Глава восьмая

Человеческая комедия (Послевоенная Москва)

И началась моя московская жизнь.

Продолжалась она четыре года (до моего ареста 8 июня 1949 года), и за это время я узнал много, очень много.

Я был всего лишь простым учителем в старших классах. Платили нам гроши, поэтому приходилось работать сразу в нескольких школах, заниматься частными уроками.

Как будто все просто и однообразно. Но нет. Москва представляла из себя столь пеструю и разноцветную ткань, что каждый день, каждый час, каждую минуту вспоминался Бальзак и его знаменитый термин: «Человеческая комедия».

Прежде всего, Москва открывалась своими глубокими, тщательно скрытыми социальными контрастами.

Возьмем самое простое. Ученики. Чего бы, кажется? Все школы одинаковые. Одна и та же программа. Учителя примерно те же самые. И даже школьные здания казарменного типа, друг на друга похожие.

Между тем, работая в нескольких школах — в центре и на окраине, — я попадал в совершенно различные миры. Разные социальные слои, совершенно иное восприятие, иные нравы, иная психология.

Анатомия Москвы. Центр. Угол Сверчкова и Потаповского переулков. Когда-то Сверчков переулок назывался Успенским: как раз на том месте, где сейчас школа, была Успенская церковь. Примечательна и судьба Потаповского. (Улицы, как и книги, имеют свою судьбу.) Переулок назван в честь архитектора Потапова. В конце переулка, на углу Маросейки, находилась построенная Потаповым небольшая церковь Рождества Богородицы — дивной красоты, похожая на бонбоньерку. В 1931 году советская власть решила почтить память умершего до революции архитектора, переименовала переулок в Потаповский, а через год, в 1932 году, церковь снесли, и теперь никто не знает, почему переулок называется Потаповским.

В этом вся сталинская эпоха: синтез хамства, лицемерия и нелепости.

Итак, на углу двух переулков высится школьное здание. Оно, как и все школьные здания, некрасивое, казарменного типа. И все-таки несколько отличается от остальных: перед зданием сад, цветники; все отремонтировано.

Входим. В вестибюле первое, что вам бросается в глаза, — портрет Сталина во весь рост, в полной форме. Генералиссимус. Лицо какое-то особо зловещее, более, чем на других портретах.

Входим в кабинет директора. Директор — Шестопалов Павел Петрович. Бритое болезненное лицо, лысина. Замкнутый, учтивый. Заговариваем с ним. Вежлив. Сдержан. Выговаривает слова четко, ясно, но как-то по-стародевичьи. Любит говорить, задавая вопросы. (Педагогическая манера.) Как-то я присутствовал при разговоре его с завхозом. Это было так. Спокойно, медленно цедя слова:

«Скажите, Иван Иванович, вы ведь говорили, что, когда будет лежать снег, отопление будет действовать?»

Завхоз: «Да, Павел Петрович, ведь через несколько дней…»

Директор, все так же размеренно, спокойно: «Вы мне ответьте: говорили вы или нет? Отвечайте: да или нет?»

«Да, я говорил…».

«Говорили. Посмотрите в окно, что там лежит?»

«Да я никак не мог…».

«Посмотрите в окно, что там лежит?»

«Да будет завтра…».

«Скажите, что там лежит?»

И эта фраза повторяется до бесконечности, пока завхоз не ответит: «Снег». В конце разговора завхоз уже выглядит совершенно одурелым, готов сделать что угодно, лишь бы поскорее уйти, не слышать более этого монотонного голоса, не видеть этих устремленных на него пустых, ничего не выражающих глаз.

Это стиль. Шестопалов — фигура в известной степени символичная.

Директора (тогда они назывались заведующими школами) 20-х, 30-х годов были откровенно невежественными, хамоватыми, ничего не понимающими. Но времена меняются. И вместо рабочего-директора в школу приходит учтивый, холодный, усвоивший внешние приемы культурного человека чиновник.

Его ненавидели. Все: учителя и ученики, родители учеников и школьные уборщицы. Ненавидели и боялись.

Однажды был такой случай. На традиционной встрече бывших выпускников школы выступал с каким-то патриотическим стихотворением один из студентов, бывший ученик школы. Он прочел какое-то патриотическое стихотворение, ранее прослушанное и одобренное учительницей, ответственной за проведение вечера, а потом вдруг произнес: «А теперь я вам прочту басню своего собственного сочинения „Директор-бюрократ“». И прочел стих, в котором зло высмеивался Шестопалов. Зал вздрогнул от мальчишеских аплодисментов. Шестопалов не выдержал: встав, вышел из зала и отправился к себе в кабинет. На передних скамьях подавляли улыбки учителя.

Шестопалов столь характерная фигура для этого времени, что стоит рассказать его биографию.

Он родился в Тульской губернии, в крестьянской семье, в 1900 году. В памяти осталось, как неподалеку, километрах в пятидесяти от родной деревни, хоронили Льва Толстого. Помнил, как мать говорила: «Студентов-то, студентов-то понаехало». Боюсь, что, судя по отрывочным замечаниям, он и в дальнейшем знал о Толстом не больше. Разве что «Толстой — зеркало русской революции».

В 20-е годы он становится учителем начальной школы, а затем учителем черчения (размеренный, аккуратный, он был рожден для этой специальности). Однако вскоре он проходит в члены партии, и здесь начинается восход к вершинам.

Он — общественник, пишет статьи в «Учительскую газету», выступает на собраниях, завязывает связи; наконец защищает диссертацию (не окончив института) в Академии педагогических наук. И вот он директор школы, влиятельный «деятель» педагогической общественности.

Надо отдать ему справедливость: работал он с утра до вечера, в школе установил образцовый порядок. Через много лет, когда я прочел роман Дудинцева «Не хлебом единым», я невольно вспомнил тогда уже умершего директора 313-й школы. Шестопалов — это Дроздов из когда-то нашумевшего, а теперь уже основательно забытого романа.

Спокойный, размеренный, не повышающий голоса, он портил людям жизнь, подписывал уничтожающие характеристики, увольнял, угрожал, допекал. Так, откровенно он мне однажды и сказал: «Мы вам испортим жизнь, Анатолий Эммануилович!» И, откинувшись на спинку стула, с удовольствием посмотрел мне в лицо, ловя во мне признаки смущения.

