Глава тринадцатая

Каргопольлаг

Начиная описывать свою лагерную жизнь, я в затруднении. Столько разнообразных картин, столько красочных типов за семь лет заключения, что буквально не знаешь, что выбрать, с чего начать.

Буду писать о Каргопольлаге.

После моего водворения в больнице у меня сложился определенный образ жизни. В 8 часов утра кончается ночное дежурство. Приходит вольная сестра Марья Леонтьевна. Сдаю дежурство, отправляюсь спать.

Барак пустой. Все ушли на работу. Сплю до двенадцати. В двенадцать — обед. Кашка на донышке. Потом читаю. Молюсь. Коротаю время.

В семь часов приходят ребята — усталые, мокрые, злые. Перекидываюсь несколькими фразами с друзьями. Иду на дежурство. Принимаю дежурство, раздаю лекарства.

Остаток вечера — в обществе Макарыча. Пьем чай, беседуем. Вспоминаем каждый свое. Комментируем политические новости, которые узнали по радио или из газет.

Наконец, одиннадцать часов вечера. Прощаемся с Макарычем. Больные уже спят, если нет какого-либо особого случая. Санитар спит. Я один. Целую ночь брожу по коридору. И молюсь.

Когда-то в юности я мечтал о монашестве, любил молиться. Но человек я, выражаясь языком святоотеческих творений, не духовный, а душевный. Впоследствии интересы политические, литературные, жизнь в центре шумной столицы вытеснили духовную жизнь, остались от нее лишь капельки, крошечные остатки.

Здесь для читателя, не сведущего в святоотеческой литературе, я хочу кое-что пояснить. Святые отцы, следуя за апостолом Павлом, учат о трехсоставности человека, который состоит из тела, души и духа. Душа — интеллект, комплекс житейских и внешних впечатлений. Дух — самый высший этаж человека: устремление к Богу.

Соответственно с этим людей можно разделить на три разряда: людей с приматом физических, животных инстинктов; людей душевных с приматом интеллекта; людей духовных, у которых основным является религиозная жизнь.

Так вот в лагере, в тюрьме духовная жизнь вновь во мне воскресает. Я как бы возвращаюсь к своему детству. В это время я упиваюсь молитвой, отдаюсь ей целиком, чувствую Бога — здесь, рядом, около. И общение с Богом дает ощущение необыкновенной сладости, просветленности. В эти моменты и только в эти моменты я переживаю то, что средневековые мистики называют «состоянием благодати».

А потом опять приходят земные человеческие интересы, честолюбие, эгоизм, все то пошленькое, дрянное, что есть в моей натуре… И я ощущаю то, что русский поэт передал в следующих выразительных строках:

«В киоте зажжены лампады,

Но не могу склонить колен.

Ликует Бог в надзвездном граде,

А мой удел — унылый плен».

(Ф. Сологуб)

В это время освобождение было совершенно нереальным, вся предыдущая жизнь казалась отрезанной навсегда. О том, что было, вспоминал так, как может вспоминать на том свете умерший о земной, уже изжитой жизни.

Переписывался лишь с отцом и мачехой, больше ни с кем. Да и отцу писал лишь раз в месяц. От каких-либо посылок и денег отказался наотрез. Отец все-таки кое-что присылал, но довольно редко. Да мне и не нужно было ничего — я вполне довольствовался лагерным пайком.

Между тем вокруг было много интересных людей. С Макарычем мы расстались через несколько месяцев. (Через два года судьба нас снова свела уже на другом лагпункте.) Вместо него приехал новый врач — Сергей Владимирович Дедырка, тоже человек знаменательной и трагической судьбы.

Уроженец Минска, сын гимназического учителя, он в 20-е годы заканчивает институт, женится; работает в Питере. Человек хороший; довольно поверхностный; любит ухаживать за дамами, повеселиться, поиграть в карты. Из Питера вместе с женой и дочерью переезжает под Мурманск. После войны арестовывают. Почему, за что? Неизвестно. Просто попался приятель стукач.

И следователь объяснял его арест так: «Уж очень во время войны распустили языки, надо приструнить».

И вот Сергей Владимирович оказался жертвой. Привезли в Вологодскую область, в лагерь, который был расположен в бывшем Кубенском монастыре. И новое несчастье. Это было время, когда были в моде «лагерные сроки». Сергей Владимирович попал в компанию интеллигентов, в которой оказался лагерный стукач. Через три месяца — опять суд, опять статья 58–10, снова десять лет. И переброска в Каргопольлаг.

Здесь он акклиматизировался. И опять несчастье. Выше я говорил о пристрастии Сергея Владимировича к дамам. Была у него приятельница, медицинская сестра на лечебном лагпункте на Пуксе, а он был в это время на другом лагпункте. Приезжает пропускник, который может передать письмо его знакомой. Сел писать, написал лагерной приятельнице, потом написал письмо жене. В это время пришли, стали торопить: пропускник (заключенный) сейчас уезжает. Впопыхах вложил в приготовленный конверт письмо, написанное жене, а письмо, предназначавшееся лагерной приятельнице, — в женин конверт. Одно отдал пропускнику (заключенному, имеющему право передвигаться вне лагпункта), а другое письмо опустил в почтовый ящик. Жена получила письмо, написанное любовнице, и переписка с ней порвалась навсегда.

Все пережитое страшно подействовало на Сергея Владимировича. Нервы его расшатались. Он не мог спать один в комнате, свою кровать перенес в коридор, не выносил одиночества, стал вспыльчивым, раздражительным. Часто с ним ругались, но быстро мирились. Свои люди.

Вскоре перебросили его на другой, санитарный лагпункт. Через два года — новое несчастье. Сформировался этап в дальние лагеря, на Воркуту. В этот этап попали все люди, имеющие второй срок. Этап был продолжительный, очень тяжелый. Привезли на Воркуту, послали на общие работы. Однажды на работу он не пошел. Остался в бараке. А вечером его нашли повесившимся.

Царство Небесное бедняге. Господь да простит ему его слабость!

Сергей Владимирович был у нас на лагпункте три месяца. В мае приехал на его место новый врач — Димитрий Степанович Яковита.

Этот еще, может быть, жив; ему сейчас было бы 78 лет.

Сибиряк. Из простой семьи. Рано остался сиротой. Воспитывала его старшая сестра. Переехал в Питер; участвовал в гражданской войне. После войны учился, стал врачом, женился на дочери тверского фельдшера.

В 1941 году мобилизован. Попадает в плен к немцам. В лагере для военнопленных был также врачом. После 1945 года сразу его привлекают к суду как военнопленного по нелепому обвинению в «измене родине» (почему работал врачом, а не покончил жизнь самоубийством?).

Первоначально попадает в лагерь где-то в Литве, показалось недостаточно, перевели его к нам в Каргопольлаг.

Симпатичный, скромный, робкий, забитый человек. Страшно боялся блатных. Без конца клал их в больницу. Они почувствовали его слабость. Били его (чтоб били врача — это невиданный случай) почти каждый день. Мне говорил: «Я врач, а от меня требуют, чтоб я был тем, кем был ваш отец, — мировым судьей. Я не могу».

Он был прав. Лагерный врач — это судья: от него зависит, кого посылать на работу, а кого оставлять, кому какую категорию труда давать, кого можно сажать в карцер, а кого нельзя.

Павел Макарович, с его волевым, твердым характером, был рожден для этой роли; и блатные, и начальство перед ним трепетали. Не то Яковита. Видимо, и начальство это поняло, и его отправили на Пуксу в качестве врача в туберкулезный стационар.

Затем я потерял его из виду. Меня перебросили в другое отделение. Дожили ли вы до освобождения? Живы ли сейчас? Всего вам доброго, Димитрий Степанович, хороший, скромный русский человек, попавший в водоворот дьявольской игры.

За стенами стационара тоже был у меня друг; о нем разговор особый.

