Глава двадцать третья НАРВАЛО И ПРОРВАЛО!

Есть род — о, как высокомерны глаза его,

и как подняты ресницы его! Есть род, у которого

зубы — мечи, и челюсти — ножи, чтобы пожирать

бедных на земле и нищих между людьми.

Есть род, который чист в глазах своих,

тогда как не отмыт от нечистот своих.

Книга притчей Соломоновых


Высокопочтенным господам шведам поставлен зело изрядный нос.

Иного не могу писать, только что Нарву, которая 4 года нарывала, ныне, слава богу, прорвало...

Пётр Великий


— Помилуй, государь, ну какой я адмирал? А генерал-фельдмаршал? Морского баталией не командовал, крепостей не брал. — Фёдор Алексеевич Головин глядел на Петра едва ли не виноватыми глазами. — А сам-то, сам. Всего лишь капитан бомбардирский да фрегата «Штандарт».

— Получил то, что выслужил, — улыбнулся Пётр. — И ты верною и умною службой сии чины выслужил. Я понапрасну ничего не даю — токмо за службы. А ты, Фёдор Алексеич, в советах да разумности натуральный генерал-адмирал. Таковым был и Франц Лефорт, да будет пухом земля ему, и в тех же чинах пребывал. А тож в морских сражениях не бывал да и на сухопутье не соответствовал. А что толку в чинах, коли таланту нет? Вон де Круи в маршалах числился, а наклал в штаны в первом же сражении. Он свою славу языком да гонором заработал. Таковая слава, по мне, хуже любой хулы. Ты — муж совета высокого полёту, а таковые достойны и высокого чина.

Но Головин понурился и всё ещё не отходил. Видя это, Пётр молвил как бы в утешение:

— Вот управимся со шведом, почнём государственные власти в порядок приводить, на манер европейский. Тебе быть канцлером по всем статьям, а Шафирке твоему — подканцлером. По уму и честь.

Сидевший рядом с Головиным Пётр Павлович Шафиров зарделся. Шутка ли — стать вице-канцлером огромного государства ему, никак не причастному к родовой знати, человеку без роду-племени, наконец выкресту.

Царь, по-видимому, угадал его мысли, потому что произнёс:

— Не робей, воробей. По полёту — сокол, вот и дадим тебе титул соответственный. Я штаны не сымаю, не гляжу, что у кого в них мотается. А ряжу поделом: по делам. У меня дураки не в чести, нет и не будет им ходу. Эх, сколь много придётся выполоть всякой сорной травы, а полоть надобно, — с сокрушением закончил он.

— Ох, государь, опасное это дело: глядишь, и в службе великий прокол.

— Ну и что: сорную траву с поля вон! — отозвался Пётр. — Нам ли горевать? Вот новая поросль подымается, побывали в заграницах, всего нагляделись, ума-разума поднабрались. Стало быть, служба не поредеет. Опять же дельных иноземцев призовём, а которые дурные — те отсеются. Эвон сколь много их убралось, потому как не соответствовали. И так далее будет.

— Ия, всемилостивейший государь, не буду соответствовать, — неожиданно выпалил Шафиров. — А ещё того боюсь, что пальцем станут тыкать. Обрезанный-де, а столь высоко забрался. Истинный воробей, а соколом назвался.

— Не своей волею назвался, — оборвал его Пётр, — а вышней. Ты бойся суда праведного, а что языки мелют, то пустое.

— От злых языков обороны нету, — объявил Шафиров.

— Эк боязлив, — усмехнулся Пётр, — это в тебе жидовин возговорил. А ты его изгоняй: бывал со мною в переделках, бока оббил. Тебе ль языков опасаться?

— Не защищён, великий государь, — уныло отвечал Шафиров, — клеймо на мне от рождения ставлено. Чуть что — тычут.

— На всех на нас Божье клеймо, ибо все мы человеки, — ворчливо заметил Пётр. — Иной возгордится своим родом, стыд прикроет, а за душою ничего нет окромя имени. Не бойсь, Фёдор тебя прикроет, а то и я сам.

