Вышел из вагона. Люди спешили в город. А мне спешить некуда. Остановился на вокзале. Переночевал. Дорогой украли валенки. В опорках.
Утром пошел получать по рейсовым хлеб. Видик был, видимо, неважный. Какой-то мальчишка мне сказал: «Дедушка, вы последний?» Озлившись на него за столь почтительный, но несколько преждевременный в мои двадцать семь лет эпитет, прикрикнул со свойственной мне грубостью: «Какой я тебе дедушка, выродок?» И взял хлеб.
Позавтракал на вокзале, пошел в город. Город чудесный. Тихий-тихий. Улицы длинные-длинные. Все допотопное.
Главная улица — Гончаровская. На одном из домов мемориальная доска: «Здесь в 1812 году родился Иван Александрович Гончаров». В двадцати километрах — село Кондобье, усадьба Гончаровых, очень точно описанная в «Обрыве».
Город на холмах, между Волгой и Свиятой. Открыт всем ветрам. Кто-то сделал в незапамятные времена из этого каламбур: «Симбирск — семь бореев».
Теперь он называется Ульяновск, уже давно. Спрашивал, где родился Ленин. Представьте, никто не знает. Лишь потом узнал: на улице Ленина. Но и на этой улице никто не знал. Хороший, уютный, чистенький домик — типичное дворянское гнездышко.
А на старинном заброшенном кладбище похоронен его отец. Гробница с тяжелым чугунным крестом, с надписью: «Свет Христов просвещает всех». На гробнице много надписей из Священного Писания.
Был здесь через семнадцать лет, летом 1960 года. Теперь все по-другому. Город лакированный, превращенный в музей, приспособленный для туристов. Никого из тех, кого знал, не застал. Все на кладбище. Походил по этому новому Ульяновску. Вздохнул. Стало жалко того тихого, наивного и такого русского-русского Симбирска…
Сделал привал в Доме крестьянина, на главной площади, где рынок. Дом крестьянина — в старинном доме. Сохранилась еще на воротах полустертая надпись «Постоялый двор».
В комнате — двадцать человек. Переспал. Пошел наутро бродить по городу. Зашел в большой дом, бывший банк, на главной улице. Ленинградская, — раньше, конечно, она называлась Петербургской, — а параллельно ей, где дом покойного действительного статского советника Ульянова, — Московская, теперь улица Ленина.
Толкнулся насчет работы. Начальница горздрава оказалась на редкость симпатичной женщиной. Сразу меня оформила заведующим Домом несуществующего санитарного просвещения. Прощаясь, сказала, отводя глаза: «Мне вас жаль. У вас же ничего нет». Я в ответ тоже потупил глаза. Неприятно, когда жалеют.
Дали мне направление в больницу, к главному врачу, чтобы выдал мне ботинки. Выписали мне бутсы — видимо, какого-то умершего солдата. Оказались мне не по ноге, малы. И сразу же отморозил ноги.
На другой день пошел в адресный стол, справился об адресе Александра Ивановича Введенского. Тотчас дали: улица Радищева, 106. Пришел, открыла дверь миниатюрная, очень интересная блондинка. «Можно ли видеть Владыку?» — «Как ему сказать?» Назвал себя. Пошла, сказала.
Сразу вышел сам. Расцеловался, обнял. Сказал: «Извините, сейчас у меня два священника. Минуточку подождите». И усадил меня на кухне. Больше усадить негде. Через минуту отпустил священников, ввел меня в комнаты. Начался откровенный дружеский разговор…
О Введенском писал много раз. Первый раз в 1952 году в лагерях. О жизни в Ульяновске. Прочел своему другу, теперь уже тоже покойному, Евгению Львовичу Штейнбергу. Тот улыбнулся, сказал: «Слушайте, это же невозможно, это игра актера с вещью. Знаете такой режиссерский термин?» — «Знаю, но при чем здесь это?» — «А при том, что вы актер, а Введенский — вещь. Вы же пишете о себе, а не о Введенском». Я засмеялся, разорвал написанное. Впоследствии в «Очерках по истории церковной смуты» и в «Закате обновленчества», кажется, отделался от этого порока. Писал о Введенском вдоволь. Ну, и хватит.
Теперь я могу опять вернуться к игре актера с вещью. А игра неважная. Тяжело пришлось.
27 сентября 1943 года уезжал из Ульяновска пароходом, по Волге. У пристани встретил врача, с которым работал в горздраве. Он спросил: «Сколько вы здесь пробыли?» Каламбур родился сам собой: «Девять месяцев. Роды были тяжелые, болезненные и неудачные: гора родила мышь».
Во время разговора с Митрополитом Александром Введенским сказал о своем желании принять сан. Это было принято с радостью. Тысяча обещаний.
Попутно узнал, что здесь находится Митрополит Сергий (Патриарший местоблюститель) и Патриархия. К концу беседы пришел Митрополит Виталий, бывший Первоиерарх, статный, крепкий, картинный старик с окладистой белой бородой, в тяжелой купеческой шубе.
Прощаясь, Митрополит Александр позвал на Новый год на обед.
Через несколько дней наступил 1943-й год. Переломный год войны. Невесело я его встретил — все в том же Доме крестьянина, бывшем постоялом дворе.
Ночь. Тусклый свет двадцатипятисвечовой лампочки. За окнами пьяные голоса. Ребята запевают песню. Коридорную попросил почистить и погладить курточку, пришить покрепче пуговицы.
Расспросил, где находится Куликовка, район Ульяновска, в котором была обновленческая церковь. Разъяснили. Старикашка, старый житель Симбирска, пояснил: «Как же, самый что ни на есть хулиганский район, район бардаков, воров».
Наутро отправился туда. Район отдаленный, весь деревянный. Посреди деревни огромное каменное здание, нескладное. Когда-то здесь была церковь, потом церковь переделали в склад, теперь здесь опять церковь. Купола нет, креста нет. Только алтарьный выступ да кресты, вырезанные на дверях, напоминают храм.
Вхожу. Икон много. Царские двери. Подхожу к выручке, заявляю о том, что хочу исповедоваться. Выходит через некоторое время седой священник, отец Ефимий Каверницкий (впоследствии Епископ Черновицкий Феодосии).
Через некоторое время начинается богослужение. Служат Первоиерарх Александр, Митрополит Виталий, местный ульяновский обновленческий архиерей Андрей Расторгуев и два священника.
Прихожан — человек десять. После литургии Первоиерарх поздравляет меня с Новым годом, с принятием Святых Тайн, еще раз напоминает о приглашении.
После храма отправляюсь к нему в уже знакомую мне квартиру. Квартира довольно жалкая: большая комната, в которой стоят рояль и обеденный стол; соседняя комната — спальня, где в кроватке розовенький малыш; кухня, передняя, чуланчик. За стеной — соседи.
Митрополит Александр празднично оживлен, в синем однобортном пиджаке, курчавый, все такой же, как был, моложавый, говорливый, быстрый в движениях. Анна Павловна — красивая, грациозная, хорошо одетая. Марина — дочь Первоиерарха.
Гостей трое: Митрополит Виталий, один почтовый чиновник, эвакуированный из Риги, и я. Вскоре после обеда гости расходятся. Первоиерарх оставляет меня. Пьем кофе втроем: Владыка, Анна Павловна и я. Разговор светский, оживленный, перескакивающий с предмета на предмет.
Прощаясь, Владыка деликатно спрашивает, не нужно ли мне денег. Отказываюсь.
Через три дня, в воскресенье, отправляюсь в другую церковь — на Шатальной улице, по теперешнему улица Водников. Служит Патриарший местоблюститель Митрополит Сергий, в сослужении своего друга, товарища по Духовной Академии архиепископа Варфоломея.
Я увидел Митрополита (который через несколько месяцев стал Патриархом) Сергия в первый раз. С детства только о нем и слышал, но никогда я, питерец, его до сих пор не видел. На вид удивительно симпатичен. Высокий, весь обросший белой бородой, очень старый, дряхлый. Шел ему тогда семьдесят седьмой год. Глухой, как пень, но голос сильный, баритонального тембра, служил истово, ни разу за все богослужение не передохнул.
В конце литургии на отпусте маленькая заминка: забыл имя святого, празднуемого в этот день. И я заметил — я стоял слева, — что щека Митрополита задергалась нервным тиком. И я подумал: «Не прошло даром для тебя, Владыко, революционное время, четыре ареста, декларация 1927 года, местоблюстительство 30-х годов».
Потом говорил приветственную речь юбиляру архиепископу Варфоломею, вспоминал студенческие годы, потом сказал: «И хотя теперь недолго уже нам с тобой осталось здесь быть, будем, пока живы, служить по-старому».
И непритворное чувство зазвучало в его голосе.
Сегодня, 14 ноября 1977 года, получил я письмо от близкого мне человека из Англии, тоже недавнего эмигранта. Он пишет: «Особенно невыносимы советско-христианские шавки, которые брешут на столбцах эмигрантских газет. Простите за выражение, но иначе выразиться не могу».
Прощать не за что, потому что мой юный друг прав. Уж очень аляповато на этих вчерашних комсомольцах выглядит христианский наряд. Впрочем, никто его всерьез не принимает.
Но особенно противно, когда все эти оболтусы лают на память Патриарха Сергия. Между тем заслуги его перед Церковью и народом поистине огромны. В тяжелую годину он сумел сберечь для народа Церковь. Что было бы с Церковью, если бы не было Сергия?
Это показывает судьба современной катакомбной церкви. Никому неведомая, скрывающаяся в глубоком подполье, состоящая из невежественных старичков и старушек, которые лепечут чьи-то слова о сионских мудрецах и прочую «мудрость», почерпнутую из черносотенных брошюр, — они влачат свое существование где-то на задворках, в темных углах.
Сейчас вышла работа моего юного друга Льва Регельсона, в которой молодой автор очень критически отзывается о Митрополите Сергии. Интересно спросить, где бы он принял крещение и где он услышал бы о Христе, если бы не было Патриарха Сергия?
Ведь катакомбники, из которых, кстати сказать, он ни одного в глаза не видел, во-первых, были бы для него неуловимы, а затем, завидев молодого еврея, который стал бы приставать к ним с вопросами, пустились бы от него наутек, так что только пятки бы засверкали.
Это можно сказать и про всех современных молодых христиан. Правда, оставалось обновленчество. Оно, безусловно, полностью восторжествовало бы, если бы не Митрополит Сергий. И волей-неволей приходилось бы принимать им таинства у обновленческих священнослужителей.
А если бы не было Александра Введенского, против которого на страницах «Континента» недавно вякнула какая-то шавка, то не было бы и обновленчества. Вообще не было бы организованной церкви, как нет ее сейчас в Албании.
Правда, могут возразить, что истина прежде всего. И если истина прячется в катакомбах, то надо идти туда за ней.
Но Истина ли?
Можно ли назвать истиной черносотенную идеологию, основанную на ненависти ко всем и ко всему и на слепой приверженности к старому монархическому строю? Боюсь, что эта идеология мало чем отличается от «идеологии» современных прихлебателей советских властителей. И одинаково далека от Христа.
Из этого, конечно, не следует, что мы одобряем все действия Митрополита, впоследствии Патриарха Сергия. Но как гласит старая школьная поговорка, «Не ошибается только тот, кто ничего не делает».
Во всяком случае, сейчас, в 1977 году, когда одни сидят в эмиграции, а другие собираются эмигрировать и, когда несколько лет в лагерях являются — правда, тяжелым, но отнюдь не смертельным — экспериментом, легко осуждать тех, кто в эти страшные времена сберегал Церковь.
Это понимал, между прочим, старый друг Митрополита Сергия Митрополит Антоний Храповицкий, который перед смертью произнес речь, обращаясь к своим близким. В этой речи были и такие слова: «Мы не должны никого осуждать, ибо неизвестно, как бы мы вели себя, будучи там; может быть, во много раз хуже, чем они». Так говорил истинный христианин[2].
Через два дня состоялось знакомство с еще одним человеком, ныне забытым, но игравшим большую роль в Церкви. Знакомство произошло так.
В будний день 4 января 1943 года зашел опять в церковь на Шатальной. Кончилась обедня. Служил пожилой, осанистого вида священник. Служил хорошо. По жестам, по манере произносить возгласы сразу понял: это академик. Тогда еще сохранялись старые академики, и их можно было узнать сразу, так как на всем, что они делали, лежала печать интеллекта.
После литургии подошел к священнику с вопросом, не знает ли он, где сейчас Митрополит Николай, мой старинный знакомый. Очень вежливо дав мне сведения о Митрополите, отец протоиерей (по наперсному кресту я сразу определил его сан) стал меня расспрашивать, кто я такой.
Я рассказал о своих мытарствах, не скрыл и своей близости к обновленцам. В свою очередь осведомился об имени собеседника. Оказалось, что зовут его отцом Николаем.
Батюшка любезно со мной простился и позвал меня пить чай на другой день. (Везло мне на чаепития.)