Фамилия его — Кривой. Павел Макарович со свойственным ему едким юмором переводил его фамилию на латинский, получалось: сипшз. Но зря. Человек это был порядочнейший, один из наиболее морально чистых людей, которых я встретил в жизни. И что всего удивительнее — единственный убежденный коммунист, которого я знал. Надо же! Всю жизнь прожил в Советском Союзе, а единственного искреннего коммуниста встретил в лагере.

Из этого, конечно, не следует, что все те многочисленные коммунисты, которых я знал в жизни, были сознательными обманщиками. Обычно это были самые заурядные чиновники, которые как будто искренне исповедовали ту религию, которая являлась официальной. Считалась бы официальной другая религия, они бы исповедовали и ее с таким же усердием и, по-видимому, искренне бы в нее верили.

В противоположность этим стандартным советским типам, мой новый знакомый был коммунистом-фанатиком, одержимым, и в то же время — хорошим и очень неглупым человеком.

Он был черновицким евреем, и звали его Шолом Абрамович Кривой. Его отец был плотник, что ему давало возможность острить, что его отец «был коллегой моего Учителя». Уже в четырнадцать лет Шолом увлекается идеями коммунизма, вступает в комсомол, и уже в это время он первый раз понюхал тюрьму.

Это было начало.

Всю жизнь он в руках сигуранцы — румынской разведки, все время по тюрьмам. Сигуранца шутить тоже не любила. Пытки. Все зубы выбиты, несколько раз срывали ногти. Закончил заключением в знаменитой тюрьме Дафтану, сделанной из каменной соли.

Про эту тюрьму рассказывали так. Однажды был убит один богатый человек. Убийц приговорили к пожизненному заключению. Вдова на свой счет выстроила тюрьму с таким расчетом, чтобы жизнь для заключенных превратилась в сплошное мученье.

Летом под лучами южного солнца каменная соль нагревается, и пребывание в этой тюрьме становится адом.

Четыре года в Дафтану. Освободился. Поехал в родные Черновицы. Там его застало завоевание советскими войсками. Четыре года в армии, на передовых позициях. Но наконец войне пришел конец. 1946–1948 годы.

И тут произошло нечто сверхнеожиданное. Советский строй оказался вовсе не таким, каким казался издалека, когда сидел в тюрьме Дафтану. Он пишет возмущенное письмо в «Советскую Украину». Начинает латинской цитатой: «Уихт а типа атептит гедаея» — «Справедливость — основа государств». А далее следует комментарий, что справедливость-то в Советском Союзе неважная, а следовательно…

На беду обучили человека в румынской гимназии латинским классикам. Ответ МГБ не замедлил. Тотчас он был арестован. В ответ на протесты реплика прокурора: «Подумаешь, там сидели, а у нас не можете?» Он — специалист по латинским классикам, ну а здесь неплохо знали логику. Пять лет и Каргопольлаг.

Чистейший человек. Никаких поблажек не искал и не хотел. Был на самых тяжелых работах. Ребята про него говорили: «Все бы жиды были такие, как Шолом, — жить было бы можно».

Были с ним вместе несколько лет. Спорили друг с другом до хрипоты, но очень любили друг друга. Дружба наша продолжалась и после лагеря. Переписывались. Когда он бывал в Москве, заходил ко мне.

Помню, однажды в его приезд зашел ко мне молодой тогда Глеб Якунин. Они понравились друг другу (столь полярные противоположности). Про Глеба было сказано: «Вероятно, таким был молодой Бухарин» (высшая похвала в устах Кривого).

Одно из его писем с моим ответом я, с его разрешения, опубликовал в Самиздате под заглавием «Переписка с другом-коммунистом». Однако на этом дело не кончилось.

В 1965 году, к моему пятидесятилетию, он прислал мне грубое письмо с упреками за мою деятельность. Я без комментариев отослал письмо обратно. С тех пор все отношения прервались. Да иначе и быть не могло. Коммунист (его восстановили в партии) в дружеской переписке с антисоветчиком — внутреннее противоречие.

Но вспоминаю о нем с любовью. Не сомневаюсь, что и он, теперь уже старик, вспоминает со вздохом наши длинные лагерные беседы.

С Кривым связан резкий поворот в моей лагерной судьбе. Летом пятидесятого года, рано утром, он неожиданно приходит ко мне:

«Сейчас я иду на этап, сказал нарядчик».

«Куда?»

«Говорят, на четверку».

Четверка — это командный лагпункт. Простились. А 15 декабря неожиданно и я попадаю на этап, по спецнаряду на четверку. Что такое! Приезжаю. Разыскиваю Шолома.

«А, вы уже приехали?»

«Как видите. А вы что, меня ждали?»

«Да».

И тут выясняется целая история. Местный начальник санчасти решил окончить десятилетку. Разыскивает учителя русского языка. Кривой по формуляру числится учителем: он преподавал немецкий язык в школе. Зовет его.

«Не можете ли преподавать литературу?»

«Нет. Я сам плохо говорю по-русски».

«А не знаете ли вы где-нибудь здесь учителя русского языка? Он, может быть, где-нибудь на общих работах. Я его вызову сюда, устрою. И ему хорошо, и мне».

«Знаю. Он работает в санчасти на 12-м».

«А, так это наш, медик. Устрою ему спецнаряд».

Сказано — сделано. Через несколько дней я на столичном лагпункте — четвертом. А на другой день я уже познакомился с моим новым учеником.

Меня помещают в стационар. Затем я статистик санчасти. И в роли Жуковского. Воспитатель наследника престола.

Много было курьезов в наших взаимных отношениях с моим учеником. Много анекдотов возникало на почве этих своеобразных отношений. Интересно бы о них рассказать. Но неудобно. Он жив, теперь уже на пенсии, живет в одном из больших городов. Прикусываю язык. Педагогическая этика.

Лагпункт — столица Мехренгского отделения. Выражаясь официальным языком: головной лагерный пункт. Здесь мне стала более ясна механика лагерной жизни.

Первая черта, которая сразу бросалась в глаза, — наглый паразитизм верхушки. Начальник лагеря что-то делал (хозяйственник). Оперуполномоченный «кум» был чем-то занят (местный начальник лагерного МГБ; насколько целесообразной была его «благородная» деятельность, это другой вопрос). Но вот целая категория лиц, абсолютно ничем не занятых: начальник спецчасти (он вел картотеку заключенных. Зачем? Ведь этим занимались и оперуполномоченный, и начальник, лагпункта. Причем и эту несложную работу делал за него заключенный); начальник КВЧ (культурно-воспитательная часть) вообще ничего не делал — газеты и письма выдавал за него заключенный; считалось, что он цензурирует письма, но и это делала одна женщина, лагерная работница. Начальник санчасти — совершенно надуманная должность. В стационаре работали два врача, одна вольная фельдшерица, две заключенные фельдшерицы, статистик-заключенный. Начальник только лишь иногда подписывал отчеты, которые изготовлял статистик.

Далее, главный бухгалтер — вольный. Абсолютно ничего не делал, все делали заключенные-бухгалтеры. Заместитель начальника лагеря — опять надуманная должность. В лагере производство на семьсот человек, тут и одному начальнику нечего делать.

Итак, пятеро здоровых молодых мужчин, от 30 до 40 лет, совершенно ничем не занятых. Между тем они получали оклад зарплаты в 2000 рублей (по теперешнему 200 рублей), да 1000 рублей надбавки за чин, да 500 рублей надбавки за опасность работы (с заключенными). Итак, 3500 (по-теперешнему 350) рублей. Далее, бесплатное жилище. У каждого был дом со службами. Каждый имел хозяйство: огород, который обрабатывали заключенные, домашний скот — козы и свиньи, которых кормили отходами с лагерной кухни. Бесплатное обмундирование.

Средний уровень — среди них не было ни одного образованного человека, никто из них ничего не знал, кроме «Краткого курса истории ВКП(б)», и то только до 4-й главы о диалектическом материализме; добравшись до нее, все они тонули в этой «бездне мудрости», и никто не мог ее одолеть.

