Глава седьмая ЗА МОРЕМ ТЕЛУШКА — ПОЛУШКА, ДА РУПЬ ПЕРЕВОЗ


...В 1696 году началось новое в России дело:

строение великим иждивением кораблей

и галер и прочих судов. И дабы то вечно

утвердилось в России, умыслил искусство того

дела ввесть в народ свой и того ради многое

число людей благородных послал в Голландию и

иные государства учиться архитектуры и

управления корабельного.

Пётр Великий


Премудрость возглашает на улицах и площадях,

возвышает голос свой, в главных местах собраний

проповедует, при входах в городские ворота

говорит речь свою: «Доколе, невежды, будете

любить невежество? доколе буйные будут

услаждаться буйством? доколе глупцы будут

ненавидеть знание?»

Книга притчей Соломоновых


Да, за морем телушка не диво. Да и у нас своих покамест хватает, а вот нету у нас заморских продуктов: добротных сукон, шелка, ценинной посуды, золота, да, золота своего, нет у нас перца, корицы, гвоздики и иных пряностей, зрительных трубок, лимонов и апельсинов. Ох, места не хватит для перечисления того, чего нет у нас... Посуху везти — в большие деньги встанет, мало умещается в тюках, перевозчиков, купцов подстерегают на дорогах великие опасности. Да и дорог тех мало, тяжки они.

Река сама несёт. А коли не сама, то ей и подмогнуть можно. Речная дорога гладка, не трясёт, да есть и на ней свои бугры, ямы да ухабы — мели, перекаты, пороги, запруды, коряги. Притом что река много больше свезёт. Посему замыслено соединить реки каналами там, где они сами хотят потереться боками. Например, Волгу с Доном по многу раз хоженому пути.

Но всего желанней море. Несёт оно большие корабли силой ветра, а он ничего не стоит. Трюмы у них что брюхо — неисчислимый вес товару разного вмещают. А главное — ведут те морские дороги в иноземные страны, где все, не в пример нам, нужное сами производят.

Да и нам пришла пора всему выучиться. Да только вот далеконько плыть. Нет у нас своих морских гаваней, откуда бы пускались в плавание наши корабли и куда бы приставали иноземные с товаром.

Земля наша всем изобильна, есть у нас и руды всевозможные, да нету рудознатцев. Сколь ни бился царь Пётр, к примеру, чтобы своё золото заиметь, сколь ни посылал мало-мальски сведущих людей на его поиски, всё впустую. Убеждён был, что оно есть, где-то таится, а взять не мог. Ещё пытал он, нет ли где речной дороги в страну Индию, где всего нужного вдоволь. Ан таковой реки не сыскалось и в море Хвалынском, которое ныне зовут Каспийским. А ведь в него протекает наша российская Волга, и хотелось царю отыскать таковую реку. А через моря и океаны достать ту Индию мудренее.

Взошёл молодой царь и великий государь Пётр Алексеевич в своё двадцатипятилетие со зрелым запасом знаний и опыта. Однако всё ему казалось мало. Полной уверенности в нём не было. Понимал он, что многого не знает и не умеет, и, оглядываясь окрест себя, видел, что сведущих, искусных людей мало, совсем мало. Стало быть, надо молодых выучить. И самому учиться и чему можно — и нужно — выучиться. Царю учиться не грех.

Он терпеть не мог чванства, надутости. Ближним своим заповедал, чтобы не титуловали его полным царским титулованием а обращались попросту: милостивый государь, господине мой милосердой; мой государь, друг; господин бомбардир, мой милостивой. Полной самоуверенности в нём не было, он старался стушеваться, уйти в тень в непривычном обществе; внимал и охотно выслушивал советы. Вообще он по большей части предпочитал роль зрителя и слушателя роли повелителя.

Он говорил: «Я знаю, что и я подвержен погрешностям и ошибкам и часто ошибаюсь, и не буду на того сердиться, кто захочет меня в таких случаях остерегать и показывать мне мои ошибки...»

Здравый смысл отличал его всегда. И неуёмная любознательность. Он старался не только обозреть новое для него дело, но и вникнуть в него как можно глубже, а то и самому заняться им, испытать его, достигнуть в нём совершенства.

