Аул Ойсунгур, 3-го июля.
На удобных и пыльных, как стоптанные туфли, Грозненских улицах попал в сильные объятья и был притиснут лицом к серебру гозырей.
— Ай, Алексей, здравствуй!
Черная борода, пухлые, влажные губы защекотали лицо. Это — Алибек, ингуш, мюрид Али Митаева.
Али Митаев, говорят, скоро будет шейхом. Его дед был мюридом шейха Кунта-хаджи, главы сильной и влиятельной секты. При имаме Шамиле дед Али в боях с русскими убит. Отец Али был шейх и умер при царе в ссылке.
Данных у Али Митаева сделаться шейхом, как видите, достаточно. И Али деятельно готовился к восприятию высокого звания: по завету шейх должен иметь 9 жен, Али пока имеет четырех, готовился взять пятую, но… попал в ГПУ.
У каждого шейха должны быть мюриды — последователи, поклявшиеся оружием защищать своего шейха. У Али были еще отцовские мюриды, но и лично своих Али усиленно вербовал. В этом ему помогло одно обстоятельство: при назначении ревкома Чеченской автономной области Али был назначен членом ревкома и получил задание навербовать из чеченцев охрану для железной дороги.
Как шейх и как член ревкома Али быстро вырос в глазах Чечни. Росло и число мюридов — по некоторым данным у Али до 10 000 мюридов.
Не забывал Али воздействовать и на мозг впечатлительных чеченцев. Об одном таком приеме рассказывал мне горец:
Горец остановился у своего кунака, который живет как раз по соседству с Али. Ночью горец вышел на двор по своим надобностям. Ночь светлая, лунная. Через плетень четко видна стихшая, задумчивая сакля Али, — высокая, просторная, в изразцах, дворец по здешним понятиям. Вдруг, — одна из дверей распахивается, и во двор выскакивает Али в нижнем белье. Крупными скачками ходит по двору, размахивает руками и громко, истерично вскрикивает:
— О, боже, боже! когда же ты оставишь меня в покое? Отец, ну, что я могу сделать?
Оказывается, к Али частенько является его отец (умерший, как я уже отметил, в ссылке при царе, т.-е. в руках русских) и начинает изводить его нравоучительными беседами.
О чем эти беседы? Трудно сказать, но ожидаемое восприятие сана шейха (святой), а дальше недалеко и до имама (глава мусульман), вербовка мюридов, — не ясно ли, что дух отца требовал у сына:
«Иди и спаси правоверных мусульман!»
А какое впечатление производит на дикого чеченца: полуголый, уважаемый человек прыгает в лунных бликах по двору, дико выкрикивает имя бога, пророка, отца, распугивает своих собак и вызывает тоскливый вой соседских?
Но наш горец поступил по-иному. Он подобрал на дворе свежий коровий помет (не погнушался) и послал к Али свой пахучий, липкий привет. Помет сочно ляпнулся в спину Али, и святой, отплевываясь, с руганью бросился в саклю.
И горец весело щерит свои острые зубы:
— Не любит дух шейха коровьего… Бросил беспокоить нашего Али.
Мюрид этого-то шейха и встретил меня на улице. У Алибека пышная черная борода, бритая голова, плотная гибкая фигура — сильный ловкий зверь.
— Что делаешь, Алексей?
— Еду в Чечню.
— Хорошо… Где Гикало?
Потом осмотрелся вокруг и понизил голос:
— Алексей, у меня есть вино, резал баран, идем кушать?..
За пахучим шашлыком и искристым кизлярским вином Алибек стал осторожненько выпытывать:
— Чего в Чечне будешь делать?
Говорю ему о материалах для газет, для журналов и книг. Но по черным глазам Алибека, глазам чуткого, сильного зверя, вижу: не верит.
— Алексей, поедешь Автуры?
И ожидающе стынут глаза: не боюсь ли?
Смеюсь ему:
— Если приглашаешь, поеду…
А ехать в Автуры, главное гнездо мюридизма, когда сам-то глава сидит в уютных подвалах ГПУ, ехать к озлобленным мюридам в гости — не совсем приятная по впечатлениям поездка.
Через два дня выезжаю с товарищем чеченцем в Чечню. Товарищ, Мазлак по имени, ярый безбожник, а в революционных боях — с 17 года. Алибек нас провожает.
За первыми горами от Грозного открывается широкая плоскость Чечни, замкнутая кольцом горных хребтов.