Далее шли надзиратели. Эти работали. Приходилось иметь дело с блатными, действительно рисковать тем, что могут разбить голову. Положение их было неважное, в соответствии с принципом «Кто работает, тот не ест», — жили в холодных похищениях, зарплата грошовая, вечно озлобленные, ищущие, на ком сорвать злобу. Но бывали и добродушные, которые брали с заключенных грошовые взятки, смотрели сквозь пальцы на проделки заключенных.

Не то — старший надзиратель, «архиепископ», по терминологии Павла Макаровича; это обычно неглупый, практичный, напористый мужик, обеспечен лучше других надзирателей.

Заключенные.

Прежде всего «придурки», к которым принадлежал одно время и я: работники санчасти, счетоводы, бухгалтеры. Среди них изредка попадались интеллигентные, приличные люди, но редко, а так обычно люди мелкие, лживые, интриганы и стукачи. Народ мало приятный.

Что касается других заключенных, то основная масса — бытовики. Это люди, сидящие по бытовым статьям.

Прежде всего так называемые «указники», отбывающие наказание по Указу от 6 июля 1947 года о борьбе с хищением социалистической собственности. Среди них очень мало действительных преступников.

Например, парень восемнадцати лет нарвал яблоки в совхозном саду. 20 лет лагерей. Если бы в саду колхоза — было бы 5 лет. Колхоз — это общественная организация, а совхоз — государственная.

Далее. Типографский рабочий оклеивал свою комнату обоями; по согласованию с начальником взял несколько листов чистой бумаги; в проходной задержали; он сослался на начальника; позвонили начальнику, тот отрекся: «Знать ничего не знаю». Согласно акту, бумага стоила 60 копеек. 20 лет лагерей.

Сам видел всех этих людей. И все-таки факты настолько чудовищные, что и сейчас рука не поворачивается писать эти цифры. Но у советских судей все было легко и просто — приговаривали, формулировали, подписывали, отправляли людей в лагеря.

Далее, хулиганы. Молодые парни.

Подрался из-за девчонки — 5 лет. Выругался матом в публичном месте — 5 лет. И он попадает в лагерь, где ни один начальник без матерщины не говорит ни одной фразы.

И наряду с этим я видел человека, который убил жену, — тоже 5 лет (ревность, смягчающие вину обстоятельства!).

Порой казалось, что это сумасшедший дом, что правители, судьи, заключенные — все сумасшедшие. Ничего! Терпели!

Итак, основная масса — безобидные мужички и парнишки, работяги, как они сами себя называли, или «штымпы» — как их называли блатные. Честные, работящие, простые люди, какими они на самом деле были.

Далее, настоящие расхитители, растратчики казенного добра. Хозяйственники. Почти все бывшие коммунисты. Директора, бухгалтеры. Сидели по той же статье, что и безобидные мужички, — Указ от 6.7.1947 г. Курьезно, что сроки в них, однако, были почти всегда меньше: 7, 8, а то и 5 лет. Видимо, «социалистическая бдительность» следователей и судей усыплялась при помощи не совсем социалистических средств. Это было, впрочем, нетрудно. Взяточничество было обычным явлением в судах. Только очень уж крупные дельцы получали «на полную катушку» по 25 лет.

Эти обычно пристраивались на «придурочьи» должности. Почти все были стукачами. Макарыч мне говорил: «Главным образом избегайте бывших коммунистов. Паршивый народ. Они все еще мнят себя привилегированными, лезут во все дыры, стукачи». Он был прав.

И наконец, настоящие уголовники, профессиональные преступники.

Здесь в это время была интереснейшая ситуация. Преступный мир был расколот. Он делился на блатных и ссученных. Причем их взаимная борьба порождала очень острые коллизии и почти всегда оканчивалась кровью.

Но прежде всего несколько слов о типе профессионального преступника. Как правило, это узкие специалисты. Они очень изобретательны в плане своей профессии: знают воровское дело, умеют грабить, знают, как можно убивать. Но во всем остальном они поразительно примитивны и глуповаты.

Глядя на них, я часто вспоминал Ламброзо с его теорией о том, что преступность есть один из видов вырождения. Почти все профессиональные преступники, которых я знал — а я знал их сотни, — имели ярко выраженные признаки дегенератизма.

Им была свойственна какая-то странно детская психология. Бацать — плясать неизвестно зачем и почему. Достать чифирь — крепкий чай, заменяющий водку, напиться. Таков примерно круг интересов блатного.

Любят слушать «романы». Песни блатных — лирические. Основная тема: несчастная любовь и жалобы на судьбу. Помню, например, пожилого блатного, который пел такую песню. Начало:

«Скоро, позднею весною,

Сиреневые ветки зацветут,

А меня так мерзлой Воркутою

По этапу скоро поведут…»

Следует длинная повесть о лагерной жизни. И патетический конец: через много лет возвращение в родной дом, где узника встречает мать.

«Брошены поднесенные розы.

Матушка качает головой.

На глазах непрошеные слезы

Оттого, что сын совсем седой».

Другая романтическая повесть — о том, как коммунист влюбился в дочь священника. Самый драматический момент — влюбленный требует решительного ответа и получает его:

«Отец мой священник,

А ты — коммунист.

Твоей никогда я не буду, —

Даю я конкретный ответ».

Это любимейший куплет блатных. Они его напевали без конца. Всюду и везде. И финал, патетическая развязка: он ее убивает. Его арестовывают. Неизвестно почему, достается и отце, об этом песня лаконично заявляет:

«Ему, как священнику,

Руки скрутили…»

Неплохой комментарий к статьям конституции, трактующим о свободе религии. Блатные — большие реалисты, и красивыми словами их не проведешь.

Что меня поражало — это полное отсутствие в разговорах эротической темы. Матерщина после каждого слова. Любовь к приключениям в стиле авантюрных романов. И ни малейшего эротического смакования. Если говорят о своих любовных приключениях, то легко и просто, как о любых других физиологических отправлениях.

Сильно развита педерастия. Но к мальчишкам, которые служат некоторым из них, относятся с нескрываемым презрением и отвращением: те не имеют права даже садиться за общий стол.

И, наконец, война между блатными и ссученными. Повод для войны — отношение к начальству. Настоящий блатной, — «вор в законе», нигде и ни под каким видом работать не должен. За него работают мужики. Он имеет свою особую форму: рубаха, выпущенная поверх брюк, и брюки, вправленные в чулки; на шее крестик. Он вор в законе. Может хватать за горло «мужиков» — нашего брата, грабить, убивать, но с санкции старшего блатного. Таковы блатные.

Что касается ссученных, то их идеология следующая: мы воры и ворами умрем, но здесь, в лагере, никого не трогаем и сотрудничаем с начальством. Коллаборационисты.

Занимают должности нарядчиков, бригадиров, некоторые умеют и сами неплохо работать.

На каждом лагпункте господствует определенная «масть». Есть лагпункты, где преобладают ссученные; здесь очень туго приходится блатным. Если сюда попадает блатной, его ссучивают. Для этого выработан строгий и четкий церемониал.

От блатного требуют, чтобы он совершил три символических действия. Во-первых, ему дают грабли, и он обязан два-три раза провести ими по «запретке» (запретная зона около забора распахана для того, чтобы следы беглеца были видны). Далее, ему вручается ключ от карцера: он должен (в сопровождении толпы ссученных) подойти к карцеру и собственноручно запереть замок на дверях. И наконец, заключительный акт: он должен поесть со ссученными. После этого он уже сам ссученный, и теперь его будут резать блатные.

Имеются, однако, среди блатных люди поразительной стойкости, которых не могут сломить никакие побои. А ритуал побоев также отработан. Блатного поднимают несколько дюжих парней и изо всех сил бросают его задней частью об землю. Бывали люди, которые выдерживали эту операцию по тридцать-сорок раз. После этого — тяжелая инвалидность на всю жизнь.

Вообще блатные, да и ссученные, долго не живут, не более 40–45 лет. Старика блатного вы не встретите. Противоестественный образ жизни дает себя знать.