С тем и уехал. Туда, где Меншиков заложил новое корабельное строение. Облюбовал он удобное место на реке Свири невдалеке от её впадения в Онежское озеро. Леса там дремучие, дерева в два обхвата, чисто корабельные. Да и шведы не досягнут. Меншиков первые две лодьи изладил, теперь дело за плотниками. Назвал место Лодейное Поле.

Новый призыв — новые утеснения. Места пустынные, надобно их обживать, народ сгонять. Хоть и двужилен мужик, но нет у него мочи жить без крыши над головой, без еды и питья, без обороны от гнуса, от дождей и ветров. Хоть и насиженные места недобры, а всё ж свои, привычные. А тут леса да болота, глушь непроглядная, шальное зверье.

А царские слуги немилосердны: срывают с насиженных мест силою и гонят пешим ходом в глухомань. И нет ни жалости, ни обороны. Голод и холод смертною косой косят людей без счета. А царю хоть бы хны. Ему не до мук мужицких, лишь бы флот устроить, лишь бы новые крепости на море завесть. Да там, куда нога православная не ступала.

Ну что за Питербурх, да ещё Санкт: вода да болота, гиблое место. А царь знай своё твердит: Парадиз, то бишь рай. Удумал основать новую столицу на берегах Невы. Блажь, да и только. Не выживают здесь русские люди. Да и чухны тоже норовят сбежать, хоть и ко всему привычны.

А казна пуста: всё, что выколотили из крестьян и посадских сборщики податей да воинские команды, всё пожрала ненасытная война. Царь щедр: Августу отвалил 200 тысяч ефимков, посбирали с бору по сосенке, а уж теперь взять нечего.

Клянут царя-антихриста по тихим углам, где нет приказных ушей. Да всё равно дознаются. Урезают языки, вырывают ноздри, вздёргивают на дыбу, гонят на каторгу. А всё едино — клянут царя с его новинами.

Да и сам царь не в неге и холе. Ни дня покоя не знает, день и ночь в дороге, строит, измеряет, чертит, идёт на приступ впереди войска под пулями и ядрами, либо сам мечет бомбы и наводит пушку. На верфях Воронежа, Соломбалы да и теперь Лодейного Поля он первых работник, в его руках топор, долото, резец и шпага ладят своё дело. Шутка ли: вознамерился перетряхнуть дремотную Русь, вывести её на простор, мирской и иной, поставить в ряд славных держав. Просветить!

Всё внове, всё в диковину. Коли сам царь первый работник и воин и себя не щадит, то что уж говорить о мирянах?! Суров, жесток — да. Справедлив в главном. Всё — для государства, во имя его интереса. При нём Русь раздвинула свои границы, вернула то, что некогда утратила. Заставила с ней считаться.

Четыре года нарывала Нарва. Тот позор, который под её стенами претерпело российское войско. Ославили тогда Россию и Петра на весь христианский мир. Да и турок поднял голову и оживился: а не потребовать ли у русских назад Азов, Таганрог, Каменный Затон, где они силою утвердились? Так ли велика их сила? Стоит ли с нею считаться?

Пока этот бесшабашный мальчишка Карл увяз в схватках с Августом, не воспользоваться ли этим временем да не взять Нарву, а заодно и другую основательную крепость Дерпт, русский Юрьев? На этот раз под царёвым доглядом.

Шведа били, на суше и на воде. Но две эти крепости были как кость в горле, и Пётр написал Шереметеву: «...извольте как возможно скоро идти со всею пехотою... под Дерпт и осаду с Божией помощию зачать».

Шереметев, однако, не торопился. Царь гневался, он не терпел проволочек: «Немедленно извольте осаждать Дерпт, и зачем мешкаете, не знаю. Ещё повторяя, пишу: не извольте медлить».

В конце концов не выдержал: сорвался и понёсся под Дерпт. К тому времени и Шереметев с войском подошёл и разбил лагерь под его стенами.

— Разведал ты, где они слабше? — приступал он к Шереметеву.

— Сказывают инженеры, что северная сторона слабей. Но там болота, государь, не подступишься.

— Полно врать-то. Я сам разведаю, каково с той стороны. А тут что топчешься? Сколь бомб занапрасно выметано, а урону крепости нет!

Пётр отправился на рекогносцировку[47]. И план осады был полностью изменён. Нащупали слабое место, где стены было легче сокрушить, и прежде отрытые апроши покинули и стали устраивать новые. Русская артиллерия на время замолкла — Пётр приказал экономить бомбы и ядра.