Он стоял во главе привилегированной школы. Официальным шефом школы считалось Министерство просвещения. Учились здесь исключительно дети «ответственных товарищей». В 10 классе, где я был классным руководителем, из двадцати трех учеников был лишь один парень, родители которого были мелкие служащие. Зато было с десяток профессорских сынков, с десяток сыновей крупных министерских работников, один генеральский сынок и сынок заместителя Генерального Прокурора СССР по военным делам, занимавшего эту должность десятки лет.

Достигался такой «отбор» единой трудовой школы следующим образом. Когда поступать в первый класс приводили семилетнего мальчика из рабочей семьи, проживающей рядом, директор вежливо говорил родителям: «К сожалению, контингент нашей школы уже заполнен, обратитесь в соседнюю школу». И любезно желал всего хорошего.

Разумеется, Павел Петрович был горячим «патриотом». Это было время борьбы против «космополитизма». Говорил о русском народе и был, конечно, ярым проповедником официальной идеологии. Помню одну его речь при вручении золотых медалей выпускникам, в которой содержалась такая фраза: «Я верю, что недалек час, когда над английской Палатой Общин будет развеваться красный флаг, а в Палате Общин будет заседать первый английский съезд советов».

Под стать Шестопалову — его главный помощник, заведующий учебной частью Борис Ильич Стражевский. Этот покультурнее и поумнее. Бывший журналист, видимо, споткнувшийся на чем-то, принявшийся за педагогическое ремесло — преподавал географию. Про свою былую деятельность рассказывал, как он писал в «Известиях», прибавлял: «Иной раз после моих статей в редакцию звонил Феликс Эдмундович, спрашивал о происшедшем для принятия мер». (Считал это для себя особой честью.)

Будучи беспартийным и в чем-то, видимо, проштрафившийся, он показывал себя патриотом из патриотов. Помню, как однажды сказал: «Вам, учителям литературы, надо теперь переучиваться: мы поднялись на новый, высший этап».

Это были годы борьбы с «космополитизмом», когда из школьных программ были вычеркнуты и Шекспир, и Мольер, и Байрон, но были внесены «сталинские лауреаты». Бабаевский и Первенцев вместо Шекспира — это был достойный символ эпохи.

Ученики. Не любил я их. Сынки своих папаш, карьеристы-чиновники уже на школьной скамье. Раскатывали на автомобилях. На учителишек (в дешевых мятых костюмах) посматривали с презрением.

Исключение составлял «мой» десятый «А» класс, где я был классным руководителем. Здесь было много симпатичных парней, с которыми у меня был контакт. По своему характеру, вспыльчивому и несдержанному, конечно, часто срывался и раздражался. В десятом «А» это сходило. В конце года ребята выпустили альбом, где каждому был посвящен стишок. Кончался альбом моей фотографией, под которой был стих, сочиненный одним парнишкой, внуком известного литературоведа:

Колотит рукою он по столу, как будто это жена.

На двадцать четыре апостола только один сатана.

Хуже обстояло дело в параллельном классе, где ребята в полном составе ходили жаловаться на меня в гороно после того, как я грубо вырвал тетрадку у одного из учеников, оторвав ему при этом пуговицу от пиджака. («Тоже мне учитель», — как говорят в таких случаях в Одессе.)

И как всюду и везде, комическое здесь сплеталось с трагическим. В «моем» 10-м классе был у меня ученик Владлен Фурман — болезненный юноша в очках, сын работника Министерства народного просвещения. Он страстно любил литературу, много читал. Помню, как-то раз обратился ко мне с просьбой: «Анатолий Эммануилович! У нас кружок ребят, любящих литературу. Мы были в кружке во дворце пионера и школьника, но нас не удовлетворяет: все те же лауреаты. Мы решили собираться у меня на дому. Приходите к нам, дайте установки».

Я ответил: «Голубчик, у меня же нет свободной минуты».

Это была правда: я работал в двух дневных школах, в противоположных районах Москвы, и еще вечером в школе рабочей молодежи.

«Тогда дайте нам тему».

Я посоветовал некоторые темы для докладов. В частности, помню, Володе Фурману посоветовал заняться Ибсеном.

Это был наивный хороший мальчик, что называется маменькин сынок. Помню комичный эпизод. В учительской звонит телефон, просят к телефону меня. Подхожу. Мать Фурмана — врач.

«Анатолий Эммануилович! Я сегодня оставила Володю дома, так как нашла у него аскариды, которые надо выгнать».

«А-а! Пожалуйста! Извините, я не понял, что вы у него нашли?»

«Аскариды».

«Да, да. Скажите, а что такое аскариды?»

Все учителя, слушающие этот разговор, прыскают. Усмехается, чувствую, и мать Фурмана на другом конце провода. Поясняет:

«Это глисты».

Через год после этого разговора Владлен Фурман, у которого мать искала глисты, был расстрелян на Лубянке, как тяжелый преступник.

Я уже был в то время в лагере и узнал об этом через много лет таким образом:

В 1956 году, после освобождения, шел Телеграфным переулком (это недалеко от 313-й школы). Навстречу — Фурман, повзрослевший, выросший, но, в общем, мало изменившийся. Я окликаю. Останавливается, смотрит на меня с недоумением.

Я: «Ты что, меня не узнаешь?»

«Нет, Я вас не знаю».

«Как не знаешь? Кто у тебя был классным руководителем в десятом классе?»

«А-а! Это не тот Фурман. Это мой брат».

«Ах вот что! Извините! Вы очень похожи. Ну, а как живет ваш брат?»

«Он уже не живет».

Я говорю оторопело: «То есть как?»

И здесь узнаю трагическую повесть. Причиной трагедии оказался литературный кружок, о котором я только что упомянул выше, а поводом — мой арест.

* * *

Мой арест 8 июня 1949 года страшно поразил Владимира. После этого в кружке наряду с литературными проблемами начали всплывать и проблемы политические.

Вскоре все участники были арестованы. Пять главных участников, в том числе и Володя, были расстреляны. Его отец, так как кружок функционировал в его квартире, был присужден к десяти годам лагерей. Мать и брат были высланы.