В этом году плохой урожай. Солнце жгло поля, тучи висли на горных вершинах, а плоскость горела, трескалась земля, знойной горечью першило в горле.
Фургон дребезжит, взбивает пыльную пудру. И долго после фургона виснет над дорогой и полями пыль, лениво растекается в знойной безветренной суши.
По пути передышка в ауле Ст. Атаги. Встретил члена ревкома. Молодой. Его брат был коммунист, надежда чеченской бедноты, — убит в бою с белыми. Этот — надежда либерально-националистических слоев Чечни. Самодовольно сытое лицо, холодные, серые глаза, железные мышцы на широком костяке.
— Зачем ты едешь в Чечню?
Опять говорю о газетной работе. Серые глаза подозрительно щурятся, — не верит.
— Жалко, что меня не было в Грозном, — я бы тебя не пустил. В Чечню. Знаем мы Гикало, знаем и тебя. Довольно, пусть сама Чечня скажет, кого она хочет видеть у власти…
Я понимаю его боязнь — идут выборы в советы, и националистические слои Чечни боятся всякого влияния из Ростова и Москвы.
Узнав о том, что я еду в Автуры, еще больше проникся подозрением: зачем человеку ехать к мюридам и рисковать? Не иначе — имеет задание из центра.
— В Автуры ехать не советую, — мюриды нервничают, могут пойти на все… А тебя могут взять в плен заложником… Делай, положим, как хочешь — ты Чечню знаешь не хуже моего…
Ночуем в ауле Шали. И только на другой день к обеду приезжаем в Автуры, который прижался к самым горам.
Из Шали провожает еще один чеченец и передает с рук на руки. По обычаю: за меня, как за гостя, отвечают все, где я остановился, поэтому каждый передает своему кунаку (другу). Это мои «меры» на случай пленения, которое весьма возможно.
В Автурах сразу окружает насыщенная атмосфера религиозного фанатизма. В ауле со дня ареста Али Митаева прекращены вечеринки, танцы, свадьбы, песни, за исключением религиозных. Ко мне в саклю тискаются мюриды, — обтрепанные, с горящими глазами, со сдержанной злобой. Все почему-то уверены, что я власть имеющий. Идут бесконечные рассказы о деде Али, о Бамат Гирее — отце Али. О их борьбе с царским правительством, о священной войне…
А в окно слышно, как горбатая девочка лет 12-ти, укачивая ребенка, поет:
О, боже! О, боже! О, боже!
Освободи хорошего и доброго Али
Из рук неверных христиан.
О, боже! О, боже! О, боже!
Под вечер, когда комната разредилась от толпы мюридов, Алибек крепко стиснул мою руку, в глазах загорелся огонек, близко придвинулся, жарко задышал:
— Алексей, болтают чечены, что хотят мюриды взять тебя в плен… Мне говорили: в плен Алексея взяли? Алексей, клянусь, валайлазум (клятва), ходи по Чечне, по горам, по аулам, — ты наш гость. Если кто тронет пальцем, вот…
Сверкнул кинжал и сильно вонзился в стол:
— Вот, — мы за тебя отвечаем… Но болит душа у нас — арестован Али. Что делать надо — хотим здесь его видеть? Плачут родные… Алексей, мы, мюриды Али, клятву дали Али умереть с ним. Если Али умрет в Ростове арестованным, и клятва и обычай наш — отомстить…
Тяжело дышал Алибек. Кровь ударила в лицо, в потемневшие глаза. Нервным, сильным движением вырвал кинжал из стола и вложил в ножны:
— Мы воевали за Советскую власть, Алексей, но умрет Али, мы пойдем мстить… Да, мстить за смерть Али… Что делать, Алексей? Мы умрем за Али, но это нехорошо будет, война будет…
Вечером окна и двери сакли были наглухо закрыты, и на столе неожиданно появилась четверть араки (местной водки). В углу комнаты посадили девушку играть на гармонье.
Мюриды, приставленные ухаживать за мной, жадно хлобыстали водку стаканами. Девушка, с мертвым, неподвижным лицом, вытягивала из гармонии унылые звуки. Ей приказывали замолчать — она безразлично кончала. Приказывали играть, — она с тем же мертвенно-неподвижным лицом растягивала гармонь, рвала из нутра боль и тоску, визгливый плач…
В комнате душно и жарко. Надышали, накурили, лица багровые, потные.
— Танцевать!
