Глава двадцать четвёртая СМЯТЕННЫЙ ДУХ

Блажен человек, который всегда пребывает

в благоговении; а кто ожесточает сердце своё,

тот попадёт в беду... Неразумный правитель

много делает притеснений; ненавидящий

корысть продолжит дни. Что город разрушенный

без стен, то человек, не владеющий духом своим.

Книга притчей Соломоновых


Надлежит знать народ, как оным управлять.

Усматривающий вред и придумывающий добро

говорить может прямо мне без боязни…

Доступ до меня свободен...

Пётр Великий


На короткое время государь сделал остановку в пути. И все окрест остановились и огляделись. Фёдор Головин свиделся со своими сыновьями, а Пётр Шафиров - со своими сыном, дочерьми, супругою Анною, со всею многочисленной роднёю, Копьевыми и Веселовскими.

Пришло время заняться образованием младших, прежде всего сына Исая, которому только-только миновал пятый год. Правда, дед, изрядно одряхлевший, но отнюдь не духом, кое в чём преуспел. Занимался языками: немецким, голландским и польским. Языки в детстве прилипчивы, и чем раньше начать учить, тем успешней вязнут в детской памяти. Дед, Павел Шафиров, и сыновей покровителя и благодетеля своего Фёдора Алексеевича в языках натаскивал — самому Головину было недосуг: сновал, как нитка за утком, за государем.

Шафиров-старший уже не наведывался в Посольский приказ и вообще почти не выходил за пределы своего подворья. В погожую пору он сиживал в покойном кресле на крыльце, неторопливо переговариваясь с домоправителем Степаном, человеком обстоятельного ума, уже в пожилых летах. Степан брил бороду по примеру своего патрона, но был в изрядных усах. Из-под кустистых бровей глядели на собеседника острые глазки того неопределённого цвета, который принято называть белёсым. Он ими пронзал и буравил, задавая вопрос позаковыристей и выслушивая ответ, на который тотчас же находил возражения.

Павел Шафиров и его дети были возведены во дворянство ещё при блаженной памяти государе Фёдоре Алексеевиче. От того весь уклад в хоромах Шафировых был господский. Однако в обращении с дворней и глава рода, и остальные Шафировы придерживались простоты, говоря: у всех у нас общий предок — Адам. Но и дворовые относились к своим господам с той душевностью, которая отличает членов большой семьи. Мало кто из них знал, что они из жидов, да и само это слово было им неведомо, доколе не нашлись просветители.

Притеснений здесь не ведали, всё, всякий конфликт улаживался на семейном совете с привлечением доверенных из челяди. И равный голос имели и Павел Филиппович, и домоправитель Степан, и ключница Матрёна. Впрочем, ничего серьёзного благодаря дипломатическому таланту Степана и покладистости деда, слава богу, и не случалось.

Когда же из дальних странствий возвращался на короткое время Пётр Павлович, к нему относились с особым почтением как к особе приближённой к самому государю и запросто с ним общавшейся, а потому его мнение господствовало. Ему подчинялся — надо сказать, с охотою — и отец, он же дед, он же глава рода. Он уважал в сыне независимость суждений, остроту мысли и широту взгляда. Однако при этом он долгое время не решался поверить сыну итог своих мучительных многолетних раздумий, обострявшихся с годами. Много лет назад, когда дипломатическая карьера сына ещё только завязывалась, он попытался открыться ему. Между ними состоялся тогда такой разговор:

— Я пришёл к полному отрицанию Бога и божественного в жизни человечества. Это тысячелетняя ложь, которая выгодна лишь поколениям её создателей — жрецов, которые этой ложью кормятся и продолжают кормиться.

— Может, я и согласился бы с тобой, отец, но мысли твои не ко времени и не к месту. Они попросту опасны. И хотя, как я успел заметить, сомнения такого рода мучают и Фёдора Алексеевича, и самого государя, они не решаются выказывать их. Религия слишком глубоко укоренилась в народной жизни, что трогать её никто но позволит. И не знаю, придёт ли когда-нибудь время, когда на неё посягнут. Это невыгодно ни духовной, ни светской власти. А почему — сам подумай.

