…т…а?..
— Документы…
— Документы, а зачем ты их выдавал по несколько раз?.. А?..
Глаза у Комара забегали, как мышонки.
— Касторке я с печатками выдавал, а Страшному без печаток…
— Вот тебе печатки!.. Вон!..
Яшка сердито затряс Комара и понес его к выходу.
Мужики расступились.
— Глядите, мужики, как Комар пищит…
Яшка остановился на крылечке, еще раз тряхнул Комара и толкнул его со всего размаха с крыльца:
— Штоб твоего духа Комариного не было. Убью, проклятый!
Комар с разбега соскочил с высокого ревкомовского крыльца, пробежал с десяток шагов, пытаясь сдержать равновесие, потом не сдержал, — пробежал на четвереньках и зарылся носом в сырую весеннюю землю.
По ветру заметались вырвавшиеся из горсти Комара бумажки.
Яшка весело закричал:
— Мандаты подбери, парень…
Мужики весело и дружно захохотали…
В земельном отделе после Комара за старинным бюро сидел высокий седой мужик Агап. На носу у него большие очки. Смотрел он на просителя поверх стеклышек. Длинные волосы были в пояску охвачены тонким пояском. Борода у него была пожелтевшая от старости, грудь закрывала широким веером. Агап писать по граждански не умел, а подписывал свою фамилию славянским шрифтом и всегда кстати и некстати ставил титлы. Мужиков он выслушивал сурово и дельно. Рядом с ним сидела письмоводительница. Он выслушивал и приказывал ей писать. Потом снова выслушивал, что она написала, выводил славянским свою подпись с титлами и бережно, священнодействуя, ставил печать…
— Получай бумагу, братец… Да береги ее, потому документ…
Агап никогда не сбивался, всегда помнил, что кому написал:
— Это ты бумагу на Мышкин Лог просишь?.. Э, прозевал братец ты мой, Акиму документ на него выдал… Не обессудь, — дважды не могу…
Агап истребовал к себе через районного председателя Кастория Барана и вручил ему бумагу…
— Изволь, братишка, да гляди не теряй… Яков Семенович сам велел написать… Береги ее, потому Алексей Страшный — мужик хитрый…
Касторий Баран вышел из волревкома, бережно сложил документ, снял с головы свою шапку-мономашку и засунул его под подкладку…
— Так-то вернее… Слава те, господи…
И торопливо пошел к Топоркам.
Летом и по осени ходили слухи по деревням. Кто знает? Может быть, и впрямь верны те слухи. Где тут разобраться в такие годы?
Кто говорил — Ленин на восемь лет собственность мужику дал, а кто говорит — совсем собственность вернулась — и именьица и хуторки, богатые вправе требовать обратно земельку. Ох-хо-хо… Грехи наши тяжкие. Бестолочь пошла… Концов не доберешься… Мендель с Погоста, рыбник богатый, мужикам рассказывал, что на Москве народилась новая политика. А какая, — сам шут ее не разберет…
Зима, владимирская вышивальщица, в парчу серебряную, в бахрому все разодела. Песенки под полозьями выпевает, да такие тонкие, голосистые. По деревне из труб, дым синий, словно кадилом, по небу пишет.
Изба у Кастория Барана встряхнулась. И впрямь весь век подпирать село надоест. Выбралась из земли, освободила руки, стоит прямо и смеется большими окошками с карнизами резными…
Лесу казенного не своруешь, — своему двору не хозяин…
Годы были самые подходящие: мужики не дремали. Изб понастроили новых все. Касторий Баран тоже не ленился: вызволил свою хату, бока из них новые вставил, подрубы подрубил. Разделал избу, как полагается.
Марина — все полногрудая, полнолицая, не спадает с лица и живет с мужем в ладу… А дед Амос дотянул и много еще годков думает дотянуть. Ребята, как бобинки, по избе шныряют. Старшему десять годков, меньшему — четыре… Подмога растет, а пока… Ах, ты горе…
— Маришка, а Маришка, пошарь, может, под икону запропастилась бумага-то…
Умный мужик Агап-то был, хорошую бумагу выдал…
Марина, как колесами в телеге, бедрами шевелит по хате. Поднимет руку и на полочке пошарит, и в печурке, где серянки всегда хоронит, — может, тут найдется.