На другой день, увидев Введенского, я рассказал ему о разговоре со священником. Впечатление он произвел приятное, но уж очень не понравились глаза: косые, бегающие, с каким-то неприятным злобным и хитрым выражением. Александр Иванович сказал: «Вы говорили с очень крупным человеком, с человеком, который может о себе сказать: „Тихоновская церковь — это я“». — «С кем же?» — «С управляющим делами Патриархии протоиереем Николаем Колчицким». «Ах, вот что!» — воскликнул я, и мне все стало понятно. На чай я не пошел.
Припомнилось мне это несостоявшееся чаепитие… В течение десяти лет мой новый знакомый каждый раз, завидев меня, вспоминал этот эпизод, и было явно, что он его не забыл и будет мстить.
И действительно, отомстил очень сильно — и в значительной степени искорежил мне жизнь.
Начиная этот раздел, долго думал: писать или не писать?
Все-таки решил писать. Уж очень характерен он для всей этой эпохи. Однако заранее должен предупредить: с этим человеком (теперь уже давно покойным — он умер в январе 1961 года, ровно через восемнадцать лет после этого разговора) у меня личные счеты, и на любом суде он мог бы отвести меня как свидетеля.
А теперь, после этой оговорки, буду продолжать, стараясь быть максимально беспристрастным. Николай Федорович Колчицкий родился в 1892 году в семье священника, под Харьковом. Украинская национальность сказывалась в особой певучей манере разговаривать, в произношении буквы «е». Сын священника, окончив Харьковскую Духовную семинарию и Московскую Духовную Академию, он возвращается к себе на родину, где становится приходским священником и законоучителем в женской гимназии. В этом сане и в этой должности застает его революция.
Священник, любящий уставное богослужение, умеющий хорошо, с чувством, служить, умеющий говорить проповеди, — правда, посредственные, но доходчивые, рассчитанные на простой народ, — он быстро приобретает популярность среди своих прихожан.
Хороший семьянин, он трогательно заботится о своей жене и о своих трех детях, из которых старший (Николай) является в настоящее время довольно известным актером Художественного театра. (Лет десять назад видел его в роли Лицемера в пьесе Шеридана «Школа злословия», и в этой роли он удивительно мне напомнил своего отца.)
Во время церковной смуты Колчицкий занимал уклончивую позицию, не примыкая ни к одной из борющихся партий, а в 1924 году как-то странно очутился в Москве. Официальная версия гласит, что он был выслан из Харькова. (Выслан в Москву?! Странное место ссылки.)
Затем он становится священником Елоховского, тогда еще не кафедрального, но одного из центральных храмов Москвы.
В конце 20-х годов, после поголовного ареста почти всех священнослужителей Елоховского собора, он становится его настоятелем.
Чем был занят тогда отец настоятель? На этот вопрос может ответить некий документ, находившийся в архивах Московской Патриархии и который хранился у Митрополита Николая. В 1960 году мне пришлось с ним познакомиться.
Документ представляет собой прошение на имя заместителя Патриаршего Местоблюстителя Митрополита Сергия от имени прихожан Елоховского Богоявленского Собора. Документ написан идеальным каллиграфическим почерком, составлен хорошим литературным языком, он очень убедительно рассказывает о заслугах отца Николая Колчицкого и заканчивается просьбой наградить его митрой. Документ тем более убедителен, что написан почерком отца Николая Колчицкого. Характерные для него обороты не оставляют сомнения в его авторстве. Вскоре он действительно был награжден митрой.
В 1930 году отца Николая постигло горькое испытание: он был арестован и заключен в знаменитую тюрьму на Лубянке. О его пребывании там рассказывал многим людям совместно с ним арестованный известный московский протоиерей о. Димитрий Боголюбов.
«Во время одной из ночных бесед, — рассказывал о. Димитрий, — следователь вдруг меня спрашивает: „Не хотите ли у нас послужить?“ А я притворился дурачком и спрашиваю: „А что, разве у вас здесь есть храм?“ На другой день меня перевели в Бутырку и дали десять лет, а Колчицкого выпустили. А почему?»
На этот риторический вопрос отца протоиерея отвечает дальнейшая судьба Николая Колчицкого. «Пожар способствовал ей много к украшенью», как говорил про Москву Фамусов. После ареста происходит стремительный взлет отца Николая к вершинам. Он становится (после закрытия Дорогомиловского Собора) настоятелем Кафедрального собора Москвы, занимает должность заместителя Управляющего делами Московской Патриархии. А после назначения архиепископа Сергия Воскресенского в Ригу в 1940 году становится Управляющим делами Московской Патриархии.
Он неразлучен с Митрополитом Сергием. Не отходит от него ни на шаг. Так как Митрополит страдал в это время глухотой, то беседа Патриаршего Местоблюстителя с посетителями происходила так: Николай Федорович опускался на колени перед креслом престарелого Митрополита и кричал ему в ухо слова собеседника. Таким образом, ни один из посетителей не проходил мимо внимания Николая Колчицкого. «Он отвечает за Митрополита Сергия», — сказал мне однажды Митрополит Введенский. «Перед кем?» — спросил я. «Во всяком случае, не перед Церковью», — ответил мой шеф, улыбаясь по обыкновению моей наивности.
Высшей своей точки достигла власть Николая Колчицкого в послевоенное время, при патриархе Алексии, когда он становится буквально царем и богом. Назначает архиереев, отправляет их на покой, выгоняет священников, поставляет их, причем, по имеющимся сведениям, в это время он запятнал себя совершенно беспрецедентной в Русской Церкви симонией.
Будучи облечен саном протопресвитера (единственного в Русской Церкви), он становится поистине полновластным ее хозяином. И только 1956–57 годы, которые ограничили власть КГБ, покончили заодно и с непререкаемой властью эмиссара этого учреждения в Церкви.
Вот какое значительное лицо я восстановил против себя, отвергнув столь любезное приглашение на чаепитие. Думаю, впрочем, что и чаепитие мало бы помогло, так как Николай Колчицкий был яростнейшим антисемитом и терпеть не мог «рассусоливающих интеллигентов».
От черносотенца до кагебиста — один шаг.
Таким образом, уже в первые дни нового 1943 года я познакомился со всеми основными фигурами тогдашнего церковного руководства.
Вскоре наступило Рождество. Печальное то было Рождество.
Выше я говорил, что отморозил ноги. Однако каким-то образом передвигался по улицам. Становилось очень больно, когда заходил с улицы в теплое помещение. Очень трудно было также подниматься с места после того, как побывал в тепле.
Между тем стояли сильные морозы, дули страшные ветры. Однажды мне пришлось пройти по замерзшей Свияге в район Заречья. Вернулся оттуда в Сочельник еле-еле. Затем обедал в ресторане местной гостиницы. Гостиница осталась от старого губернского города. Красное, добротного кирпича здание. Ресторан со сводами. Так ясно представлялись в этом зале гусарские офицеры, симбирские помещичьи сынки, оркестр и шансонетки. Сейчас здесь была столовая для служащих. По карточкам выдавали соевый суп, иногда картофельный суп с хлебом.
И вот, пообедав здесь 6 января, в Сочельник (после обеда я собирался в церковь на Куликовку, ко всенощной), я почувствовал, что не могу ступить ни одного шага. В ногах острая, режущая боль. Пришлось попросить позвонить в местную больницу.
Через полчаса за мной приехала телега, запряженная заморенной старой лошадью. Усадили на телегу, повезли через весь город в больницу. В приемном покое констатировали: обморожение третьей степени, близкое к гангрене.
И вот опять пришлось встречать праздник на больничной койке. Опять, как в Вологде, мужики и женщины вместе. Опять скудные обеды. Оригинальной чертой Ульяновской больницы было то, что здесь не было ложек, поэтому суп надо было хлебать прямо из тарелок — по-кошачьи.
Пролежал здесь около месяца. Выписался лишь 1 февраля.
Февраль сорок третьего. Знаменательный месяц.
Еще лежа в больнице, договорился с одной женщиной, завхозом, о том, что она меня за двести рублей в месяц примет к себе на квартиру.
Жила она недалеко от больницы. Красная улица, 7. Веселое место: с одной стороны, больница, с другой — тюрьма. Коротенькая улица, застроенная деревянными домами.
Моя новая знакомая, Виноградова Анна Ивановна, имела половину деревянного домишки. Одна большая комната, по-мещански убранная. В ней кроме Анны Ивановны жилец — какой-то типчик из отдела снабжения при вокзале. Спекулянт. Затем небольшая кухонька. В кухоньке — мамаша хозяйки, старая симбирская кухарка. Она спит на русской печке. В углу — деревянные козлы. Это моя резиденция.
Кроме нас двоих на кухоньке постоялица — козочка в интересном положении, которая спит у меня под нарами.
Я хожу еще плохо. Надо лежать. Лежу целыми днями, читаю Лескова — роман «Некуда» (достал в больничной библиотеке).
Козочка жалобно стонет. Так продолжалось несколько дней. Наконец однажды ночью козочка заревела благим матом, так, что все проснулись. Родила. Объягнилась. А утром хозяйка унесла ягнят и утопила.
Несколько дней козочка жалобно ныла, заглядывала всюду — под диван, под стол, смотрела на всех вопросительными, умоляющими глазами — искала, искала своих ягнят. Было жалко.
Так прошла половина февраля. Наступило 15-е, праздник Сретения Господня. Пошел в церковь. А потом Митрополит Александр мне объявил, что мое рукоположение в диаконы назначено на 28 февраля.
Собственно говоря, я просил о рукоположении в священники тотчас после диаконской хиротонии. Но Митрополит мне объяснил, что и рукоположения в диаконы было трудно добиться.
Штат заполнен.
Тут я узнал сложную систему тогдашних взаимоотношений Церкви и Государства. Совета по делам Православной Церкви, по делам религии тогда не было. Всем ведало непосредственно, без всяких фиговых листочков, Министерство госбезопасности.
Фиговый листочек, собственно, был — церковный стол при городском совете, но он решительно никого не обманывал. И МГБ непосредственно вмешивалось во все дела. То, что делает сейчас Совет по делам религии, делало МГБ: устанавливало штаты, увольняло священнослужителей и тут же их, обыкновенно, арестовывало, и так далее.
Мой шеф объяснил, что я — эвакуированный из Ленинграда, можно сказать, почти герой, а ему необходим диакон, который будет исполнять и секретарские обязанности. В таком духе был и составлен указ о моем рукоположении.
Таким образом, мое рукоположение было решено. Оно состоялось 28 февраля, в неделю о Страшном суде.
Это последнее воскресенье перед Великим постом. Церковь, призывая верующих к покаянию, напоминает им о Страшном суде Божием, который ожидает всякого человека. С этого дня начинается последняя неделя перед Великим постом (масляная — сыропустная).
27 февраля была всенощная. Пели «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче» и «На реках Вавилонских». Служили священники, а на клиросе пели мы с Митрополитом Виталием. Я читал шестопсалмие. Владыке Виталию понравилось мое чтение, похвалил и сказал: «Вот так и служите».
А на другой день рано утром отправился через весь город в храм. В этот день перед литургией исповедовался Владыке Виталию, а во время часов постриг меня мой шеф в псаломщика, а во время литургии посвятил меня в диакона.
И так я стал духовным лицом.
Наша церковь (она сохранилась до сих пор) посвящена иконе Божией Матери «Неопалимая Купина». Икона изображает Божию Матерь в сложной символике, идущей от видения пророком Моисеем в Египте горевшего и не сгоравшего куста (купины), что считается прообразом Божией Матери, вместившей в себя огонь пламенеющий, опаляющий, непрестанный — Сына Божия Единородного. Она Его явила миру и пребыла неопалимой, невредимой.
Эта икона издревле чтилась в Симбирске. По церковному преданию, она спасает от «огненного запаления», — деревянная древняя Русь, выгоравшая веками, чтит с особым усердием именно эту икону Божией Матери, которая празднуется 4 сентября по старому стилю — 17 сентября по новому.
Церковь была закрыта, полуразрушена и превращена в склад в 1931 году. Осенью 1941 года, после эвакуации в Ульяновск высшего духовенства, храмовое здание было предоставлено обновленческому Первоиерарху. (Об обстоятельствах эвакуации я подробно рассказываю в своем очерке «Закат обновленчества», напечатанном в журнале «Грани» в 1974 году.)
Церковь была восстановлена; однако здание было наполовину разрушено, купол был снесен, крест был сорван, отопления в церкви не было. Служили в полярном холоде; на стенках лежал иней, дары часто замерзали в Святой чаше, приходилось их отогревать на свечке. В этом храме и проходило мое диаконское служение.
Ходить приходилось через весь город пешком (никакого транспорта в городе не было), окружение было неприятное, но над всем довлела молитва.
К большому неудовольствию наших священников, я ходил в храм каждый день — и ежедневно читал на клиросе, а потом, облачившись в диаконский стихарь, причащался.
И это были чудесные мгновения моей жизни. Я только в это время узнал, какое счастье и какая сила в ежедневном причащении Святых Тайн.
По субботам, воскресеньям и праздникам я служил литургию вместе с Первоиерархом. Службу я знаю с детства; однако моя обычная рассеянность и здесь меня часто подводила, и на этой почве случались неприятные эпизоды. Иногда, задумавшись, скажу невпопад возглас или пропущу прошение на ектении.