У Павла Филипповича было время подумать, особенно после отставки. Служба занимала его с головой, и для посторонних мыслей оставалось мало места. По когда он стал домоседом, эти богохульные мысли стали одолевать его. Помня наказ сына, он поначалу противился им. Но они буравили его с неотступной силой. И тогда он отдался на их волю. Он стал развивать их, искал единомышленников у философов древности, у мыслителей всех времён и народов.

Дух его был бодр. Годы изнурили и разрушили его плоть, но укрепили и возвысили дух. Он достиг той вершины зрелости, когда становится вдруг отчётливо видимым то, что прежде плавало в тумане неясностей и недомолвок, он как бы прозрел, и ему открылись прежде недоступные глубины жизни. Он стал искать собеседников, которым можно было бы приоткрыть хоть часть того, к чему он пришёл в своих размышлениях. Приходилось быть осторожным — он помнил предостережения сына и считался с ними. «Ведь все лгут, — думал он, — все, кто способен к самостоятельной мысли. Лгут, видя ложь в душе, в сознании. Да и не могут не видеть: она же лежит на поверхности. Я вижу зло в религиях — он враждебны друг другу. Народы, исповедующие различную веру, враждуют меж собой. Мыслители, философы, проникающие мыслью в суть вещей и явлений, осторожны в обращении с Богом. Иные стараются не замечать его, обходят и уходят. Иные же именуют его Творцом, избегая слова Бог. Самые смелые — их единицы — отрицают его существование.

Да и как объяснить многообразие всего сущего, от невидимых глазом существ до человека? Никакой творец был бы не в силах даже при самом изощрённом своём воображении придумать какого-нибудь паучка или стрекозу, да и другие мириады форм жизни. Зачем Творцу понадобилась, скажем, блоха? Или ядовитая змея, или чудовищный кит? Зачем ему хищные звери, когда все религии мира утверждают, что Бог — миролюбец? Почему, наконец, он не вмешивается в человеческие распри? Ведь человек, по утверждению церковников, его любимое создание, венец творения. Почему Бог допустил чудовищные насилия над его избранным народом — иудеями, жидами? Как мог он снести то, что творили над нами живодёры Богдана Хмельницкого, потрошившие еврейских младенцев, сдиравшие кожу с живых стариков и беременных женщин, когда таким мучительствам не подвергали и скотину?» Вопросов было без счета. Но кто мог ответить на них? Чей разум проник вглубь жизни?

Старик Шафиров прочитал множество книг мудрецов мира сего. Он охотился за этими книгами, как скупой охотится за сокровищами, он был одержим любовью к книге. Но книг было мало, они были дороги. И все те деньги, которые попадали в его руки, он тратил на них.

Он старался завязать знакомства с такими же, как и он, одержимыми книгой. Среди них выделялся опальный князь Василий Васильевич Голицын. У него было обширное собрание книг на разных языках. Он благоволил Павлу Шафирову, в ту пору переводчику Посольского приказа, как благоволил и ко всем, ищущим истины.

Когда имение князя было описано, Шафиров попытался выкупить некоторые книги из его либереи[51]. Но она была отписана в казну вместе со всем имуществом: картинами, приборами, парсунами княжеской родни. Говорили, что многое из этого, в том числе и книги, взял себе царь Пётр. Похоже, что так: царь охотился за разнообразными кунштами.

Изрядная либерея была у переводчика Посольского приказа грека Николая Спафария, и Шафиров свёл с ним дружбу, в особенности тогда, когда возвратился из Китая, где побывал во главе российского посольства. Он привёз оттуда немало диковин, в том числе книги, писанные на шёлку. Но прочесть их никто не умел: знатока иероглифов не находилось.