Вот таким гляделся государь царь Пётр Алексеевич в свои двадцать пять лет. Испытывая нужду в совершенствовании, стал приводить в действие давно лелеемый им план Великого посольства в те государства, которые виделись ему учительными: Голландию, Англию, Францию и Венецию...

Генерал-адмирал Франц Яковлевич Лефорт недолго его призывал: Пётр сам давно решился отправиться за рубеж. Но теперь, когда с самыми неотложными делами было покончено, а таковым делом он почитал Азов и выход к морю, настало самое время осуществить это желание.

Собралась консилия. Особой разноголосицы не было. Лефорту и Головину поручили подготовить список персон посольства и всего его штата.

Но прежде того явился указ о посылке в иноземные государства для научения шестидесяти одного стольника из боярских и дворянских семей. Меж них было двадцать три княжича, и почти все успели обзавестись жёнами и детками.

Поднялся плач великий и стенание родительское. Но царь был непреклонен.

— Нечего жива оплакивать, не на убой едут, смысл жития обретут, — выразился он коротко и категорически. — Под крылом у маменьки и папеньки токмо брюха растят, и толку от них нет никакого.

Посев был сделан, всходы ожидались через несколько лет. Да и будут ли они, всходы? Пётр был уверен — будут. Да и в самом деле, десятка четыре воротились не с пустыми головами: фортификаторами, судостроителями, навигаторами, инженерами, бергмейстерами, то бишь горняками...

Некоторых царь сам станет экзаменовать. Экзамен тот выдерживали по-разному: иные с трудом, иные вовсе проваливались, а иные с блеском — головы-то по способностям рознились.

Необъятна держава — что для неё несколько десятков умелых и знающих? Надобны многие сотни, да что сотни — тысячи, дабы разведать её недра, добыть её несметные богатства, ныне лежащие втуне. Вот затем и снаряжается Великое посольство: высмотреть, как добываются богатства, да выучиться этому у рачительных хозяев, каковы есть голландцы, англичане, французы и прочие народы, обретающиеся в Европе.

Решено было так. Во главе посольства станут трое: любимец царя живой общительный бражник Лефорт, дебошан французский, как его именовал князь Борис Куракин, обстоятельный и надёжный Фёдор Головин, на которого ляжет главное ярмо, и думный дьяк Прокопий Возницын, выдающийся своею дородностью. Впрочем, на дипломатическом поприще он всё-таки преуспел: тянул лямку в Польше, Венеции, Австрии и Турции, там и обтесался.

Послы именовались великими и полномочными; при них, в обширном штате, скромная персона — десятский Пётр Михайлов — отличался разве что ростом аккурат сажень с хвостиком. Лефорт был тоже долог, да поменее. А потому прячься не прячься, таись не таись, а всё едино признают. А уж приметы молодого российского царя стоустая молва разнесла за сотни и тысячи вёрст от Москвы. В Европе его доподлинно признают.

Указ о Великом посольстве был выпущен 6 декабря 1696 года. Но уж оно начало обрастать людьми и вещами под главным смотрением Фёдора Алексеевича. Сказать по правде, ему, а не дебошану Лефорту доверил Пётр наполнение посольства всем необходимым, хотя Лефорт почитался главным послом. Считался-то он считался, а предусмотрительностью и основательностью Головина не отличался. Меж тем Головин вникал во всё, стараясь ничего не упустить.

Подсчитал, сколь понадобится людей, какого звания и полезности обозных, конюхов, возков, телег и экипажей, цирюльников, лекарей и лекарских помощников, толмачей, подьячих, попов, даже карлов для забавы и представительства. Не забыл и меховщиков: мягкой рухляди положено было взять несколько возов аж на 70 тысяч рублей. То были и подарки, была и валюта.

Стал подсчитывать — ахнул: набралось близ трёхсот человек, самых необходимых. Без солдат-преображенцев, военной охраны, к примеру, никак нельзя было обойтись. Да и без остальных — все полезные люди, исключая, может быть, четырёх карлов. Но они много места не займут и остальных не объедят, и всё-таки развлечение да и представительство.

Тут уж дело нашлось и для тайного секретаря Головина Петра Шафирова, который был им отличен да и царю был представлен, и Пётр его оценил. Он был включён в посольство как переводчик, едва ли не старший. Шафирову были поручены некоторые подсчёты: сколь и какого провианту заготовить, сколь и какой посуды взять, сколь лошадей упряжных и верховых понадобится. В помощь ему приданы были трое подьячих посмышлёней.

