Глава одиннадцатая СЛОВО — ОЛОВО...

Золотые яблоки в серебряных сосудах —

слово, сказанное прилично. Золотая серьга и

украшение из чистого золота — мудрый

обличитель для внимательного глаза,

не вступай поспешно в тяжбу: иначе что

будешь делать при окончании, когда соперник

твой осрамит тебя? Веди тяжбу с соперником

твоим, но тайны другого не открывай.

Книга притчей Соломоновых


Неблагодарный есть человек без совести,

ему верить не должно. Лучше явный враг,

нежели подлый льстец и лицемер;

такой безобразит человечество.

Пётр Великий


Всё сделанное в тайности и неправедно рано или поздно, но непременно открывается. А иной раз обращается против самого тайноумыслителя.

Не успел Пётр возвратиться в Амстердам, как Фёдору Головину поведали, что цесарь австрийский ведёт переговоры с султаном о заключении мира. Да не простого, а Вечного. А это было против прежнего уговору.

Конечно, цесарь и Вена много претерпели от турок. И кабы не король Ян Собеский, сей доблестный воитель, захватили бы они Вену. Он бивал османов и под Хотином, и в иных местах. Ныне же король Ян в бозе усоп, и некому дать отпор нечестивцам врагам Христова имени...

Но вот откуда Пётр не ожидал удара, так это от короля и штатгальтера Вильгельма, столь высокочтимого: выяснилось, что он выступил посредником в мирных переговорах с турками. И Венецианская республика откатилась от противотурецкого союза. Ну, а где конь с копытом, там и рак с клешней: Генеральные штаты тож вели в тайности переговоры с турками.

Да и будоражащие вести из Москвы не давали покоя. Четыре стрелецких полка собирались идти походом на столицу. Правда, бояре спохватились да и снарядили ополчение под начальством испытанного воеводы Алексея Шеина. Испытан-то он испытан, да не было бы худа — так думал Пётр. Но легкомысленный Лефорт его успокаивал: там князь Борис Голицын, там Патрик Гордон, там Преображенский полк и другие полки, верные его царскому величеству.

Легко потерять голову, но лучше её найти. Головою был Головин. И Пётр часто повторял свою присказку: «Головин — голова, а Головкин — головка». Гаврила не обижался, он был необидчив и Петру предан аки пёс. За эту преданность Пётр его и ценил. Пока что он был в небольших чинах, но царь готовил ему знатное место — канцлера. А в подканцлеры ему намеревался дать кого-нибудь поголовастей. Дабы Головкину был почёт, а его помощнику — дело: преданность Пётр ценил более всего, ну а дело он всегда мог поправить и управить, как следовало быть.

Конечно, поначалу канцлером он видел Головина. Он тоже предан да и башковит. Но Фёдор отчего-то уклонялся, говорил: достало с меня Посольского приказа. В самом деле: пост важнейший. Там нужен человек деликатнейший, нимало не упускающий государственного интереса.

Покамест всё это было ещё впереди, а они варились в самом центре европейского котла, где готовились самые острые блюда. Правда, источали они дурной запах. О чём Фёдор Алексеевич с кумпанством своим не преминули объявить господам Генеральным штатам. Пётр положил до поры не выговаривать столь ценимому им королю английскому за его вероломство, а вот сим Штатам по штату положено выговорить. Разумеется, спасибо им за гостеприимство, приём был тёплый, может, чуть тёплый, но всё же.

Сказано было так: добрые отношения будут и впредь укрепляться и дружба станет торжествовать. Вместе с тем Фёдор Головин спросил в упор, без обиняков:

— Давно ли то посредство с английской и их, Штатов, стороны и миротворение у турка с цесарским величеством началось? В чём явное недоброхотство показали?

Штатовские смутились, но оправдывались высшими интересами. Головин отвечал:

— Высший интерес — в небесах, а на земле есть наш общий интерес — вековечный, противу общего врага всех христианских народов — турок. Глядите, — говорил он, — сколь много народов, исповедующих христианскую веру, томится под османами. Они то и дело наступают на наши общие пределы, уводят в рабство единоверцев наших, торгуют ими на своих базарах, как скотом. Можно ли это терпеть?