И в божницу лазила, и под божницу, и в шкафчик, и под постель, и в сундук большой…
— Ну, нет, что ты сделаешь?.. Нет бумаги… Горе какое, что ты скажешь? Дед, наверное, скурил…
Дед — древлянин на полатях лежит, любит дед махрой затянуться. Только бы газетина под руки, шасть, — и на полати.
Лежит дед и думает:
«Газетин-то больших не стало ноне… К внуку в букварь забрался, внук разревелся, не приведи бог. Подумашь бог весть что случилось, на одну закрутку дед откромсал».
И вслух:
— Что ты, Маринушка, вот уж и скурил… Да я забыл, когда и курил…
А в серых глазах деда порхнула большая серая газетина, запахла махрой.
— Эх, курнуть бы…
Шарила Марина по хате, по углам, а бумаги не нашла. Касторий голову повесил, — как же быть без документа? Документ — первое дело…
…Мужики затихли и сняли шапки. Члены земельной комиссии сели за стол, крытый кумачом. С боку стола сел высокий, жилистый, с жиденькой растительностью и большим журавлиным носом секретарь комиссии. Мужики прозывали его Жердь. Жердь был гроза всех мужиков, ведущих судебные дела. Как паук, он высасывал последние соки с мужиков.
Председатель Дубонос был жирный, заплывший боров с узкими свиными глазами, злыми и хитрыми. Он потел, кряхтел, и казалось — вот-вот захрюкает от удовольствия.
У Кастория сосало под ложечкой и было не по себе.
Дубонос встал и торжественно заявил:
— Товарищи, объявляю заседание комиссии открытым.
Потом, сощурив заплывшие глазки, оглядел мужиков и добавил:
— Будет слушаться дело Алексея Страшного с Касторием Бараном о покосе.
Председатель протянул руку. Жердь вложил в нее список сторон.
— Страшный…
— Есть…
В скамейках зашевелились. На середину к столу вышел Алексей Страшный, одетый в новую нагольную шубу, поверх — серый армяк с цветным, праздничным поясом. Длинные волосы обильно смазаны салом. Алексей поплевал на ладошку и еще сильнее пригладил их, потом успокоился и стал как перед образом, словно собирался молиться…
— Баран…
— Тут…
Пол под Касторием закачался, куда-то стал уплывать. Язык онемел. Он стал в сторонку. Корявые руки, засоренные прошлогодней черноземной пылью, дрожали: Баран ни разу в жизни не судился, и ему было стыдно, словно сжулил что-то. Глаза у него разбегались и старались куда-нибудь спрятаться.
— Прошу сделать доклад, — председатель стал смотреть на мужиков.
Жердь развернул дело и стал читать:
В Горбулевскую волостную земельную комиссию.
Гр-на хутора «Кувшинки» Горбулевской волости Алексея Страшного
Прошение.
В 1918 году гр. деревни Топорки Касторий Баран захватил нахрапом десятину моего покоса в Кувшинках. За собственные деньги покос тот куплен был. Трудами нашими и детей наших на том покосе сделаны растеребы. А Баран три года косил, а деньги не платил. Теперича декрет есть, кто луговину удобрял, ухаживал, должна быть ворочена тому, потому прошу Горбулевскую волостную земельную комиссию вышеозначенный покос вернуть мне, Алексею Страшному, а Касторке Барану в покосе отказать.
К тому допросите моих свидетелей: Синицу, Осипа из хутора Поемы и Фоку Зуя сельца Воробьи Горбулевской волости.
Председатель вдруг вскочил:
— Стой, секлетарь… Осип Синица, Фока Зуй…
— Здеся.
— Выходи, ребята, да не сюда, а с избы вон, потому свидетели… Читай дальше.