Подсчитали — в страх пришли. Выходило — на подъем сверх тысячи упряжек. Это же не на одну версту обоз растянется! Голову-то ладно, а вот как хвост соблюсти? Чтоб не отбили, чтоб волчья стая не напала...

За всеми этими хлопотами год ушёл и новый настал — 1697. Почти четыре месяца вожжались, таково было дело. И еле-еле управились. Государь Пётр Алексеевич тоже не сидел без дела. Начать с того, что он исписал бумагу расчислением, сколько и чего закупить в тех странах, где побывает посольство. Сколько нанять в службу и каких искусников иноземных, сколь издержать денег на материи и сукна и какие, сколько положить содержания разным чинам посольства...

Да, всего много считали и пересчитывали, то и дело добавляя то, о чём запамятовали.

«Изнемог я, — признался сам государь. — Мнилось — всё просто, ан гору перевернули».

День отправления близился. Однако ночью февральскою в Преображенском случился аларм[31]. Заколотили в ворота и кулаками, и чем-то тяжёлым.

— Кого несёт? Чего колошматите, черти?! — заорал сержант-преображенец. — Покой государский тревожите. Вот я на вас фузилёров выпущу!

— Отчиняй, человече! Слово и дело государево!

Калитка со скрипом отворилась. Сержант светил фонарём в лица. Узнал: государева Стремянного полка пятисотский Ларион Елизарьев и пятидесятник Григорий Силин.

— Буди государя, — сказал Елизарьев, заводя своего взмыленного коня, — да пусти нас куда ни то в тепло. Морозно ведь.

Коли такой аларм, надо будить, хоть и боязно. Видно, и впрямь слово и дело.

Вскоре выглянул Пётр во всём нижнем. Сна на нём не было.

— Говори, Ларион.

— Беда, великий государь! Иван Цыклер злоумыслил тебя порешить. И заговор составил: нас с Гришкой хотел втянуть. Мы его слушали да головами кивали, а как он отошёл да спать завалился, мы на коней, тебя упредить, чтоб один не ездил никуда. А подговаривал он при нас Ваську Филиппова тебя изрезать да Фомку Ефремова из пищали в тебя пальнуть. А ещё Преображенское подпалить.

— Ступайте в караульню да поснедайте там чем бог послал. Ужо я распоряжусь.

Заговорщики были повязаны. Пётр вспомнил, что Иван Цыклер был приближен Софьей и Шакловитым, но потом будто бы раскаялся да и перекинулся на сторону Петра. «Змей потаённый, — скрипя зубами, думал он, — чуял я, что затаился он, притворщик. Указал послать его в Азов, а он звон что задумал, заместо Азова зажечь бунт».

Такова натура — мгновенно раскалился. Повелел князю-кесарю учинить строжайшее следствие и сам при нём присутствовал.

А в памяти... Да, в памяти живо воскресло то, давнее, однако неизглаженное. Да и можно ли такому изгладиться, да ещё в цепкой детской памяти? Ему тогда и десяти лет не исполнилось. Ужас того дня — 15 мая 1682 года — проник в каждую клеточку и отозвался нервным тиком. На его глазах обезумевшие стрельцы бросали на копья, рубили саблями и бердышами дорогих ему людей, братьев матушки Натальи, Артамона Сергеича Матвеева, многих-многих. Едкий запах человечьей плоти и крови трепетал в его ноздрях. Казалось ему, он никогда не отпустит, не развеется.

Всё это зажглось и горело в нём сейчас. Нет, он никогда не остудится. Он терпит стрельцов до поры до времени. Он отодвинет их от себя, отказав им в доверии раз и навсегда. К тому ж они никудышные вояки, и в их рядах постоянное гнездо заговорщиков.

Вырвать. Вырвать с корнем! Батюшка им мирволил — другого войска у него не было. А они все и сторговались, обрюхатели, несут службу спустя рукава. А этот Цыклер! Он из иноземцев, а уж выслужил себе полковничий чин и дворянство. Азов ему оказался не по нраву, желает обретаться на Москве, сытно есть и бражничать. Будет ему всё дано: жрать будет расплавленное олово, а пить конскую мочу. Самой лютой казнью надо извести заговоры и крамолу.