Гармонь заплакала молитву Шамиля. Упившийся мюрид, местный учитель, выскочил на середину комнаты и пошел гибко извиваться, выщелкивать ногами, с визгом —
— и-и-и-и эйха…
забаламутил потный воздух. Потом выхватил кинжал, выхватил кинжалы у других — два в зубах, два в руках — и в сверканье клинков заметался по комнате. Дикая пляска, с режущими криками, свистом —
— у-у-уррса-а. а…и-и-и эй-ха…
Далеко за полночь шел дикий разгул мюридов в ауле, где скорбь и печаль об Али, арестованном неверными…
Аул Гудермес, 5-го июля.
На утро мюриды выкатили линейку, долго стоявшую без употребления, впрягли пару сытых коней, и мы с добрыми пожеланиями запылили из гнезда мюридизма.
Дорога побежала к далекому, синему перевалу. Утро, а солнце ослепительно жжет. И опять клубится пыль из-под линейки, долго, лениво виснет над дорогой. Желтые поля пшеницы застыли в знойной истоме.
Ехал с нами председатель ревкома соседнего округа (волость). Раздерганная, выщипанная бороденка, ссохшиеся губы и под ними три зуба — два вверху, один внизу. Когда смеется, а смеялся и пел он всю дорогу, три зуба ехидно щерились на нас, на ссохшиеся поля, на знойный застывший воздух. И перло из него чадное самодовольство:
— Я присядатель, мой републик за Герменчук, мая власть двасать аул… И-эх, гони собак-лошадь, и-и-и…
Возница учитель-мюрид хлестал по коням. Кони жарко схватывали дребезжащую линейку, — взмокли, секлась сквозь кожу темная кровь, мухи звенели в знойном воздухе.
— Альксей, — голос у председателя хрипло-скрипучий и дохнул на меня гнилью, — мая хочет водки, давай…
— Нет водки, а если была бы — жарко пить…
Учитель смеется:
— Водка есть…
Услужливые мюриды сунули в мою сумку две больших боржомских бутылки.
Председатель завертелся на зыбкой линейке:
— Давай, пить надо.
Вытянули водку. Предревкома из вежливости предложил мне. Отказываюсь.
— Зачем, Альксей, не надо? Пить хорошо…
И его три зуба крепко вцепились в горло бутылки. Теплое вонючее сусло загулькало в широкую глотку. Не отрываясь, высосал полбутылки.
— Здорово! — похвалил его.
Предревкома оторвался от бутылки, ощерил хриплым смехом три зуба, сощурил замаслившиеся глазки:
— Ай, хорошо… пей, Альксей…
Бутылка опорожнилась у остальных моих спутников. Таким же манером исчезла и вторая.
Зной и духота. От выпитой водки председатель разомлел, отрыгивал зловонное сусло, щерил зубы. Рыгнул раз, два и запел о Зелимхане:
Постель его — черная земля,
Подушка — чинаровые корни,
Одеяло — голубое небо.
Был голоден — кушал чинаровый лист.
От жажды пил росу…
Учитель, тоже захмелевший, нахлестал лошадей. Лошади с храпом рвались сквозь зной и духоту. Задыхались кони, пеной взмылили бока, а желтые поля, звенящие зноем, бежали в даль. За линейкой билась клубами пыль, висла в неподвижной духоте.
По пути сомлевшая окружная власть вывалилась из линейки.
— Эт мой републик, мой власть здесь, — бормотал предревкома и свалился в тени тута спать. А мы дальше через горный хребет в центр округа аул Ойсунгур…
Синими сумерками въехали в аул, приткнувшийся на склоне хребта…
Утром ознакомлялись с работой ревкома. От всего ревкома нашли только двух делопроизводителей — русских. Молодые, задорные, быстро вспыхивающих злобой.
— Власть хотите видеть? По-нашему так — тюха там, матюха здесь, а колупай с братом уехали. Ха, полторы недели никого нет и никакой власти по-нашему нет. Как работаем? А вот, — один финагент стал требовать подводу ехать составлять списки. Зампред плюнул финагенту в физию, а потом размазал плевок пощечиной. Утерся финагент и пошел пешком. Жаловаться не моги, — съедят с кишками… Дела ревкома? Вот у себя на квартире держим. В ревкоме растащут. Был там замок. Особый замок, американский — ударишь по одному боку — запрется, ударишь по другому — отопрешь. Сейчас и этот замок украли.
Прошли в ревком. Раньше здесь была почтово-телеграфная контора. Голые столы, по стенам плакаты. Плакаты ярко-красочные, кричащие, прислали из Москвы, но здесь их не понимают и не читают. Глазеют на яркое пятно. Поверх плакатов накалываются приказы, объявления.