И наконец, большим любителем книг был его покровитель и благодетель, ближний боярин, канцлер, теперь уже граф Фёдор Алексеевич Головин. Павел был к ним допущен и читал в графском кабинете. Книги как знатное сокровище в ту пору никто для домашнего чтения не выдавал, и Шафиров не был исключением из этого обычая.

Но ни у кого из древних — ни у Аристотеля, ни у Платона, ни у Пифагора, признанных мудрецов и учителей, — он не находил ответа на мучившие его вопросы. Что-то смутно проглядывало у Гераклита и Демокрита, которых называли материалистами, но и они умалчивали о главном. Тайны мироздания оставались тайнами за семью печатями. Не Бог ли наложил эти печати, дабы человек не мог покуситься на него самого?

Старику Павлу было ясно только одно: Бог един; если он и в самом деле есть, ему просто присвоены разные имена: Яхве-Иегова, Саваоф, Аллах, Зевс и Юпитер, Вишну, Будда... Его истинное имя сокрыто от людей и пребудет таким во веки веков.

Ещё его мучил сказ об Иисусе Христе. Как случилось, что выходец из иудейского племени стал основателем религии, направленной против его народа? Ведь все пророки христианства, чьи проповеди запечатлёны в Книге Книг — Библии, были иудеями, равно как и все ученики Иисуса, само собою, его родители Мария и Иосиф, все первые христиане, святые и страстотерпцы. Неужели иудейские первосвященники не могли разглядеть в нём мессию, явления которого ждал весь народ с великим упованием?

Всё это было ни с чем не сообразно. Заблуждение столпов христианства невозможно ни понять, ни объяснить. Равно как и мудрецов и учителей иудаизма. За высокопарными рассуждениями они не видели истины, более того — отвергали её. Он силился что-нибудь понять. И не понимал.

Домоправитель Степан казался ему достойным собеседником: он был наделён природным здравым смыслом, а к тому же не отличался болтливостью, как все люди его возраста и положения, и не разгласил бы еретичества своего хозяина.

— Ну вот скажи на милость, Степан, — приступал к нему Шафиров, — отчего это люди одной веры враждуют между собой?

— Это кто это враждует? — настораживался Степан.

— Ну хоть староверы с истинно православными.

— Это с Никона пошло, — рассудительно отвечал Степан. — По мне, так это срамота, и более ничего: отщепили от церкви только за то, что не так крестятся либо «аллилуйя» не так провозглашают. Попов у них нет, верно, зато есть проповедники. А что чисто живут — это всем на зависть. Возвернутся они в лоно церкви, помяни меня.

— Ты в это веришь? Но ведь они удалились в пустыни, далеко от мира и не хотят с ним знаться. К тому же власть их преследует и искореняет.

— Это всё в угоду патриарху было. Но как государь наш упразднил патриаршество по кончине патриарха Адриана, хватка сия ослабла. Придёт время, и её не станет вовсе.

— Ну хорошо, — не отлипал Шафиров. — А что ты скажешь про вражду католиков и православных? Ведь они исповедуют одну веру — христианскую. И те и другие почитают своё исповедание единственно истинным. А с протестантами?

— Это всё владыки наши не поладили, — рассудительно отвечал Степан. — Не поладили за власть над душами. — И после короткого раздумья продолжал: — Это всё власть с людьми делает, злобность меж их разжигает. Каждому владыке охота свою власть утвердить и людей к рукам прибрать. Вот, к примеру, взять: государь ваш Пётр Алексеевич, ничего не скажу, сердит, но справедлив. А с сестрицею своею Софией Алексеевной не поладил из-за власти и заточил её в монастырь. А правление её, сам знаешь, было справедливое. Власть даёт силу и богатство, потому никто с нею по своей охоте не расстаётся. И у духовных так же.

— А куда смотрит Бог? Ведь все называют его справедливым, всемогущим, он-де ведает все дела людей и правит миром. А хорошо ли он правит, рассуди сам?

— Ну, я против Господа не решаюсь идти, — замялся Степан. — Всё-таки за ним великое воинство духовное.