Жердь стал читать акт местного обследования:
Я, председатель районного совета Антип Охра, и секретарь, Герасим Королев настоящего числа составили акт о нижеследующем: спор идет об покосе Кувшинки. Покос тот идет от озера Кувшинка справа на кривую сосну, а с кривой сосны — на зеленый камень, что у дуплистой березы, а с камня, по канаве на елку, которой макушку гром разбил, а при ней пень гнилой, потом опять — в озеро. Кругом обмерили, десять веревок вышло, считай около десятины спорного покоса, возов на десять сена. Покос тот действительно плинтован, канава рыта. Страшный на опросе заявил, что это его работа. При сем были понятые: Ефим Стук и Степка Гиль и о настоящем постановили написать этот акт за надлежащими подписями…
Председатель во время доклада сидел развалившись и перебирал глазами мужиков. Правый заседатель Коршун отвалился на спинку и глядел в потолок мутными глазами, а в голове у него мелькало:
«Овсеца забыл засыпать, а Дарья не догадается: бестолковая баба… В прошлом году сука щенилась, хороших кобелей поразвели… и чего это зима долго тянется?.. Страшный гусаком думает отделаться… Шалишь…»
Левый заседатель Асташев развалился обеими руками на столе, раскинул локти и из-за правого локтя поглядывал на секретаря и думал:
«Хитрющий человек… Жердь-то… чего гонит-то?.. а бес его знает… Касторку-то я знаю — трудящий человек… Опять сегодня опоздаю, так и не угодишь к племяннику на именины».
Впереди, перед столом, сидели мужики корявые, нескладно одетые. Словно капустные кочны, по семь одеж на себя напялили и прели, как пни на болоте. Испарину давали, ворочались, кряхтели, и над скамьями стоял синий пар. Воздух тяжелел и становился ядренным, крепким, за нос захватывал.
Баран стоял, понурив голову. Толстый серый шарф, которым окутала Марина его шею на дорогу, походил на хомут. И сам весь Баран был похож на загнанную вспотевшую лошадь. Гнулся под хомутом, но упрямо тянул поклажу.
Страшный был сытый, дородный, рыжая борода его горела золотом. Он с хитрецой поглядывал то на Дубоноса, то на заседателей…
Жердь окончил читать.
— Страшный…
— Что скажешь по делу?..
Страшный сделал умильное лицо и был похож на голодную собаку, которая виляла хвостом и выпрашивала кусок:
— Что я могу сказать, товарищи?.. то самое, что луг нахрапом действительно взял вот этот самый Касторка и не хочет отдать теперь. Я хочу все как есть по закону, по декретам… Декреты говорят: вернуть землю. А Баран не ворочает. Который год самовольно косит Кувшинки. Всей волости известно, что Кувшинки я купил, и моя они собственность. Больше я ничего не могу сказать… Прошу вернуть мой покос.
— Вопросы есть? — обратился Дубонос к заседателям.
Заседатели мотнули головой. Правый думал:
«Хорошие кобели завелись. Надо на зайца сходить. Снег выпал… зайца по снегу с собакой хорошо брать».
Левый сопел:
— Чего там долго канителить?.. выпили, закусили… все дело знаешь, а расспрашиваешь… У Жерди волосы седеют… Эх-хе-хе… стар бестия стал, а жулик… старый писарь…
Жердь бегло писал, трещало перо, шумела бумага, потом он сильно нажал на перо, поставил жирную точку и предложил Страшному:
— Распишись…
Страшный засуетился, заегозил, положил папаху на краюшек стола, бережно взял протянутую ручку, постучал пером о дно чернильницы и начал писать.
— Ну, ты что скажешь? — обратился Дубонос к Касторию.
Баран поднял глаза.
— Я не знаю, чего от меня хочет Алексей Страшный… сами, товарищи, знаете, что покос мне даден законно: Агап бумаги выдал за печатками.
Дубонос вскинулся:
— Законно… а бумаги-то твои с печатками где?.. Покажи…
— Потерял я, товарищ председатель…
— А не врешь, что потерял?.. Может быть, и не было?..
— Было, вот как бог свят…
— Ну, говори, говори.
— На чем же это я, а?..
Касторий смешался, пол поехал влево, потом вправо, потом вверх поднялся, а председатель Дубонос вниз поехал.