Первоиерарх, нервный, вспыльчивый, истеричный, этого не прощал и делал замечания очень резким тоном. В остальное же время отношения у нас были дружеские. Я часто выполнял его поручения, исполняя секретарские обязанности.
Очень часто мы беседовали на отвлеченные темы; беседовали во время прогулок вечерами. Очень часто я оставался ночевать. Ночевал в большой комнате, около рояля, на раскладушке. Наш причт представлял собой интересное во всех отношениях явление. На этом стоит остановиться.
Такое соединение различных типов и различных стилей встретишь нечасто. Прежде всего о семье Первоиерарха.
Как известно, личная жизнь Александра Введенского носила очень запутанный характер. Обстоятельства сложились так, что у него были две семьи. В доме № 106 жила семья, состоявшая из Анны Павловны Завьяловой, которая была моложе Первоиерарха на двадцать пять лет, ее десятилетнего сына Шурика, рожденного на берегах Волги за полгода до этого Олега и старшей дочери Марии — ученицы 10 класса.
Первая жена Первоиерарха Ольга Федоровна, с которой он не жил вместе с 1922 года и которая с ним формально развелась в 1926 году, но которая была всю жизнь на его иждивении, дама хорошего дворянского рода (дочь предводителя дворянства Болдырева), жила в Питере.
Сейчас, после блокады, она приехала в Ульяновск. Жила напротив, в доме № 109. Болезненная, глухая, рано состарившаяся, хорошо воспитанная, она умела сохранять достоинство и в том ложном положении, в каком очутилась; жила тихой скромной жизнью. Появлялась в доме № 106 лишь изредка. Анну Павловну называла Нюрой, говорила с ней дружески. Совместно с ней проживали три ее сына.
Ох, уж эти сыновья!.. Большего несчастья, чем иметь таких детей, нельзя себе и представить. Старший сын, Александр Александрович, тридцати лет, и ныне здравствующий, сыгравший впоследствии роковую роль в моей жизни и пересажавший впоследствии всех своих знакомых. Видимо, и тогда он уже был связан с госбезопасностью, потому что отец его явно недолюбливал (при его отцовской нежности к детям это меня всегда удивляло). Он очень неохотно его принимал и, когда сын приходил, всегда резко переводил разговор на другую тему.
Биография этого человека следующая.
Александр родился 20 июня 1913 года в Петербурге, когда его отец был еще студентом Петербургского университета.
Лицом он был поразительно похож на отца. Это обстоятельство, как это ни странно, впоследствии сыграло роковую роль в моей жизни.
После смерти Первоиерарха, в дни особой б нем печали, я стал общаться с Александром, которого до этого избегал, именно потому, что лицом он очень походил на отца. Это и привело к моему с ним сближению — сближению, которое имело самые роковые для меня последствия.
Его детство и отрочество падают на 20-е годы, когда семья Введенского развалилась. Отец жил в Москве и ездил по всей России со своими знаменитыми диспутами. Мать Ольга Федоровна жила с детьми в Питере на Верейской.
Интересная это была эпоха, противоречивая, путаная, — когда разум у людей помутился, сместились все нравственные понятия. Смешанная экономика, в которой взяточничество советских нуворишей и комбинации торгашей создавали благоприятную почву для авантюристов. Образ Бендера, созданный Ильфом и Петровым, является характерным образом для того времени.
У мальчишки Александра, неустойчивого, ленивого, малоспособного, авантюризм становится манией. С 15 лет он ввязывается во всевозможные уголовные истории, несколько раз попадает в тюрьму, но по малолетству его отпускают.
Наконец в 1935 году, когда ему было 23 года, на всю Россию прогремела его история с «ограблением автоматов».
Делалось это так. Группа молодых парней заходила в телефонную будку. Один стоял у двери. Александр, который был в это время студентом электромеханического техникума, отцеплял кружку, висевшую около телефона, куда бросали гривенники, вскрывал ее, пересыпал содержимое в свой портфель, водворял кружку на место, и после этого вся компания отправлялась к другому автомату. Так происходило несколько месяцев.
Окончилась эта авантюра катастрофой. В 1936 году компания была задержана милицией. Суд приговорил Александра к десяти годам заключения в лагере, а во всех газетах появилась заметка под названием «СЫН МИТРОПОЛИТА», имевшая целью скомпрометировать отца.
Что делал Александр в лагере? На эту тему он не любил говорить, но все же некоторые сведения просачивались. Вначале лагерь встретил Александра сурово. Осенью его в лагере хотят привлечь по 58 статье за антисоветские разговоры. Он находится в штрафном изоляторе. Ему инкриминируются слова, сказанные кому-то из лагерников, что «религия лучше конституции» (это было время, когда в печати была поднята необыкновенная шумиха вокруг «Сталинской Конституции»).
Результат неожиданный. Лагерный суд не состоялся, а Александр переводится в лагерь под Дмитров и получает пропуск. С этим пропуском он ездит в Москву и, будучи заключенным, гуляет по городу. Видимо, уже в это время он стал лагерным стукачом.
В 1940 году, едва отбыв половину срока, он досрочно освобождается «за хорошее поведение» и является к папаше. Вскоре отец его рукополагает в диакона, и сын становится секретарем отца.
В этом качестве он был в Ульяновске, а в диаконском сане он служит и сейчас в Москве, на Калитниковом кладбище.
В детях Введенского меня всегда поражала одна черта: все они были на него похожи, не только наружностью, но и многими чертами характера; такие же, как он, экспансивные, эмоциональные; морально неустойчивые; и в то же время удивительно неумные и бездарные. Ни крупинки отцовского таланта, отцовского энтузиазма, отцовской порывистой, но искренней глубокой религиозности, не говоря уже об универсальной образованности отца. Все его сыновья так и остались малограмотными. И все они были похожи на отца, как карикатура бывает похожа на фотографию.
Второй сын Андрей — уже явно совершенно и явно ненормальный, патологический тип, человек — впоследствии трагически погиб в лагерях.
И, наконец, третий сын Володя — простой и бесхитростный, добрый, но совершенно бесцветный.
Таково потомство Первоиерарха.
Далее я хочу остановиться на одном лице, трагическая судьба которого дает особое право на внимание.
Вера Ивановна Тараканова.
Царство ей Небесное, и мир ее праху.
Она родилась в семье богатейшую русских купцов. Таракановы — династия петербургских хлеботорговцев. Они имели склады на знаменитой, известной всему русскому купечеству Калашниковой набережной.
Вера Ивановна рано потеряла мать, училась в одном из петербургских пансионов, лето проводила в Царском Селе, где у ее отца была великолепная дача. Часто гуляла по Царскосельскому парку, ходила в Знаменскую царско-сельскую церковь, куда во время литургии часто заходила царская семья.
Глубокая, истовая купеческая религиозность была свойственна ей с детства. Однажды, в 17 лет, она попала в аристократической церкви Николаевского Кавалерийского училища на службу молодого священника отца Александра Введенского.
Это было в 1915 году, и с тех пор она не пропустила ни одной его службы.
Октябрь 1917 года принес ей страшное горе. На другой день после того, как склады с зерном, принадлежавшие Таракановым, были национализированы, отец и брат Веры Ивановны пустили себе пули в лоб.
Из купеческого дома ее выбросили, дачу отобрали, бедная девочка осталась буквально на улице.
Тут-то и пришел на помощь молодой священник. Ольга Федоровна Введенская, барственная, но добрая женщина, пригласила ее жить в их доме. Отец Александр устроил ее в своей церкви певчей и псаломщицей, а потом она стала у него секретарем.
И всю жизнь прожила она в доме Введенских.
Глубоко религиозная, она не пропускала ни одной службы, была стенографисткой на всех обновленческих соборах и съездах. Любила Владыку горячей и чистой любовью; она знала все его слабости, и все прощала, и не отходила от него ни на шаг.
Отношения ее с шефом были абсолютно чистые, и никогда никому не приходило в голову, что они могут быть другими. Меньше всего это могло прийти в голову нашему патрону и ей самой.
В это время она была старостой храма, а также бессменной псаломщицей. Читала она прекрасно, с необыкновенным чувством и в то же время без всякой истерики. Это было классическое церковное чтение. И кто бы мог предсказать, слушая ее проникновенное чтение, глядя на ее строгое иноческое лицо, ее ужасный конец.
Владыка Александр относился к ней, как к члену семьи, говорил ей «ты», «Вера». И в то же время был к ней привязан, как к совершенно своему человеку, хотя неровности его характера сказывались и тут.
И здесь мне вспоминается один забавный эпизод, характеризующий нашу ульяновскую жизнь.
Иду я как-то днем к моему патрону. Вдруг навстречу он сам — небритый и с корзиной в руках. Улыбается и говорит: «Идите и ждите меня, а я иду на рынок. Шура (старший сын) сегодня уезжает». Иду. Меня встречает Маша, дочка, ученица 10 класса. Сидим, мило разговариваем. Вдруг врывается шеф, раздраженно кидает в сторону корзину с продуктами и к дочери: «Ты здесь сидишь и флиртуешь, а твой отец, Первоиерарх, должен по базару бегать!»
Подают обед. Нас четверо: шеф, Анна Павловна, Маша и я. Шеф продолжает возмущаться и в какой-то момент делает угрожающее движение по направлению к дочери. Вся красная, она, как ошпаренная, выскакивает из-за стола и убегает.
После этого приходит очередь Анны Павловны. И ей попадает.
Она подает второе, ставит бутылку вина и тоже уходит в другую комнату.
Мы с патроном остаемся одни, молча чокаемся и доедаем обед в молчании.
Вдруг с большим опозданием приходит Вера Ивановна. Это подливает масла в огонь. «Ты там со своими попами совсем сошла с ума. Все утро где-то бегаешь, а я должен ходить по рынкам».
«Почему, Владыко, я должна думать о Шуре, который ко мне относится исключительно грубо?» (Она привела некоторые факты, которые вполне соответствовали действительности.)
«Не для Шуры, а для меня. И не нужно мне твоих услуг. Я вот отца Анатолия (кивок в мою сторону) назначу старостой».
«Пожалуйста, пожалуйста, Владыко. Отец Анатолий, вот ключ от храма. Сегодня в шесть часов служба. К завтрашнему дню надо напечь просфор, сходить за свечками, убрать церковь».
И передо мной кладется ключ.
«Что вы. Вера Ивановна, это все шутки. Владыка же это сказал сгоряча».
«Не знаю, не знаю, вот вам ключ».
Шеф (сердито):
«Хорошо. Дайте мне ключ».
И он забирает ключ. Вера Ивановна уходит. Мы с шефом доедаем обед. Затем он садится за рояль. Играет Шопена. Затем начинается разговор.
«Вы знаете, выпив вина, я пришел в свойственное мне состояние самовосхваления. Сегодня я думал: никто лучше меня не управлял бы церковью».
«А епископ Антонин Грановский?»
«Бросьте, я знаю ваше пристрастие к Антонину, но он угробил бы все дело через две недели». Углубляемся в историю. Наконец шеф встает из-за рояля, говорит:
«Идемте гулять».
И мы идем по Радищевской вниз, к Волге.
Вера Ивановна бежит за нами.
«Владыко, ключ! Пора ко всенощной».
«Какой ключ, что за ключ, не знаю, где он».
Вера Ивановна бежит в дом. Выбегает.
«Ключа нет. Куда вы его, Владыко, положили?»
«Не знаю, не знаю, посмотрите на рояле».
Вера Ивановна бежит опять в дом. Я (уже немного обеспокоенный):
«Но где же, Владыко, все-таки, действительно, ключ?»
«Да ключ у меня. Я просто хочу пошутить и, кстати, дать ей урок».
Вера Ивановна возвращается на этот раз уже в полной панике.
Ключа нет. Шеф медленным жестом лезет в карман. С рассеянным видом:
«Вот какой-то ключ, отдайте его, отец Анатолий».
«Пожалуйста, вот ключ. Вера Ивановна».
«Нет, от вас я его не возьму, пусть мне его отдаст сам Владыка, а не диакон при Первоиерархе».
Наконец после некоторых прелиминарии, ключ берет шеф — и торжественно вручает его Вере Ивановне. Она бежит открывать церковь, а мы идем гулять по берегам Волги.
Все это было бы смешно, если бы не окончилось так трагически для бедной Веры Ивановны. После смерти шефа в 1946 году наступили для нее плохие времена.
В жизни пустота. Сначала все дни она проводила на его могиле. Но так как жить на могиле нельзя, пришлось устраиваться. Сначала она была псаломщицей при Володе, который стал сельским священником. Потом перешла к другому священнику (тоже из обновленцев). Мыкалась по приходам. В 1961 году наступил конец.
Однажды пришла она к Анне Павловне, переночевала, утром зашла к ней в спальню, сказала:
«Не вставайте, Нюра, я сейчас ухожу. Вот что я вам хотела сказать: надоело мне все, пора кончать».
«Как кончать?»
«Так. Сестра моя бросилась под поезд, отец с братом в свое время ушли. И мне пора уходить».