С этим миром я впервые соприкоснулся на Савозере. К нам прислали крупного ссученного — Ваську Карелина. Он в Ерцеве работал заведующим изолятором и лично избивал блатных (сам — бывший блатной). В глазах блатных это — сверхпреступник. Наказанием ему может быть только одно — смерть.

Но и начальству он страшно надоел. Вечно он паяный — откуда-то достает водку, и вечно с ним какие-то приключения. Решили, что он больше не нужен — и послали его к нам на Мехренгу, где превалировали блатные.

Приехал. Сразу в виде протеста перерезал себе горло. В этом мире это самое обычное, причем перерезают так, что крови много, но никогда никто не умирает. Положили к нам в стационар. И попал он под мое попечение.

По ночам не спит. Как-то пристал ко мне: «Доктор, расскажите роман». После долгих отнекиваний стал припоминать какие-то бульварные романы. Потом увлекся и начал импровизировать.

Увлекся мой Васька, да и другие слушатели, сверх меры. Слушали как завороженные. Уже с утра начинали спрашивать: «Скоро ли придет ночной доктор?» Иногда я говорил: «Завтра праздник, рассказывать грех, не приставайте». Полная покорность. Сам всемогущий Васька таскал мне воду из колодца. Словом, я овладел их сердцами. А Васька был гроза лагпункта. Сказал однажды: «Я убью нарядчика». Нарядчик бежит объясняться.

Однажды на этой почве произошел комический инцидент. Вася поругался с зубным врачом и пригрозил: «Я тебя убью». Затем наступают часы ночного дежурства. Я сказал: «Завтра воскресенье, рассказывать не буду». Одиннадцать часов. Все спят. Обозреваю свои владения. Прохожу в прихожую около помещения, где спят врачи. Вижу, санитар, сидя, клюет носом. Говорю ему: «Что ты здесь делаешь? Иди спать». (По правилам, санитар должен дежурить вместе со мной.) Затем прикрываю дверь. Тепло. Хожу. Вспоминаю всенощную. Мысленно присутствую на литургии.

На другое утро врач взволнованно меня спрашивает:

«Что такое было ночью?»

«Ничего не было».

«А кому вы сказали: „Что ты здесь делаешь? Иди спать“?»

«Санитару Лешке».

«Ну и ну».

И здесь я узнаю следующее. Зубной врач сам не свой под впечатлением угрозы Васи, что он его убьет, не спит. И вдруг слышит мои слова: «Что ты здесь делаешь?» Он решает, что это Василий подкрадывается, чтобы его убить. Будит врача Яковита, который тоже храбростью не отличается. И вот они забаррикадировали дверь и всю ночь, стоя в одном белье, с трепетом прислушивались к моим шагам. И смех и грех.

Любил я беседовать с Васей. Уж очень своеобразное было у него восприятие. Вот однажды спрашивает он у меня: «А зачем Пушкин вызвал Дантеса на дуэль?» Отвечаю хрестоматийно. Вижу, ответ мой его не удовлетворяет. Мнется. Потом спрашивает: «А почему он (Пушкин) не мог его (Дантеса) втихаря уякнуть?» На это я не нашел что-либо сказать.

Другой раз я рассказываю, что моя мать замужем второй раз, и я избегаю к ней заходить, чтоб не встречаться с отчимом. И опять недоуменный вопрос: «А почему ты ее не убил?»

Вася человек цельный, ничего не скажешь.

Ужасен был его конец. В конце концов отослали его на Пуксу, лечебный лагпункт. Посадили в изолятор — превентивный арест. Ночью ворвались блатные. Наутро нашли Василия, плавающего в крови. Девятнадцать колотых ран, уже мертвого били. На трупе верхом сидел восемнадцатилетний парнишка, который заявил, что он единолично расправился с Василием. По чьему-то приказу взял вину на себя; получил дополнительно 10 лет.

Особый тип людей: хулиганы-бакланы.

Эти не были ни с блатными, ни со ссученными. Презирали их и те, и другие. Мелкая трусливая сволочь. Расскажу историю одного из них.

Николай Дианов. Московский парень. Жил в районе Ленинградского шоссе, самый хулиганский район столицы. С ним у меня был знаменательный инцидент.

Однажды в бане на 12-м лагпункте он снял с меня крест и надел на себя. Я промолчал, однако сразу после бани пошел в барак блатных к своему приятелю, одному из корифеев блатного мира Мишке Мельникову. Через десять минут Дианов пришел ко мне в барак и отдал мне крест. При этом сказал:

«Вот тебе крест. Ты думаешь, это я Мельникова испугался? Плевать я хотел на твоего Мельникова».

Через десять минут приходит Мельников:

«Это правда, что Дианов сказал так и так: плевать мне на Мельникова?»

«Было такое дело».

Через десять минут меня зовут к старшему надзирателю. Иду. Перед надзирателем стоит Дианов. Старший надзиратель:

«Я знаю, что с вас сегодня сняли крест. Кто снял?»

Я, показывая на Дианова:

«Спросите его».

Дианов: «Да, да, я снял с вас крест».

И тут выясняется следующее. Мельников прямо от меня пошел в барак к Дианову и избил его до полусмерти. Тот сразу же побежал на вахту жаловаться. Это был его стиль: сам напаскудит, а потом бежит жаловаться. Так было постоянно. В конце концов, он так озлобил против себя блатных, что те решили его прикончить. И жребий выпал на некоего Цейтлина.

Это был хороший, безобидный парень, портной из какого-то украинского местечка. С блатными его связывало лишь одно: он был страстный картежник. Играл напролет все ночи. Проигрывал с себя все, что только можно проиграть, вплоть до брюк и кальсонов. Однажды проиграл Дианова. Ему выпало на долю убить Кольку. Он взмолился: «Ребята, я не могу. Пусть убьет его кто-нибудь, я возьму вину на себя». С ним согласились.

Однажды, когда в лагерной столовой Колька стоял в очереди за обедом, к нему подошли и сунули ему нож глубоко под сердце. Колька с ножом в груди сумел побежать по лагерю, вбежал в кабинет к оперуполномоченному, выхватил обеими руками нож из сердца, бросил нож на стол к уполномоченному. Кровь хлынула широким потоком. Через минуту Колька умер.

Я никогда не видел, чтобы так радовались смерти человека. Он насолил буквально всем. А вину взял на себя Цейтлин, получил за убийство 10 лет. Тогда еще смертной казни за убийство не было.

Я был в это время статистиком на 4-м лагпункте. Мне пришлось составлять акт о смерти Дианова. Составил. Представил старшему надзирателю. Он прочел, сказал:

«Собаке собачья смерть».

Я ответил:

«Он сейчас перед Судьей более строгим и более милостивым, чем людской суд. Не будем его осуждать». Надзиратель промолчал.

И наконец, чтоб закончить рассказ о борьбе блатных со ссученными, еще один эпизод.

Как я сказал выше, блатных никогда не привозили на лагпункт, где был перевес ссученных и наоборот. Исключение составлял лагпункт «Северный» — штрафной лагпункт, на котором были и ссученные, и блатные.

Однажды в лесу прикончили бригадира ссученных Костю. Это был главный организатор ссученных и действительно хороший парень. И, как назло, как раз в этот день приехала на свидание к нему его мать.

Она сидит на вахте и ждет сына, а в конце дня несут его мертвого. Возмущение было всеобщим.

Бригада ссученных вошла в лагерь с топорами (что категорически запрещалось). Ворвались в изолятор, где сидел старший блатной. Прикончили его одним махом: отрубили голову. Затем ворвались в санчасть, в стационар. Убили нескольких блатных, которые лежали в палате. Затем началось Мамаево побоище.

Было так. Вбегают в барак с топорами. Команда: «Все под нары!» При этом размахивают топорами, как рапирами. Затем выводят по одному из-под нар. Суд. Кого убивают, кого бьют до полусмерти. Лишь немногим дают пощаду. Блатных застали врасплох, и они безоружны.