Штатовские отвечают, что это терпеть никак не можно, но турок ныне силён, и противопоставить ему равную силу нет мочи.

— Как же нет! — воскликнул Головин. — Ежели бы мы все уговорились в полном согласии да ополчились соединёнными полками своими, то султану устоять было бы невмочь.

— Ещё не пришло время, — тянули своё Штаты. — Вот накопим казны да оружия всякого. Вот тогда-де и выступим сообща.

— Да сколь можно ждать? — ярился Головин. — Пока турок нас всех в своё грязное ярмо не впряжёт? Этого господа бургомистры желают?

Господа этого не желали, но и не уступали: камнем стояли на своём.

Пришло время отправляться в Вену, к цесарю Леопольду I. Навели справки, каковы дороги лежат да и каков сам цесарь. Ничего определённого узнать не удалось: цесарь-де любит льстецов, как и всякий монарх, а от дел устраняется. Любит ещё всякие увеселения — кто их не любит?! Ещё узнано о нём было вот что: лет ему под шестьдесят, в императорах же он ровно сорок лет, а до того был королём Венгрии и Богемии, а в минувшем годе, как было уже всем известно, принц Евгений Савойский разбил турок. Так чего же, спрашивается?! А то, что войны французам цесарь проиграл и был вынужден уступить им Лотарингию и другие земли по левому берегу Рейна.

Вот где собака зарыта! Опасается! Он, сказывают, больно опаслив и всю казну на войны издержал, и теперь охота ему без тревог в мире пожить. Да и стар он и, как все старые люди, бежит от беспокойства. К тому ж венгерцы ему досаждают, то и дело бунтуют. Неспокойно и на других землях империи.

Можно ль его понять? Пётр отказывался. Он всё ещё надеялся, что цесарь всколыхнётся, что вековечный его враг — турок — не угомонится и рано или поздно станет войною против Вены.

Разумеется, был свой интерес у обеих сторон. Петру хотелось не только удержать завоёванное на берегу Азовского моря, но и пойти дальше. В сокровенности он пока таился — к Чёрному морю подступиться. А что? Разве не ступала славянская нога на сии берега? Не прибивал ли свой щит Олег на врата Царьграда?

Великий государь и князь Пётр Алексеевич, царь всея Руси, был молод и дерзок. Он ещё не угомонился. Он был в самой поре, когда охота увенчать себя лаврами победителя, подобными, скажем, лаврам Александра Македонского либо Юлия Цезаря. Иной раз в мыслях он высоко забирался. Отчего же не задираться, коли в его руках скипетр и держава, под ним — величайшее государство с огромными, ещё не открытыми богатствами, которые он, Пётр Первый, откроет.

Он успел проведать Русь. Она спала глубоким сном. Он намеревался пробудить её, встряхнуть, явить миру её дремлющую силу, её могущество. Вывести её наконец на мировую дорогу, дабы народы вздрогнули и преклонились. Он, Пётр, чувствовал в себе великанскую мощь — это всё было от молодости и живой энергии, накопившейся в нём и искавшей выхода, от неистощимой любознательности, которая будет вести его по жизни, от благого желания всё улучшить, видеть родную землю богатой и изобильной, подобной только что виденному Английскому острову.

Он говорил об этих своих сокровенных желаниях не каждому, разве что тому же Фёдору Алексеевичу Головину, которому доверял и в которого верил.

— Что же, государь, благое желание. Кабы нам был отпущен век свободного труда, — осторожно добавлял он. — Да ведь жмут со всех боков: турки, поляки, шведы... Будут наступать на ноги, глядишь и отдавят.

— Не дадим, не отдавят, — с нажимом отвечал Пётр, хмуря брови, что было признаком неудовольствия.

Разговор замирал. Но решимость молодого царя не угасала. В нём всё кипело, всё требовала действия, движения, равно как и мысль. Он был весь само беспокойство. Иной раз в нём бушевала грозы. Унять их никому не было под силу.

Жизнь его сложилась так, что ему пришлось рано прозревать и созревать. Он рос в обстановке подозрительности и прямой враждебности. Сестрица его, Софья Алексеевна, властная и неудержимая в своём стремлении к трону, поставила своею целью во что бы то ни стало извести Петра. Она перепробовала все: заговоры, яды, прибегла к услугам знахарей и ведьм. Князь Василий Голицын, её талант, то бишь любовник, человек выдающийся, безуспешно пробовал отвратить её от этого намерения.