Шереметеву досталось.

— Сколь напрасно людей морил без толку! Куда глядел?!

— Я-то что? — бормотал Борис Петрович себе в оправдание. — Я инженерам доверился, они сведущи.

— Я без инженерства, а простым глазом углядел, что позиция твоя никудышна. Сколь бомб осталось? Да не ошибись.

— Две тыщи выметано, стало быть полторы тыщи осталось.

— Ежели с умом бить, то этих хватит, — успокоился Пётр, — я сюды прибыл, дабы тебя понужать. Нарву на иноземца в фельдмаршальском чине оставил.

— А кто таков?

— Георг Бенедикто Огильви зовётся. Его Паткуль нанял у короля Августа за громадное жалованье. Служил он цесарю, служил Августу, аттестаты имеет отменные. Опробовал его и Фёдор Алексеич Головин и весьма одобрил. Сказывают, восемь побед одержал в тяжких баталиях.

— Ох, государь, кой толк нам от иноземцев этих? — неожиданно выпалил Шереметев. — Один расход. А бежать в полон они первые охотники. Как фон Круи, тож фельдмаршал...

— Ты тож отличился ретирадою. Я же иноземным именем лоск навожу: глядишь, неприятель-то и дрогнет. А ещё коли осрамимся, зады покажем, то срам прикрою: вот, мол, знаменитый иноземный фельдмаршал, а проиграл баталию. — И добавил с горечью: — Своих у нас мало, вот что. Я сии дыры иноземцами и затыкаю. Вот выучим своих — иноземцы не занадобятся. Ты смекай, кто у тебя из наших, из природных офицеров головастей да расторопней, таковых отличай в чинах и наградах.

— Я так и делаю, государь. Дак ведь мало их, — признался он со вздохом.

— То-то, брат! Постигать начинаем воинскую науку по европейскому образцу. Ученье трудно даётся, Бога покамест часто призывать приходится.

— Это верно, — понурив голову, отвечал Шереметев.

— Однако ж за битого двух небитых дают, — засмеялся Пётр. — Потому-то я за тебя небитых иноземцев наймаю.

И после недолгого молчания добавил:

— Я потому тебя под Нарву не послал, а иноземца поставил, чтоб ты к одной своей конфузии другую, не дай бог, не добавил. Верю однако: не попустит Господь нового сраму. И Дерпт возьмём, и Нарву, возвратим отечеству Юрьев и Ругодив.

Борис Петрович был одушевлён. При всём при том государь ему доверял. Он знал за собой медлительность, объяснявшуюся желанием как можно лучше подготовить кампанию, меж тем как государь медлительности не терпел. И что поделаешь, такова уж натура, таково свойство характера: всё делать с осмотрительностью, как можно обстоятельней. Верно, из-за медленности он часто упускал благоприятный момент для нанесения решающего удара. Но переделать себя он не мог — каков есть, таким и берите. К тому же осада была для него делом не очень-то привычными. Вот под Дерптом он оплошал: думал взять его с наскоку, диспозицию не уразумел, государь его поправил. Эким у нас государь разумный: хоть и молод, а всё хватает на лету. Гарнизон Дерпта сеет слух о том, будто бы ему на помощь идёт сикурс, чуть ли не сам король Карл им предводительствует. Государь осведомлен: сикурсу[48] ждать неоткуда.

Знал бы Борис Петрович, что отписал государь своему любимцу Меншикову: «Здесь мы обрели людей в до бром порядке, но кроме дела... всё негодно и туне людей мучили. Когда я спрашивал, для чего так? то друг на друга валили, а больше на первого (т.е. на Шереметева)... Инженер — человек добрый, но зело смирным, для того ему здесь мало места. Здешние господа зело себя берегут...»

Одушевлённый, Борис Петрович назначил штурм: хотелось отличиться на глазах государя. Участок стены обрушился, не выдержав канонады. В пролом ворвались солдаты. Не дожидаясь резни, комендант затрубил сдачу. Гарнизону было разрешено покинуть крепость с семьями и пожитками. Победителям достались богатые трофеи. Одних пушек было захвачено 132 да ещё припасу горы.