К нам на четверку везли раненых. Это было, как во время войны. Раненые, раненые, раненые. Суд дал ссученным демонстративно мягкие наказания: прибавил всего лишь по нескольку месяцев к их срокам. Блатные на Мехренге потерпели поражение.

Бывали побеги. Но всегда неудачные. Удачного побега я не видел ни одного. Беглеца ловили — и почти всегда приканчивали.

Как-то лежал я в стационаре рядом с девятнадцатилетним парнишкой-ленинградцем Олегом. Воришка. С пятнадцати лет пошел по этому делу. Последний его подвиг — обворовал магазин. Получил 18 лет лагерей. Есть от чего прийти в отчаяние. У меня спрашивал:

«Что, если я напишу Сталину?»

Я отвечал:

«Ну, напишешь. Допустим невозможное: попадет заявление ему в руки. Ты думаешь, помилует?»

«А что же?»

«Не думаю. Он дяденька не из добрых. Это не то, что наш брат, мягкотелые интеллигенты».

Кажется, убедил. Письма Сталину он не написал.

Затем отослали его на 12-й лагпункт. Какой-то старый блатной его сагитировал бежать. Запаслись двумя плитками шоколада в ларьке. Убежали.

Павленко, начальник лагеря, отправил погоню, дал инструкцию: «Живыми не приводите». Ему нужны были жертвы — для примера. Поймали. Старшего блатного убили с ходу. Олег бросился на колени, взмолился: «Не убивайте».

Убили в упор. Принесли на вахту, выставили трупы для всеобщего обозрения.

Составлял акт о его смерти. Было жалко.

И наконец, 58-я статья.

Тут опять ряд подразделений. Прежде всего статья 58–16 — измена родине. Это в основном власовцы или участники других военных подразделений, воевавших на стороне немцев во время войны. Большей частью люди, совершенно случайно попавшие в этот омут. Для примера расскажу биографию одного из них, который работал у нас санитаром. Со мною дружил. Знаю его биографию, как свою.

Зовут его Виктор. Родился в Новгороде. Мать — обрусевшая немка из новгородских колонистов; отец — русский, сапожник-пьяница. Рос вместе с братом моложе его на два года. Детство — кошмар. Вечно пьяный отец, скандалы, нищета. Наконец война.

Новгород в руках у немцев. Призывают всех мужчин на особый пункт, в том числе Виктора. Узнают, что мать его немка. Рукопожатие. «Поздравляем с возвращением в лоно родины». Теперь он немецкий гражданин. Мобилизуют. По росту он подходит в СС, ничего не скажешь, рослый парень.

И вот он в частях СС. Борется с партизанами. Но это ему не по душе. Объявляет себя больным. Симулирует аппендицит, отправляют на излечение в больницу на границе с Швейцарией, где ему вырезают абсолютно здоровый аппендикс.

Но отец его сапожник, и ремесло сапожника знает он с детства. Начинает чинить ботинки в больнице. Специалист незаменимый. Им дорожат. При больнице — до конца войны. Но знакомится на свое несчастье с русской девушкой из Питера.

Она здесь на принудительных работах. Женится на ней. Это для нее удача. Он ведь немецкий подданный. Все ограничения для нее разом отпадают.

Конец войны. Ничто не мешает перейти швейцарскую границу. Он в Баварии, до границы несколько километров. Но жена требует возвращения на родину, в родной Питер. У нее от него уже родился сын.

Возвращаются. Его в Питере, конечно, не прописывают. Поселяется в Новгороде. Через два года арестовывают. Двадцать пять и пять и пять. Это означает: 25 лет лагерей, 5 лет последующей высылки в отдаленнейшие местности Сибири, 5 лет поражения в правах, — словом, пожизненный каторжник.

Жена пишет ему из Питера мерзкие письма, называет его изменником родины (в Германии, когда надо было спасаться от тяжелых работ, она об этом не думала), разводится, выходит замуж вторично.

Встретились мы с ним в Кодине. Работал санитаром. Не позволялось по статейному признаку. 58–16 — изменники родины — могли работать только на общих работах. С большим трудом удерживали, выдавали за больного, в этом помогал я, старый обманщик.

Помню, однажды утром, в 6 часов, я обхожу палаты, меряю температуру. Виктор подметает коридор. Подхожу к радиорупору, улавливаю несколько слов. Подзываю Виктора, говорю: «Витя, слушай».

Передают закон об амнистии. Это первая амнистия после смерти Сталина. Голос Левитана отчеканивает: «Всем, имеющим 25 лет, срок сократить наполовину».

Виктор блаженно улыбается, шепчет: «Двенадцать с половиной лет…»

Далее диктор продолжает: «Настоящую амнистию не распространять на изменников родины».

Я никогда не видел, чтоб в одно мгновение так переменилось лицо человека.

Но он освободился раньше меня — летом 1955 года, после приезда в Москву Аденауэра и всеобщей амнистии за военные преступления. Переписывались с ним.

В 1959 году, будучи в Новгороде, навестил его. Женился второй раз. И от второй жены имеет ребенка. И, чудак, все время вздыхает о первой жене. Я говорил: «Что ты, дурачок, вспомни, какие она мерзкие письма тебе писала».

Нет, вспоминает о ней по-другому. Потом, в Москве, получил от него письмо. Не ответил, у меня в это время был забот полон рот: отовсюду меня выгнали, появилась обо мне мерзкая статья в журнале «Наука и религия». Пути наши разошлись. Виктор, что делаешь ты теперь?..

А вот перед нами другой «изменник», чином повыше, капитан СС. Тоже русский парень. Москвич Миша (имя условное). Родословная такова.

Отец — мелкий служащий, бывший эсер, погибший в застенках НКВД в 1937-м. Мать — фотограф. В 1941-м был мобилизован. С самого начала имел план перейти к немцам; ненависть к большевикам впитал с молоком матери.

Удалось перейти. Далее фигура умолчания. Что там делал — неизвестно. В 1943 году всплывает в немецких войсках капитаном СС. В 1945 году возвращается. Пребывание в СС удалось скрыть. Работает фотографом.

В 1948 году выясняется, кто он такой. Арест. Двадцать пять и пять и пять. Встретился с ним в Кодино.

Часто заходил ко мне в стационар. Пили чай, беседовали.

Раз говорю: «Дак зря по двадцать пять лет».

Михаил: «Напрасно вы так думаете. У многих руки в крови».

«А у вас?»

Пауза. Пьет чай. Наклоняется. Вполголоса: «Я по горло в крови».

Увлекался Достоевским. Читал Евангелие. Любил беседовать о религии. Как говорят, иногда бывали у него антисемитские выпады. Но меня любил и ко мне был привязан искренне. Почему? Этого я и сам не понимаю.

Вскоре судьба нас развела. Получил, находясь в другом лагере, от него письмо. С воли. Освободился по амнистии за военные преступления.

Я знал его московский адрес. Хотел как-то его навестить. Остановил Вадим, мой неизменный верный друг:

«Слушай, как тебе не стыдно? Он же детей еврейских убивал». Послушался его, не пошел.

Видел очень много власовцев. Беседовал с ними. Поражало меня всегда одно. Большинство из них — бывшие коммунисты. Все побывали в лагерях для военнопленных, потом стали солдатами власовской армии, офицерами, политработниками. До чего быстро соскользнула с них советская идеология! Как быстро усвоили они философию нацистскую и особенно антисемитизм! Видимо, не случайно. От советского коммуниста до нациста — один шаг, по-видимому.

Власовцев видел неисчислимое количество. Многим из них писал жалобы, прошения о помиловании. (В лагере я считался специалистом по писанию жалоб.)

Только что я сказал об офицерах, политработниках, усвоивших легко и быстро нацистскую философию. Не то рядовые солдаты. Это случайные жертвы эпохи. Истории их, с небольшими вариациями, почти всегда одинаковы.