— Чего молчишь?.. Говори…
Баран собрался с силами:
— Больше я ничего не мог у сказать… районный без меня покос обследовал… мне его власть отвела… я холил его, берег… не знаю, чего Алексей от меня хочет…
— Распишись, — торопил Жердь.
Баран дрожащей рукой вывел фамилию…
Над скамейками, над мужиками пар стоял. Красные, бородатые, лохматые мужики потонули в синей испарине. Воздух, как кирпич, отяжелел. Запахло овчинами, плотным хлебом, кислой капустой. Дубонос расстегнул пиджак.
— Позовите Синицу…
К столу протиснулся высокий, тощий мужик. Нос у него был малиновый: не раз заглядывал в стаканчик. Руки большие, жилистые, а лицо лисье. Синицу все знали в округе, как первого враля и бестолкового непутевого мужика.
— Что скажешь по делу?..
— По делу-то… все знаю… перво-наперво покос — Алексея Страшного, он канавы рыл нонечи, я собственными глазами видел… а Баран Касторка покосом никогда не пользовался, он соврал…
Жердь усиленно записывал.
Синица кончил показание.
— Фока Зуй…
На середину вышел низенький, толстенький мужичок с бабьим голосом. Со скамейки раздались голоса:
— Недоносок, а тоже в свидетели сунулся…
— Прош…у… соблю…д…а…т…ь ти…ши…ну.
— Что знаешь?..
— Я подтверждаю все, что Синица говорил…
— А откуда ты знаешь, что он говорил?..
— Я все слыхал…
Мужики загоготали:
— Свид…е…т…е…ль…
— Садись…
Судьи разом поднялись и ушли в каморку на совещание. В большой судной избе сразу все заговорили. Многие стали крутить и мусолить цыгарки.
У Страшного собрались мужички поплотнее одетые и подзадаривали:
— Ишь, молодчик… чужую собственность захотел присвоить… судьи его проучат… Ну, как сын твой, сват… что пишет из города… А ты, кум… го…го…го… Гы…гы…гы… О…о…о…
Мужики разошлись.
Касторий Баран стоял в уголке и думал про деда, про Маринку, про бобовиков-ребят, про Кувшинки…
«Ежели отнимут, пропал…»
Вошел суд. Судьи и мужики слушали.
Жердь раздельно читал:
«Рассмотрев обстоятельства настоящего дела и выслушав показания сторон и свидетелей, комиссия нашла, что луг всегда принадлежал Алексею Страшному, что документов у Кастория Барана на спорный луг не оказалось, что ухаживал за покосом и берег его Алексей Страшный, а потому, на основании декрета ВЦИК’а от 12 марта 1922 г., комиссия определяет:
Иск Алексея Страшного признать правильным и подлежащим удовлетворению. Касторию Барану в пользовании спорным покосом отказать».
В глазах рябило от мертвящего снега-савана. И не был похож он на тот зимний осьмнадцатого года снег, который парчей горел.
В душе были пустота и темень. Дорога бежала, уныло изгибаясь.
Приехал во двор. В окно выглянуло тревожное лицо Марины. Выглянуло и скрылось. Она выбежала на улицу в одном ситцевом платочке и стала помогать мужу убирать лошадь.
Касторий молчал, и Марина понимала это молчание.
Сердце сжималось у ней от боли. Убрали коня, затащили под навес сани и пошли в избу. В сенях Марина охватила Кастория за голову:
— Не тоскуй, желанный мой, где-нибудь снимем покосцу… Не тоскуй, как-нибудь проживем без Кувшинок…
А у самой по розовым сдобным щекам текли слезы. Касторий бережно в опояску схватил корявыми, как корни, руками Марину и простонал:
— Кабы не ты, Маринка, удавился… Больно мне, Маринка; много надо мной насмеялись…
— Желанный ты мой…
— Ах, Кувшинки, Кувшинки… Сколько трудов положил!..
Взмахнул руками, обхватил упору в сенях и не стерпел, зарыдал, как малое дитё.