«Верочка, но вы же такая религиозная, с вами же всегда Бог!»
«Не говорите глупостей, Нюра», — сказала Вера Ивановна и ушла.
Через три дня звонит Анне Павловне священник, у которого жила Вера, спрашивает: «Анна Павловна, вы не знаете, куда делась Вера Ивановна? Она так от вас и не возвратилась».
Анна Павловна всполошилась не на шутку. Послала в Ленинград своего племянника узнать, где Вера Ивановна. Узнали.
Выйдя от Анны Павловны, отправилась она в Псково-Печерский монастырь. Исповедалась там и причастилась. А потом в Питер, поехала в Царское Село, столь дорогое ей по воспоминаниям детства. Прошла по парку, разыскала знаменитые Царско-сельские пруды, поставила две свои котомочки (все свое достояние) у стоящего рядом с прудом кленового дерева, а сама бросилась с разбега в ледяную осеннюю (было это в начале ноября) воду пруда.
Труп нашли через несколько дней, священники служить отказались, похоронили ее «без попов, без ладана» на местном кладбище.
Один из подмосковных священников, узнав о ее смерти, совершил заочное отпевание.
Царство Небесное и мир твоей душе. Вера Ивановна! Ты возлюбила много, преданно и верно, и да простит тебе Господь многое — твое предсмертное отчаяние и самоубийство, так же, как и твоим родным: отцу, брату и сестре.
Событие, о котором упоминалось выше, отъезд Александра, старшего сына Введенского, из Ульяновска, было во многих отношениях знаменательным.
В это время на фронте происходил перелом. В феврале сдалась группировка немецких войск под Сталинградом. Началось отступление немцев на Кавказе. Все с замиранием сердца ожидали лета, все ожидали, что немцы предпримут попытку реванша за зимние поражения. Мой шеф однажды сказал: «Как говорят, немцы готовят нечто грандиозное, мы готовим нечто сверхграндиозное. Предстоит невероятная драка».
Пока что политика заигрывания с церковью продолжалась. Духовенство включилось в кампанию помощи Красной Армии, начатую колхозником Ферапонтом Головатым. В газетах все время появлялись сообщения о пожертвованиях священников — и в ответ стандартные телеграммы с благодарностью от Сталина.
Митрополит Сергий пожертвовал целую танковую колонну, которой было присвоено имя Димитрия Донского. Мой шеф как-то раз у меня спросил: «Как вы думаете, сколько может стоить танк?»
«Не знаю, Владыко, мне никогда не приходилось делать таких покупок».
«Ну да, вы умеете только болтать о Шекспире», — послышалось в ответ раздраженное замечание.
Обошлось дело, впрочем, без танка, вместо этого пошла в ход драгоценная панагия, осыпанная бриллиантами и оцененная в миллион.
Через неделю ночью мы были разбужены стуком в дверь. Принесли телеграмму следующего содержания: «ВЫСШАЯ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ. БЛАГОДАРЮ ВАС, АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ, И ОБНОВЛЕНЧЕСКОЕ ДУХОВЕНСТВО ЗА ЗАБОТУ О КРАСНОЙ АРМИИ. СТАЛИН».
Затем эта телеграмма была напечатана в «Известиях».
В Москву был в это время послан вместо Сергия Ларина, отправленного в Среднюю Азию, архиепископ Андрей Расторгуев. Александр отправился на Северный Кавказ — приводить к обновленчеству открытые там при немцах церкви.
После отъезда старшего сына Введенского я служил за протодиакона, провел все великопостные, страстные и пасхальные богослужения. Между тем после Пасхи отношения с патроном начали портиться. В его обращении ко мне стал проскальзывать холодок.
В это время в его окружении появился новый человек, протопресвитер Иоанн Лозовой, служивший раньше в Тифлисе, а сейчас вернувшийся из лагерей, где он пробыл пять лет. Он стал дневать и ночевать в доме № 106, меня приглашать стали реже. Постепенно я перестал быть домашним человеком. В это время я покинул дом на Красной улице и переселился по новому адресу: на улицу Ленина, к Ольге Николаевне Беляковой, также своеобразной, оригинальной личности. Интересно рассказать и о ней.
Симбирская губерния всегда считалась исконной дворянской губернией. Была в этой губернии и дворянская помещичья семья Беляковых. Хорошие, простые русские люди.
Один из Беляковых служил в гвардии. И вдруг до одури влюбился в цыганку, которая пела в «Яре», — и к общему ужасу женился. В связи с этим пришлось ему уйти из полка и со своей новой женой в Симбирскую губернию, в свое имение. Впоследствии у Беляковых было две дочери. Во время революции отца уже не было в живых, а Ольга войну (сказалась цыганская кровь) пошла добром в Белую Армию и прошла с Колчаком весь путь от Волгодонска, став офицером. А после разгрома вернулась, девшись в крестьянку, в родные места. Свою военную карьеру хотелось скрыть (это было открыто под большим секретом мне, и знали об этом еще несколько человек), и она стала лишь преподавательницей немецкого языка, а сестра ее жила тихо и вместе с ней и (тоже цыганская кровь) подрабатывала тем, что гадала на картах теперь сестра умерла, и Ольга Николаевна жила совершенно одна, шестидесятилетняя, всеми покинутая. Занимала она в деревянном двухэтажном домике одну большую комнату с балконов в комнате жил вместе с ней некий русифицированный еврей-снабженец обязался снабжать Ольгу Николаевну дровами так и не принес ей за все время ни одного полена. Непрактичная, барски наивная Ольга Николаевна его иногда укоряла — и каждый раз давала себя уговорить. В его распоряжение Ольга Николаевна предоставила бывшую, комнату, в обмен за что я обязался снабжать ее продуктами.
Действительно, мы питались вместе.
Побывал один раз в моей новой обители мой шеф и потом, оказалось, говорил, «что всякий человек создает вокруг свой Umwelt (он выразился по-немецки), вот и вы создали похожее на вас: архаичное, невообразимое, своеобразное». Он был прав. Как-то был я в библиотеке Ульяновска, в здании Симбирского Дворянского Собрания. Поднимаюсь по бывшей белой мраморной лестнице, отделанной золотом. Навстречу мне идет странный человек: с бородкой клинышком, тоже какой-то странной (с плешинкой посредине), в черном пальто с блуждающим взглядом. Первая мысль: «Какой чудной» — и только потом понял, что я увидел свое отражение.
В другой раз, когда я шел по улице Радищева, ко мне пристал какой-то тип: «Пройдемте». — «Куда?» Он показал мне удостоверение, что он агент угрозыска. Я сказал: «Да я дьякон». «А-а, — протянул агент. — Извините». «А в чем дело?» — «Да ничего, бороды носите не вы одни». На этом мы расстались с представителем власти.
Между тем наступило лето. Я брал книги в библиотеке, уходил с ними на старое заброшенное кладбище, читал запоем. Служил каждый день.
Отношения мои с шефом продолжали омрачаться. Чем больше мы говорили с ним на идеологические темы, тем больше начинали выявляться наши разногласия.
Прежде всего его очень раздражала моя «монашеская идеология». Даже в моей манере служить ему чуялось нечто монашеское. Это было неприятно обновленческому Владыке, принципиальному врагу монашества. Таким образом, в вопросе о монашестве я был «правым», а он «левым».
Зато во всех остальных вопросах мы менялись местами. Я был сторонником реформ в духе идей Епископа Антонина Грановского. Он в это время был сторонником строго иерархического принципа и слышать не хотел ни о каких реформах.
Эти разногласия были мне особенно тяжелы, потому что я любил моего патрона и долголетнего учителя нежнейшей любовью. Я мало к кому был привязан в жизни так, как к нему. Поэтому намечавшийся разрыв я переживал очень болезненно.
Наконец, мне было глубоко противно беспринципное ползание на брюхе перед Сталиным. Конечно, я был сторонником борьбы с фашизмом не на жизнь, а на смерть, но я считал, что Церковь должна делать это со своих, христианских, а отнюдь не сталинских позиций. В этом отношении характерен следующий эпизод.
Однажды при служении Первоиерархом литургии я несколько переиначил текст одного прошения великой ектений. Следовало сказать: «О Богохранимей стране нашей, властех и воинстве ея Господу помолимся». Я произнес: «О Богохранимей стране Российскей, страждущей матери-родине нашей и о еже покоритеся под нозе ея всякому врагу и супостату Господу помолимся».
В результате последовало бурное объяснение, и я получил сильный нагоняй.
Но самое главное не в этом. Как я теперь понимаю, экстравагантный дьякон из интеллигентов, видимо, привлек неблагосклонное внимание МГБ. Только теперь я понял некоторые намеки шефа, которые тогда не понимал.
Должен сказать, что сам шеф был здесь ни при чем: если бы он хотел сделать мне что-либо плохое, то посадить меня ему ничего бы не стоило, потому что я со свойственной мне болтливостью не только при моем шефе, но и в присутствии посторонних не стеснялся говорить все, что думал.
Здесь попутно остановлюсь на одной черточке в характере шефа. Он был типичным русским интеллигентом. Весь в абстракциях, он был необыкновенно смел в мыслях и в словах — и в то же время, истерик и невропат, он впадал в панику при малейшем намеке на опасность.
Однажды в Ульяновске была объявлена воздушная тревога. Тревога чисто учебная, потому что до фронта было более тысячи километров, да и вряд ли кому-либо пришло бы в голову бомбить Ульяновск, где тогда не было ни одного военного объекта. Мне, пережившему только что ленинградскую блокаду и наступление немецких войск на Кавказе, было смешно. Точно так же было смешно и Анне Павловне и Вере Ивановне. Не то шеф. Он буквально трясся от ужаса, готов был забиться в щелку, ругал нас при этом «деревяшками» за то, что мы не боимся. Это был первый раз, когда я в нем усомнился. Если он так боится мнимой тревоги, то (подумал я) как же он должен бояться реальной опасности, воплощенной в МГБ.
Увы! Я не ошибся. Видимо, под влиянием некоторых напоминаний от чиновников МГБ он начал подумывать, как бы избавиться от беспокойного диакона. Случай вскоре представился.
Троица в 1943 году приходилась на 6 июня. В этот день я служил две литургии: раннюю, с Митрополитом Виталием, без причащения Святых Тайн, позднюю — с шефом, причащаясь; затем троицкую вечерню с коленопреклоненными молитвами и молебен.
Вернулся домой едва живой. А утром у меня повысилась температура, о чем я известил шефа телеграммой. Он был так любезен, что навестил меня и привел врача — доктора Сергееву. Был со мной очень мил. Через несколько дней я поправился и уже служил.
17 июня, в четверг, я был в храме, причащался Святых Тайн. Придя домой, лил чай, когда неожиданно появился диакон Александр Введенский, вернувшийся накануне из поездки. После нескольких любезных фраз он сказал: «Между прочим, отец Анатолий, я имею к вам некоторое поручение». И с этими словами он положил передо мной следующий документ.
«Диакону отцу Анатолию Левитину. В связи с возвращением из командировки моего секретаря и диакона Александра Введенского, Вы, отец диакон, увольняетесь за штат. Первоиерарх Александр».
Затем Александр вынул из кармана тысячу рублей и сказал: «Это выходное пособие. Владыка советует вам устроиться на работу».
Я обалдел. Еще только накануне шеф был со мной необыкновенно любезен и обещал мне золотые горы. Сказал: «Хорошо, я поговорю с Владыкой».
На это последовал ответ: «Нет, нет. Владыка просит вас не говорить с ним на эту тему. Я очень сожалею, что послужил невинной причиной…» — и так далее. С этими словами отец диакон откланялся.
Я сидел молча. Первой пришла в себя моя хозяйка Ольга Николаевна Белякова: «Итак, он вас вышвырнул на улицу?!» «Выходит, что так», — ответил я.
В тот же день я встретил на улице шефа. Несколько дней назад один из наших батюшек очень неудачно читал шестопсалмие, и я назвал его в алтаре «убийцей царя Давида». Теперь шеф, завидев меня, еще издали закричал: «Вот идет уже не убийца царя Давида, убийца Левитина!» Затем ласково меня обнял. «Дорогой мой, но я ничего не могу сделать: нет штатной единицы. Ну, подождите. Скоро, на ваше счастье, приезжает из Питера новый епископ Сергий Румянцев. Тут же рукоположим вас в священники — и поедете вместе с ним в Ленинград».
Но я был уже сыт обещаниями, поэтому холодно ответил: «Ну, что делать, нельзя так нельзя». И прошел мимо. Меня особенно разозлило лицемерие.
Придя домой, стал думать, что дальше.
Посланец моего шефа мне посоветовал от его имени устроиться на работу. В городе, где все меня знали как диакона, это было практически совершенно невозможно. Идти и опять просить что-то у человека, который так поступил со мной, я органически не мог. Правда, отец, который в это время жил в Средней Азии, звал меня к себе. Но поехать туда — это значило отказаться от духовной деятельности, да и не хотелось являться к отцу неудачником, недотепой.
Подумав, попросил у Ольги Николаевны чернил. Их оказалось совсем мало, на самом донышке чернильницы. Развел их водой и стал писать.