Мобилизовали. Попал в окружение. Сдавалась дивизия, а то и корпус. Он вместе с ней. Немецкие лагеря. Голод. Двенадцатичасовой рабочий день. Люди умирают ежедневно тысячами. В одном лишь лагере, где содержался Д. С. Яковита, умерло за полгода триста тысяч человек. Спасения нет.

И вот приезжает от Власова бывший советский офицер. Их собирают. Офицер говорит:

«Товарищи! (Товарищи — так и говорит.) Формируется Российская Освободительная Армия под командованием генерала Власова. Кто запишется — немедленное освобождение, обмундирование, паек немецкого солдата».

Умирающему от голода человеку не до теоретических споров. Человек записывается в армию Власова, желая спасти жизнь. А дальше все последующее. Служба в РОА. Лагеря. Выдача советской охранке. Тюрьма. 25 лет лагерей.

За столь массовый переход русских солдат на сторону врага надо прежде всего сказать спасибо Сталину, лишившему наших ребят, попавших в плен, всякой помощи и заявившему, что пленных надо рассматривать как изменников родины.

Далее идут прибалты. Видя бесконечное количество прибалтов, я удивлялся только одному: откуда их столько? Впечатление было такое, что их в Советском Союзе минимум сто миллионов.

Латыши и литовцы превалировали. Эстонцев было сравнительно меньше. Многие из молодых парней были в партизанах, но большинство попало просто так, за здорово живешь, в порядке осуществления бдительности.

Не меньшее число западных украинцев-бандеровцев. Все, в общем, неплохие ребята, и не так уж плохо относились они к русским. Сталин со своей дикой политикой всеобщего разорения — коллективизации, насильственной русификации, диких репрессий — внедрил, однако, такую ненависть к русскому народу, что ее не вытравишь и через сотню лет.

И опять, как и про очень многие мероприятия «великого вождя», можно сказать словами Талейрана: «Это было хуже, чем преступление. Это была глупость».

С западными украинцами я познакомился еще в Бутырках. Держались они вместе. Когда водили в умывалку, старший из них командовал: «На молитву». И став в ряд, запевали: «Царю Небесный». А потом по Шевченко:

«Ой, Богдану, ти, Богдану, Нерозумний сину, Вiддав Москвi на потаву Рiдну Украiну…»

Рослые, красивые, голоса мужественные, обычно баритонального тембра. Колоритное было зрелище.

И в лагере в основном держались сплоченно, дружно, поддерживали друг друга. Молодцы! Прекрасный человеческий материал!

И наконец, 58–10. Наша статья.

Прежде всего это сборная солянка. Была масса людей, попавших по этой статье совершенно случайно, по доносам, по вражде, в порядке «бдительности» чекистов, которые должны были отрабатывать казенное жалованье.

Характерный пример. Знал я одного парня. Сын врача, студент Ленинградского университета. Дон-Жуан, пьянчужка, лоботряс. Рано женился. Однажды, когда жена уехала, завязался у него роман с сестрой жены.

Проведала об этом теща. Озлилась: обеим дочерям парень испортил жизнь. Увидела у него на столе рукопись одного из его товарищей, которую тот написал в защиту космополитов. Наш Дон-Жуан ее и не прочел, валялась она у него на столе среди других бумаг. Но теща отнесла эту рукопись в МГБ.

В результате получил наш Дон-Жуан по статье 58–10 десять лет, так же, как и его товарищ.

Иногда аресты по этой статье принимали характер анекдота. Хороший мальчик из Риги Юра Баранов. Окончил десятилетку, поступил в Педагогический институт. Один из его товарищей, студент 4 курса, комсомолец, знакомый его матери, стал показывать ему институт, рассказывать про институтские порядки.

Юра слушал внимательно, потом спросил: «А я слышал, что в институтах бывают подпольные кружки. Есть ли такой кружок и в нашем институте?» Товарищ его оказался стукачом, доложил куда следует. Десять лет.

Другой студент — Ефим Зайдберг из Московского университета. Ярый марксист. Однажды во время спора на философском семинаре, когда ему стали указывать, что его слова противоречат тому, что говорил Ленин, он неосторожно ответил: «Ну, так Ленин говорит чепуху». Немедленное исключение из университета. Десять лет лагерей.

Были и другие, серьезные люди, у которых статья 58–10 сочеталась с глубоко продуманными взглядами или была результатом глубокой пережитой ими трагедии.

Со многими из них я познакомился позже, когда меня перевели в Кодинское отделение. История моего перевода такова.

Мой шеф и ученик, который окончил десятилетку и стал студентом заочного Юридического института в Ленинграде, получил повышение: стал начальником санитарной части Обозерского отделения — и переехал в Кодино.

Так как учеба в заочном институте продолжалась, работы должны были писаться и надо было готовиться к экзаменам, то и я вскоре получил спецнаряд в Кодино.

Здесь работал в качестве врача ожидавший конца срока Павел Макарович. И через два года разлуки мы встретились с ним вновь.

Радостная то была встреча: за лагерные годы я привык считать его своим благодетелем и искренне его любил. Все время между нами велась тайная переписка. И я стал опять работать в его стационаре ночным медбратом.

И здесь, в Кодине, я встретил еще одного человека, который стал моим другом на всю жизнь, вплоть до его смерти: я встретил московского профессора Евгения Львовича Штейнберга.

Выше я уже упоминал имя Евгения Львовича Штейнберга. Он попал в лагерь, став жертвой известного стукача Якова Ефимовича Эльсберга.

Вообще он был человек удивительно простой и доверчивый — и необыкновенно обаятельный.

Евгений Львович родился 31 декабря 1901 года, и ему тогда шел 51-й год. Он происходил из семьи крупного еврейского капиталиста, проживавшего под Симферополем. Детство Евгения Львовича поэтому прошло в Крыму. Окончил Симферопольскую гимназию. Поступил в Новороссийский университет.

Советская власть пришла в Крым на четыре года позже. Новороссийский университет во время гражданской войны был переведен из Одессы в Симферополь, и Евгений Львович застал всех старых профессоров и успел у них поучиться. Между прочим, он был близко знаком и с Максимилианом Волошиным.

После прихода советской власти Евгений Львович переезжает в Москву, заканчивает Московский университет по историческому факультету. Остается при университете. Женится на Татьяне Акимовне Шапиро, дочери известного врача, вернувшейся только что из Парижа, где она жила вместе с матерью-эмигранткой.

Затем обычная карьера советского научного работника. Защита диссертации, преподавание. Знакомство с господином Эльсбергом. Арест.

Он также получил десять лет по статье 58–10 за свои высказывания в дружеских разговорах в присутствии Эльсберга. В лагере он работал лаборантом.

У нас было много общих точек соприкосновения. Помимо литературных интересов любовь к театру. Он был страстным театралом, и даже в это время в Москве шла его переделка, сделанная совместно с Прутом, мопассановского романа «Милый друг». И самое главное — комплекс религиозных, философских, политических взглядов.

Он был верующим человеком, христианином, хотя и не крещеным, не принадлежащим ни к какой определенной конфессии, любил читать Евангелие, особенно о страданиях Христа, и при этом всегда плакал.

Человек вспыльчивый, импульсивный, он мог легко поссориться, наговорить резкостей, но через полчаса уже все было забыто, прощено, заглажено. Человек с большим чувством юмора и с артистическими способностями, он был незаменимым рассказчиком. Любил анекдоты.

Он был интеллигентом старой формации, человеком широкого круга интересов, гуманистом в самом глубоком смысле этого слова. И в то же время — человеком ультрасовременным. Обожал американскую литературу: Хемингуэя, Фолкнера. И особенной его любовью был Пастернак.

Есть что-то символическое, что он умер с ним в один день и в один час — 31 мая 1960 года. Его он любил и был его почитателем всю жизнь.

Он был сангвиником. Никогда не унывал. Но порой облачко грусти на него находило. И тогда он говорил, что умрет скоро, умрет через несколько лет, что жизнь его близится к концу. Предчувствие, которое, к сожалению, его не обмануло.