— Так наклеили. Присылают и клеим. Все меньше тоски, да и стены ободранные закрыли…
В одной из комнат ревкома арестованный в эту ночь вор. Забился в угол, по-волчьи вспыхивают глаза. На ногах кандалы лошадиные. Дверь в комнату подперта колом. Охраняет старик с оружием: палка, на конце которой вделан штык от берданки, — от собак оружие.
Стал плакаться нам старик:
— Я почетный, кубовой выборный, а меня заставили стеречь вора… Я уйду…
Уходя из ревкома, делопроизводитель потешался со злобным сухим смехом:
— Борьба с бандитами! От них весь округ стонет, а у нас ни одного милиционера. Старик уйдет, конечно, не дурак же он, чтобы целые сутки здесь околачиваться. А что будем делать? Отправить в город, — штаб милиции в Гудермесе за 15 верст, сюда никого не присылает. Отпустим вора, или товарищи придут и освободят… Срочные секретные пакеты отправляем через базар, — отвези, мол, пожалуйста. Сами мы по делам службы пешком ездим… Так-то вот, — и-их мать твою в душу и боженят… Житьишко, — телефона нет, газет нет, книг нет и делать нечего. Ну, что мы делать будем? Властей-то наших нет?
Думалось, что и нам придется тащиться пешком из аула. Но у Мазлака здесь есть кунак, а кунак быстро представил в наше распоряжение арбу и пару волов.
И опять синяя вечерняя мгла кутала горы, задернула даль. Арба зыбко трусилась по пыльной дороге к станции железной дороги, что в 7 верстах отсюда…
— Йолло, — подгонял возница волов и тянул унылую песнь…
Аул Брагуны, 7-го июля.
Там, где мутная Сунжа, облизав мазутные грозненские берега и прорвавшись через горную лощину, вливается в Терек, на узкой береговой излучине между двух рек приткнулось селение Брагуны.
С одной стороны, петлями вьется Сунжа, играя под солнцем мазутной радугой. С другой — широко расхлестнулся Терек, омывает левым берегом станицу Щедринскую, правым — селение Брагуны. А на западе узкий полуостров запирается лесистым горным хребтом.
Уже темно, когда подъезжаем к Сунже. Темным силуэтом, тонким и острым встает на другом берегу минарет, врезается в расцвеченное звездами небо.
Возница-чеченец встал у переправы, от которой нервной нитью убегал в темноту стальной канат.
— Ге-ге-эй! бурун давай… — понеслось над рекой, метнулось в лес. Тихо у минарета, лишь звонко откликнулись собаки.
Опять кричали и так же молчали Брагуны.
Зажгли костер. Пламя метнулось, заиграло на темной, таинственной реке. Где-то в стороне стонали и скрипели мельницы. За спиной темный, тихий лес, пристанище бандитов. У ног Сунжа быстрыми кругами мчалась в кровавых вспышках костра. Первобытьем повеяло от чуткой ночной тишины, от острого шпиля мечети.
— Давай бурун!
— А-а, у-у-у… — откликнулись лес и Сунжа.
Щелкнул затвор и грохнул выстрел. Дрогнула ночь, охнула, — и опять тишина, опять первобытьем веет от стона и скрипа мельниц, от бликов костра на широких, быстрых кругах Сунжи…
Наконец, стальная нить задрожала, тугой струной натянулась, заскрипела и скоро из ночи вынырнул паром…
Остановились у председателя ревкома. Торговец. Татарин. Две жены у него.
— Наше селение разный народ — татары, кумыки, чеченцы, кабардинцы… Ничего, живем мирно…
— Постойте, но как же сюда кабардинцы попали?
— Не знай, селение наше старое, по-нашему называется Бора-хан. Много лет назад из Крыма вышел Бора-хан и сделал здесь свое селение. Тогда не было здесь чеченцев, не было казаков. Наше селение было. Я хорошо не знаю, старики есть — рассказывают…
Гостеприимный хозяин разложил подушки по коврам, долго угощал кухонными изделиями своих жен…
На утро он посоветовал пройти к самому старому жителю, расспросить его, что интересно…
Курез Абдурахманов — кабардинец. По его собственным исчислениям ему 106 лет…
— Давно, давно алты изгиль (шестьсот лет) назад, еще не было великого хана Мамая, вышел из Крыма Бора-хан и Керим-хан. Здесь у горного хребта, где сливаются Сунжа и Терек, поставили селение, а другое на берегах Сулака. От Бора-хана и селение назвалось и Бора-хан арак (гора). Кругом были леса, земли вольные, безлюдные, а на случай налетов две реки и горы Бора-хан защищали селение. Потом оттуда, с гор стали спускаться чеченцы. Имамы чеченские хотели покорить Бора-хан. Были бои. Умар-хаджи, Кази-Магома, имам Шамиль — все хотели взять Бора-хан.