О славной виктории Пётр известил князя-кесаря в таких словах: «И тако с Божиею помощью, сим нечаемым случаем сей славный отечественный град паки получен. Истинно то есть (чему самовидцы), что оного прежестокого огню было 9 часов. Город сей зело укреплён, точию с одного угла слабее; однако ж великим болотом окружён, где наши солдаты принуждены как в апрошах, так и при сем случае по пояс и выше брести».

И почти тотчас же ударился под Нарву, нарвавшую, нарывающую, вот-вот готовую прорваться. Нарыв был четырёхлетней давности, и болел, и ныл, и не давал забыться. Карл то и дело поминал Нарву и позор русских, насмешливо отзывался о Петре: он-де струсил, испугался шведского оружия, а потому стремительно бежал из-под Нарвы вместе со своим первым министром Головиным. А потому болело и свербело нестерпимо, прямо-таки жгло в груди у Петра.

Нужна была операция, дабы избавиться наконец от этой четырёхлетней боли. И хирургом призван был стать фельдмаршал Огильви, шотландец, служивший там, где больше платят. Он был высокого мнения о себе, был весьма самовит и с порога отвергал любое другое мнение. Это действовало. Непререкаемость его подавляла. Головин думал: раз фельдмаршал Огильви столь уверен в себе, стало быть, эту свою уверенность он утверждал на полях сражений. Паткуль попутал: написал ему, Головину, что шотландца почитают чуть ли не первым в Европе военачальником. На Паткуля полагались.

У Огильви с Петром с самого начала возникли контры. Фельдмаршал полагал начать с Ивангорода. Пётр с Головиным не соглашались.

— Стоит Нарве рухнуть, как Ивангород сам собою падёт, — настаивал Пётр. И в сторону Головину по-русски: — Дорогой подарочек преподнёс нам Паткуль, всё норовит повернуть по-своему. А сей поворот нам дорого может стоить. Скажи ему решительно: государь против. Нарва — здешний оплот шведа. Прознав, что оплот пал, остальные капитулируют.

Головин перевёл. Огильви набычился. Некоторое время он молчал, но затем выдавил с каменным лицом:

— Я уступаю царю, оставаясь при своём мнении.

— В конце концов вы у него на службе, и он платит деньги, — заключил Головин, глядя с иронией на шотландца. — И не забудьте, что у моего государя чутьё истинного полководца: оно его ещё никогда не подводило.

— Чутьё ещё не есть опыт и знание, — надменно произнёс фельдмаршал.

«Ежели случится незадача, — думал Головин, — мы этим Огильвием прикроемся. Но государь незадачи на сей раз не допустит, таков уж у него характер. Я-то знаю, а шотландец того не ведает. А потому надо его предупредить, чтобы не упрямился и так построил диспозицию, чтобы не было промашки».

Август в тех краях выдался на диво погожим. Дождей пред тем выпало вдоволь, и они словно бы взяли передышку. Конное войско радовалось: трава была умыта, напоена и свежа, овёс оставался в мешках. По синему небу паслись безобидные белые барашки, и неоткуда было взяться грозе.

Но люди-то знали: она затевается на земле и сами они станут её причиною. И все как-то насупились, улыбка стала в редкость. Ждали решительного дня. Ожидание это становилось всё томительней. Казалось, пушки уже отговорили своё, и самое время идти на штурм.

Но день этот всё отлагался, несмотря на то что апроши[49] уже подползли довольно близко к стенам крепости. Ждали ответа на ультиматум... Но как и в прошлый раз, твердокаменный комендант Нарвы Горн, произведённый королём за эту твердокаменность в генерал-майоры, горделиво отвергал сдачу. Он, как и тогда, полагался на сикурс — подмогу. Слишком высоко стояла Нарва в череде шведских крепостей, слишком много значила она для шведского престижа.

Для обеих враждующих сторон всё представлялось слишком важным. И потому напряжение достигло того предела, когда люди рвутся к смерти для того, чтобы испытать себя и долее не натягивать нить жизни. Она и так готова вот-вот порваться.

Да, всё стало чрезмерным, и её, эту чрезмерность, разрядили трубы: штурм!