Софья стояла за кулисами кровавого стрелецкого бунта, когда на глазах десятилетнего мальчугана были растерзаны дорогие ему люди: дядья Нарышкины, воспитатель его матери и его первый наставник Артамон Матвеев и множество других знакомых ему людей.

Покушения на его жизнь возобновлялись и позже. Ему приходилось всё время быть начеку, что противоречило его общительному характеру, его жизнелюбию. Всё это изощрило его ум. Доверчивый и доброжелательный от природы, он весь навострился. Кому можно верить? — вот вопрос, сопровождавший его по жизни.

Сам он высоко ценил своё слово — слово первого человека в государстве, слово царя. Позднее, после несчастного для него Прутского похода, он скажет: «Я не могу нарушить данного моего слова и выдать князя (Кантемира — Р. Г.), предавшегося мне: уж лучше соглашусь отдать туркам землю, простирающуюся до Курска. Уступив её, останется мне надежда паки оную возвратить, но нарушение слова невозвратно. Мы ничего собственного не имеем, кроме чести; отступить от оныя — перестать быть царём и не царствовать».

Честь он всяко поднимал и ценил высоко — как свою, так и чужую. И не раз высказывался об этом. И вдруг столкнулся с её попранием на самом верх> иерархической лестницы. Король Вильгельм III, которого он привык почитать, слово которого казалось ему нерушимым... вдруг это слово стало не золото, каким должно быть, а олово. Олово — текучее, стоит его нагреть, притом не очень сильно. То олово, которое служит для выделки дешёвых кубков, тарелок, словом, всего обиходного. Слово — олово...

В Генеральных штатах ораторы говорили одно, а творили другое. Они обличали турок, называя их врагами христианского мира, а на самом деле поощряли тайные переговоры с ними, сулившие выгоды переговорщикам.

Петру ещё много раз придётся сталкиваться с теми владыками, для которых слово — олово. Таким был саксонский курфюрст, недолго носивший титул короля Польши, Август Сильный. Таким был господарь Валахии Брынковяну... Союзники на словах, они же предавали его и её — Россию.

Должно было пройти немало времени, прежде чем он выучился отличать вымышленных союзников от подлинных. Справедливости ради надо признать: вымышленных, чьё слово — олово, было больше.

А пока что он видел, что в его окружении самым надёжным, чьё слово имеет вес и пробу благородного металла, был Фёдор Головин. И его слова, его советы он принимал целиком. Возницын был глыбою, за которою иной раз не виделась истина. Ну а любимец его Франц Лефорт служил для услаждения серых будней. Когда от невесёлых дум пухла голова, с ним славно было предаваться служению Бахусу и его российскому воплощению — Ивашке Хмельницкому. Веселие на Руси есть питие, — это был завет швейцарца Лефорта и его кокуйского окружения. Он сему выучил и Петра, и табачищем его отравил, и к иным демонским грехам приобщил. Лёгкий был человек, а Пётр, тяготившийся боярским угрюмством и всем закоснелым бытом обитателей Кремля, радостно к нему пристал. Чего уж тут удивляться?

Тут, в сердце Европы, он прозрел. Лефорт был хорош по внешности — в нём виден был некий лоск. И в этом он выгодно отличался от остальных послов. Кроме того, он знал языки, а потому был обходителен. Но вот лоск, лоск — то, что требовалось при отношениях с иноземцами, непринуждённость в обхождении, эдакая светскость, лёгкость — это на первых порах и выдвигало его вперёд. А далее вступал Фёдор Головин с его обстоятельностью и здравым смыслом, его подпирал Возницын. А Пётр слушал и наматывал на свой короткий щетинистый ус.

Здесь он окончательно взвесил всех своих сопутников, и все они получили свою истинную цену. Это было, во-первых, важно, а во-вторых, полезно в предвидении дальнейших визитов.