«Царство небесное Владимиру! Господь да увенчает его венцом искателя правды, страстотерпца», — молюсь каждый день об упокоении его души.

Владлен, или Владимир (шутовское имя «Владлен» — «Владимир Ленин» — никто, в том числе и он сам всерьез не принимал), не был исключением. Как это ни странно, в это страшное сталинское время молодежные организации росли как грибы после дождя. Упомяну о некоторых из них.

Как раз в то время, когда я преподавал в 313-й школе, в другой московской школе, неподалеку, училась в десятом классе группа мальчишек. Среди них — Виктор Красин, широко известный по одному из недавних судебных процессов, проживающий сейчас в Америке. Мальчишка он был озорной, беспокойный, но с живым умом и пылким воображением. Как-то раз попался ему один из томов полного собрания сочинений Ромена Ролана, изданного в тридцатые годы, когда французский писатель был в фаворе у Сталина. Том, попавшийся Красину, был посвящен индусской мистике: здесь и Рама Кришна, и Ганди, и другие. Красин, парень увлекающийся, хотя и довольно поверхностный, сразу углубился в мистику (до этого он даже, наверное, и не слышал слова «мистика»). Быстро он поделился своим открытием с товарищами по школе. Те также заинтересовали. И вот вскоре возникает группа так называемых «индусских философов».

После окончания десятилетки «индусские философы» разбредаются по институтам, завязываются новые знакомства, — в кружок вовлекается несколько десятков человек. Между прочим, один из членов этой группы — Илья Шмайн — сейчас находится в Израиле, и он так же, как и Виктор Красин, может внести поправки в мой рассказ, если я в чем-либо ошибаюсь.

Хаос в головах у мальцов был невообразимый, но основная идея была очень симпатичная. Их основной лозунг был: «На нашем знамени мы пишем три имени: Рама Кришна, Ромен Роллан и… Ленин».

Начались сборища у одного из членов кружка — кажется, Федорова, по прозвищу «князь». Ребята делали рефераты. Вскоре с мистических высот они спустились на грешную землю — и стали интересоваться политическими проблемами. Красину принадлежит следующая формула:

«Поколение наших отцов сделало революцию (его отец, старый коммунист, между прочим, погиб в ежовщину), следующее поколение испохабило социализм; мы, третье поколение, должны вернуть идее социализма ее первоначальную чистоту».

Разумеется, эти собрания юнцов не могли не обратить на себя внимание госбезопасности. Вскоре в их среду был послан стукач.

Это тоже человек, приобретший впоследствии некоторую известность: Феликс Карелин, вращающийся сейчас в церковных кругах. Феликс Карелин (отец его еврей, мать немка) был сыном крупного чекиста — кажется, родственника известного левоэсэровского лидера. И его отец погиб в ежовщину. В послевоенное время юноша Феликс получил предложение от МГБ стать стукачом. Это предложение было им принято. Завязав знакомство с «индусскими философами», Феликс быстро становится своим человеком в их среде.

Однако юноша, горячий, увлекающийся, к тому же одержимый жаждой деятельности, он вскоре начинает испытывать непреодолимое отвращение к своей поганой роли. Собрав ребят, он откровенно им рассказывает о том, что к ним заслан МГБ, зачитывает им письмо к Министру государственной безопасности и на их глазах опускает это письмо в почтовый ящик.

Результат не замедлил: через несколько дней всех «индусских философов» арестовывают, а через неделю к ним был присоединен и Феликс.

Знаменательна и дальнейшая судьба этих ребят. Феликс был осужден на десять лет лагерей. Находясь в лагере, с целью доказать, что он навсегда покончил с прошлым, он убивает лагерного стукача, получает дополнительно десять лет. Затем, находясь в лагере, он встречает священника, также осужденного. Под его влиянием, со свойственной ему порывистой страстностью становится христианином, принимает крещение.

Выйдя из лагеря, он добивается священства, — из этого ничего не выходит: МГБ накладывает на его кандидатуру строжайшее «вето». Затем он знакомится с двумя известными священниками: отцом Глебом Якуниным и Николаем Эшлиманом. Принимает участие в составлении петиции. Сейчас, уже постаревший и поседевший, проживает под Москвой — кажется, в Загорске.

Виктор Красин также получает десять лет лагерей. Я встретился с ним в 1949 году на Лубянке, мы были в одной камере. Будучи заключен в страшный лагерь в Тайшете под Иркутском, предпринимает отчаянную попытку побега, окончившуюся неудачей. Также получает дополнительные десять лет.

По возвращении из лагеря во время хрущевской «оттепели» в 1956 году поступает в университет на экономический факультет. В дальнейшем — знакомство с Петром Якиром, активная роль в создании Инициативной группы по защите прав человека.

1972 год — арест. Остальное общеизвестно.

В это же время в Ленинграде действовали следующие молодежные организации. Голубой фронт, полутроцкистская организация, руководимая студентом Ахутиным, и другие. Обычно эти организации, состоящие из пылких мальцов, проваливались при первой же попытке действия. Однако их появление — характерный симптом. Они свидетельствовали, что не все благополучно «в королевстве датском», не все благополучно в помпезном здании с красочным фасадом, выстроенном Сталиным.

Для всех этих мальцов были характерны благородные порывы в сочетании с детской наивностью. В этом отношении интересна судьба кружка ленинградской молодежи под названием «За народное счастье».

В 1947 году ребята, ученики техникума, решили распространять на первомайской демонстрации листовку. И ничего не нашли лучшего, как написать эту листовку от руки. Результат следующий. В один прекрасный день по всем учебным заведениям в Ленинграде была сделана диктовка. Диктант был проведен внезапно. Во время урока вдруг учитель неожиданно заявляет: «А теперь, товарищи, напишем очередной диктант». (Ни учителя, ни администрация, разумеется, понятия не имели, откуда эта диктовка, — было разъяснено, что это просто проверка грамотности.) Через месяц ребята были арестованы.

Были и просто одиночки, которые распространяли листовки по собственной инициативе. Были мальцы, которые искали общения с кружками и на этом попадались.