Дед Амос в больших, старых валенках топался по избе и прикрикивал на ребят;
— Шш…шиш… Шашки неугомонные… А ты тоже нюньки заодно с Маринкой распустил… Не мужик, а сопля… Садись сюда за стол, надо обтолковать, что и как… Маринушка, перестань убиваться… Садись сюда…
Строгий дед водворил в избе тишину.
— Проиграл… разве справедливо судили?..
Касторий сидел, опустив голову. Маринка ласково гладила белую волнистую головку подвернувшегося малыша.
Дед продолжал;
— Кто судил?.. кто судьи?.. Кумовья да сваты все. И Жердь не подгадил, суседи сказывали. Страшный боровка стащил… Эх, бедность, бедность наша.
— А ты вот что, малый, не убивайся. Чорт с ними, а мы все-таки правды достукаемся. А что, коли ежели…
Касторий безнадежно махнул рукой.
— А ты не махай больно-то, а выслушай. Когда срок копию выходит выбирать?..
— Две недели…
— А ты не откладывай, завтра пиши обжалование…
— А с чего писать? Деньгу надо.
Дед призадумался.
В избе царило молчанье. Дети притихли. Борода деда уперлась в стол. По слоновому лбу деда заползали червячки-морщинки. Закорузлые пальцы деда теребили посконную рубаху.
Потом Марина подняла голову и тихо с болью для себя выговорила.
— Возьми две гусыни, поезжай в Горбулево: там напишут.
Дед вскинул седыми бровями:
— Гусыни… ого-го… Ни за что гусыни… Старые гусыни, они выводок к налетию дадут… Ни за что… Овечку-Малашку разве?.. Малашка хороша… — Опустил дед голову и думал про Малашку, про гусынь, про свинку, которую берегли. Как ни кинь, все больно гоже в хозяйстве. Да делать нечего, и дед выдавил: — Пусть и гусыню… видно, черед их такой…
…В избу забирались зимние сумерки. В небе замелькали золотистые слезинки-звездочки.
Где-то далеко, далеко в болоте завыли голодные волки…
На другой день Касторий погрузил в сани двух гусынь и поехал по свежевыпавшему снегу в Горбулево писать жалобу в уезд.
Прошла зима… Весенняя земля-чернорясница стала одеваться в цветистые наряды. В долинах бухарский купец раскидал свои товары: ковры — пестрорядные луговины.
В логах, в лощине, раскинули свои пахучие кудряшки шелковые травинки, смотрится в зеркальце — глухое озерко — нарядная Кувшинка.
В завитых кудряшках ленточка вплетена: поет-вьется синий ручеек.
По закате вечер пестрорядник-маляр над Кувшинками, над озером расписывает небеса в румяные, золотистые краски. А над Кувшинками туманами кадит.
Касторий Баран мял босыми ногами пестрые кудряшки Кувшинки, вдыхал пьянящий аромат вплетенных в травинки цветов и радовался, как ребенок-семилетка:
— Ох-хо-хо… косанем ноне, косанем на славу.
А в уме над туманами вставало лицо Страшного. Туманы — борода, а лица не видно. Смеется Страшный.
«Хвалится — не даст, чорт, скосить… Погоди хвалиться. Есть разумные люди, надоумили, спасибо. Косить — мое право».
Ходил Касторий по лугам, срывал красноголовый клевэр, сине-желтые шапочки Иван-да-Марья, вдыхал запах их, мял корявыми, загрубевшими от весенней пахоты руками, клал в рот и жевал медово-пахучие травы.
Дымились туманы над низиной…
А с уезда не было повесток о явке на суд по спорному делу…
С вечера дед Амос сидел под навесом и на бабке отбивал косы. Жалобно чиркала сталь, временами дед пальцем щупал острие: пойдет ли…
В вечернем небе загорались звезды. Дед взглядывал на небо и думал:
«Погодка хороша… Росы много-то будет, косить в самый раз…»
— Дедка, иди ужинать… Хватит те с косами возиться, — кричала из сеней Маринка.
— Не больно еще остра, — ворчал дед и нехотя шел ужинать…
Над селом месяц рога золотые показывает.