Евгений Львович — настоящий старый интеллигент, попавший вполне закономерно по статье 58–10. Были и другие.

Был в Кодине доктор Анатолий Силыч Христенко. Типичный хохол. Сын старого фельдфебеля. Толстый, тяжеловатый, добродушный. Кто мог подумать, что он обладатель одной из самых трагических биографий из всех, которые я знал.

Анатолий Силыч в дореволюционное время учился на фельдшерских курсах. Одним из его товарищей, закадычным его другом был веселый курчавый украинский парубок Любченко. Вместе выпивали, вместе бегали за девчонками, вместе готовились к экзаменам.

А через пятнадцать лет, в начале 30-х годов, оба парубка сделали карьеру. Анатолий Силыч окончил Медицинский институт и стал хирургом, главврачом в одной из больниц Одесской области. А Любченко стал Председателем Совнаркома Украинской ССР, членом ЦК ВКП(б), депутатом Верховного Совета — словом, важным сановником. Но старого приятеля не забывал. Тот часто ездил к нему в Киев в гости.

Об этом знали. Когда какое-нибудь осложнение — сразу к Христенко, он друг премьер-министра, поможет.

Но вот наступает 1937 год. И в газетах появляется краткое сообщение: «Член ЦК ВКП(б), председатель Совета Народных Комиссаров Украинской ССР Любченко, запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-бухаринскими террористами и очевидно опасаясь разоблачения, покончил жизнь самоубийством».

А через три дня был арестован Анатолий Силыч. Восемь месяцев в НКВД. В тогдашнем НКВД. Нечеловеческие пытки. Десять лет лагерей. Каргопольлаг.

Первое время изредка переписывался с женой и дочерью. Затем крах. Война. Оккупация Украины. Связь с внешним миром порвана.

Работает врачом. Только поэтому пережил ежовщину и войну.

Врачи все-таки были в привилегированном положении.

В 1946 году происходит следующее. Убили беглеца. Анатолий Силыч должен дать заключение о том, что беглец был убит, убегая от погони. Но нет, он пишет акт, в котором констатируется ожог: беглец был убит в упор и не в затылок, а в лоб. Оперуполномоченный его долго уламывает. Но веселый, добродушный украинец остается непреклонным, на все уговоры ответ: «Нет, нет, нет». И в заключение угроза «кума»: «Ну, подожди. Раскаешься!»

Угроза осуществилась через год. Пришла пора Анатолию Силычу освобождаться. Освободился, все честь честью. Но поезд на глухом полустанке останавливается только один раз в сутки, в 4 часа дня. Переночевал у друга. На другой день пошел к поезду, взял билет. Перед самой посадкой на поезд, на перроне, к нему подошли, задержали. Арест. Новое следствие. Ему инкриминируется статья 58–10 — агитация против советской власти.

«Агитация» выразилась в том, что однажды, сидя в парикмахерской, когда громкоговоритель хрипел и издавал какие-то нечленораздельные звуки, он сказал, что немецкие радиоприемники — хорошие. Восхваление капиталистической техники. Снова десять лет. И привезли его в Кодино.

Жизнь пройдена. Впереди пустота. Полная безнадежность. Но судьба подарила старику в дни заката последнюю радость. Попала к нему в стационар Шурочка — девушка из Мурманска, девятнадцати лет. Когда в Мурманске были английские офицеры, она увлеклась одним из них, — начался несложный роман девчонки с иностранцем. Пока офицер находился в Мурманске, все было хорошо. Но он уехал. И Шурочку тотчас арестовали. Инкриминировали гнусную статью: за проституцию. И пять лет лагерей.

Привезли в Обозерку. Она заболела. И старик влюбился в нее без памяти. Шурочка тоже его любила. У нее, видимо, было к нему смешанное чувство, как к отцу и как к мужу.

Вскоре она освободилась. Осталась в Кодино. Анатолий Силыч виделся с ней урывками.

Помню, однажды приходит Силыч в лабораторию, говорит Катюше, вольной лаборантке: «Передайте Шурочке», — и дает ей дамские туфли, купленные на последние арестантские гроши, скопленные с огромным трудом. Катюша, по-женски:

«Спасибо, доктор, передам. А между прочим, Шурочка была вчера у нас в доме, в соседней квартире».

«Она, верно, заходила к подруге».

«Да, к подруге. Но подруга дома не ночевала, была на дежурстве. Ночевала Шурочка. Всю ночь мне не давали спать. Все время какие-то стоны, поцелуи, чей-то мужской голос».

Старик молча выходит. Появляется через десять минут. «Дайте мне туфли».

«Зачем, доктор?»

«Я хочу их изрезать ножницами».

«Ах, что вы, что вы, доктор!..»

И с необыкновенной готовностью протягиваются туфли.

Силыч лезет в карман, вынимает две шоколадные конфеты, принесенные из ларька, кладет их в туфли и протягивает туфли Кате:

«Передайте!»

«А, вот как вы, доктор, вот как…» — говорит Катя, позеленев от злости.

«Да, так. Какие претензии я могу предъявить этому ребенку?

Я могу быть ей лишь благодарен за то, что она хоть немного скрасила мой закат».

И ведь неплохая была женщина Катя. И сама имела много романтических приключений. Но что поделаешь, женщина.

Проходит недели три после этого инцидента. Рано утром я, по обыкновению, измеряю температуру. Силыч в качестве врача в 5 часов утра пошел в столовую проверять качество пищи.

Вдруг в 6 часов он входит в перевязочную, говорит:

«Скажите, пожалуйста, где здесь моя комната?»

Я выпучиваю глаза. Комната его рядом с перевязочной.

«Что с вами, Анатолий Силыч?»

«Не знаю, не могу найти свою комнату».

Беру его под руку, отвожу в его комнату. Усаживаю. Вижу: что-то с ним неладное. Лицо красное, одутловатое, глаза бессмысленные. Дышит тяжело.

Бегу за вольными врачами. Они собрались на комиссию. С Силычем оставляю санитара.

Приходят врачи, констатируют парез. Это инфаркт в слабой степени. Укладываем Силыча в кровать. Пичкаем лекарствами, делаем уколы.

Проходит два дня. Санитар мне говорит:

«Мануилыч! За зоной в окне стоит Шурочка, спрашивает о здоровье Силыча. Пойдите, поговорите с ней».

Иду. Рядом с лагерем пятиэтажный дом. Туда-то на последний этаж и забралась Шурочка и смотрит в лагерь. Кричу ей о здоровье Силыча несколько слов. А потом возвращаюсь в стационар. Говорю:

«Ну, Силыч, говорил сейчас с вашей Шурочкой».

«Как, где?»

«Да она стоит сейчас на лестнице соседнего дома».

Что тут сделалось с Силычем! Вскочил, как мальчик, побежал в одном белье. Санитар за ним с халатом. На ходу надевая халат, добежал до запретки, увидел Шурочку, машет ей рукой, кричит.

Караульный на вышке начал стрелять вверх. Шурочка удалилась.

Исстари принято смеяться над старческой влюбленностью. Влюбленный старик — это излюбленный персонаж всех на свете опереток. И только Голсуорси в своей «Саге о Форсайтах» создал поэму о старческой любви. Как он прав!

После пареза Силыч лишь числился врачом. Работать не мог. И в это время — новая неожиданность. Он разыскал свою пропавшую дочь. Было это так.

Один из наших врачей, заключенный, попал на дальний этап, куда-то в Якутию. Там встретил в лагере заключенную — Веру Анатольевну Христенко. Он спрашивает:

«Ваш отец врач?»

«Да».

«Знаете ли вы, где он?»

«Нет».

Оказалось, что дочь после оккупации города немецкими войсками была переводчицей у немцев. После возвращения советских войск была арестована, получила 25 лет лагерей за «измену родине». Мать потерялась еще при оккупации города немцами.

Узнав это, соорудили общими силами дочери передачу. Шурочка ей отослала. В дальнейшем вся переписка шла через Шурочку. Переписка между лагерниками была воспрещена.