Последний раз был в Бора-хан кади Дудыр-хан. Он собрал для Шамиля дань, но ему не передал. Опять пошел Шамиль на Бора-хан. Был большой бой, в нем убит Дудыр-хан, а Шамиль так и не взял Бора-хан. Потом пришли русские, и Бора-хан перешел под их покровительство…
Сидит Курез на ковре, поджав ноги. С голого коричневого черепа крупные капли пота сползают на сморщенное лицо. Гноящиеся, серо-тусклые глаза не видят. Мухи ползают по омертвевшим векам, присасываются к гною, не видят, не чувствуют омертвевшие глаза. Когда говорит, натужно пытается восстановить в помутневшей памяти сказания дедов, виденные и пережитые события.
— Жалуется, — говорит переводчик, — память стала слаба, забывает, что и как было…
Когда мы уходили, Курез встал, пожал нам руки и пошел в мечеть.
— Видишь, пошел, — смеется переводчик, — и говорит еще, что если бы не ослеп, то он совсем бы себя хорошо чувствовал…
Я долго смотрел, как столетие с хвостиком, слепо тыкая впереди себя палкой, тихо брело к острому, тонкому шпилю мечети…
Сел. Брагуны, 8-го июля.
Это был пожелтевший лист бумаги, сложенный пополам. От долгого лежания бумага на перегибе потемнела, надломилась.
Старик, пожелтевший и надломившийся, боязливо передал этот лист бумаги, исписанный с внутренней стороны мелким арабским бисером. Об этой бумаге мне говорили, как о летописи чеченского рода — Гендригойского. Родовая запись, прошедшая через тысячелетие. С большим усилием, с уговорами, подходами, с мобилизацией сельского председателя удалось вытянуть бумагу для перевода. Вызвали сельского кади, переполненного самодовольством, важностью собственной персоны — никто, кроме него, во всем ауле не прочтет этой летописи.
Тяжел и неуклюж перевод на русский язык с цветистого, образного арабского:
«Гендригойцам оставляю свои записи о далеком прошлом, о начале нашего рода. Моим братьям Муцапхан, Хата, Альва — о далеком прошлом, о начале нашего рода. Извещаю вас, что род наш пошел из города Шеми, что лежит отсюда на юг в Ассирии. Градоначальником Шеми был богатый и могущественный человек по имени Ахмат-хан. Владел Ахмат-хан многими землями, было много людей ему подвластных. Лучшие женщины города были в его гареме. Но красой и гордостью его были три сына: старший — Шамхан, средний — Сеид Али и третий — Абас. Прослышали сыновья о великих и богатых горах на севере, о горах Дагестанских. Задумали братья итти к этим горам, разведать, сколько верно говорят о горах Дагестанских. С тяжелой скорбью отпустил Ахмат-хан своих сыновей в далекое и неизвестное путешествие. Со многими людьми, с семьями своими выехали братья на север. Несколько лет шли братья — прошли от моря и до моря, шли по берегу моря и вышли за горы Дагестанские в неизвестную, незаселенную страну. И увидели братья, что богат и красив этот край: многочисленные реки текли с гор, в реках рыб можно ловить руками, — богатые, полные всякого зверя нетронутые леса. Из скал били горячие источники, которые исцеляли от всяких болезней, сочилась нефть, которая вспыхивает от искры кремня.
…И основали братья селение Махкеты, что значит „пришедшие к желаемой земле“. 10 лет прожили братья в селении Махкеты. И во всех их делах было благополучие. Род их увеличивался и стало братьям тесно жить в одном селении. И решили они искать другое место, удобное для поселения, для посевов и скотоводства. И нашли они большую реку, на которой один из братьев, Сеид-Али, основал селение, и назвал реку и селение по имени сына своего — Аргун. Третий брат Абас, после долгого исследования местности, основал селение Нашхай, в верховьях реки Аргуна. Нашхай — страна, откуда вышли гендригойцы.