Он скрипел зубами, придумывая, какой казнью казнить Цыклера и его соумышленников. Казнь должна быть лютой, дабы запомнилась на многие лета.

— Но у сего ядовитого растения должны быть и плоды и семена. Доискаться! — гремел он. — И Лопухина непременно замешана. Умаления своего они не потерпят, за Дуньку свою вступятся. Всенепременно доискаться!

Застенок был устроен в Преображенском. Там были все пыточные орудия: дыба, колесо, жаровня, щипцы, колодки, ну и плети, батоги, кнуты и иная мелочь; распоряжался всем этим хозяйством князь-кесарь, он же король Фридрихус Прешбургский Фёдор Юрьич Ромодановский. Он был суров и не ведал жалости. Да и о какой жалости можно помыслить, когда дело идёт об умышлении на жизнь самого государя?

Отбытие Великого посольства отлагалось. Впрочем, ненадолго; велено было всё увязать, разместить и, не дожидаясь десятского Петра Михайлова, трогаться. А уж Пётр Михайлов как-нибудь обоз догонит.

Взяты были к допросу Цыклер и Филиппов. За ними после последовали окольничий Алексей Соковнин, родной брат известной раскольницы боярыни Федотьи Морозовой и княгини Авдотьи Урусовой, боярич Фёдор Пушкин, отца которого Пётр тоже заслал в Азов воеводою, что воспринималось как незаслуженная опала.

Заговорили на дыбе. Цыклер-де похвалялся: «Как буду на Дону у городового дела Таганрога, то, оставя ту службу, с донскими казаками пойду к Москве для её разорения и буду делать то же, что и Стенька Разин».

Ваську Филиппова он подстрекал: «Как государь поедет с Посольского двора, в то время можно вам подстеречь и убить, изрезать его ножей в пять».

Подьячий те признания записывал. «Был я у Алёшки Соковнина, — говорил Цыклер, — и он меня спрашивал: каково стрельцам? Я сказал, что у них не слыхать ничего. Алёшка к моим словам молвил: где они, блядины дети, подевались, где они пропали, можно им государя убить, потому что ездит он один, и на пожаре бывает малолюдством, и около посольского двора ездит одиночеством».

Соковнина били плетью-пятихвосткой. Он признал: «После Цыклерова приезда приезжал ко мне зять мой Федька Пушкин и говорил про государя: погубил он нас всех, можно его за это убить, да для того, что на отца его государев гнев, что за море их посылал».

Верёвочка разматывалась, всё новые и новые людишки приплетались к заговору. Часто поминалось имя покойного боярина Ивана Милославского, бывшего в комплоте с царевной Софьей и замышлявшего вместе с нею убийство малолетнего Петра, дабы расчистить Софье путь к престолу.

Тут уж Пётр окончательно вышел из себя. Следствие шло к концу; и тогда он приказал вырыть из могилы останки Ивана Милославского и привезти гроб к эшафоту, причём везти его в санях, запряжённых свиньями. Гроб открыли и поставили под эшафот. Туда же взошли Цыклер, Соковнин, Фёдор Пушкин и два стрелецких пятидесятника. Первые два были четвертованы — им отрубили поочерёдно руки, ноги и головы, обезглавили и Фёдора Пушкина и пятидесятников. Кровь казнённых стекала на останки Милославского — так было задумано во устрашение противников Петра. Трупы отвезли на Красную площадь и выставили на Лобном месте, головы воткнули на шесты. Там они и тлели до лета.

И вот тогда, спустя неделю после отбытия Великого посольства, царь, умыв руки, кинулся ему вдогон. Под конец он указал сослать всех Лопухиных в дальние города, хоть дознаться в их измене не удалось.

Весна стала топить снега. Гигантский обоз в тысячу с лишком разного рода экипажей и саней месил грязь. Лошади оскользались, да и корма были на исходе, а купить было негде: к весне всё поели. Скудость была великая, и царь это видел.

Выехали наконец за российский рубеж. Впереди была Рига — богатый ганзейский город, коим владела Швеция. Встретили их с почтением. Но тамошний губернатор не дозволил Петру осмотреть городские укрепления, поскольку он всего лишь чистился десятским; был бы царь — другое дело. А царь, по известиям, в Воронеже строит свой флот.