— Не только духовное, но и светское, — запальчиво возразил старик. — Рука руку моет! У тех и у других одна цель — держать народ в узде. Сказано ведь в Писании: всякая власть — от Бога.

— Верно сказано, — ухмыльнулся Степан, — иначе бы простой народ клял её да и приговаривал: власть от антихриста. Власть — ведь она бремя накладывает. Непосильное. Фу ты! — вдруг спохватился он. — Язык мелет невесть что. Ты, Филипыч, не слышал, а я не говорил.

— И ты, Степан, не слышал, да я не говорил. А оба правду видим, а сказать не смеем. А ты думаешь, государь правды не видит? Видит, да ещё как. И все округ него видят. Только у них своя правда.

— Ох, далеко мы с тобою зашли, Филипыч, — грустно сказал Степан, — кабы нам не заблукать.

— Нет, ты скажи лучше: видишь ли правду?

— Видеть-то вижу, а что толку? С таковой правдой попадёшь в Преображенский приказ, к князю-кесарю, а то и на дыбу. И никакой Бог тебя не ослобонит!

— В том-то и дело, — оживился Павел Филиппович. — Всевидящий, всеслышащий и всемогущий не искореняет неправды. Коли он существовал такой, каким его изображают церковники, то должен был бы непременно вмешаться, дабы установить порядок и справедливость на земле.

— Кто ж его такого выдумал, Филипыч?

— Первочеловеки, я так думаю. Нашлись среди них такие хитрованцы, которые смекнули, что выгодно представлять на земле того, кто повелевает громом и молнией, ветрами, травами и зверями, словом, всем сущим. Сказали людям племени: он велит приносить ему жертвы, а мы ими станем распоряжаться. Мы знаем, как его умилостивить.

— Это вроде попов, что ли?

— Вот-вот. Как уж их тогда называли, никому не ведомо. Только потом, когда появилось письмо, у египтян в стране Мицраим и у греков их стали кликать жрецами.

— А Мицраим это по-каковски?

— По-древнееврейски. Эти жрецы и утвердили Бога для своей выгоды, для своей власти над людьми.

— А ведь Иисус сказал: «Царствие моё не от мира сего», — заметил Степан. — Такие его слова я с детства запомнил. И ещё: что всякая власть от Бога. Не могши совместить — оставил.

— Многое в религиях несовместимо. А знаешь почему? Потому что сказки эти создавали разные люди в разные времена. Нашёлся однажды некто, кто понял, что из них можно извлечь выгоду, и собрал их воедино. Так явились первые священные книги. Я читал их внимательно и нашёл там множество несообразностей. Скажу прямо: это всё древнейшие сказки для взрослых, сочинённые некогда жрецами. Кое-что в них навеяно событиями того времени: землетрясениями, наводнениями, загадочными небесными явлениями вроде; появления хвостатых звёзд или затмений. Тогда не знали первопричины, не умели объяснить. А Бог объяснял всё!

— Складно говоришь, Филипыч. Може, оно и так. Я тоже запутался: ежели Бог, как говорится в Писании, создал человека по образу и подобию своему, то каким же громадным он сам должен быть? И где помещаться? Тут и в самом деле есть некая несообразность.

— Ежели во всём этом покопаться, друг мой, то несообразностей этих великое множество. Но где тот смельчак, который явит их миру? Да его тотчас сожгут на костре, как сжигали еретиков, как сожгли в срубе вероучителей раскольников — протопопа Аввакума и прочих.

— Ты Вот и есть тот смельчак, Филипыч, — добро душно заметил Степан, — только про себя либо про нас с тобой. А сыну Петру сказывал?

— Он за меня опасается. А что за меня опасаться — я стар и хвор. Конец мой и так близок.

— Ну-ну, Филипыч! Ты ещё поскрипишь, — заученно ободрил его Степан. — На радость внукам и правнукам, коих у тебя много развелось. Да и Фёдор Алексеич тебя бы отстоял, ежели наклепали.

— Эх, Степан, коли князь Ромодановский вцепится, то уж никто не оторвёт.