На деревне, по улице гармошка поет — смеется: парни с Крутогорья в лесины спускаются…
Деревня Топорки среди лесов, перелесков, на крутом бугре разлеглась.
Деревня бедная, соломенная, веснами голодная. А ребята топорские шальные: сорви-голова.
С Крутогорья спускаются. И в перелесках, в лугах гармонь поет, смеется.
На задах, на заовиньях, на загонах шептались, мялись парни с девчатами…
Дед Амос кряхтит на полатях:
— Сна нетути: завтра покосы, а им хоть бы что… Все тили-тили-тилили…
— Ты спишь, Касторка?..
Касторка ворочайся на скрипучей кровати:
— Нет. Думаю… Как ты думаешь, сгонит Страшный с покосу?
— Кто его знает, лешего?..
Ночи летние росистые, короткие. С воробьиный клюв короткие. Одним крылом птица — ночка летняя полога над землей прикроет, глядишь — второе крыло золоченное вспыхивает.
Заря с зарей сходятся…
Заря с зарей целуются…
Петухи по деревне с зарей здороваются, а на крутояре голосисто разносится:
За рекой собаки брешут,
Черные, лохматые.
Чего девки мальцев любят, —
Что они богатые…
А гармонь подпевает тонко, голосисто:
Ти-ли, ти-ли
Тилилили…
Над селом Большая Медведица голову в другой бок повернула.
Дед Амос скрипит:
— Кастор, а Касторка, вставать пора… в самую пору под росу жихнуть травку, а… вставай, сынок…
Из-за крутояра, из-за перелеска румяная баба-заря выглядывает.
В долинах над лугами туманы бороду распустили…
Вышли Амос и Касторка на Кувшинку кудрявую. На клеверах, на травах, на цветах алмазы ночные блестят. Много их. Пройдет мужик, черные борозды останутся. Посконные штаны мокнут от росы…
Стал Амос впереди, скинул на траву шапку, повернулся на восток и истово три раза перекрестился.
Касторка за отцом повторил.
Взмахнул старик косой, зашумела трава. Брызнули алмазы.
И пошла, и пошла…
Амос впереди, Касторий сзади.
Золото утреннее на косах блестит. Устанет Амос — остановится, поднимет горсть мокрых трав, оботрет косу и радостно закряхтит:
— Ох-хо-хо… не трава, а медведь… медведь… не сдавай, Касторка.
Стар старик, а за косой, как бригадный генерал…
…С горы от сараев по межам, как хищные птицы, летят двое: Страшный и сын Артем.
Заря на косах смеется.
Касторка испугался:
— Ой, с косами бегут!..
— А… а… ироды… косить вышли… А… а…
— Бей, Артем!.. бей!..
Разбежался Страшный, борода веером хорохорится, косовье наперевес, словно штык в атаку идет. Видит Амос — дело табак, в бега пустился. Бросил косу и Касторке:
— Бросай, бежим, чорт с ними!..
Касторка прыгнул босой по луговине, да опоздал, нагнал его Артем и взмахнул над ним белой косой… Хватился Касторий за плечо и повалился в душистую скошенную траву.
Страшный насел на него и давил:
— Будешь косить, сукин сын, добро чужое… будешь, а?..
Рыжая борода сердито тряслась, в глазах волк глядел. Сильнее наседал он на грудь Барана, ломая грудную клетку:
— Будешь, а?..
Мягкая луговая земля, как перина, тянула к себе примятого Барана. Он задыхался и стонал:
— Пустит…е н…е… бу…д…у…
— Не будешь, теперече не будешь?.. Во!..
— Ай… яй…
Метался в удушьи Баран…
Над горами, над лесами всходило солнце. Плакала кудрявая Кувшинка росами ночными…
Ночными, алмазными…
А в кудряшках запутанных блестели яркие рубины — мужичья кровь…
И по горке над глухим озером бежал старый Амос. Бежал и размахивал, как вспугнутый, загнанный журавль, крыльями-руками и кричал:
— Ратуйте… народ, ратуйте… сына убили…
— …и…л…и… — далеко, далеко за буграми, за перелесками, отзванивали утренние певучие дали.