В лагере, в частности, я встретил молодого парня из Риги Юрия Баранова, который поступил в один из ленинградских институтов и сразу же стал спрашивать у товарища: «Скажи-ка, а существует ли здесь подпольный кружок? Я хотел бы в него вступить». Нарвался на стукача. Тотчас был арестован, получил десять лет лагерей.

А на поверхности все было спокойно. Казалось, сталинская деспотия не имеет противников, народ безмолвствует.

Другая школа, где я долгие годы работал, была в Марьиной Роще. Марьина Роща — это особый мир. В древние времена это была земля бояр Шереметьевых. В XVII, XVIII, XIX веках здесь — любимое место народных гуляний. Тут справлялся народный праздник «семик» (в четверг перед Троицей, на седьмой неделе после Пасхи). В те времена этот район считался районом фальшивомонетчиков и всякого жулья. В конце XIX и в XX веке район заселен исключительно ремесленниками. Затем здесь строятся два завода. Появляются рабочие. В 40-х годах здесь, как нигде в другом месте Москвы, сохранилась старина.

Старые деревянные домишки, канализация отсутствует, водопровод тоже — ходят к колодцу с ведрами. Зимой — сугробы; фонарей нет, хоть глаз выколи. Бывало, идешь вечером и не верится, что это двадцатый век, что, если сесть на трамвай, через пятнадцать минут будешь в центре Москвы, на залитых электрическим светом московских улицах. Городской шум сюда не достигает. Кажется, что ты где-то в Сибири, за тысячи километров от столицы.

В домиках невылазная грязь, вонь, старое барахло, скученность. Сохранились старые традиции. 13 января, в канун Нового года по старому стилю, ходят толпы молодежи человек по сорок, поют, играют на гармошках. Девушки подходят, спрашивают имя: загадывают, как будут звать жениха.

Население — в основном ремесленники. Портные; эти живут прилично, имеют заказчиков, дают взятки фининспекторам. И наряду с этим беднота: работницы, потерявшие мужей на войне, они работают чернорабочими, уборщицами, дворниками. Ребята голодные, одетые в лохмотья, разнузданные и разболтанные.

Нравы деревенские, первозданные. Здесь можно парня и за ухо дернуть, и щелчок ему дать, и выругать — хотя и не последними, но предпоследними словами. Здесь мне с моими манерами старого бурша была лафа.

Первоначально преподавал в пятом и шестом классах, но не справился — разнузданность ребят переходила все границы. Вскоре перешел в старшие классы и в школу рабочей молодежи. Бросил здесь якорь на долгие годы; преподавал здесь и до ареста, и после возвращения из лагеря, — всего в общей сложности тринадцать лет.

Вспоминаю мою милую Марьину Рощу с любовью до сих пор. Здесь работал по-настоящему, в других местах — гастролировал.

А работа была трудная: помимо классов приходилось давать бесчисленное количество дополнительных занятий — готовить малоразвитых, примитивных ребят к аттестату зрелости. Работал и в школе, и на дому, куда приходили ко мне ученики. Перед экзаменами работал буквально целыми сутками. И работал здесь с удовольствием: любил этих милых парнишек и девочек, таких простых, добрых, хороших.

Как я однажды писал, я народник. Дело тут не в концепциях Лаврова и Михайловского, а в другом — в глубокой сердечной любви к простому русскому человеку. Люблю его, и близок он мне, ближе всех. И больше всего страдаю оттого, что, разлучен с ним навсегда.

Конечно, ценю и интеллигенцию, и страсть как не люблю «образованщину». Это, наверное, единственное, в чем схожусь с Александром Исаевичем Солженицыным.

Но вернемся к Марьиной Роще. Взяточничество тут процветало, и отнюдь не чужды этому были и мои начальники, и мои коллеги учителя. В оправдание скажу, что жизнь была настолько нищенская, что на зарплату прожить было невозможно.

Сам я взяток не брал: брезгливость к взятке у меня заложена еще отцом, старым судейским, который без ужаса не мог говорить о взятке. Но, каюсь, прямых взяток не брал, а брал косвенные. Занимался с учениками на дому. Между прочим, таким образом остался в Москве.

Сначала я был прописан как студент Духовной Академии. Потом, когда Академия лопнула, окончилась и прописка. Я был прописан в качестве студента лишь на год. К счастью, нашлась в школе рабочей молодежи ученица, мать которой работала управдомом. Эта прописала. В Марьиной Роще такие дела легко делаются. К тому же, у нее был ухажер — квартальный. Жил я по-прежнему на Большой Спасской у свойственников (родителей мачехи), а прописан был в Марьиной Роще.

Хорошее было время, хотя и трудное, и много было вокруг всякой пакости. Главное, что поддерживало, — простые, сердечные отношения и с марьинорощинскими ребятами, и с марьинорощинскими учителями, и даже с уборщицами.

Все знали, что я верующий, приходили ко мне домой — видели иконы. Делали вид, что не замечают. Об антирелигиозных вещах при мне не говорили.

Помню, однажды в школе рабочей молодежи был ученик (теперь он крупный работник московской милиции), который однажды, говоря о Маяковском, сказал о его антирелигиозном стихотворении «Шесть монахинь». Все испуганно переглянулись, а парень осекся, поняв, что сделал бестактность.

Преподавал я так, как преподавал бы в старой гимназии, и лишь перед экзаменами настропалял учеников на «идейные темы». Неразвитость ребят была поразительна. Так, однажды в десятом классе, говоря о Гамлете, я упомянул, что он учился в Виттенбергском университете, где в свое время действовал Лютер (это обычно говорят учителя). Затем от одной ученицы я получил следующий ответ: «Гамлет учился в Виттенберге на Лютера». Как на Лютера? Оказывается, она решила, что «Лютер» — это такая профессия. Другой раз, говоря о Базарове, я употребил следующий эпитет: «Базаров был чрезвычайно смелый и независимый человек». В результате в нескольких сочинениях я прочитал следующую фразу; «Базаров был чрезвычайный».