Прошение было на имя Патриаршего Местоблюстителя. В этом прошении я изложил свои взгляды на обновленчество и на церковный раскол, на положение церкви. В заключение просил предоставить мне возможность служить в церкви. Снял копию для своего патрона. Сейчас это прошение уже давно утеряно. Однако через девятнадцать лет основные мысли того времени я изложил в открытом письме Митрополиту Мануилу по поводу его критики моей и Вадима Шаврова «Истории обновленчества». Затем это письмо под заглавием «Ответ критику-монаху» стало распространяться в Самиздате. Не желая осложнять этого своего рассказа, я прилагаю «декларацию» к этой главе.
Разумеется, в первоначальном тексте не было столь резких выпадов против агентов госбезопасности (это было преподнесено в очень осторожных намеках, — 1943-й год не 1962-й); однако мои убеждения были те же. Они остаются без всяких изменений и до сего дня.
Через несколько дней я отнес мое заявление Колчицкому. Этот принял меня с торжеством победителя. Не преминул напомнить мне и о несостоявшемся чаепитии, и о первоначальном знакомстве. Посоветовал мне покаяние с самоуничижением.
Но не на такого напал. Холодно я ответил, что я хочу получить ответ от того, кому адресовано прошение, а каяться в грехах я всегда готов, но ведь не только мне надо каяться, найдутся и всегда готов, но ведь не только мне надо каяться, найдутся и погрешнее. Поняв намек, отец Колчицкий стал сахаром с уксусом.
Прямо от него я отправился на улицу Радищева, 106, к своему шефу, и вручил ему копию документа. Шеф принял меня холодно, сказал: «Я знал, что вы это сделаете». На этом закончился разговор.
На другой день я посетил архиепископа Варфоломея. Хороший был человек. Царство ему Небесное!
Товарищ Митрополита Сергия по Петербургской Духовной Академии, Сергий Городков по окончании Духовной Академии в 80-х годах был назначен священником в Тифлис. Поэтому он хорошо знал семью моего деда, директора гимназии, и его дом, про который острили, что он выстроен за счет русских писателей, поскольку мой дед был автором учебника «Русские писатели». Он долгое время служил в Тифлисе и был председателем местного отделения Союза Русского Народа. Ну что ж! Человек своего времени и своей духовной русской среды. И среди черносотенцев бывают хорошие люди.
После революции мыкался по тюрьмам и лагерям; перед войной служил около Клина; попался к немцам и вел себя достойно (русский патриот!). После того, как Тверь в зиму 1942 года была очищена от немцев (она была в немецких руках только месяца два) отправился к Митрополиту Сергию в Ульяновск. Тот постриг своего старого друга в монахи с именем Варфоломей (он уже давно был вдовцом), рукоположил его в епископа Ульяновского и сразу возвел его в сан архиепископа. В это время Владыка служил на окраине Ульяновска в кладбищенской церкви.
Выше я упоминал о речи Митрополита Сергия, обращенной к нему, которую Митрополит начал со слов: «Недолго нам с тобой уже осталось здесь быть». Насчет себя сказал правильно: умер в сане Патриарха через шестнадцать месяцев после этих слов. Насчет архиепископа Варфоломея ошибся: Владыка умер только через тринадцать лет, в сане Митрополита Новосибирского, в 1956 году, девяноста лет от роду.
Меня архиепископ принял ласково, вспоминал о моем деде, о доме, выстроенном за счет русских писателей, сказал: «Надо вам устроить свидание с Митрополитом Сергием, — только между нами, чтоб никто не знал».
Свидание, действительно, состоялось в один из жарких июльских дней. Митрополит сидел в саду, в тени. Архиепископ велел мне ходить по улице Водников, пока не позовет. Он очень не хотел, чтобы о свидании знал Колчицкий, да и другим людям из окружения Митрополита архиепископ не очень доверял.
В какой-то момент показался в калитке, поманил меня пальцем, провел в глубь сада, где в белом подряснике сидел престарелый Митрополит.
Поклонился ему в пояс, подошел под благословение. Митрополит отечески потрепал меня по бороденке, сказал архиепископу: «Похож на мокрого ворона». Мои черные волосы, в которых тогда, конечно, не было седин, стояли дыбом.
Затем Митрополит показал мне скамеечку напротив. Начал: «Читал ваше заявление, получите скоро ответ». Я начал говорить, но сразу заметил: Митрополит не слышит. Тогда за меня стал говорить Владыка Варфоломей. Говорил без крика. Митрополит, видимо, как и все глухие, понимал его по движениям губ.
Выслушал, сказал, обращаясь к Владыке Варфоломею: «Эх, поздно он родился: к нам бы его в Академию в начале века или в религиозно-философское общество».
Затем, обращаясь ко мне, сказал: «Плохо, что то, для чего вы созданы, умерло еще до вашего рождения. Ну, на все воля Божия. Господь все устроит и укажет, что надо делать. А к обновленцам вы зря пошли. Я люблю Александра Ивановича, неплохой он человек, хоть и безалаберный, да все это не то. Нужно сохранять церковь для народа. А дальше Господь покажет, что надо делать. А ты (неожиданно перешел на „ты“) запасись терпением, не спеши. Потерпи до Нового года, а там тебя устроим». Благословив и поцеловав на прощанье. Митрополит меня отпустил.
Через три дня Колчицкий вручил мне ответ Патриаршего Местоблюстителя. Ответ был написан красными чернилами на моем заявлении, — он был написан между моих строк и занял все написанные мною страницы. Переписанный затем каллиграфическим почерком Колчицкого, он гласил следующее (привожу документ по памяти):
«Левитину Анатолию Эммануиловичу.
На Вашем прошении Патриаршему Местоблюстителю последовала следующая резолюция Его Блаженства:
„Как видно из прошения, проситель ищет в Церкви Божией не духовного для себя руководства, а смотрит на нее как на орудие в деле желаемого для него обновления мира в духе идеи В. С. Соловьева. Между тем следует искать в Церкви Божией не осуществления людских чаяний, а благодати Святаго Духа, ради которого можно потерпеть и наши немощи.
По существу прошения следует:
1. Во избежание недоразумений разъяснить просителю, что хиротония, полученная им у А. И. Введенского, признана нами быть не может, и вступить в клир он может лишь через хиротонию, полученную от православного архиерея.
2. В качестве кающегося и ищущего воссоединения с Церковью он должен до Рождества Христова посещать храм, ежемесячно исповедоваться, но без причащения Святых Тайн, а перед Рождеством Христовым заблаговременно подать заявление о рукоположении в священный сан.
Митрополит Сергий“.»
Я принял к сведению эту резолюцию. Не знаю, как сложилась бы моя судьба, если бы все мы остались в Ульяновске. Но человек предполагает, а Бог располагает. В сентябре начались события, которые перевернули всю Церковь, ознаменовались переломом в жизни всех нас, и Рождество Христово все мы встречали очень далеко от Ульяновска: Митрополит Сергий — на патриаршем престоле в Москве, я — в далеком Коканде, в Средней Азии.
Тихо и однообразно протекала жизнь в Ульяновске. Так и вспоминалась глава из «Обрыва», где уроженец Симбирска И. А. Гончаров описывает свой родной город, погруженный в послеобеденную спячку. Тихо и однообразно, в будничных заботах, протекала жизнь Патриархии. Ежедневно келейник Местоблюстителя Иоанн Разумов (ныне Митрополит Псковский и Порховский) ходил на рынок закупать продукты. Ежедневно Колчицкий и архимандрит Иоанн Разумов подолгу совещались о том, что готовить на обед. Патриарший Местоблюститель вел строго монашеский образ жизни, подолгу совершал келейное правило, затем принимал врача. Плохо было у него со здоровьем: застарелая болезнь почек, требовавшая катетризации, другие болезни мучили старца. Все вокруг него были в глубокой тревоге за его жизнь.
В августе закупили дров: стало ясно, что зиму 1943–44 года патриархия проведет в Ульяновске.
Между тем жизнь шла своим чередом, и совершался невидимый простым глазом тайный процесс. «Ты хорошо роешь, старый крот», — как говорил мой старый приятель (с которым я подружился еще в ранней юности) Гамлет.
В августе в газетах промелькнуло известие, напечатанное петитом, на которое никто не обратил особого внимания: в Москву приехал архиепископ Йоркский Кирилл Хербетт.
Между тем это событие послужило началом нового периода в истории Русской Церкви.
Надо сказать, что в это время уже мало кто сомневался в том, что война немцами проиграна. Летнее наступление немцев, которого все ожидали с трепетом, провалилось. Дело по существу не пошло дальше попыток организовать массированное продвижение по так называемой курско-орловской дуге.
Вопрос наступления нашей армии по всему фронту, по существу, стал лишь вопросом времени. В этой ситуации возникает вопрос о будущем послевоенном устройстве. Тема эта усиленно дебатировалась в закулисных кругах. Видимо, Сталин в это время принимает решение урегулировать церковный вопрос, который уже давно мешал его политике в Европе.
Действительно, любой реальный политик не мог не понять всей абсурдности антирелигиозной политики в этот момент: эта политика мешала, как на это не раз указывал Рузвельт и через своего личного представителя Гопкинса, и непосредственно в письмах к Сталину, широкой помощи Советскому Союзу со стороны союзников, так как встревожила общественное мнение Америки и тогда еще мощной Великобритании.
Эта политика держала в страхе население европейских стран, куда предстояло прийти советской армии в качестве «освободителя». Антирелигиозная политика, наконец, восстанавливала против советской власти население оккупированных областей Советского Союза, особенно население западной Украины и западной Белоруссии, а также Прибалтики, куда также предстояло прийти в качестве «освободителя».
И Сталин из этой ситуации сделал вывод. Предвестием предстоящих перемен и явился визит архиепископа Йоркского в Москву — первый визит англиканского епископа в СССР со времени Октябрьской революции.
Как бы то ни было, 2 сентября произошло ошеломляющее событие. В этот день на Шатальную улицу явился работник госбезопасности Г. Г. Карпов.
Карпов был не совсем обычным работником в составе органов безопасности. Сын священника, он в свое время окончил Духовную семинарию и Киевскую Духовную Академию, со званием кандидата богословия. Свои студенческие годы он, впрочем, проводил не столько в богословских занятиях, сколько в ухаживании за девушками.
Затем, во время калейдоскопа быстро меняющихся режимов на Украине во время гражданской войны, кандидат богословия становится ярым сторонником советской власти и идет работать в органы Чека.
Неизвестно, насколько успешной была работа кандидата богословия на этом поприще, но начальство, видимо, осталось этой работой довольно. В 20-е годы мы видим его уже в Москве в качестве следователя ГПУ, где он считается специалистом по церковным делам.
В качестве такового он в 1926–27 годах вел дело Митрополита Нижегородского Сергия, находившегося тогда в заключении.
И вот теперь этот «крупный специалист» приехал в Ульяновск с необыкновенной миссией. Митрополит Сергий, со всей своей свитой, должен немедленно вернуться в Москву. На сборы дается один день.
3 сентября Митрополит Сергий и его приближенные — Колчицкий с семьей и архимандрит Иоанн Разумов — были уже в вагоне. Отъезд производился в такой спешке, что не успели даже упаковать вещи. Взяли лишь все самое необходимое; за остальными вещами через две недели специально приезжал Колчицкий.
События развертывались с кинематографической быстротой. На другой день рано утром поезд был в Москве. На вокзале Митрополита встретил приехавший из Ленинграда столь же внезапно Митрополит Алексий (будущий Патриарх) и Митрополит Киевский Николай (все военное время живший в Москве и носивший свой титул «Киевского» лишь номинально).
Неожиданность следовала за неожиданностью: Митрополита повезли не в его резиденцию в Бауманском переулке, где он жил пятнадцать лет во все время своего возглавления церкви, а в Чистый переулок, в роскошный особняк, который до войны был личной резиденцией германского посла графа Шуленбурга и где в 1939 году во время своих печально знаменитых визитов останавливался Риббентроп. 4 сентября утром было объявлено, что вечером предстоит визит в Кремль.
В 9 часов вечера в Чистый переулок приехал правительственный автомобиль. В него усадили Митрополитов Сергия, Алексия и Николая. Колчицкого на этот раз не взяли.
Никто из Митрополитов не имел понятия, куда их везут. Они лишь догадывались об этом.
Через десять минут автомобиль въехал в Кремль, а еще через десять минут они вошли в обширный кабинет, облицованный деревом, где за столом сидели два человека, широко известные по портретам: Сталин и Молотов.
Обменялись рукопожатиями, уселись. Беседу начал Молотов сообщением о том, что правительство СССР и лично товарищ Сталин хотят знать нужды церкви.
Два Митрополита, Алексий и Николай, растерянно молчали. Неожиданно заговорил Сергий. Перед поездкой в Кремль он запасся слуховым аппаратом, который ему прислали из-за границы и которым он никогда не пользовался. Митрополит заговорил спокойно, изредка заикаясь, деловым тоном человека, привыкшего говорить о серьезных вещах самыми высокопоставленными людьми. (Когда Сталин был семинаристом. Митрополит Сергий был уже, в сане епископа, ректором Петербургской Духовной Академии.)