Старший брат, Шамхан, владел селением Махкеты. После основания этих трех селений было основано еще одно Гордали, по имени сына Шамхана. Кроме этих четырех селений, больше никого в те времена в Северном Дагестане не было.
Основав эти селения и укрепив свой род в богатой стране, ими открытой, братья известили своих родственников в городе Шеми, и с того времени стали переселяться и другие роды племени Нохча (чеченцы).
Записываю это в году 430-м от появления Магомета».
Перевод закончен, и старик торопливо забрал от муллы летопись своих отцов, старательно завернул в обрывок газеты. И только тогда в его глазах исчезла тревога за обрывок записанных дедовских преданий.
Крепость Ведено, 11-го июля.
Там, где дорога выбегает из ущелья на круглую и ровную возвышенность и опять исчезает в щель меж гор, стоят серые, облупленные стены, поросшие мохом и травой — крепость Ведено.
Дорога эта — вторая по благоустройству после Военно-Грузинской и названа царской (патча-ха-ни'г). Ровной светлой лентой бежала она от Грозного по плоскости, по горным ущельям, через перевалы, через пропасти Дагестана к Темир-хан-Шуре.
Обваливается, осыпается теперь дорога, — сорваны мосты, серыми обломками торчат стены сторожевых будок. Надрываются лошади на разрушенной дороге. А когда брызнут в горах дожди, мутно разливается река, заливает дорогу. 1 мая красноармейские подарки и снаряжение были выброшены из фургона и проглочены разлившейся бурной речкой Эрджа-акх — Черная речка.
Облупленные, надтреснутые стены — когда-то грозная неприступная крепость Ведено.
В крепости, у обрыва в ущелье — небольшой парк и в нем два ряда аккуратно обложенных кирпичами братских могил.
В год 20–21, подогретые провокацией Гоцинского и мулл, вздрогнули, вспыхнули горцы, и тяжело легли в скалах и ущелиях красные полки. Но как там — в долинах, степях и пустынях, — так и здесь красные бойцы прошли по хребтам, рассеяли банды Гоцинского… И лишь два ряда скромных братских могил в тени и тишине парка напоминают о минувших днях.
Здесь каждый шаг, каждый кирпич говорит о прошлых героических днях. Узнали о моем приезде и забрели два ослепших бойца.
— Бомба с аэроплана ударила — лучше б убила. Посоветуй, помоги, ты же наш, что нам, старым и слепым, делать?
Что скажешь старым и слепым?
Идут еще и еще — пожилые, молодые. Крепко жмут руки:
— Здырастуй, помнишь, я Шатой отряд… Я Атага отряд… Я с тобой Центорой был…
Крепко жмут руки, улыбаются, показывая зубы.
— Гикало где? Здоров? — Хорошо, хорошо… Приходи ко мне — гость будешь.
О Гикало вопросы идут вслед за обычным приветствием. С именем Гикало у горца связаны и разгром Чечни, и победа над белыми, за Гикало тянулась горская беднота в дни разгула религиозного фанатизма и генеральской реакции.
Но от первых вопросов горцы быстро перебрасываются к злобе дня — выборы, власть, о Ленине. Чеченец любит политическую жизнь — жизнь острую, беспокойную. И за всем этим прошлое, которое ценит, любит, которым гордится.
Со сдержанной, спокойной горделивостью приходят сподвижники Зелим-хана. Спросишь их о Зелим-хане, — еще больше холодной сдержанности. А стал рассказывать — забьется сердце под тесной черкеской…
Вечером в «гарнизонном клубе» спектакль. Ставится пьеска из боевой жизни Красной армии. Молодняк подходит к клубу с песнями и прибаутками, гомоном вваливаются в низкое, тесное помещение. Тесно, душно. Воздух пропотел, и никак не протолкнешь его из помещения. Протискиваются сюда и чеченцы. А женщин несколько человек, да и те русские. Ждать начала тоскливо, и красноармейцы сбились в клубок.
— А ну, хлопцы, спивай шо ни то…
И два-три десятка здоровенных глоток рявкнули в тесном и душном клубе:
Эй, живо, живо, живо,
Даешь батарею,
Снаряды поскорее,
Чтоб было веселее…
А чеченцы чутко присматриваются — еще чужда и непонятна красноармейская жизнь…
Когда занавес туго открылся, — тишина такая же плотная и тяжелая, как тяжел и плотен вспотевший воздух.