Вообще везло мне. Придя в одну из школ, я сказал, что требую тщательной записи всего, что я говорю. А затем со свойственной мне скромностью прибавил: «Конечно, бывают редчайшие люди, которые могут обойтись без записей. Я, например, в институте никогда ничего не записывал». После этого на долгое время за мной укрепилась кличка «Редчайший». «Левитин редчайший» — эта кличка вырезывалась на партах, писалась на стенках, была у всех на устах. Но в целом отношения с учениками были хорошие.

Мне часто делали замечания, почему я взрослым ученикам, парням-десятиклассникам говорю «ты»; только парням; девочкам я говорил «вы». Но я отвечал: «Конечно, если смотреть на учителя как на должностное лицо, это возмутительно: что чиновник говорит своему подчиненному „ты“. Но учитель — это не должностное лицо, это старший товарищ, друг, почти отец». Это «ты» действительно сразу ломало лед, опрокидывало казенную постройку, воздвигнутую Шестопаловым, создавало отношение интимности и дружбы.

Много было поразительного. Учителя — полуголодные, ходившие в лохмотьях, нищие, работая в классах с выбитыми стеклами, с разнузданными парнями, — делали все, что могли, несли начатки знаний, культуры в серую безграмотную массу. Самое главное — сознание, что, если этого не сделаешь ты, никто этого не сделает. Дети неграмотных полунищих родителей могли что-то получить только от тебя, учителя, — и благодаря этому возникало к ученикам особое теплое, почти отцовское чувство.

Я здесь ничего не говорю о товарищах; они все еще живы, и многие из них работают. Боюсь, что я могу оказать им плохую услугу. Однако я отсюда, из своего «прекрасного далека» говорю им за их хорошее товарищеское ко мне отношение: сердечное спасибо.

А теперь хватит панегириков. Было не только хорошее. Самый главный порок советской школы — это главный порок всей советской жизни: очковтирательство.

Прежде всего так называемая стопроцентная успеваемость. Делается это так. В марте, за три месяца до окончания учебного года, министр просвещения созывает совещание заведующих гороно. Здесь высокие педагогические начальники берут на себя торжественное обещание: «В ответ на заботу Партии и Правительства о школе… и т. д., и т. п… мы берем на себя обязательство достичь в этом году стопроцентной успеваемости и выпустить столько-то лиц с золотой медалью».

Затем каждый заведующий гороно собирает заведующих районными отделами народного образования и обращается к ним с подобным же воззванием. Затем подобная сцена происходит в гороно с директорами школ.

Наконец директор является в школу и допрашивает учителей литературы и математики: «Сколько будет медалистов?»

«Вы знаете, медалистов в этом году наверное не будет».

«Как не будет? Вы с ума сошли! Нас же всех разгонят, меня снимут с работы. Вы понимаете ли, что этого нам не простят?»

«Понимаем».

И начинается канитель с медалистами.

Аттестаты зрелости и медали были введены Сталиным в 1945 году. Вообще надо сказать, что в школьном деле Сталин вел в общем довольно правильную линию (это, кажется, единственная область, в которой с ним можно согласиться). У него была установка на превращение советской школы в старую гимназию.

Вообще надо сказать, что в старой России школьное дело было поставлено прекрасно. Гимназия выпускала хорошо грамотных, широко образованных, развитых людей.

Сейчас, живя на Западе, я немного познакомился с постановкой школьного дела в европейских странах и скажу: где уж? Далеко им всем до старой русской гимназии.

Революция произвела полный хаос в школьном деле и разрушила до основания старую гимназию. Сталин решил в послевоенное время восстановить разрушенное дело просвещения. Он не учел, однако, тех коренных пороков советской системы, которые в значительной степени свели на нет это начинание.

В те времена, когда приходил устраиваться на работу учитель старших классов, первый вопрос к нему был:

«Сколько у вас было медалей?»

«Пять».

Лицо директора расцветает.

«Прекрасно! Прекрасно!»

В переводе на простой язык этот вопрос означал: «Хорошо ли вы умеете жульничать?»

Должен сказать (дело прошлое!), что этим искусством я владел неплохо. А между тем как будто было сделано все, чтоб жульничать было невозможно.

Первый экзамен на аттестат зрелости — сочинение. По сочинению должна быть пятерка, иначе медаль отпадает.

Тема сочинения вручается директору накануне в гороно в запечатанном тремя печатями конверте, под расписку. Он обязан хранить конверт в школе, в несгораемом шкафу. В любой момент, посреди ночи, может быть проведена проверка, и, если будет обнаружено, что печати сломаны, директор будет немедленно снят с работы.

Затем, на другой день, 20 мая, одновременно во всех школах вскрываются конверты директорами, в присутствии комиссий, состоящих из представителя городского отдела народного образования, учителя и двух учителей-ассистентов.

Сочинение пишется в присутствии всей комиссии. После окончания все работы должны быть проверены всеми членами комиссии.

Работы медалистов (в них не должно быть ни одной ошибки) в конце июня, после окончания экзаменационной сессии, отсылаются в гороно, где специальная комиссия должна утвердить отметку. Как тут можно сжульничать? Жульничали. Делалось это так.

Сочинение написано. Это должно было произойти в 2 часа дня (на написание сочинения дается пять часов). Комиссия за столом, готовая проверять сочинения. Что сделает неопытный учитель? Он даст представителю гороно сочинение предполагаемого отличника. Тот найдет в сочинении ошибку, — и кончено, — прощай, медаль.

Не то сделает учитель-жулик, вроде вашего покорного слуги. Он начнет с ужаса: «Написали ужасно, все провалились… Марья Ивановна! (Это представитель гороно.) Проверяйте, проверяйте. Давайте проверять. Вот смотрите, смотрите, как ужасно написали!»

Представитель гороно (это обычно учитель географии из какой-нибудь школы) сидит, как обалделый, и с ужасом смотрит на 40–60 сочинений, в каждом по 12–20 страниц, которые надо проверить к завтрашнему дню.

Проверив одно-два сочинения, жалобно говорит: «Анатолий Эммануилович! Проверьте сами, а завтра все нам покажете».