Митрополит указал на необходимость широкого открытия храмов, количество которых совершенно не удовлетворяет религиозные потребности народа. Он также заявил о необходимости созыва Собора и выборов Патриарха. Наконец он заявил о необходимости широкого открытия духовных учебных заведений, так как у церкви отсутствуют кадры священнослужителей.
Здесь Сталин неожиданно прервал молчание. «А почему у вас нет кадров? Куда они делись?» — спросил он, вынув изо рта трубку и в упор глядя на своих собеседников.
Алексий с Николаем смутились под этим пристальным взглядом зеленых глаз: всем было известно, что «кадры» перебиты в лагерях. Но Митрополит Сергий не смутился. Выдержав взгляд зеленых глаз, старик ответил: «Кадров у нас нет по разным причинам.
(Описание событий дается со слов покойного Митрополита Николая, который рассказывал об этом одному своему близкому человеку).
Одна из них: мы готовим священника, а он становится Маршалом Советского Союза».
Довольная усмешка тронула уста диктатора. Он сказал: «Да, да, как же. Я семинарист. Слышал тогда и о вас». Затем стал вспоминать семинарские годы, вспомнил инспектора, который обладал необыкновенной способностью разыскивать припрятанные семинаристами папиросы.
Митрополит Сергий, как оказалось, знал этого инспектора, знал и многих преподавателей Тифлисской семинарии (он ведь был долгое время начальником учебного комитета при Синоде).
Затем Сталин сказал, что мать его до самой смерти сожалела, что он не стал священником. Разговор диктатора с митрополитами принял непринужденный характер. Затем, после чаепития, началась деловая беседа.
Беседа затянулась до трех часов ночи. В ней помимо Сталина, Молотова и Митрополитов участвовали также технические эксперты. Беседу эту можно назвать в полном смысле этого слова исторической. Во время этой беседы были выработаны устав Русской церкви и те условия, в которых она существует до сего времени.
Как известно, этот порядок в настоящее время вызывает много справедливых нареканий, так как означает абсолютное закрепощение церкви антирелигиозным государством. Но в тот момент, после десятилетий террора, направленного против церкви, новый порядок являлся, несомненно, прогрессивным шагом, так как означал возможность легального существования для Православной церкви.
В конце беседы престарелый больной Митрополит был страшно утомлен. Тут и последовал тот эпизод, о котором упоминает Солженицын. Сталин, взяв Митрополита под руку, осторожно, как настоящий иподиакон, свел его по лестнице вниз и сказал ему на прощанье следующую фразу: «Владыко! Это все, что я в настоящее время могу для вас сделать». И с этими словами простился с иерархами.
Через несколько дней в особняке в Чистом переулке собрался Собор епископов (собрать его было нетрудно: в русской церкви было в это время всего семнадцать епископов), а в воскресенье 12 сентября, в день Александра Невского, в Елоховском Богоявленском соборе произошла интронизация вновь избранного Патриарха, каким стал Митрополит Сергий.
Русская церковь после восемнадцатилетнего перерыва вновь увенчалась Патриархом.
Летнее время 1943 года — одна из самых кошмарных страниц в моей биографии. Чего я только в это время ни делал: был одно время заведующим литературной частью в театре, откуда меня немедленно выгнали, как только узнали о моем диаконстве; продавал на рынке хлеб и продукты, обнаружив неожиданно при этом коммерческие способности; лежал в больнице с дизентерией. Отъезд патриархии в Москву сделал мое дальнейшее пребывание в Ульяновске бессмысленным. В конце сентября я принял решение ехать к отцу в Среднюю Азию.
27 сентября я сел на пароход, битком набитый пассажирами. Последний раз я окинул взглядом город, сыгравший важную роль в моей жизни.
Пароход медленно тронулся вниз по Волге.
Желая подвести итог всему рассказанному в предыдущей главе, прилагаю документ, написанный в августе 1962 года, в котором читатель найдет теоретическое обобщение всего рассказанного выше.
«Ответ критику-монаху»[3].
Достопочтенный отец! «Почитай врача честью по надобности в нем, ибо Господь создал его», — говорится в книге Иисуса сына Сирахова (38, 1). Этот завет древней назидательной книги, которую наша церковь помещает рядом с Боговдохновенным Писанием, следует помнить церковным людям. Горькое слово правды — это и есть врачевство от многих духовных недугов, которыми страждет наше духовенство.
Я с интересом и пристальным вниманием прочел Ваши замечания на мою совместную с В. М. Шавровым работу по «Истории обновленчества», — и так как Вы ставите серьезные и принципиальные вопросы, то я отвечу Вам со всей серьезностью и принципиальностью, на какие способен.
1. Вы пишете, что я «последователь обновленчества», а между тем именно Вы, а не я, оказываете ему величайшую посмертную услугу.
Когда Вы осуждаете обновленчество. Вы делаете это исключительно с точки зрения церковных канонов. Соблюдение или несоблюдение канонических норм является для Вас критерием истинной церковности.
Я отношусь с великим уважением к каноническому праву, так как в нем кристаллизовался вековой исторический опыт Церкви. Я, так же как и Вы, считаю, что каноны являются проявлением благодатной жизни церковной, которая вдохновляется Святым Духом. Можно ли, однако, сказать, что каноны — это главное в жизни Церкви? Нет, каноны — не главное, и даже главное — не догматы.
Главное — это духовная, моральная чистота.
«Блаженни чистии сердцем, яко тии Бога узрят», — говорит Господь — Основатель и Глава Церкви.
Моральная чистота — следование заповедям Божественного Спасителя, евангельский образ жизни — вот основной критерий христианского историка при оценке того или иного деятеля, группы деятелей, церковного течения или направления.
Не может дурной и безнравственный человек (хотя бы он правильно исповедовал догматы и тщательно соблюдал все каноны) войти в Царство Божие. Не может церковное течение, оперирующее безнравственными методами, считаться христианским течением.
Именно так рассуждала Церковь, поэтому она отказала, например, в причтении к лику святых Феофилу Александрийскому — авторитетнейшему догматисту и канонисту V века, так как он был дурным, жестоким человеком. Не человек для канонов, а каноны, как и ветхозаветная суббота, для человека, — и никакая «каноничность» не может оправдать перед Богом того, кто делает вред людям.
Тягчайший главный грех обновленцев не в «неканоничности» (это можно было бы еще простить, как прощаем мы этот грех Англиканской церкви, первоиерарха которой недавно с таким почетом принимал Патриарх), а в том, что они действовали нехристианскими, безнравственными методами.
Не то страшно, что А. И. Введенский был женат, а страшно то, что он, будучи епископом, подавал «черные списки» в ГПУ, требовал лишения сана заключенного Патриарха, был пособником людей, убивших Митрополита Вениамина и хотевших убить Патриарха.
Не то страшно, что А. И. Введенский совершал Евхаристию на воде (факт, кстати сказать, мне неизвестный и совершенно неправдоподобный), а страшно то, что В. Д. Красницкий совершал литургию в полном смысле этого слова на человеческой крови.
Не то страшно, что отдельные обновленцы отвергали монашество и посты. Отвергают же монашество и посты большинство деятелей экуменического движения, однако мы с ними сотрудничаем, — а страшно то, что они отвергали евангельскую заповедь любви, когда доносили на людей и предавали их на мучения и смерть, и подобно Иоанну Грозному, питались человеческим мясом.
И напрасно Вы считаете мой рассказ о том, как я был предан Н. Ф. Платоновым, личным делом.
Нет, это не личное дело — это дело общественное, дело общенародное, дело общечеловеческое, ибо не может быть спокойна Церковь, из недр которой выходят такие бесчестные предатели и обманщики. Не может быть спокоен народ, среди которого живут подобные изверги. Не может быть спокойно человечество до тех пор, пока ходят по земле опустошенные нравственно люди, люди с сожженной совестью, которые заражают воздух своим смрадным дыханием.
А сколько их и сейчас? Они не умерли — они живы; они носят золотые митры и высокие звания. Они занимают архиерейские и профессорские кафедры, они задают тон во многих областях нашей жизни (в том числе и в Церкви).
Главный грех обновленчества — не антиканоничность, а предательство, доносы, ложь, человекоугодничество.
И, прикрывая эти грехи обновленцев, сводя все к нарушению канонов, вы оказываете им неоценимую историческую услугу. «Любимый мною» А. И. Введенский охотно простил бы вам ваши «канонические аргументы» и никогда не простил бы мне этих строк.
Именно в свете всего сказанного разрешается вопрос о благодатности обновленческих священнослужителей.
Каждый вдумчивый человек, который когда-либо интересовался историей, не мог не поражаться тому, как легко обманывать людей. Кого только ни обманывали — и царей, и вельмож, и Римских пап, и нет в мире, кажется, ни одного народа, который не был бы когда-либо обманут, как не было на свете ни одного ни разу не обманутого человека. Нет ничего удивительного в том, что люди решили, в конце концов, обмануть и Бога.
И этой попыткой «обмануть Бога» является теория «неизгладимости благодати священства», ярым поборником которой был, между прочим, А. И. Введенский.
«Священник может делать все что угодно, он все равно останется священником», — говорил он мне не раз. Но «Бог не человек, чтобы ему лгать и не сын человеческий, чтобы ему ошибаться», — гласит Священное Писание (Книга Чисел).
По моему глубочайшему убеждению, неверующий и безнравственный человек, принимающий рукоположение с дурной целью, не может воспринять Благодать Святого Духа. Благодать священства покидает также дурных и порочных людей, виновных в хуле на Святого Духа, которая не простится ни в сем веке, ни в будущем.
Между тем исторический опыт учит нас, что есть три разряда священнослужителей, виновных в этом величайшем грехе:
1. Хулой на Святого Духа является принятие рукоположения или совершение таинства неверующим священнослужителем (Осипов, Чертков, Дорманский и др.).
2. Хулой на Святого Духа является использование священного сана в целях убийства людей (инквизиторы).
3. Одним из худших видов хулы на Святого Духа является грех Иуды Искариотского — сознательное предательство священнослужителем христиан, которых он обманно привлекает к себе своим саном. (В этом грехе повинны многие обновленцы — и не только обновленцы.)
Глубокий богослов и замечательный мыслитель епископ Антонин Грановский великолепно выразил подлинно православное учение о Благодати священства в следующих выражениях: «Союз понимает неизгладимость печати священства не в смысле неутрачиваемости благодати как некоей эссенции или радиоактивности, а в смысле индивидуальной цельности личности священника, не поддающейся реставрации. Неизгладимость священства — неизгладимость, непоправимость порчи. Неистребима не Благодать, а печать, штамп священства. Как в диаволе остались свойства существа Божия, образ Божий, но исчезло подобие Божие, доброта Божия, Благодать — и диавол насквозь дышит злобой, так Союз утверждает полную и совершенную потерю священником его благодати, т. е. его специфически священнических качеств и доброго нравственно-озонирующего влияния». («Труды Первого Всероссийского Съезда или Собора Союза». «Церковное Возрождение», Торопец, 1925 г., стр. 78.)
Практически это означает, что священник-отступник, человекоубийца, предатель — так и остается навсегда бывшим священником. Каинова, иудина печать горит на его челе — и никакая сила не может ее изгладить. Благодать священства покинула его при первом же отступничестве, предательстве или человекоубийственном преступлении навсегда.
Здесь возникают, однако, два следующих практических вопроса:
1. Как следует относиться мирянам к таинствам, совершаемым безблагодатными преступными священниками?
2. Как должна относиться церковная власть к священникам, виновным в хуле на Святого Духа? Оба ответа не вызывают никаких сомнений.
Таинства, к которым приступают христиане с верой, действительны, так как Господь дает людям Благодать по их вере, несмотря на недостоинство и безблагодатность мнимого священнослужителя. В этом отношении интересен прецедент, имевший место в одном из сибирских городов в конце XIX века. В этом городе в течение 20 лет священствовал беглый каторжник, убивший священника, укравший его документы и выдававший себя за священнослужителя. После разоблачения самозванца встал вопрос о действительности совершенных им таинств. Определением Святейшего Синода все таинства были признаны действительными, так как благодать действовала по вере приступавших к таинствам людей.
Ответ на второй вопрос также ясен: церковная власть правильно поступила, лишив сана священников-отступников — Осипова, Дорманского, Спасского и других. Она констатировала потерю ими благодати священства. Точно так же она обязана поступить со священниками-предателями, явившимися виновниками гибели многих людей в 30-х, 40-х и 50-х годах.
«При чем здесь обновленчество?» — скажете вы, прочтя эту страницу, и будете совершенно правы. Дело в том, что в предательстве повинны не одни только обновленцы.
Я принял участие[4] в написании работы «Очерки по истории церковной смуты» не только для того, чтобы заклеймить пороки обновленческого движения, к которому я в течение долгих лет принадлежал, но и для того, чтобы заклеймить пороки всех тех священнослужителей (независимо от их каноничности), которые повинны в иудином грехе. Я принял участие в написании работы «Очерки по истории церковной смуты» также для того, чтобы воздать должное честным, правдивым людям, боровшимся в трудных условиях за Христову правду. Нравственный, моральный фактор для меня имеет решительный перевес над каноническим.