Пётр затаил досаду, писал Виниусу: «Мы ехали чрез город и замок, где солдаты стояли на 5 местах, которые были меньше 1000 человек... Город укреплён гораздо, токмо не доделан. Зело здесь боятся, и в город и в иные места и с караулом не пускают, и мало приятны. Сегодня поехали отсель в Митаву. Мы здесь рабским обычаем жили и сыты были токмо зрением...»

Пётр был оскорблён и упрятал обиду до случая, который представился через несколько лет: Рига была отнята у шведа.

Митава, она же Елгава, была столица Курляндского герцогства. Здесь посольство ожидал самый сердечный приём, ибо и с предшественниками Петра герцоги жили в дружбе и приязни. Ну и естественно, оскудевший обоз был пополнен припасом.

В Либаве-Лепае Пётр наконец свиделся с морем. «Вот оно, наше море, — думал он, никому не выказывая своих чувств и своих мыслей. — Я его возьму и никому не отдам, потому что держава моя без него не проживёт, а у шведа вон сколь много моря. Ежели я некую часть его достану, всё едино у него не убудет».

Так думал он, глядя на свинцовые воды, которые вдруг слабо позолотило выглянувшее солнце. Достаточно было ему выставить свой бочок, как всё окрест как по волшебству переменилось. И угрюмство берегового простора куда-то исчезло.

Он уж прозревал корабли под Андреевским флагом, распустившие белые паруса свои близ здешних берегов, и русские порты, и верфи, и кипение работ корабельных строителей. И словно бы обонял запах дерева, столь любимый им и как бы въевшийся в него навек, и видел брызги золотистой щепы, разлетающейся под ударами топоров, и корабль, медленно съезжающий со стапелей в море, и бурный всплеск волны... Воображение влекло его всё дальше и дальше, а он обладал богатым воображением и мог заглянуть в далёкое будущее.

— Езжайте без меня, а я поплыву, — сказал он послам, — дорога, чай, вам известна.

И Пётр приплыл по любезному ему морю в Кёнигсберг. Там он не выдавал себя за десятского, а представился царём Петром. И курфюрст Бранденбургский Фридрих III устроил ему царский приём. Однако Пётр удивил своего сиятельного хозяина, сказав ему, что хочет учиться артиллерии, потому что как бывший бомбардир чувствует изъян в своём деле. То есть он желает быть бомбардиром не только по практике, но и по науке.

Курфюрст развёл руками:

— Пожалуйста, ваше царское величество, к вашим услугам наш самый искусный артиллерист подполковник фон Штернфельд. По этому случаю я готов произвести его в полковники.

Великое посольство тащилось по размокшим дорогам в Кёнигсберг, а царь Пётр тем временем поступил в ученики к полковнику, поначалу ошеломлённому столь высоким и столь длинным учеником, то бишь учеником столь высокого ранга. Ни о чём подобном он не мог и помыслить ни наяву, ни во сне.

Ученик же оказался на диво способным и прилежным. И вот какую аттестацию новопроизведённый полковник выдал Петру:

«Свидетельство. Дано в том, что он в непродолжительное время, к общему изумлению, такие показал успехи и такие приобрёл сведения, что везде за исправного, осторожного, благоискусного, мужественного и бесстрашного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может».

Художником Пётр был аттестован по страсти его к огненным потехам, и в искусстве снаряжения и пускания фейерверков он в Кёнигсберге преуспел.

Тем временем притащилось и посольство, голодное и изморённое. На радостях царь продемонстрировал своим пускание шутих и тем приветствовал их приезд.

Пока посольство приходило в себя и откармливалось на сытых бранденбургских хлебах, курфюст вознамерился заключить с русским царём оборонительно-наступательный союз. Однако Пётр, горячо благодаря за гостеприимство радушного хозяина, дипломатично от такого союза отказался. Перед этим он держал совет с Головиным и Возницыным.

— Таковой союз нарушит равновесие, установившееся в Европе, — сказал ему Фёдор. — К тому же мы ведём войну с турком, и до её окончания неразумно было бы сей союз заключить.

Вот договор о дружестве меж нашими государствами подписать было бы разумно. Да, такой следовало бы подписать. Пётр был откровенен с Фридрихом, и тот его понял.

— Дружелюбный союз скрепит наши узы, — сказал Пётр. — И быть ему вечно, сколь мы с тобою жить будем на этом свете.