Грохот, крики, рёв. Обвал! Огненные вспышки с обеих сторон. Всё потерялось в дыму. Наступавших несла ярость отчаяния, злобности, мести. За всё, за всё! За изнурительные марши, за сидение в сырых окопах, за все муки голода, холода, неволи и недоли. Вцепиться бы в горло врагу и грызть, грызть в безумии. Бить, колоть, резать, стрелять!

Лезут по штурмовым лестницам, бросаются в проломы, карабкаются по обрушениям с хриплым рёвом. Бастионы «Глория» и «Тенор», считавшиеся неприступными, были обрушены. И на их руинах закипели рукопашные схватки.

В последний раз упрямцу Горну был послан парламентёр с предложением о сдаче. Но он всё уповал на сикурс.

— Скорей падёт Москва, чем Нарва, — отвечал он. — И пусть ваш царь идёт в задницу!

— Горну там почётное место! — отвечал Пётр. — Ужо я его туда засажу. Никакой пощады!

Не прошло и часу, как всё было кончено. Напрасно сам Горн как безумный бил в барабан, возвещая ШАМАД! - сдачу. Разъярённые русские продолжали рубить, колоть, стрелять. Сам царь с обнажённой шпагой кинулся спасать шведов. И не только гарнизонных, но и женщин, и даже детей. Солдат было трудно унять. Дошло до того, что Пётр принуждён был заколоть гренадера, занёсшего штык над старцем.

Горн был схвачен и поставлен перед царём.

— Гляди, не ты ли всему виной? — сказал Пётр, указывая на скопище тел. — Не твоё ли дурацкое упрямство виною сему побоищу? Не мы ли предлагали тебе достойные условия сдачи. И что же? Ты их надменно отверг в надежде на сикурс.

Горн молчал, набычившись. Голова его поникла.

— Молчишь! — гремел Пётр, всё более распаляясь, проводя перед Горном своею окровавленною шпагой. — На ней не шведская — русская кровь. Я своих колол, унимая от ярости. А ты что сделал, чтобы своих спасти? Ждал сикурса? Кто тебе поведал о нём?

Горн по-прежнему молчал, уставя глаза в землю. И тогда Пётр, размахнувшись, влепил ему пощёчину. Столь увесистую, что Горн пошатнулся, однако устоял.

— Государь, опомнись, — ухватил его за руку, готовую снова обрушиться, Головин.

— Повязать его! — прорычал Пётр. — Дав тот каземат, куда он яко изменников заточил Шлиппенбаха и Полева.

Подполковник Шлиппенбах и полковник Полев были комендантами сдавшихся крепостей Нотебург и Ниеншанц. Они искали прибежища в Нарве, а Горн бросил их в каземат как изменников, подлежащих суду короля Карла.

Нарва пала. Укоряя Огильви, Головин напомнил его суждение в консилии. Тогда он решительно возражал против штурма Нарвы, считая её неприступной, а силы российского войска недостаточными.

— Для взятия такой крепости, как Нарва, потребно не менее 70 тысяч осаждающих, — настаивал он.

Пожевав губами, Огильви отвечал:

— Признаю, я ошибся в расчётах. И недооценил проницательность и напор его царского величества. Он рождён для побед.

В Москву Пётр написал о падении Нарвы так:

«Я не мог оставить без возвещения, что всемилостивый Господь, каковым считаем, сию атаку окончати благоволил, где пред четырьмя леты оскорбил, тут ныне весёлыми победители учинил, ибо сию преславную крепость чрез лестницы шпагою в три четверти часа получили».

Через неделю сдался на капитуляцию и Ивангород. Как и предвидел Пётр, падение Нарвы повлекло за собою сдачу гарнизонов малых шведских крепостей.

Подсчитывали трофеи — они были велики, подсчитывали и потери. Пётр делил радость со своими соратниками.

— Мы в воинских науках преуспели, швед нас изрядно бил, а заодно и выучил, как его самого бить, — говорил он, шагая по Дерпту, — впятеро менее людей потеряли при штурме Нарвы, нежели под Нотебургом. А взято одних пушек, гаубиц и мортир пять с половиною сотен да ядер сверх восьмидесяти тыщ, пороху близ тыщи пудов. Мы ныне с Викторией, этой преславной девой, в ладу, и любовь с нею будет крепнуть.