Впрочем, вряд ли для одного меня. И здесь мне хочется вспомнить один эпизод 30-х годов.
В начале 30-х годов в Ленинграде жил хороший, честный, правдивый человек — Андрей Викторович Лемешевский (родной брат Митрополита Мануила), вам хорошо известный. Примерно в 1931 году он был, по чьему-то клеветническому доносу, арестован и заключен в лагерь. Там, в лагере, он и погиб. Как вы думаете, легче ли было Андрею Викторовичу оттого, что этот «кто-то», его погубивший, был законнейший, канонический, «благодатный» епископ-монах, да еще наместник Александро-Невской Лавры? Вот, чтобы не гибли больше невинные люди так же, как Андрей Викторович, и разоблачил я те грязные дела, которые творили некоторые из обновленческих руководителей; к сожалению, их творили не только обновленцы.
Кроме предательства, обновленцы повинны также и в человекоугодничестве — грубом политическом приспособленчестве. И это их второй великий грех, гораздо более страшный, чем нарушение канонических правил. И этот грех недалек от хулы на Святого Духа.
Даже при самом поверхностном знакомстве с Евангелием всякого поражают два понятия: понятие Правды и понятие Лжи. Правда от Бога. Правда — свет миру. Сам Господь — это Истина, «И Слово плоть бысть, и вселися в ны, и видехом Славу Его, я ко Единородного от Отца, исполнь Благодати и Истины» (Ин.1:1-14).
Благодать и Истина неразрывно слиты в Иисусе Христе: где нет Истины — нет Благодати.
И при определении благодатности обновленческой иерархии основным вопросом являются не канонические погрешности, а вопрос об отношении обновленчества к Христовой Истине.
Не менее четко и ясно говорит Евангелие и о лжи: «Вы отца вашего дьявола есте, и похоти отца вашего хощете творити; он человекоубийца бе искони, и во истине не стоит; яко несть истины в нем; егда глаголет лжу, от своих глаголет, яко ложь есть и отец лжи» (Ин.8:44).
Но ложь, неправда (лицемерие) — это самая сущность политического приспособленчества. И великий грех — хула на Святого Духа — вносить ложь в Церковь.
Растлителями Церкви — чистой и непорочной невесты Христовой — следует назвать всех тех лживых и преданных миру священнослужителей, которые от имени Церкви готовы за иудины сребреники освятить любую неправду.
Повинны ли в этом обновленцы? К сожалению, повинны.
Я с величайшим уважением отношусь к тем обновленцам, которые в дореволюционное время выступали с проповедью свободы, обновления России, социализма. Это были правдивые и чистые, преданные народу люди — Вечная им Память.
Я глубоко понимаю тех обновленцев, которые приветствовали революцию, ожидая от нее морального обновления — свободы, равенства и братства.
Я с одобрением принимаю критику капитализма, данную А. И. Введенским в его речи на Соборе 1923 года.
Я с негодованием отвергаю его приспособленчество, которое выразилось в приторных славословиях нового строя, в котором он не видел ни одного пятнышка, — ибо это была заведомая ложь.
К сожалению, политическое приспособленчество не является грехом, свойственным лишь обновленцам, — в аналогичных грехах повинны и многие другие иерархи.
Когда я читаю, например, протесты некоторых высоких иерархов[5] против ареста Манолиса Глезоса, — я восхищаюсь этим, так как уважаю Глезоса, как смелого человека, борца против фашизма и сочувствую ему, как политическому заключенному.
Однако, и восхищаясь, и сочувствуя, я недоумеваю, почему этот высокий иерарх молчал, когда в бериевские времена арестовывали миллионы ни в чем не повинных людей, среди которых были и верующие христиане, и священники, и иерархи.
Когда я читаю призывы митрополита Сергия к борьбе с фашистскими агрессорами, я восхищаюсь этим. Однако не могу найти слов, чтобы выразить свое возмущение кощунственным термином «богоизбранный вождь» по отношению к величайшему человекоубийце из всех, каких имела Россия.
Говорить Правду, презирать ложь, не бояться — вот основные принципы, которыми должна руководствоваться Церковь и ее иерархи в социальных вопросах.
Чтобы заклеймить политическое приспособленчество церковных людей (самый омерзительный вид приспособленчества) и показать его бесперспективность на примере обновленчества, — я принял участие в работе «Очерки по истории церковной смуты».
И, наконец, канонический вопрос.
В конце ваших замечаний на нашу работу вы пишете: «Для Вас, как для последователя обновленчества, может быть, и неприемлемы вышеприведенные исторические свидетельства из канонов Православной Церкви, утвержденных Вселенским Собором. Но, как говорят, факты упрямая вещь, и их нельзя по своему злому умыслу трактовать или огульно отрицать».
Все это, конечно, верно, но разрешите и мне сказать несколько слов по поводу канонов. Вы, конечно, правы, когда говорите, что Церковь высоко оценивает монашеские подвиги, и в первую очередь девство, но с одним непременным условием: все эти подвиги имеют цену только в случае, если они соединены со смирением. Ни в коем случае монах не должен извлекать какие-либо привилегии из своего положения или превозноситься над другими членами Церкви.
Эта точка зрения нашла себе выражение в канонах. Наиболее полно она выражена в Правилах Гангрского Поместного Собора. Правила эти были впоследствии утверждены Трульским Собором.
Гангрский Собор собрался в середине IV века, на самой заре монашества, когда увлечение монашеством было всеобщим. Поэтому точка зрения Гангрского Собора приобретает особый интерес. Отцы Гангрского Собора, высоко оценивая монашеские подвиги, сочли, однако, нужным предостеречь против монашеской заносчивости:
«Аще кто из девствующих ради Господа будет превозноситься над бракосочетавшимися, да будет под клятвою», — гласит Правило 10-е.
«Аще кто из мужей, ради мнимого подвижничества, употребляет суровую верхнюю одежду и аки бы от сего получая праведность, осуждает тех, которые с благоговением носят шелковые одеяния и употребляют общую и общепринятую одежду — да будет под клятвою» (Правило 11-е).
«Аще кто о пресвитере, вступившем в брак, рассуждает, я ко недостоин причащатися приношения, да будет под клятвою» (Правило 10-е).
И, наконец, универсальное, широкое мировоззрение Церкви, чуждое какой-либо узости и односторонности, в полной мере выразилось в заключительной части 21-го Правила Гангрского Собора:
«Сия же пишем, — читаем мы в этом Правиле, — поставляя преграды не тем, которые в Церкви Божией, по Писанию, подвижничествовати желают, но тем, которые подвижничество приемлют в повод гордости, возносятся над живущими просто и, вопреки писаниям и церковным правилам, вводят новости.
Таким образом, мы и девство, со смирением соединенное, чтим, и воздержание, с честностью и благочестием соблюдаемое приемлем, и смиренное отшельничество от мирских дел одобряем, и брачное честное сожительство почитаем, и богатство с правдою и благотворением не уничижаем…»
Монашество не должно быть поводом для достижения каких-либо привилегий — такова точка зрения канонов.
Как разрешается в этой связи вопрос о монашестве епископа? Очень просто. Один из канонов категорически запрещает монаху быть епископом.
Как вы уже, вероятно, поняли, речь идет о 2-м Правиле Константинопольского Собора в Храме Святой Софии Премудрости Божией. И я очень удивлен, почему вы в своих замечаниях на мою работу не упоминаете об этом Правиле там, где даете канонический разбор обновленческим взглядам.
Собор в Храме Софии — Премудрости Божией, о котором идет речь, состоялся в IX веке, при Патриархе Фотии, в 879 г. Сам он называет себя Вселенским, так как на нем были представлены все патриархаты Вселенской Церкви. Однако по кругу разбиравшихся на нем вопросов он был Поместным Собором.
Этот Собор и Константинопольский Двухкратный, близкий ему по времени, происходил уже после Вселенских Соборов. Однако Православная Церковь ставит эти два Собора в один ряд с девятью поместными соборами, правила которых обязательны для всего православного христианства.
Во всех канонических сборниках Правила Собора в Храме Святой Софии Премудрости Божией помещаются сразу после Правил Двухкратного Собора. Они помещены в Номоноканоне, в Педалионе, в Афинской Синтагме, в нашей Кормчей Книге, во всех последующих изданиях Книги Правил.
Приводим текст интересующего нас Правила по «Книге Правил святых апостолов, святых Соборов вселенских и поместных и святых отец на первоначальном елинском наречии преложенными славено-российском, напечатанной в царствующем граде Святого Петра, первым тиснением в лето от создания мира 7347, от Рождества же по Плоти Бога Слова 1839 индикт 12».
2-е Правило этого Собора гласит следующее:
«Хотя доныне некоторые архиереи, нисшедшие в монашеский образ, усиливались пребывати в высоком служении Архиерейства и таковые действия оставляемы были без внимания, но сей Святый и Вселенский Собор, ограничивая такое недосмотрение и возвращая сие вне порядка допущенное действие к церковным уставам, определил: аще который Епископ или кто иный архиерейского сана восхощет снити в монашеское житие, и стати на место покаяния; таковый впредь уже да не взыскует употребление архиерейского достоинства, ибо обеты монашества содержат в себе долг повиновения и ученичества, а не учительства и начальствования. Они обещают не иных паст и, но пасомыми быти.
Того ради, как выше речено, постановляем: да никто из находящихся в сословии архиереев и пастырей не низводит сам себя на место пасомых — и кающихся. Аще же кто дерзает сотворити сие после провозглашения и приведения в известность произносимого ныне определения, таковый, сам себя устранив от архиерейского места, да не возвращается к прежнему достоинству, которое самим делом отложил».
«Приведенное выше Правило, — писали мы в нашей давней работе, посвященной каноническому праву, — является примером того, как Церковь может, не отменяя того или иного правила, заменить его обычаем».
Практически 2-е Правило Собора в Храме Святой Софии почти никогда не проводилось в жизнь. Уже с XII–XIII веков большинство восточных архиереев были монахами. У нас же, в Русской Церкви, начиная с крещения Руси, все архиереи были монахами.
Объяснение такого положения следует, видимо, искать в той метаморфозе, которую претерпело монашество. Из аскетов-пустынников монахи с XII века превратились в хранителей книжной мудрости, богословских знаний, в ревнителей православия, проповедников и учителей народных. Особое значение принадлежит монастырям (это признано и материалистической историографией) у нас на Руси, где они долгое время были единственными очагами просвещения и даже грамотности.
В связи с этим Святая Церковь, ревнующая не о соблюдении буквы, а о спасении людей, решила возложить бремя высшего архипастырского служения на иноков, как на наиболее просвещенных и подготовленных духовно сынов Церкви.
Второе Правило Собора в Храме Святой Софии в то же время остается в Книге Правил, как напоминание инокам о смирении и послушании, которые являются главными монашескими добродетелями.
Монашествующий епископат есть специфическая особенность Русской Церкви: его не знает, например. Церковь Грузинская. В 1944 году, в момент, когда Святейший Патриарх вступил в каноническое общение с Грузинской иерархией, в ее числе находился лишь один монашествующий епископ (Мельхиседек). В греческой иерархии также есть много архиереев-немонахов.
Впрочем, и Русская Церковь не знает Правила, требующего от епископов монашества — это лишь церковный обычай. Об этом очень убедительно говорилось на столбцах «Журнала Московской Патриархии», старого ЖМП (в 1931 году), в статье прот. Лебедева, просмотренной и отредактированной Митрополитом Сергием.
Каноны требуют от епископов лишь безбрачия, а не монашества. Монашество есть ангельский чин — и оно характеризуется не только безбрачием, но и нестяжанием (добровольной нищетой) и послушанием (полным самоотвержением и самоотречением).
Истинный монах есть пустынный житель (в духовном смысле этого слова), во плоти Ангел, крин райского прозябения — жемчужно-чистая лилия, исполненная Благодати.
Монах есть истинный, незатемненный страстями и похотьми образ и подобие Божие. Он должен показывать людям, какими были бы они, если бы не было грехопадения, и какими станут избранники Божий после воскресения мертвых. Конечно, прекрасно, когда во главе Церкви стоят эти люди-ангелы, принявшие при пострижении (как полагал Митрополит Антоний Храповицкий) особый дар Святого Духа.
Одним из главных свойств монаха помимо ангельской чистоты, самоотвержения, совершенной любви к Богу и к людям — является огненная ревность и бесстрашная твердость в отстаивании Правды.
Мы знаем ряд иерархов Российской Церкви, показавших пример огненной ревности в борьбе за правду, — таковы Святители: Филипп, которому следовало бы называться, по примеру древних святителей Афанасия и Василия, Великим, Ермоген, священномученик Макарий, а в новое, время святители Митрофан Воронежский, Арсений (Мациевич) Ростовский, Вениамин Петроградский и многие другие святители, не боявшиеся противостоять грозным властителям и говорить им в лицо правду.