Оба стояли друг противу друга с кубками, подъятыми к устам. Чокнулись. Звона не было — кубки были полны. В два приёма осушили их. Осушив — содвинули снова. И вот тогда серебро отозвалось чистым нежным звоном.

Хорошо жилось в гостеприимном Кёнигсберге. Балы следовали за балами. Пётр продолжал учиться этикету. Но вот эта наука давалась ему трудно. Так же, как чинные немецкие танцы. Чего ему не хватало, так это изящества, плавности. Он был угловат. Угловатость была в его натуре. Ему были свойственны порывистость и резкость. Кроме того, он не мог унять тик. Лицо против воли гримасничало.

Придворные доктора без обиняков объявили ему, что излечить сего нельзя, врачебная наука против сего недуга бессильна. Что ж, пришлось смириться. Но при входе в незнакомое общество он робел...

Это было досадно, особенно когда ему приходилось бывать на придворных балах, где было столько прекрасных женщин! Глаза разбегались, иной раз от стеснения он просто закрывал лицо ладонями.

Герцогиня Мария Вильгельмина приглядывалась к русскому царю. Она находила его значительным, но лишённым светского воспитания и однажды высказала ему это.

— Какое моё воспитание, сударыня, — ответствовал Пётр, — учили меня дьячки по псалтири, опять же общества не было, а все мамки да няньки. Одно невежество. Кабы не Франц Лефорт да не его кумпанство в Немецкой слободе, и вовсе огрубел бы.

— У вас есть всё, государь, чтобы пленять общество, — любезно произнесла герцогиня.

— Это лишнее — пленять, — категорически заявил Пётр. — Это не по мне. Вот ежели в плен недруга взять да разоружить, тут я готов, — и он засмеялся. — А недругов у меня на Москве и за рубежами великое множество. Один султан турецкий чего стоит да ордынцы его.

— Вы, как я слышала, ведёте войну с турками?

— Да, сударыня. Утеснили они нас, не хотят подпускать к морю. А нам море всё едино как воздух надобно. Без него дыханье наше стеснено. Держит нас султан за горло. Да и прямо скажу, швед тоже. Вы уж на откровенность мою не посетуйте, — закончил он. И пригласил её на танец.

В старинном замке, казавшемся Петру чересчур угрюмым, разносились звуки музыки. Зала была велика, звуки подхватывало эхо, раскатываясь под сводами.

Молодой царь неуклюже передвигал длинными ногами. Казалось, вот сейчас они заплетутся, и он рухнет на свою даму.

В конце концов он остановился, попытался поклониться, но с поклоном, как и с танцем, не получилось. Он смешался и подвёл герцогиню к креслу.

— Прошу меня простить. Непривычен я ко всему этому, — запинаясь, произнёс он. — Не для этих утех создан и к вам явился.

— Я вас понимаю, государь. Простите и вы меня, — с обезоруживающей улыбкой сказала герцогиня. — Вы действительно не созданы ни для дворцов, ни для замков. Верю: вас ждёт великое будущее. И я счастлива, что судьба свела нас.

Пётр был тронут. Он взял её хрупкую руку и припал губами.

Утром его озаботил Головин:

— Господин канцлер, — он имел в виду Льва Нарышкина, — известил о грамотке от нашего человека в Варшаве Никитина, с коей он извещает о драчке за тамошний престол. Делят наследство покойного короля Яна Собеского, много охотников его заполучить.

— Кто ж они? — осведомился Пётр.

— Допрежь всего сын покойного Яков. К нему примешались лотарингский герцог Леопольдус, баденский маркграф Людовик, от папы римского некий Одескальки, говорят внук его, от короля французского принц Конти...

— Хватит, хватит, — перебил его Пётр. — Эти-то все чего полезли? Чего им-то неймётся?

— Кусок больно лаком, государь милостивый. Но владетельные особы жадны и хотят приращения, — с улыбкой отвечал Фёдор.

— Я вот тоже хочу приращенья, да не ради богатств и славы, а ради будущности Руси. Задыхаться без моря нам негоже да и непристойно: нету на сей земле более пространного государства со множеством народов и языков.

— Ещё курфюрст Саксонский Август претендует.

— Вот этому корону польскую дать можно, — оживился Пётр.