Пётр не мог усидеть на месте, решительно не мог. И он помчался в свой любимый Парадиз, то есть рай, как кликал он Петербург, доглядеть, как идёт его строение. Уверившись, что город мало-помалу растёт, и наказав его губернатору Меншикову не ослаблять усилий, он устремился в Олонец, на тамошнюю верфь: руки, державшие шпагу, соскучились по плотничьему топору. Отвёл-таки душу, излаживая киль для струга. Запах дерева был отрадней запаха битвы.

Строились корабли для новой столицы. Ибо Пётр лелеял дерзостную мысль перенести столицу на брега Невы. В редких снах своих он видел весёлую толпу парусов у причалов, островерхие церкви на манер амстердамских, обширное адмиралтейство и верфи, верфи, верфи... Всё было привязано к морю, и всё питалось морем...

Сны были редки: натрудившись, находившись, наговорившись за долгий день, он, упав на кровать, мгновенно проваливался в сон.

Иной раз, правда, когда заботы облепляли его с ног до головы, мысли не давали уснуть, будоража решения. И то, что не давалось днём за хлопотами, гармонично решалось в эти минуты недолгой бессонницы.

Крепость и Парадиз распланировал новый архитектор швейцарец Доминико Трезини. Он поднёс Петру чертежи, и государь остался доволен. Земляную крепость положено было заменить каменной, и горящий нетерпением царь повелел свозить камень немедля. На месте деревянной церкви Петра и Павла, задуманной как доминанта крепости, решено было воздвигнуть собор со шпилем, узнаваемым за десятки вёрст. Отведены участки для хором царских приближённых: Меншикова, Головина, Брюса, Головкина, Шафирова и многих других.

Уже кипела работа на обширной площади, отведённой под адмиралтейство, уже забивались сваи в основание доков, и нетерпеливый царь подгонял мастеров, надзиравших за работами.

Петру казалось, что все вокруг него мешкают, медлительны и неповоротливы. Он жаловался Головину:

— Я суть погонялка, неровен час остановлюсь, и всё округ меня остановится. Народец здешний нерасторопен и ленив, да и надобно поболее.

— Собрали сколь можно было, государь. Люди бегут от неустройства, от бескормицы.

— Знаю! — отмахивался Пётр. — Зови Алексашу, пусть отчёт даст, отколь провианту нет. Я с этих провиантмейстеров семь шкур спущу и голыми пущу.

— Швед озорует, государь. На путях подвоза чинит засады. Неровен час подступил к Питербургу, — оправдывался Меншиков.

— Нетто не отобьётесь?

— Отобьёмся! — тряхнул головой Меншиков. — Работных людей вооружим.

— А ружья-то достанет? — допытывался Пётр. Меншиков на мгновение смутился, но затем отвечал с прежней удалью: — Всего наберём.

А шведы и впрямь не могли смириться с потерею невских берегов. Темпераментный король Карл вышел из себя, узнав об успехах русских в Ливонии, и повелел во что бы то ни стало выбить их оттуда.

Шведский генерал Георг Майдель взялся исполнить повеление короля. Он был известен своею предприимчивостью и напористостью. Под его началом было около четырёх тысяч солдат. Он считал, что этого будет достаточно для овладения новопостроенной русской крепостью, утвердившейся на Заячьем острове. Месяц июнь тому благоприятствовал: установились белые ночи, и можно было совершить марш и ночью, когда противник безмятежно спал.

Переход длился четверо суток. От крепости Выборг, откуда начался марш, дорога вела по топким местам, звериными тропами. Лошади с чваканьем выдирали копыта, таща за собой дроги с пушками.

В пять утра скованный мёртвым сном гарнизон Петропавловской крепости был разбужен криками часовых: «Аларм! Аларм!» Тревога! Уже вовсю бухали пушки. Комендант Роман Вилимович Брюс, кое-как нахлобучив парик и опоясавшись шпагой, дабы предстать перед подчинёнными в полной форме, принимал донесения.

— Откудова напал неприятель?

— С Выборгу, господин комендант.

Махнув рукой, Брюс скорым шагом поспешил туда, где с палисада рявкали крепостные пушки. Перед ним со свистом шлёпнулось в грязь ядро, обдав его холодными брызгами. С трудом он взобрался наверх и глянул на лежавший внизу клочок суши.