Ехали в Дрезден, столицу Саксонии. Там Пётр рассчитывал свидеться наконец с Августом II Сильным. Но сей Август пребывал в Польше, однако распорядился принять посольство по-царски. Что и было сделано. Сопровождавший царя князь Фюрстенберг дивился: эдакая странность — владыка России прежде всего просил показать ему дворцовую кунсткамеру и в ней обосновался надолго, на многие часы. Приникал к витринам с приборами, инструментами, оружием, подолгу рассматривал и расспрашивал, перебирал, вновь возвращался, если вдруг озаряла какая-то мысль. «Ну что за неистощимая любознательность», — думал князь, когда на второй день своего пребывания в Дрездене Пётр снова пожелал отправиться в ту же кунсткамеру.

В литейном дворе царь глядел, как отливаются пушки, а в Главном арсенале он заинтересовался мушкетами, которые несколько отличались в лучшую сторону от фузей, принятых в российской армии.

— Замок не в пример способней, да и ложа удобней, — подытожил он. — Да и куда легче нашей. А вес большой есть тягость для солдата. Он с нею и легче б управлялся, ежели она, фузея, была бы легче. Нам и оружейникам нашим сие следовало бы смекнуть.

— Доколе до нас доедет, — проворчал Возницын, — иное изобретут.

— Заставлю, — бросил Пётр. — А лучшее изобретут — переймём. Дозвольте стрельнуть, — неожиданно попросил он.

Дозволили. Принесли рожки — саксонский солдат обходился без них, — установили мишень — доску в шестидесяти шагах. Царь прицелился и выстрелил. Когда рассеялся дым, подошёл к доске: пуля застряла в ней ближе к краю.

— Хорошо бьёт, — одобрил он.

Однако Августа не было — и не было главного дела. А потому Пётр решил не задерживаться: ждала Вена, ждал император Леопольд. А за нею и Венеция — королева Адриатики, повелевавшая на морских путях, в особенности же на Средиземном море, и соперничавшая с турками. К тому же продолжали докучать зеваки, и несмотря на то что он приказал строжайше соблюдать инкогнито, они каким-то образом ухитрялись узнавать про московского царя и ходили за ним толпами.

Прощальный бал затянулся до рассвета. Царская карета была скроена по его размерам. В ней помещалась и походная кровать. Уж на что молодой царь был крепок, но к концу бала и он изнемог от винопития, тостов и славословий. А потому, едва забравшись в карету, растянулся на постели и уснул богатырским сном.

Второй год их тянули на себя дороги Европы. Попривыкли, обтрепали бока, обострили глаза, насторожили уши. А сколь много диковин стояло, лежало, глазело на пути!

— Колоссале Фасс! Колоссале Фасс, — на все голоса гомонили провожатые, когда они подъезжали к городку Кёнигштейн с крепостью, которая дала ему название. Ведь в переводе с немецкого кёнигштейн — королевский камень, то бишь неприступная крепость. Однако не она была главною достопримечательностью, а Кёнигфасс — королевская бочка. Колоссальная бочка! Она вмещала ни много ни мало три тысячи триста вёдер вина.

Обошли её со всех сторон, стучались в неё, она отзывалась глухо либо вовсе не отзывалась, испили вина тамошнего производства, нашли его добрым.

Затем их повели к бездонному колодцу. Покричали в него: эхо глохло где-то внизу. Его глубина, по уверению бургомистра, составляла сверх 90 сажен. Никто никогда туда не заглядывал, и глаз человеческий не достигал поверхности воды. Да и добывать воду из него перестали: великий труд.

— Вот бы слазить туда! — загорелся Пётр. — Что там, на эдакой-то глуби?

— Небось вода, — заметил Алексашка Меншиков. — Чего ж ещё?

— Не говори. Вода там, должно, иная, горячая, быть может, — отозвался царь. — Либо в ней соль растворена.

— Эдак поколесили бы по Руси, много разных диковин открылось бы нам, — продолжал Меншиков. — Небось где-нибудь в Соли Камской таковой глуби шахта есть.

— Не сведано, — возразил Пётр, — иначе б донесли. Народ ваш способен удивляться.

Впереди была Вена. До неё было меньше дня пути, когда Великое посольство вынуждено было надолго задержаться в попутном местечке, где их поджидали полномочные цесарского двора. Они стали расписывать ритуал въезда, а также достоинства отведённой резиденции.