Это только нам и надо. Все ошибки будут исправлены. В крайнем случае, сочинение будет переписано. (Это, впрочем, бывает редко, если уж очень большая неожиданность.) И на другой день выясняется, что сочинения написаны не так уж плохо, и зеленый свет ученику к медали открыт…

В Марьиной Роще нравы были простыми, мы не привыкли к бюрократии, и однажды произошел инцидент, столь характерный для того времени, что о нем стоит рассказать.

Официально наша школа была при двух заводах: при заводе КТС (Комбинат твердых сплавов) и при заводе «Борец». На самом деле в десятых классах ни одного рабочего с этих заводов не было. Все сыночки марьинорощинских портных, поступавшие сюда по справкам, которые им доставали папаши и мамаши.

В 1948 году — торжество. Наша школа получила четыре золотых медали. К нам пожаловал на выпускной вечер «сам» секретарь районного комитета партии Дзержинского района. Это очень знатный сановник. Достаточно сказать, что на территории Дзержинского района находились МГБ и все основные министерства. И вот он прибывает в нашу захолустную школу, в Марьину Рощу.

Приехал в сопровождении многочисленной свиты. Наш непосредственный начальник, заведующий роно Вахрушев, который в обычное время сам разыгрывает из себя вельможу из вельмож, имеет вид мальчика, который ожидает, что его сейчас высекут.

У партийного руководителя на лице важность обитателя Олимпа. Повернется направо — свита в двадцать человек за ним, пойдет налево — свита не отстает ни на шаг.

Во время выпускного вечера, во время произнесения речей он сидел в президиуме с министерским видом. Я думал: и вправду, что-то из себя представляет. Но когда он заговорил… Боже!.. Бери и сажай самого на школьную скамью. Затем аплодисменты. Банкет. Мы, учителя, сидим в сторонке. Сановник, блестящая свита и директор школы — в центре, за особым столом. Поздравления, тосты.

Но вот опять поднимается секретарь и начинает, ко всеобщему удивлению, говорить о плохих делах… на заводе «Борец». Директор этого завода присутствует здесь же. Ребята слушают невнимательно (к тому же, уже подвыпили), к заводу «Борец» никто из них не имеет никакого отношения.

Но вот один из нас, учителей, решил выскочить перед начальством. Это учитель английского языка, подхалим и карьерист.

В тот момент, когда секретарь говорил о том, что завод «Борец» не выполняет плана, учитель неожиданно подал реплику:

«В таком случае предлагаю выпить за лучшие дела завода „Борец“!»

Оторопевший секретарь спрашивает:

«А ты где работаешь?»

«Я учитель».

«Ах, вы — учитель?»

И секретарь молча садится, не кончив речи. Еще мгновение — и секретарь встает из-за стола и молча, ни с кем не попрощавшись, уходит. Вслед за ним уходит вся его свита. Скандал страшнейший: выгнали партийного руководителя. По тем временам можно было и поплатиться за это головой.

Директор (очень милая женщина) мечется, задыхается, чуть не плачет. Выручили нас наши ребята, бывшие фронтовики (это же был 1948 год). Окружили секретаря в коридоре: «Михаил Иванович, вернитесь! Вернитесь, фронтовики вас просят».

Сановник сменил гнев на милость и важно изрек: «Только для фронтовиков возвращаюсь».

Виновный учитель убежал домой как ошпаренный, а на другой день подал заявление об уходе.

Все это, впрочем, мелочи. Если бы только это, то с этим еще можно примириться. Было нечто более страшное. На ваших глазах наших учеников, хороших, милых русских ребят, развращали, делали из них провокаторов, шпионов, агентов МГБ.

Лет десять назад я написал довольно большую статью «Перед восходом солнца», в которой подробно рассказывал об агентах госбезопасности, о методах их вербовки.

В КГБ на статью обратили пристальное внимание. Проглотили, но потом, в 1969 году, мне отомстили. (Эта статья и была основной причиной моего ареста.)

Попала эта статья и на Запад, но здесь на нее не обратили никакого внимания. Лишь один американский журнал, издающийся Государственным Департаментом США, напечатал ее в английском переводе.

Вернусь опять к этой теме. Это тем более уместно, что именно агенты КГБ, стукачи, являются существенным элементом «Человеческой комедии», разыгрывающейся в СССР.

Начну с учеников. Фамилии своих учеников из соображений педагогической этики буду заменять вымышленными.

Однажды в весенний день, в мае 1948 года, я назначил в школе рабочей молодежи консультацию перед экзаменами на аттестат зрелости. По закону ученики в это время получают отпуск на работе, поэтому можно заниматься с ними и днем.

Прихожу. Вижу, около школы стоит знакомый рыжеватый паренек, окончивший школу в прошлом году. Это сын нашей уборщицы, сделавший впоследствии блестящую карьеру: он сейчас второй секретарь райкома комсомола Дзержинского района.

Здороваемся.

«Ты что, Витя?»

«Я по делу. Я сейчас и к Льву Исаковичу (учителю математики) заходил».

Через пятнадцать минут ко мне подходит ученик — парень 24-х лет, коммунист, сын марьинорощинского портного. Говорит:

«Анатолий Эммануилович! Мы с Даниловым (это тоже бывший фронтовик, сын известного в Марьиной Роще чекиста) должны сейчас удалиться по экстренному делу».

«Пожалуйста».

Вечером своему коллеге-математику:

«Скажите, к вам сегодня Витя заходил?»

«Заходил. Если б вы только знали, зачем заходил…».

«Скажите, — буду знать».

«Нет, этого я вам никогда не скажу, но если бы вы только знали!..»

Я (сугубо равнодушно, вижу, что через пять минут он все равно мне все скажет):

«Ну, раз нельзя, так не надо».

«Ну, ладно, я вам все-таки скажу. В райком комсомола прибыл представитель госбезопасности. Он хочет приглашать на работу людей. Витька выделил трех: Алексеева, Данилова и меня. Работа научно-исследовательская».

«Что она исследовательская, это я понимаю, но что в ней научного?»

«Да нет, не то, что вы думаете. Речь идет об иностранном отделе. Надзор за иностранцами-немцами, которые работают сейчас на наших заводах».

«Ну, и что вам сказали?»

«Велели позвонить».

Через два дня мой Лев Исакович позвонил и получил обескураживающий ответ:

«Мы вами заниматься не будем».