Красноармейцы не смотрят на сцену, а живут с ней. С плотных рядов то-и-дело срываются замечания:
— Гей, ложку забув… Вот мнет, аж за ушами пищит… Бачь, часовой спыть…
Когда заснувший часовой снимается штыками белых, движение по рядам и громкий вскрик:
— Ха, чертяка, заснув и убили…
После спектакля зрители по-взводно уходят по лунной улице к белым стенам старой крепости…
Крепость затихает. Из парка от братских могилок, через ущелье, близко и далеко встает тяжелый горный массив. Тихо дремлют горы под синей мглой в мертвых лучах луны. Сквозь стройные тополи парка пробиваются лунные блики, ползают по кирпичам братских могил…
Аул Дышне-Ведень. 15-го июля.
На плоскости зной и духота. Лошади лениво бредут по шоссе. Из придорожного кустарника оглушающе звенят цикады. Зелень кустов под густой, пыльной вуалью. И мы, распаренные зноем, запудрены пылью. Зной гонит липкую испарину, грязными струйками стекает по лицу.
Дорога вильнула в ущелье и поползла с легким уклоном вверх. Слева глубоко падало ущелье, справа громоздились лесистые вершины. А зной так же удушлив, синей мглой задернул дальние горы.
На склоне ущелья при дороге пашет чеченец. За спиной винтовка, через плечо патронташ, на поясе револьвер, кинжал. Недоставало еще бомбы для этого мирного пахаря. Буйволов тянет впереди женщина, две других бьют непокорную скотинку палками…
Проехав с полверсты, мы сели отдохнуть от зноя в тени дерева.
Чеченец скоро кончил пахать и пошел к своему дому. В это время с горы ему наперерез быстро спускается другой чеченец, близко подходит, поднимает винтовку — бац, — и у мирного пахаря отлетает полчерепа, а убийца так же быстро исчезает в скалах. Вся эта история проходит перед глазами в течение каких-нибудь десяти минут. Оказывается, произошла ссора из-за клочка земли, и обиженный не нашел другого способа отомстить за обиду.
От крепости Ведено начинаются «черные» горы, густо поросли щетиной чинаровых и сосновых лесов, а на самых вершинах альпийские луга. На плоскости, да и здесь в горах на Веденской лощине земля жадно ждет дождя. Кукуруза морщит свои длинные, заостренные листья, картошка блеклая, речонка еле заметна, теряется в щебне.
А на вершинах каждое утро застревают тучи, — напоят влагой сенокосы и пастбища, а потом расплавятся солнцем, обрывками расползутся по синеве неба.
Богаты пастбища на вершинах. Бараны за 3–4 месяца нагуливают тяжелые курдюки, обрастают длинной, тонкой шерстью. Из коров ведрами хлещет молоко, — густое, маслянистое. Там же на вершинах гонят его на масло и сыр. 3–4 месяца наполняют кадки горца сыром и маслом на весь год, одевают и обувают его.
Еще богаче сенокосы. Жирная, густая трава выше человеческого роста. В конце августа, когда по утрам на вершины заглядывают хрустко звенящие заморозки, зазвенят здесь косы, заметывая тяжелые стога сочно-пахучего горского сена.
Сенокосы, пастбища и скот — все богатство горца…
В нескольких верстах от Дышне-Ведень громоздко выперла вершина.
— Это ваша вершина?
— Нет, раньше здесь были сенокосы дышне-веденцев, хорочоевцев, эрсеноевцев, беноевцев, даргинцев, ца-веденцев… Сейчас эту вершину захватили махкетинцы…
Аул Махкеты в 20-ти верстах отсюда. У них многотысячные гурты баранты, коз и коров. Много для них надо сенокосов и пастбищ. И вот весь изломанный вершинами хребет на десятки верст захватили махкетинцы.
— А что с ними сделаешь? воевать надо…
— А где ваша вершина?
— Наша за Хорочоем. Владеем вместе с беноевцами и хорочоевцами…
Сейчас и из-за этой вершины вспыхнула вражда.
Вражда между Дышне-Ведень и Хорочой стародавняя. Еще в начале 18 года повздорили из-за Веденской лощины. Раньше лощина, окружавшая крепость Ведено, не запахивалась. Взяв крепость, горцы стали делить лощину и, конечно, подрались. Залегли две цепи, зарылись в окопы. Бой. Дышне-веденцы в атаку, — выбили хорочоевцев. Десятки раненых и убитых. Старики соседних аулов помирили и с грехом пополам поделили лощину, засеяли.