— Как?! — взъярился Пётр, — Нешто мы из какого-то немецкого захудалого герцогства? Нешто Московская Русь не великое государство?! Сие есть умаление достоинства. Какие-то драгуны, эскортиры! Нет, пущай навстречу нам выедет шляхетство с министром ихним. Пущай нам самим дадут выбрать резиденций. Иначе не стронемся с места, а то и поворотим назад.

Сбой был дан полный, и венцы засмущались. И после долгих споров, пререканий и отсылок наконец уступили.

Бам-м, бам-м, бам-м! — колотили барабаны, гомонили колокола. Вся Вена встрепенулась — Великое посольство тянулось по её пышным улицам. Быть, значит, празднествам, быть торжествам.

Среди встречавших был только что назначенный, и ещё не успевший себя в полной мере показать Авраамий Павлович Веселовский, резидент московского двора. Завидев Петра Шафирова, он бросился ему на шею. Ну как же, как же! Ведь они были товарищами детских игр, а их родители были, можно сказать, в свойстве.

— Абрашка! — вскричал Шафиров. И тут же поправился: — Авраамий друг сердешной, ты ли это?

Головин глядел на них и ухмылялся. Что ж, они были молоды, им был ведом вкус жизни. Старые друзья открыто радовались друг другу. Они были далеко от родных палестин, где оставались их родичи, у иных и братья и сёстры. Порешили непременно встретиться при оказии и наговориться всласть. Оба уж давно не имели вестей из дому, и обоих точило беспокойство: кабы стрельцы не ворвались в Москву.

Веселовский покинул Москву полгода назад. И тогда там было смутно. Однако обе стороны — московское ополчение во главе с боярином Шеиным и взбунтовавшие стрелецкие полки — ещё медлили. Но уж угрозы и брань сыпались в с обеих сторон.

— Гадают и готовятся, — сказал Абрам-Авраамий. — Ощетинились! Кабы стрельцы не взяли верх. Тогда всех иноземцев-иноверцев-окрещенцев вырежут. Имел я встречу с Петром Иванычем Гордоном — он ныне на Москве главноначальствующий, уполномочил его в сём звании князь Фёдор Юрьич Ромодановский. Так он говорил, что стрельцы рознятся. Кои хотят идти на Москву, кои нет. Согласья меж них нету.

— Дай бог, чтоб и не было, — обрадовался Пётр Шафиров. — Сильно озлобились противу государя, против иноземцев. А как без них? Столько от них мы ныне всего берём для упрочения государственного, и натурою, и научением, без чего никак нельзя. Опять же всякого рода знатцев навербовали многие сотни. И ты тут старайся, чтоб в московскую службу знатных мастеров переманивать.

— Я уж приглядываюсь. И разговоры веду прельстительные. Только вот условий не ведаю, сколь жалованья сулить и каковы харчевые.

— Ну это мы у моего благодетеля Фёдора Алексеевича Головина справимся. Он на короткой ноге с государем. А ты список составь, с кем вёл переговоры.

Они чокнулись — со свиданьицем, выпили, а потом Пётр сказал:

— Дивлюсь я на государя нашего. Нигде в мире такого государя ни меж королей, ни меж султанов небось не сыскать. Не только прост и обходителен с нашим братом, но и во многих ремёслах преуспел. И до всего допытывается, всё разузнать желает в доподлинности. За такого государя и жизнь положить радостно.

— Разно толкуют, — вздохнул Авраамий. — В простом народе слух идёт, что антихрист он, что от православной веры отошёл.

— Это и мне не раз слышно было, — молвил Пётр. — Это всё от стрельцов идёт, они народ мутят. А народ — что? Он видит в стрельце государева воина, стало быть, таковой прознал некую тайность. Да ещё монахи, которых государь укоротил. Бездельны они, а казною богаты. Не сеют, не пашут, а жнут!

— Монастыри разжирели, это верно, да и меж людей о том говорят.

— А ты что — без понятия? — произнёс Пётр, понизив голос. — И батюшка мой, и я сам мало-помалу в безверие впадаю. Да и как не впасть? Бог нас не слышит, всякие жестокости и неправды не укоротил. Давеча слышал я от Фёдора Алексеича моего: не могут-де быть блаженными нищие духом. Блаженны-де на самом деле возвышенные духом, а нищие есть юроды, побирушки.