Что касается Данилова, то его кандидатуру, как это ни странно, отвел отец — сам старый чекист. Из этой тройки прошел один только Алексеев, сын дамского портного, фронтовик.

Проходит несколько дней. Опять консультация. Ребята заговорились, стоя в коридоре. Я говорю:

«Ребята, ребята, идите, пора начинать».

Алексеев разыгрывает из себя мальчика:

«А я не пойду!»

Я: «Ну, вот тебе, военный человек, ты должен быть дисциплинированным».

«Я же теперь не военный».

«Все равно, теперь ведь тебе опять придется привыкать к дисциплине».

Алексеев бросает на меня искоса взгляд, понял, что я знаю.

На другой день он у меня, — он староста группы, — принес мне какой-то список. Когда деловой разговор был окончен, Алексеев говорит:

«Вы знаете, что в моей жизни намечаются перемены? Мне сказали следующее: сдавайте экзамены, сдавайте как можно лучше, а когда сдадите, приходите к нам. Речь идет об иностранном отделе».

Я «Зачем это тебе нужно? Почему тебе не поступить в институт, стать инженером? А то ведь это не специальность. Завтра что-нибудь не так — и тебя по шапке».

«Если что-нибудь не так, то шапки не понадобится, не на что ее будет надевать».

«Ну вот, видишь, так зачем же ты туда идешь?»

«Слушайте, мне уже двадцать пять лет, я на иждивении у отца, идти в институт — еще пять лет у него на шее, а там что? Работать инженером на окладе 800 (80 по-теперешнему) рублей. И еще сидеть на шее у отца? А здесь я в сентябре поступаю на курсы — стипендия 1500 рублей. А как только присвоят звание, вдвое больше».

Я промолчал. Что я мог на это сказать?

В процессе экзаменов мне пришлось оказать ему одну услугу. И на этом мы расстались. Проходит лето. Как сейчас помню, 19 августа. Преображение, 6 часов вечера. Раздаются три звонка. Это ко мне. Иду открывать. Алексеев.

«Пожалуйста!»

Думаю: зачем он ко мне пришел? Вспоминаю: брат его учится в девятом классе. Спрашиваю: «Ты, верно, насчет брата?»

«Нет. Еще во время экзаменов я положил угостить вас со своей первой получки. Как хотите: здесь или пойдемте в ресторан».

«Ну что ж, пойдем в ресторан».

Пошли в летний ресторан на Самотеке. Выпили, закусили. Мой собеседник говорит:

«Анатолий Эммануилович! Мои родители — верующие люди. Когда они садятся за стол, они крестятся. (Об этом упомянуто, конечно, не случайно.) Я им ничего не говорю о том, что я делаю, как и вам не скажу. Но я знаю, что, если бы они знали, что я делаю, они бы не могли не одобрить. Во всяком случае, к сыску, к доносам я не имею никакого отношения».

Я высказал совершенно откровенно (как говорил мне один мой коллега: «Вы и когда трезвый, так говорите, как пьяный. Представляете себе, какой вы, когда пьяный?!») все, что я думаю о его учреждении.

Потом пошли. Он меня проводил до дома. Когда прощались, сказал:

«Это еще не все. Вот вам на память».

И он протянул мне серебряную ложечку, с которой он позабыл снять цену: 27 рублей (по-нынешнему 2 руб. 70 коп.). Я остолбенел от неожиданности. Чекист и сентиментальный подарок? И сейчас эта ложечка находится в моей московской квартире, у жены.

Потом я его видел в декабре 1948 года, когда медалистам вручали медали. Это очень в советском духе: вручать медали тогда, когда все о них давно забыли.

После торжественной церемонии мой коллега, физик, говорит:

«Зайдите ко мне в кабинет».

Захожу. Наши медалисты, в том числе Алексеев. Пили вино из пробирок, закусывали бутербродами. Алексеев мне потихоньку говорит:

«Я о вас часто думаю. Особенно когда слышу что-нибудь антирелигиозное. Вы же, я знаю, глубоко верующий человек. И работаете над Белинским».

«А откуда ты знаешь, что я глубоко верующий человек?»

«Это другой вопрос».

Когда меня посадили, многие думали, что в это виноват Алексеев. Нет, он тут ни при чем.

Увидел его через много, много лет, в 1968 году. Встретились на улице около Сандуновских бань. Любезен. Натянут. Не очень изменился. Но глаза другие; фальшивые, и что-то в них жестокое. Такие глаза я видел у всех чекистов, у следователей и оперуполномоченных. Продолжать разговор не было желания. Простился с ним и пошел в баню.

Мы говорили о чекисте высокого класса. Спустимся ниже. Однажды мне говорит учительница из соседней школы (порядочнейшая женщина):

«Анатолий Эммануилович! Позаймитесь с Поспеловым. (Я ее класс хорошо знал, так как одно время ее заменял, когда она болела.) Я не знаю, как его допускать к экзаменам на аттестат зрелости: ничего не знает».

«Что ж, присылайте».

И приходит ко мне знакомый мне белобрысый парнишка. Начинаю прощупывать его знания. Ничего ни о чем. Школьная уборщица знает больше. Надо умудриться проучиться десять лет и до такой степени ничего не знать. Говорю:

«Ну, ладно, учить тебя теперь уже поздно. Сделаем вот что. Вот книжка „Билеты по экзаменам на аттестат зрелости“. Буду тебе каждый день диктовать ответы, по три вопроса».

Так и сделали. Диктовал ему каждый день по три ответа, а он добросовестно заучивал ответы наизусть. Как-то раз, передохнув, говорю:

«Ну, хорошо, мы тебя выпустим, а куда же ты потом с такой головой пойдешь?»

«Ну, у меня есть хорошее место».

«Счастливое, должно быть, место, где таких оболтусов принимают».

Затем через несколько дней у меня промелькнуло в голове одно воспоминание:

«Кстати, скажи, пожалуйста, у тебя ведь, кажется, был брат, одно время у меня учился?»

«Да, у меня есть брат». «Что он сейчас делает?»

«Он работает в органах».

«Так это ты тоже туда собираешься?»

«Да».