Шведы подобрались совсем близко, но естественной преградой служила протока. Оттуда и били их пушки.

Это была полевая артиллерия, ущерб от неё был невелик. Вдобавок, судя по всему, пушек у шведов было немного.

— Напрасно стараются, — хмыкнул Брюс. — Мы против них сила.

Шведские драгуны, как видно, готовились к вылазке. Они появились из-за протоки, таща осадные лестницы.

— Фузеи заряжай! — скомандовал Брюс. — Пали!

Залп образовал прорехи в рядах бегущих. Передние замешкались, а затем, побросав лестницы, устремились вспять.

— Ну вот, вошли в разум, — бормотнул комендант. — Трави их гранатами, — приказал он ближнему фейерверку.

Бой продолжался не более часа. Следовало ждать вторичного приступа, но швед не решился.

— И охота была лезть, — произнёс удовлетворённый комендант. — Фортеция наша не из знатных, но взять её будет нелегко. А когда оденемся в камень, то и вовсе невозможно. — И с этими словами спустился с палисада и отправился к себе завтракать. Он посчитал, что заслужил этот завтрак.

Пётр, возвратившись из Олонца, коменданта одобрил:

— Сие было начало. Швед не устанет нас щупать, каковы мы тут, надолго ли. А мы — навсегда!

— А он, швед, сего не понимает, государь, — заметил Головин. — Он мнит, что мы тут гости и гостим до поры до времени, а потом-де вернём хозяевам их добро. И уйдём подобру-поздорову.

— Не дождётся! — отрубил Пётр и с тем отбыл в Нарву. Нарва представлялась ему апофеозом всей Ливонской кампании, торжеством российского оружия. Туда были званы иноземные послы ради престижу. Турецкому же послу в Нарве была дана прощальная аудиенция.

Мустафа-ага был вздорный петух. Он надувался и чванился, требовал себе великих почестей, всё ему было не так, не по чину: и карета, в которой его везли, и церемониал, который был предписан, и покои, которые ему были отведены.

— Пущай поглядит на Нарву, коль неприступна была эта крепость, а нам всё едино поддалась, — наказывал Пётр, — может, султан отступится от требований вернуть Азов и иные тамошние крепости.

— Да сей Мустафа-ага дурак дураком, — хмыкнул Головин, — нешто он с понятием? Нешто он может доложить своему везиру либо самому султану, каковы мы ныне есть на самом деле?

— Может, всё-таки нечто уразумеет, — предположил Пётр. Головин только рукой махнул: это-де безнадёжно.

Похоже, и в самом деле Мустафа-ага ничего не уразумел. Он объехал крепость с зиявшими от бомбардировки стенами, но в отличие от других иноземцев, дивившихся силе русской осадной артиллерии, ничего не сказал. А когда Шафиров спросил его, какого он мнения о силе русского оружия, буркнул:

— Наше турецкое всё равно сильней вашего.

— Ну конечно-конечно, это вы показали под Азовом, — саркастически отвечал Шафиров.

Этот османский дипломат не знал ни одного языка, кроме турецкого, и потому Шатров был прикомандирован к нему, ибо умудрялся объясняться с ним: его турецкий был в начальной стадии, через семь лет он в нём усовершенствуется. Высокомерие почиталось едва ли не главным достоинством турецкого дипломата, ибо он представлял могущественнейшую державу в подлунном мире, а его владыка — падишах падишахов — повелевал движением солнца и планет. Поэтому в глазах Мустафы-аги все неверные с их победами и их войском ничего не стоили. Всё сущее творится с соизволения Аллаха. Это он допустил поражение османского войска в Азове; случается, что он гневается и на сынов ислама.

— Аллах, конечно, всемогущ, но что-то он часто гневается на сынов своих, — язвил Шафиров. — Под Веной, под Парканами король Ян Собеский немилосердно побил воинов султана. Видно, они сильно прогневали его. Не знаешь ли ты, почтеннейший, отчего воины ислама вызвали гнев держателя вселенной?

Мустафа-ага морщился: вопросы эти были явно ему неприятны.