— Вредные то толки насчёт государя, — согласился Авраамий. — От князя велено изветы нести ему на таких разносчиков, в Преображенском приказе пытать их без пощады. А насчёт Бога... Тёмное это дело, Пётр. Перестал он мешаться в дела людские, и это верно. А люди творят жестокости да неправды, и никто, никакая сила унять их не может.

— То-то и оно. Бог не мешается. Даёт о себе знать громом да молнией. Да кого этим устрашишь, Бог поит и кормит служителей его. А те, в свою очередь, твердят: всякая власть-де от Бога.

— Далеко мы с тобою зашли, Пётр. Побережём головы наши. Они благоверному царю и государю нашему ещё послужат.

На том и разошлись. Пётр был по-прежнему тайным секретарём при Головине, и Фёдор Алексеевич весьма ценил его за быстроту мысли и смекалистость. Знание языков тоже пришлось к делу не в последнюю очередь. Головин иной раз доверял ему вести переговоры с иноземными послами.

Ныне же государь затребовал Головина к себе, дабы тот присутствовал при его переговорах с цесарским канцлером графом Кинским. В Вене царь перестал таиться: в общем-то его инкогнито было бесполезно — чересчур был узнаваем.

Дворцовая пышность с её церемонностью действовала на царя угнетающе. И на его спутников тоже: все они привыкли к простоте. Пришлось, однако, терпеть.

Государь вёл переговоры о возмещении убытков, нанесённых двумя Азовскими походами. Ему хотелось получить от турок Керчь-Корчев, где некогда обосновались русичи.

Граф вежливо улыбался. О да, разумеется, император был бы не против. Однако постановка вопроса весьма щекотлива: без нажима султан Керчь не отдаёт. Уступка? О, об этом не может быть и речи: пусть его величество царь довольствуется тем, что приобрёл. Он может добыть Керчь только воинской силой.

— Если бы государь император Леопольд вошёл бы в комплот с другими христианскими государствами противу турка, — настаивал Пётр, — то султан бы вынужден был уступить. А так склонность цесарской стороны к переговорам о мире султан трактует как признак слабости. Не мудрее бы явить силу той стороне, которая уже не раз была под стенами Вены. И только Бог христиан спас австрийскую столицу от бесславного разорения.

— Конечно, мы защищали нашу столицу, уповая на милосердие Божие, — парировал граф Кински, — но и доблестные наши полки решили дело...

— С помощью доблестного рыцаря короля Польши Яна Собеского, — подхватил Пётр с ехидцей, — кабы не он, турок бы одолел.

— Не говорите так, ваше царское величество, — граф Кински по-прежнему вежливо и сухо улыбался, — мы тогда выстояли, а потом и перешли в наступление.

— Эх, граф, — с досадой оборвал его Пётр, — вижу — нам никак не сговориться. Отчего же?

— Его императорское величество не склонен в настоящее время прибегать к силе ни в каком споре. Мы достаточно пролили крови за дело европейских народов, для их спокойствия. Разумней, на наш взгляд, заключить мир, нежели прибегать к войне. Удивляюсь, ваше величество, государь московский, отчего вы не довольствуетесь приобретённым вашим победоносным оружием.

— Оттого, граф, что интересы моего государства побуждают меня иметь опору на южных морях.

— Но вы же обладаете громадной территорией, за вами целая страна света — Сибирь.

— Страна-то страна, — досадливо отвечал Пётр, — но нищая и выхода не имеющая.

— Как так? — подивился граф.

— А вот так: вход из Европы есть, а выхода нету. А мне надобен выход морской в европейские страны, равно и в азиатские.

— Что ж, решайте свои проблемы сами, — любезно отвечал граф. — Мы не в силах вам помочь. Да, могу признаться, мы ведём переговоры с министрами Оттоманской Порты, преследуя притом преимущественно коммерческий интерес. Ибо как вам, наверное, известно, Оттоманская империя была в недавние времена основным торговым партнёром нашего государства. Терять столь выгодный рынок было бы неразумно.

— Ну да, — ехидно вставил Пётр, — сей рынок есть рынок прибыльной торговли турок христианскими рабами.