Между тем Силыч написал жалобу. Начались времена более либеральные, после смерти Сталина кое-кого освобождали.

Летом 1953 года меня угнали в другой лагерь (об этом речь впереди). Уезжая, тепло простился с Силычем, обнялись и поцеловались. Он мне сказал: «Желаю вам того, что вы сами себе хотите». Должен сказать, что пожелание это исполнилось.

А дальнейшая судьба Силыча такова. Целые дни, с утра до вечера, сидел он у окна своей каморки и смотрел вдаль, ожидая, что придет постановление о его реабилитации.

Весной 1954 года ему разрешили под каким-то предлогом сходить за зону. Он навестил Шурочку. Пришел домой. Ночью, во сне, умер. А наутро пришла реабилитация.

Хоронили его как вольного. Долгое время Шурочка, вышедшая замуж и переехавшая в Мурманск, каждый год летом приезжала к нему на могилу.

Такова сентиментальная повесть, рожденная самой жизнью.

Как-то в начале марта я сидел в лаборатории Евгения Львовича. Неожиданно входит санитар-эстонец, говорит: «По радио сейчас передавали: Хозяина разбил паралич».

Так мы узнали о предсмертной болезни и смерти Сталина.

Дальше было все так же, как везде. Жадно слушали сводки о состоянии здоровья человека в серой шинели, шли все время «между страхом и надеждой». И наконец 5 марта. Конец.

Конец ночи. Конец эпохи. У всех было какое-то ошеломленное состояние. Обрушилось.

Совершилось. Начало нового. Рождение новой эры.

Слишком, много было связано с этим зловещим именем. Вся жизнь, двадцать пять лет, прошла под его знаком. Все мы были детьми, когда началось его правление. И потом двадцать пять лет, целая жизнь.

Ощущение, как при появлении ребенка. Радость и смущение. Что-то будет теперь?

А потом первые месяцы. 28 марта 1953 года. Амнистия. Амнистия только для уголовников. Но все же! Ведь впервые за много лет. Мы уже отвыкли от того, что люди идут на волю. Привыкли к тому, что идут в лагеря. И наконец первая ласточка.

4 апреля 1953 года. Реабилитация арестованных врачей. Все мы после 13 января — дня опубликования объявления о «врачах-отравителях» — прекрасно отдавали себе отчет в том, что это начало новой ежовщины, которая ознаменуется прежде всего гибелью для всех нас. И вот радость: люди обрели свободу. И в стране повеяло весной.

Пасха в том году была ранняя — 5 апреля. Об освобождении врачей мы узнали в Великую Субботу утром. Пришел к Евгению Львовичу. Он меня встретил словами: «Анатолий Эммануилович!

Хотя сейчас еще не Пасха, но мне хочется сказать: Христос воскресе!» И по-пасхальному мы троекратно облобызались.

А затем июнь — арест Берии. Светло и радостно.

В это время начались лагерные волнения.

Один из моих товарищей по узам — Димитрий Панин — пишет о лагерных восстаниях весной 1953 года чуть ли не как о начале революции и даже считает эти волнения причиной хрущевских реформ и так называемого разоблачения культа личности Сталина.

Это, конечно, безмерное преувеличение. Лагерные волнения весной 1953 года имели чисто местное значение. Были изолированы друг от друга. Никаких требований общего характера они не предъявляли. И были очень быстро подавлены.

Причиной их была амнистия 28 марта 1953 года. Благодаря этой амнистии освободилась масса блатных, бытовиков, прислужников режима, стукачей. Оставшаяся 58-я статья стала сплоченным большинством. Стукачи притаились. Да и начальство было растеряно: не знало, что будет дальше.

В Каргопольлаге эти волнения не носили столь бурного характера, как на Воркуте и на Колыме. Но все же в Ерцевском отделении, на Мостовицах на несколько дней власть захватили в свои руки власовцы.

Несколько человек, в их числе нарядчик и комендант, были убиты посреди лагеря, около лагерной столовой. У нас в Кодине дальше избиения некоторых бригадиров, очень уж насоливших ребятам, дело не пошло. Но все же начальство сильно струсило.

Помню, в июне сидим мы с Евгением Львовичем в лаборатории. Белая северная ночь. Это не то что белые ночи в Питере. 10 часов вечера, а солнце — как будто 2 часа дня.

И слышатся откуда-то крики. Кого-то бьют. Впечатление — так себе.

Скоро пришлось мне распроститься и с Кодино, и с Каргопольлагом, и началась для меня новая жизнь. Началось вот с чего.

Один ссученный парень был связан с местной аптекаршей, вольной женщиной. Почему-то начальнику санчасти, моему ученику, вдруг вздумалось выступить в роли блюстителя нравственности. Он отправил парня на этап. А на партийном собрании выступил с громовой речью против аптекарши. Тогда неожиданно в защиту ее выступила подруга и заявила:

«Товарищ Л. за другими замечает, а за собой нет. Вот уже три года, как он возит за собой по лагпунктам заключенного-антисоветчика, учителя по профессии, который его учит и пишет за него работы».

Это, собственно говоря, не было ни для кого секретом. Это и так все знали. Но «свет не карает заблуждений, но тайны требует для них». Постановили расследовать это дело.

На другой день меня вызвал начальник КВЧ — культурно-воспитательной части — и стал у меня просить, чтобы я дал ему компрометирующий материал на моего ученика. Я ответил категорическим «нет». Скандал замяли, заявили, что ничего не подтвердилось. Но меня отправили на этап.

Мою же роль «Жуковского — воспитателя наследника» занял Евгений Львович, который стал писать для начальника работы.

5 августа 1953 года я расстался с Кодином. Вместе с этапом меня повезли в Ерцево.

Жалко было расставаться с Евгением Львовичем. Жалко было расставаться и с ребятами. За четырнадцать месяцев я уже к ним привык. Меня на этом лагпункте любили. И даже заядлые антисемиты говорили: «Единственный приличный человек из жидов. Ну да ведь мать его русская».

Примирял со мной простой образ жизни. Все знали, что я не имею ни одной копейки, живу в бараке, сплю на общих нарах. И многим делал добро. А русский человек добро ценит.

Так или иначе, перевезли меня в Ерцево, оттуда в Мостовицы. А оттуда собирался этап в Куйбышев.

Живая купель (Интермеццо)

«Войти в Твои раны, в живую купель, —

И там убедиться, как вербный апрель».

Н. Клюев.

Однажды Кривой мне сказал: «Начальство вас, в общем, не очень опасается. О вас думают, как о человеке, помешанном на религии».

Другой мой приятель мне говорил: «Начальники к вам относятся иронически: блаженненький, что с него возьмешь».

Так оно и было. Нигде я не чувствовал такой близости к Богу, как в лагере. Осуществилась моя детская мечта о монашестве. Суровый, строгий образ жизни. Ночные моления. И всюду, и везде Христос. Христос, который исполняет любое моление, который обновляет, просвещает, несет воскресение и родной стране. Помню, однажды, еще в Мехренге, встал я ночью; я ночевал в эту ночь не на дежурстве, а в бараке. И вдруг меня потянуло молиться за Россию, за Русь.

И я всю ночь молился, и для меня в ту ночь приоткрылась заря обновления, которая восходит над Россией. Обновления духовного, нравственного, священного, основанного на страданиях Христа…

Когда-то давно я рассказывал одному своему другу, как однажды в Рождество, причастившись, я так живо, чувствовал в себе Младенца Христа, что боялся оступиться, чтоб не уронить Ребенка…

Он ответил:

«Как вы близки к католической средневековой мистике. Ведь от такого ощущения стигматы могут появиться».

Не знаю. Знаю лишь одно: что раны Христа — это живоносная купель, и только в них — обновление мира.

С этим чувством я ехал вновь на страдания. Ибо только с этого времени, когда окончилось мое привилегированное положение, для меня начался настоящий лагерь.

Загрузка...