Кабы они исходили от единоверца, а то какой-то презренный гяур[50], вдобавок плохо говорящий по-турецки, смеет с ними приступать.

— Воля Аллаха неисповедима, смертные не смеют её толковать. И даже наше солнце — падишах падишахов — не посвящён в его намерения.

— А шейх-уль-ислам? — не сдавался Пётр Павлович. — Он, духовный глава всех мусульман, должен же сообщаться хотя бы с пророком Мухаммедом, толкователем желаний Аллаха?

— Твой язык дерзок, твои вопросы непристойны! — взорвался Мустафа-ага. — Никто не вправе толковать волю Аллаха. Я сказал!

— Не гневайся, почтеннейший, — смиренно произнёс Шафиров, — но тебе предстоит принять грамоту моего государя, в которой отвергаются все требования солнца вселенной, твоего падишаха, правящего с соизволения Аллаха, а именно возвращение Азова, Таганрога, Каменного Затона и прочих городков. А моему государю не хотелось бы вызвать неудовольствие, а может, даже и гнев падишаха. Государь Пётр Алексеевич поистине великий и могучий правитель. Ты мог бы поведать великому везиру, а если удостоишься, то и самому солнцу вселенной то, что увидел: развалины сильной шведской крепости, сокрушённой оружием его царского величества, равно и многих других крепостей. Под владычество России перешли обширные шведские земли по побережью Балтийского моря. По всей видимости, Аллах покровительствует моему государю, — закончил он с трудно скрываемой улыбкой.

— Аллах не простирает своих милостей на неверных.

— Это ничего не значащая случайность, — сухо отвечал Мустафа-ага. — И не намерен ничего рассказывать о победах твоего повелителя — пусть это сделается само собой.

— Но это твой долг, почтеннейший! — вспылил Шафиров.

— Мой долг всего лишь передать царскую грамоту министрам Высокой Порты. А если они соблаговолят, ответить на их вопросы. — Мустафа-ага оставался непроницаем.

— Видя такую несправедливость, Аллах покарает тебя! — не сдержался Шафиров.

— Всё в его воле, — смиренно отвечал турок.

О том, каков Мустафа-ага на самом деле, показали последующие события. В Каменном Затоне, перед отправлением в Стамбул, он достал из поклажи портрет, жалованный ему Петром, и, надругавшись над ним, бросил его под лавку. А министрам своим жаловался на всевозможные утеснения, якобы чинившиеся ему.

Пётр распорядился укреплять крепость Нарвы елико возможно и, обозрев работы, отбыл в Москву. В крепостце Вышний Волочок он задержался. Тому была важная причина. В своих странствиях он вглядывался в те места, где реки сближают свои русла. А ведь нет глаже дороги, чем река. Из города в город, из моря в море. Подчинивши себе Неву, возмечтал соединить её с Волгой. Обозрев все карты, он увидел, что это возможно. И указал прорыть каналы.

Теперь он осматривал работы, находя, что дело движется медленно.

— Я всё промерял: выходит от Невы до Волги близ девятьсот вёрст. Соединению подлежат реки Тверца, Цна, Мета, Вишера и Волхов да озеро Мстино. Они, можно сказать, друг другу руки подают, сам Бог велел прорыть меж них каналы. Да ещё Дон соединим с Волгою. И моря — вот они! Балтийское, Чёрное, Каспийское. Придёт время, и присовокупим к ним Белое — чрез Онегу.

— Ох, государь, — молвил сопровождавший его Головин, — где только руки найдутся для столь великих планов?

— Всех подымем, всю Русь перетряхнём! — задорно воскликнул Пётр. — Полагаю, и нынешние успеют оценить. А уж потомки-то наверняка...

Год 1704 близился к концу. Он был прожит достойно. И вот теперь предстоял торжественный въезд в Москву. Церемония была разработана заранее, сооружены Триумфальные ворота с фигурами Славы, Победы, Марса. Везли трофейные пушки, вели пленных офицеров во главе с комендантом Нарвы генералом Горном, фаворитом короля Карла.

Вот слова из донесения английского посла Витворта, отправленного тотчас после парада: «...мощью собственного гения русский царь, почти без посторонней помощи, достиг успехов, превосходящих всякие ожидания...»

Загрузка...