— Мы всячески препятствуем такой торговле, — холодно, погасив неизменную улыбку, отвечал граф. — И тратим немалые средства для выкупа христиан из неволи. В том числе и ваших единоверцев.

— Мне это неизвестно. А известно мне другое: мы чрез послов наших шлем меха патриарху константинопольскому на означенный выкуп, и многие десятки наших людей получили чрез то свободу.

Разговор не получался. Головин со своим секретарём не дерзали вмешаться, хотя у них были кое-какие соображения. Государь не оставлял надежды переломить позицию цесарской стороны на аудиенции у императора. Но уж ему было ясно, что за спиной императора не мощь, но мощи. Он так и выразился в разговоре с Головиным после переговоров с канцлером:

— Они робеют, ибо были не раз биты турком. Нету у них мощи, одни токмо мощи, — и захохотал. — Будем воевать с турком за Керчь, — подвёл он итог. — Иначе не остудить крымчаков. А они лезли и будут лезть в наши пределы. Токмо нынешний год мы уже проездили, станем готовиться в будущем году. Весна да лето для войны способней иных времён. А нынешнее лето застало нас в Вене — эвон как.

По правде сказать, Петру не очень-то верилось, что император Леопольд пойдёт на попятный. Из донесений резидента и посла явствовало, что Леопольд предоставил все полномочия для ведения внешнеполитических переговоров своему канцлеру графу Кински. И что сетования на нарушение договорённости меж христианских государств о неведении сепаратных переговоров с султаном, с Портою ни к чему не приведут.

— Он слабак, этот император. Бежал, задрав штаны, из Вены, когда везир с двухсоттысячным войском к ней подступился. Бросил свои пожитки и своё войско на графа Штаремберга, а тот на Яна Собеского. И говорить, небось, не захочет.

Так оно и вышло. Цесарь оказался цесарем лишь по званию. На самом деле ничего цесарского в нём не было. Царь был предупреждён, что он должен рассчитывать лишь на визит вежливости и что никаких политических переговоров быть не должно.

— Чёрт с ним, — резюмировал Пётр и отправился по своему обыкновению в кунсткамеру. Потом в город Пресбург — не мог его миновать. Крепость как крепость. А вот собор — это шедевр.

Съездил и в курорт Баден-Баден, окунался — и не раз — в тёплый серный источник, правда, мелковато там ему было, но ощутил его целительную силу.

А потом был Арсенал — ну как же без него, театр с итальянской оперой, показавшейся, впрочем, Петру скучной.

Пышно отпраздновали тезоименитство в день святых Петра и Павла, то бишь 29 июня: «...того ж числа ввечеру были огненные потехи, огни и верховые ракеты, и устроен был фейерверк в ракетах словами: «Виват царь Пётр Алексеевич!», и стреляно из 12 пушек многажды» — так было прописано в «Триаде».

Ещё прежде было уговорено с королём Августом II Сильным об установлении меж них дружбы и союзничества. А посему король отправил в Вену своего доверенного генерала Карловичи. Эти переговоры велись в полной тайности, притом так ловко, что саксонца никто не опознал. Бумаг никаких подписано не было, однако Пётр на Августа положился и дружбу с ним поддерживал, доколе не убедился, что к Август вовсе не Август, а пустышка при титуле и власти. Не это было узнано чрез годы.

Более ничего полезного не совершилось, и Великое посольство стало готовиться к отбытию из Вены. Впереди была опять же Венеция. Оттуда уже было оповещено, что царскому кортежу готовится торжественная встреча. На границе Венецианской республики дож — её правитель — распорядился подготовить особые кареты и воинский эскорт. Всё это пышное шумство уже успело осточертеть царю. Но положение обязывало, и он смирился.

«Июля в 15 день пришла с Москвы почта, отпущенная июня 17 числа, на которой присланы письмы о воровстве бунтовщиков-стрельцов», — эта запись в юрнале резко изменила намерения Петра. Он отправил князю-кесарю короткую грамотку: «...письмо твоё, июня 17 дня мне отдано, в котором пишешь... что семя Ивана Михайловича растёт, в чём прошу быть вас крепким; кроме сего, ничем сей огнь угасить не можно. Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела, однако сей ради причины будем к вам так, как вы не чаете».

И вместо юга лошади поворотили на север. Началась бешеная гонка.

Загрузка...