А в это лето хорочоевцы неожиданно заявили:
— Пастбищная гора наша, и убирайтесь с нее со своей барантой.
Этот ультиматум означал полное закабаление дышне-веденцев, так как других пастбищ не было. А права землепользования здесь определяются так:
— Мы с Шамиля владеем этой горой.
— Нам при царе отвели эту гору.
Советских землемеров здесь не было, а хорочоевцы выдвинули новый принцип разрешения земельных конфликтов:
— Мы наметим в Дышне-Ведень 10 человек, и пусть они дадут клятву на коране, что гора принадлежит дышне-веденцам. А вы намечайте у нас 20 человек…
Дышне-веденцы согласились. Тогда хорочоевцы наметили тех, которые должны были ответить хорочоевцам своей кровью (кровная месть), а стороной сообщили:
— Если клятву не будете давать, мы простим вам кровь.
В Дышне-Ведень тревога. С мечети крик муллы, несколько выстрелов: сзывают на собрание.
На собрании 10 человек, намеченных дать клятву и тем самым отстоять землю, как один отказались.
Старики догадались:
— Им обещали кровь простить…
Собрание забунтилось:
— Мы сами вас перережем…
Но, в конце концов, решают отказаться от клятвы, а хорочоевцам заявить:
— Если вы нас прогоните с горы, мы выгоним скот на ваши посевы.
Опять война. Дышне-веденцы назначили командующего, разбили всех мужчин от 16 лет на роты и взводы. Получилась солидная сила до 3-х тысяч бойцов. Поговаривала молодежь:
— У нас поискать, и пулеметы найдутся. Разнесем Хорочой….
Уже в Ростове мне чеченцы передавали: Война началась. Хорочоевцы прогнали скот с горы. Дышне-веденцы выгнали его на посевы хорочоевцев и выставили заставы в ущелье, — не пройти, не проехать хорочоевцам. Были перестрелки. Взаимно сожгли друг у друга по одному хутору. Раненые.
Спрашивается: где же власть?
Власть есть: в крепости Ведено окружной ревком. У него 10 милиционеров.
Что могут сделать 10 милиционеров среди поголовно вооруженного населения?
Это одно. А другое: вот что пишут горцы о начальнике милиции в заявлении на мое имя (с сохранением орфографии подлинника):
«Осенью 1923 года мы служили Веденском окружной милиции, при поступлении на эту должность мы дали по четыреста тысяча рублей начальнику милиции Махмадхану Асхабову. Пройдя несколько время было сокращение штатов милиции, начальник милиции Махмадхан Асхабов созвал нас всех в ставку т.-е. штаб милиции и объявил нам, что нужно нас всех уволит, хто мне даст взятку тот будет оставлено, это слова он передал своему близкому гражданину Алам Кужулову и сам с сабрании ушел, а потом Кужулов начал говорить нам, что он дал тоже начальнику милиции Махмадхану Асхабову полмесячного жалованье и вы тоже дайте ему нениже своего месячного жалование. Потом мы отказались, а следующие менцанери согласили дали ему взятки: (перечисление имен и мзды). Это может подвердить (имена)…»
Дальше рассказывают, как они жаловалась на подобные действия Асхабова и как из этого ничего не получилось. И дальше:
«Начальник милиции все время служит, делая ещо масса приступлении на пример он послал своих менцанеров на гору пригнал 4-х быков, за этими быками ездил Адам Кужулов и Тимирсулта Белтиев, и сам начмилиции погнал в Грозный и продал месникам и там занеправильный пайки они в Грозном подрались…»
И дальше в том же духе.
Махмад-хан Асхабов — типичная фигура горского вора-бандита.
В 1911 году он донес в крепость Ведено об тайном убежище Зелим-хана. Зелим-хан был окружен в пещере, но оттуда таинственным образом исчез. И до сих пор поется песня об этом случае:
Хорочоеский кляузник — не мужчина Махмат-хан —
Бросил свой длинный язык к порогу полковника, —
Чтоб отсох язык кляузника…
За этот донос Асхабов был назначен старшиной селения Хорочой.
Большая злоба накипела против Асхабова у горцев, и при выборах окружного исполкома он был забаллотирован. Асхабов ушел со съезда взбешенным и со словами:
— Подождите, вы еще услышите обо мне…
Чеченцы уверены, что он организует банду.
Асхабовы — большая болячка на тела Чечни. Оттого-то горцы и разрешают свои конфликты собственными средствами:
— У нас один закон и одна власть — винтовка…