— Этот к ней ближе всех. А Яков-то чем отличился?

— Говорят, умом он скуден да и всем остальным тоже.

— Да, нехвалим Яков, неотличен. Да и партия его, сказывают, невелика.

— Ну и пусть себе живёт, — снисходительно обронил Пётр.

— Отписать надо Алексею Никитину: пущай держится Августа. Мы с ним поладить сумеем. Слышно, он покладист. Да и насчёт баб великий охотник, сколь многих переменил, сколь многих обсеменил. Удалой он мужик, таковых люблю.

Фёдор сочинил грамоту. В ней от лица царя — великого государя и князя — объявлялось: он отвергает кандидатуру принца Конти как неугодную дружественным христианским государствам, объединившим свои усилия в противостоянию султану турецкому и хану крымскому, врагам креста и Христа. Король французский Людовик XIV любится с султаном и ханом, и принц того же желает. Великий государь зело опасается, что если принц будет избран, то и Вечный мир с Польшей станет под угрозою.

— Отдельную цидулу отправь Алексею Васильеву Никитину. Он, сколь мне известно, человек разумный и обстоятельный. Пане и панов запугает: ежели они изберут француза, то мы свои полки двинем ко границе, а там поглядим. Ведомо нам-де стало, что султан к полякам подольстился, сулил им, коли изберут принца, возвернуть Каменец и иные милости, а хан татарский — не тревожить границ. Но то все посулы, а за ними ничего не стоит. А соблюдение Вечного мира меж нашими державами дорогого стоит. Каменец же яко важная крепость всё едино наш будет — паны это и так понимают.

Вышло, как желалось Петру: сейм избрал Августа Сильного. Сильным его нарекла молва. Он и в самом деле обладал недюжинной силой: подковы гнул, равно и толстые медные монеты. Силён он был и мужской силой, а потому список женщин, кои понесли от него, продлился далеко за две сотни. Он не брезговал ни простыми крестьянками, ни дворянками, ни княгинями, ни графинями, ни немками, ни полячками, ни шведками, ни еврейками.

— Женщина, какова бы она ни была, остаётся женщиной, — говаривал он, и когда он встретился с Петром, на их совместных пирах он то же внушал царю. И довольно успешно. «Плотский грех угоден Богу, ибо исходит от естества человеческого, — ещё говорил он. — Угоден потому, что детороден».

Андрей Виниус, состоявший в переписке с царём, писал ему: «Я с тем новым королём вашу милость господина моего, яко кавалера болши к немецкому народу, нежели к петуховому склонному от всего сердца поздравляю».

Август не помедлил вступить в Польшу со своими саксонцами и тотчас объявил всем полякам, что принял католичество, дабы быть им угодным.

— Ополячился, дурак люторский, — прокомментировал Пётр. — Ежели и дале будет он им угождать, то они примут его за слабого льстивца и выйдут из повиновения. Поляки — народ шаткий, бурливый.

Пётр послал ему поздравительную грамоту. Резидент Алексей Никитин не помедлил отписать, как он на неё отозвался: «Его величество король Август II шлёт братские чувства великому государю и царю Московскому и поклялся сильною клятвою быть с ним заодно против врагов Христова имени и честного Святого креста. И что в самое сердце его запало быть единым с ним...»

— Ну, насчёт сердца это он загнул, — отозвался Пётр, — однако чую: мы с ним сойдёмся, коли свидимся. Вести, кои из Дрездена, столицы его, приходившие, мне о том говорят.

Было. Сошлись. Однако позже, когда шведский король Карл XII принудил его, поджав хвост, бежать из Польши, он объявил ему свою полную покорность, лишь бы сохранить за собой Саксонию, и предал Петра.

— Брат Август силён в пиру да в постели, на словах, а не в деле, — отозвался будто бы Пётр.

Долго бражничали и обнимались они с курфюрстом Бранденбургским Фридрихом. Уже все сроки вышли, «однако пришло время расставаться: пиры да охоты до поры тешат».

Напоследок хозяева постарались: устроили грандиозный огненный спектакль в угоду бомбардиру и фейерверкеру Петру. И до того исхитрились, что выписали в небе орла двуглавого и надпись огненную: «Виват, царь и великий князь Пётр Алексеевич!»

С тем и отбыли.

Загрузка...