Наряду с ними стоят великие печальники за родную землю, самоотверженно сеявшие в темном народе благодатные семена веры, любви и просвещения. Такими являются святители Кирилл (XIII век), Петр, Алексий, Дмитрий Ростовский, Иннокентий Иркутский, Иоанн Тобольский, Питирим Тамбовский, Тихон Задонский, Антоний Петербургский и многие другие.
История Церкви говорит о том, что именно из среды монашества выходят наиболее отважные, бесстрашные реформаторы Церкви, огненные обличители, народные трибуны. Таким был на Западе Савонарола, а у нас в древней Руси Нил Сорский и Вассиан Патрикеев.
В XX веке из монашеской среды вышли многие смелые реформаторы, такие, как Андрей Ухтомский, архимандрит Михаил (Семенов), архимандрит Серапион и великий ревнитель Правды — Антонин Грановский.
Я с негодованием всегда отвергал хулу на монашество, исходившую из уст А. И. Введенского (даже в разгаре самой большой дружбы моей с ним). Отвергаю ее и сейчас. Я, однако, против всяких фикций и фальши, как в гражданской жизни, так и особенно в Церкви. Я поэтому против такого порядка, когда люди принимают монашество из честолюбивых стремлений — из-за желания стать архиереями. И став архиереями, ведут отнюдь не монашеский образ жизни.
«Некоторые восприемлют из себя образ токмо жития монашеского, — говорит 2-е Правило Двухкратного Собора, — не ради того, да в чистоте послужат Богу, но ради того, да от чтимого одеяния воспримут славу благочестия и тем обрящут беспрепятственное наслаждение своими удовольствиями. Отринув свои власы, они остаются в своих домах, не исполняя никакого монашеского последования или устава. Того ради Святый Собор определил: отнюдь никого не сподобляти монашеского образа без присутствования при сем лица, долженствующего приняти его к себе в послушание и имети над ним начальство и восприяти попечение о душевном его спасении. Сей да будет муж Боголюбивый, печальник Обители и способный спасти душу, новоприводимую ко Христу. Аще же кто обрящется постригающий кого-либо не в присутствии игумена долженствующего приняти его в послушание, таковый да подвергается извержению из своего чина, я ко неповинующийся правилам и разрушающий монашеское благочиние, а неправильно и бесчинно постриженный да предастся на послушание в монастырь, в какой заблагорассудит местный Епископ. Ибо рассудительныя и погрешительныя пострижения монашеский образ подвергли неуважению и подали случай к хулению имени Христова…».
Не относится ли все это к тем скоропалительным пострижениям, которые вошли в церковный обиход в последнее время, когда они производятся накануне епископской хиротонии, причем единственной побудительной причиной пострижения является, как это ясно для всех, лишь достижение архиерейства.
Подобный порядок приводит к появлению множества мнимых монахов, которых связывает с монашеством лишь черный клобук. Во избежание профанации монашества следовало бы в настоящее время не соединять монашество с архиерейством, требуя от епископа лишь безбрачия.
Что касается безбрачного епископата и второбрачия духовенства, то должен вам сказать, что вы ломитесь в открытую дверь.
Несмотря на свою личную близость к А. И. Введенскому и свое безграничное восхищение его талантом и его апологетической деятельностью, не говоря уже о личной привязанности, я всегда был обновленцем «антониновского толка» и сейчас считаю линию Антонина (если откинуть его ошибки) наиболее правильной.
Между тем вот что говорится по этому поводу в программе Союза церковного Возрождения, принадлежащей перу Епископа Антонина:
5. «Живую Церковь признать христоубийственным синедрионом, душегубным для Церкви Христовой скопищем…
б) Синадальный толк за лицемерие и обманное отвержение „Живой Церкви“ и Содаца, за содержание в недрах своих живо-церковнических и содацевских развратителей Церкви Божией, этой нравственной гнили и тли, презирателей обетов Божиих и хульников Божией чистоты и славы, считать скопищем нравственно опасным и душегубным. Архиереев синодального толка общеправославного канонического поставления принимать через осуждение и отвержение ими программы или идеологии как „Живой Церкви“, так и Содаца, отметая епископов живоцерковнической содацевской марки. Женатых архиереев и клириков, ими рукоположенных, не принимать. Переженившихся вторично и третично клириков, равно оженившихся священномонахов за духовных особ не признавать и их священнодействия считать недействительными». (Труды первого Всероссийского съезда или Собора Союза Церковного Возрождения. Торопец, 1925 г., стр. 39.)
Не менее четко и ясно сформулировано осуждение антиканонических реформ Обновленческих Соборов в тексте архиерейской присяги, также принадлежащей перу Антонина.
«Живую Церковь, — пишет Антонин, — признаю антихристовым, иудино-торгашеским порождением. Отвержение ею аскетизма и поношение самой аскетической идеи считаю подрывом самого главного нерва христианства, отрицанием главной силы его и поношением Божией Матери, Святого Иоанна Предтечи и великих героев христианского духа.
Программа „Живой Церкви“, как она выразилась на августовском съезде 1922 года, говорящая только о материальной власти, деньгах и женщинах для духовенства, свидетельствует об окончательном падении до степени животности этого сословия. Всю живоцерковную программу и животные безыдейные домогательства ее целиком осуждаю и отметаю. Отвергаю и беспутную программу Содац, разъедающую основы нравственного строительства уничтожением канонической силы, т. е. солидарности верующих на основе нравственного сознания, и ведущую к нравственному анархизму и цинизму (Там же, стр. 31–32).
Я, однако, никогда не считал и теперь не считаю вопрос о женатом епископате наиболее важным и не считаю женатость епископов таким важным отступлением от православия, чтобы это определяло благодатность или безблагодатность целого церковного сообщества, поэтому я не усумнился принять 28 февраля 1943 года рукоположение во диакона от женатого епископа (А. И. Введенского).
Я не могу согласиться с вами, когда вы считаете, что в работе, посвященной истории церкви, не следует делать экскурсов в историю, политику и литературу.
Церковь существует не только на небе (торжествующая Церковь не нуждается в земных историках), но и на земле. А Русская Церковь существует еще и на Русской Земле. Тысячами нитей они связана с народом и нераздельно слита с его культурой, социальным строем, литературой.
Особенно это относится к церковной смуте 20-х годов, которая выросла из политической ситуации. Игнорировать социальный фон (антирелигиозную пропаганду, настроение народных масс и т. д.) — это значит заранее отказаться от понимания того, что происходило тогда в Церкви.
Подобное возражение, как мне кажется, вытекает из вашего (разрешите это вам сказать) общего неправильного взгляда на раскол 20-х годов. Раскол вам представляется лишь каноническим спором, распрей, поднятой несколькими злокозненными раскольниками. Но это глубоко неверно.
Раскол 20-х годов — это своеобразное отражение Русской революции в Церкви. Более того, обновленческое движение — это Русская революция со всеми ее трагическими противоречиями, опрокинутая в Церковь, и ни понять, ни правильно оценить раскол в отрыве от политической ситуации невозможно. Это, впрочем, прекрасно понимают наши доморощенные „историки“, претендующие на различные „степени“, и если делают вид, что этого не понимают, — то исключительно из тактических соображений, из нежелания затрагивать острые проблемы, „страха ради иудейска“. Вот почему их попытки объяснить раскол производят смехотворное впечатление.
В заключение я ощущаю потребность сказать несколько слов и о своих взглядах на Церковь, и на обновленчество, так как со всех сторон меня спрашивают: какова моя точка зрения?
В нашей работе я и мой соавтор В. М. Шавров стараемся быть совершенно беспристрастными. Насколько это удается — судить не нам.
Я, однако, не скрываю, что имею свой взгляд на раскол, который не совпадает ни со взглядами руководящих иерархов нашего времени, ни со взглядами руководящих деятелей 20-х годов (всех лагерей).
Каков же этот взгляд?
С пяти лет, с тех пор, как я себя помню, я принадлежал к Русской Православной Церкви — принадлежал не формально, а внутренне, всеми своими помыслами и душевными движениями. Это знают все, кто встречались со мной в какой бы то ни было период моей жизни.
Горячо любя свою Церковь, которая вырастила меня духовно которой я обязан самыми лучшими, самыми светлыми переживаниями, я, однако, не могу не видеть многих недостатков, свойственных православному духовенству и мирянам (крайний консерватизм, косность, обрядоверие, приверженность к темным суевериям, порой нравственная испорченность и малодушие).
Все эти недостатки и пороки особенно усилились в пережитый нами тяжелый „сталинский“ период, когда Церковь находилась в ненормальном положении. Поэтому я особенно убежден в необходимости подлинного духовного обновления верующих людей, составляющих Церковь.
Однако обновленчество — 20-х и 30-х годов — это, по выражению Достоевского, „идея, попавшая на улицу“.
„Обновленчество“ — это карикатура на подлинное обновление Церкви, опошление, вульгаризация великой идеи. Из всех деятелей раскола в наиболее чистом виде сохранил идею обновления Церкви Антонин Грановский. Однако, по обстоятельствам времени, и он совершил ряд ошибок — важнейшей из которых является раскол (впрочем, вина здесь во многом лежит на иерархах, не понявших Антонина и толкнувших его на это).
Из всего сказанного выше не следует, что обновленчество не имело и положительных элементов. По милости Божией, течений, которые не имеют в себе никаких положительных черт, вообще не бывает. Положительной являлась, в частности, апологетическая и миссионерская деятельность А. И. Введенского. Положительной являлась демократическая деятельность А. И. Боярского — религиозно-просветительная миссия среди питерских рабочих.
Некоторые из реформ Антонина Грановского — чтение тайных молитв вслух, литургийный порыв молящихся, демократизация духовенства — также заслуживают глубокого уважения.
Нашу работу мы посвятили религиозной молодежи — нашей смене, нашей надежде!
Радует меня современная молодежь, появившаяся уже после 1956 года. Во всех областях жизни она является носителем новой силы и энергии — это хорошая, ищущая, энергичная молодежь, те „русские мальчики“, о которых говорил Ф. М. Достоевский.
И в Церкви растет хорошая молодая поросль. Искренняя религиозность, отсутствие ханжества, пытливость и жажда знания — вот ее основные качества.
Молодежь должна правильно оценить историю прошлых лет, и она сумеет усвоить все то, что было положительного и прогрессивного у деятелей 20-х годов, и с негодованием отвергнет их пороки.
Молодежи мы посвящаем свои надежды на грядущее духовное нравственное обновление Церкви и родной страны.
К молодежи, религиозной молодежи, хочу обратиться я сейчас в заключение этого письма. Дорогие друзья!
Это для вас, а не кого другого, пишу я все свои статьи, и это для вас писал я, совместно с В. М. Шавровым, историю обновленчества.
Для вас — надеюсь, что оно попадет к вам в руки, — написал я это письмо. Очень часто я вижу вас в храмах: вы прислуживаете в алтаре, поете на клиросе, молитесь, затерянные в толпе. Когда мы с вами стоим за литургией в праздничные дни и видим толпы молящихся людей, мы в эти моменты забываем о тех, кто находится за стенами храма, — об огромном количестве людей, которые чуждаются Церкви, об огромном количестве людей, которые, как во времена язычества, даже не знают Имени Божия.
Всем вам известны такие люди.
Когда мы говорим с ними о Боге, мы чувствуем, что они с жадным любопытством слушают нас. Очень быстро, иногда через 10–15 минут, ломается лед, исчезает враждебная отчужденность, привитая воспитанием, и живая душа человеческая — христианка по природе — откликается на наши, иногда очень неумелые, корявые слова. Так будет и в мировых масштабах: это на вас возложит Всевышний великую историческую миссию — вновь привести Русь ко Христу!
Не смейтесь над моими словами. Не считайте их ни демагогией, ни юродством. По опыту я знаю, как много может сделать концентрированная человеческая воля, когда она воодушевлена великой идеей, и есть ли в мире более великая идея, чем Евангелие Христово!
По опыту я знаю, как то, что кажется невозможным для человека, в одно мгновение совершается Силой Божией по вере людей.
Чтобы вы знали прошлое вашей Церкви, ваших отцов, — занимаемся мы историей церковной смуты.
Подражайте огненной ревности проповедников Слова Божия и не повторяйте ошибок слабых, колеблющихся людей.
Без колебаний и сомнений идите за Господом! Господь зовет!
1 августа 1962 г.»
Уже пятнадцать лет прошло с тех пор, как были написаны эти строки. С удовлетворением отмечаю: толпы русской молодежи пришли с тех пор в церковь. Я, конечно, не могу не радоваться этому и не могу не приветствовать молодых собратий.
Это приветствие, однако, не относится к тем, кто, придя в Церковь, ищет в ней не Христа, а средства к осуществлению различных политических концепций, противных Духу христианства, пытается воскресить под флагом Церкви всевозможные человеконенавистнические, узконационалистические, черносотенные концепции.
Им я говорю: «Да не будет!»
И да остерегутся они впасть в грех хулы на Святого Духа, в грех кощунственного осквернения христианского учения.
«Итак, отниму ли члены у Христа, чтобы сделать их членами блудницы! Да не будет!» (1Кор.6:15).