«Ну, конечно, место для тебя подходящее — там литературы не требуется».

Говорю затем коллеге, старой учительнице:

«Вы знаете, наш Поспелов собирается занять почетную должность — шпиком».

«Не говорите. Помните, у нас был Голубев?» «Ну, так что же?»

«Он сейчас работает в той организации. Каждую неделю приходит в Марьину Рощу пьяный, сорит деньгами, и они все посходили с ума».

Однажды приходит ко мне бывшая ученица, окончившая десятый класс за год перед этим:

«Анатолий Эммануилович! Меня к вам направил директор. Надо написать характеристику».

«Пожалуйста». Пишу. Спрашиваю: «Где вы сейчас? Учитесь или работаете?» «Поступаю на работу в органы». Заканчиваю характеристику. Говорю: «Странные вы все какие-то. Почему вас туда тянет?» «У меня отец и дяди — все там работают».

«Это не ответ: мало ли что делают отец и дяди. Надо самому чем-то разбираться. До свидания».

И ухожу, не подав руки.

Была у меня еще одна ученица — Ирина Федорова. Красивая, легкомысленная, страшно ленивая. Училась у меня три года. Учился долгое время у меня и ее брат.

Как-то раз классный руководитель, мой коллега, проверял, кто где работает. (Это была школа рабочей молодежи.) Опустив глаза, отвечает: «Нам с Н. неудобно, на это так смотрят… Мы работаем осведомительницами».

Когда через много лет я освободился из лагеря, мне говорили, что она после моего ареста очень мне сочувствовала и даже плакала. Вероятно, искренне.

Итак, мы опустились на самое дно, в Марьину Рощу. Портные, сапожники, мелкие шпики. Взлетим опять на высоты.

В Ленинграде у меня был товарищ по аспирантуре — циник, остряк, карьерист, но неглупый парень. Встречаю его в Москве. Он сделал блестящую карьеру: заведует репертуарными делами в Министерстве кинематографии. Случайно узнал: это крупнейший провокатор, предавший бесчисленное количество людей, в том числе одну влюбленную в него женщину.

И, наконец, патриарх провокаторов, «патриотов из патриотов, господин Искариотов», чья деятельность в этом направлении известна всей литературной Москве. Речь идет об известном московском литературоведе, недавно умершем профессоре Якове Ефимовиче Эльсберге.

Подробности его деятельности я узнал через несколько лет от своего друга, покойного Евгения Львовича Штейнберга.

Его жизнь такова. Он родился в богатой еврейской семье в Одессе. Во время нэпа совсем молодым попался по поганому делу: махинации с бриллиантами, которые сбывались за границу. За такие вещи расстреливали. Вместо этого Яков Ефимович освобождается из-под ареста, направляется в Москву, и вскоре мы его видим преуспевающим литературоведом.

В 30-х годах он работает в Институте литературы при Академии наук, состоит личным секретарем у Льва Борисовича Каменева, который в это время является директором Института литературы.

Безусловно, работает не только у Каменева. В 1934 году, как известно, Л. Б. Каменев был арестован, и начался его полутора годовой последний крестный путь к расстрелу. А у Эльсберга — новый взлет.

Он защищает докторскую диссертацию. Издает книгу о Герцене. (Бедный Герцен! Он, верно, переворачивался в своей могиле.) Как потом выяснилось, именно в это время им был предан знаменитый писатель Исаак Бабель, которому удалось передать из тюрьмы записку на волю: «Из-за Эльсберга я сгнию в этих стенах». (Предсказание не вполне осуществилось: он не сгнил в стенах тюрьмы на Лубянке, а был расстрелян в подвале этого здания.)

В 40-е годы Яков Ефимович продолжает свою деятельность — «научно-исследовательскую», по словам моего коллеги-физика. Это время его наибольшей дружбы с профессором-историком Евгением Львовичем Штейнбергом. Старый холостяк, он дневал и ночевал в этом доме. Иной раз под вечер в квартире Евгения Львовича звонил телефон. Подходит жена профессора.

«Это вы, Татьяна Акимовна? Ничего! Я только хотел пожелать вам спокойной ночи!»

В 1951 году Евгений Львович был арестован. Яков Ефимович, как старый друг дома, непрестанно навещал Татьяну Акимовну, выражал соболезнование. Но вот однажды вызвали к следователю и Татьяну Акимовну.

Не зная, вернется ли она домой, она написала письмо дочери Ольге. Оставила его Эльсбергу и дала ему инструкцию: передать Оле, если она не вернется.

Когда она пришла к следователю, первый его вопрос был:

«Что, оставили завещание дочери?»

Это ее первый раз навело на мысль об Эльсберге. Кроме него, никто не знал о ее письме дочери. При окончании следствия следователь сказал Евгению Львовичу следующую фразу:

«Вы были профессором, вы были писателем, вы имели прекрасную квартиру в центре Москвы. Вы отогрели на груди змею. Всего хорошего».

После этого Евгений Львович сообразил некоторые обстоятельства. У него стало складываться впечатление, что донес на него Эльсберг. Это предположение перешло в уверенность, когда в Бутырках он встретил другого профессора — Леонида Ефимовича Пинского, от которого он узнал, что его также предал Эльсберг.

Жене на свидании в Бутырках Евгений Львович сказал:

«Меня предал Эльсберг. Но Боже тебя сохрани показать, что ты это знаешь, тебя вышлют из Москвы».

И бедная женщина должна была принимать негодяя и выслушивать его лживые соболезнования.

После 1956 года стали возвращаться толпами люди, преданные Эльсбергом: ученые, литераторы, журналисты, просидевшие годы в тюрьмах и лагерях. Почти все двери закрылись перед Эльсбергом, многие перестали подавать ему руку. Одно время собирались исключить его из Союза писателей. Но вмешались его влиятельные друзья из КГБ.

Он умер, окруженный почетом. В некрологе отмечались его заслуги перед литературоведением, в частности, в исследовании творчества Герцена.

Действительно, он всю жизнь писал о борцах за правду, о чистых людях, о гражданской чести. Ну разве он не достоин занять почетное место среди персонажей «Человеческой комедии»?

Его образом мы и закончим эту главу.

Загрузка...