На том и разошлись. Степан по давней привычке забежал в ближний храм во имя Николы Чудотворца. Отбил положенное число поклонов, прочитал «Отче наш», а голову сверлила неотступная мысль: слышал ли его Отче, его, Степана? Мог ли до его всеслышащих ушей достичь их разговор с господином? А что, если слышал? Говорили-то они огульно. Что вообще-де Бога, самого Господа, которому возносят молитвы миллионы и миллионы уст на двунадесяти языках с верой и надеждой, и вовсе нет? А что, ежели он есть? В те минуты должен был разразить: дерзко про него излагал Филипыч.

А не пойти ли с доносом к церковному начальству? А может, рассказать на исповеди духовному отцу протоиерею Никодиму?

Он опасливо глянул на купол, откуда взирал на него грозный Господь Саваоф — Вседержитель. А вдруг подаст знак?

Знака не было. Немногие молящиеся табунились у чтимых икон, прикладываясь, отходя и снова прикладываясь. Никто не косился на него, стоящего в тяжком раздумье близ аналоя. Из царских врат вышел священник, недоуменно взглянул на него. Степан хотел было подойти под благословение, но вдруг раздумал, повернулся и вышел на паперть.

— Фу ты! — вздохнул он с каким-то непривычным облегчением. — И что это на меня нашло, никак наваждение? Наклепать на милостивца моего. Да сам Бог, ежели он проведал, покарал бы меня за предательство. Мы с Филипычем всегда были открыты друг другу. Нетто я могу?..

Не бес ли его искушал? Всё вертелось в голове: исповедуйся да исповедуйся, на душе легче станет. Дома отказался от ужина, лёг и повернулся к стене.

— Никак захворал, Стёпушка? — участливо допытывалась жена.

— Не в себе я, — проворчал Степан. — Духом томим. И отстань!

Отстала. А он ворочался с боку на бок и думал: ну чего томлюсь — исповедаюсь отцу Никодиму, и всё. А он? Он-то куда пойдёт? Не в Преображенский же приказ. Стало быть, пойдёт к своему духовному начальству, владыке Пимену. А тот? Тот непременно к князю Фёдору. Этот станет допытываться, отколе слух пошёл. И притянут меня к ответу. Доносчику же первый кнут. Тут дело такое — не о поношении его царского величества, а о богохульстве... По чьему ведомству?

Степан невольно поёжился. Ему живо представилось, как тягают его в приказную избу да в пыточный застенок. Столь великих страхов наслушался об этих заведениях, что одна мысль о прикосновенности к ним заставила его поёжиться.

С другой же стороны, изветчику отдавалось имение злоумышленника. Имение у Шафировых было изрядное, верно. Да только сын Филипыча Пётр в фаворе у самого государя. Допустит ли государь до расправы с Шафировым-старшим? Сам государь, сказывают, не любит духовных и многое творит им в досажденье. А вдруг он укажет наказать изветчика, притом примерно?

А бес продолжал искушать его и голос повысил: тебе, Степан, может выпасть из этого прямая выгода. Ежели откроешь не на исповеди, а самому князю Фёдору Юрьичу Ромодановскому. Князь, слышно, не в ладах с Петром Шафировым и даст делу ход. «Да, но ежели дознается сам государь? А князь-то, зная приверженность государя к Петьке Шафирову, поведёт дело окольным путём.

Нашептать, что ли, что весь род их шафировский — жидовский, и хоть они окрещенцы, всё равно продолжают молиться своему богу в тайном капище. Оно сокрыто в их хоромах, в подклете, будто там кладовая. И службы по их обряду отправляет там ихний дворник именем Залман. Ох, сколько нагородил! — вдруг подумалось ему. А ведь Филипыч про Бога складно говорил, и правда в его речах, без сумнения, есть. Все эти Боговы служители не сеют, не жнут, а Боговым именем кормятся. Сколь много просил я Господа о милостях, ни одно из прошений не исполнилось. И про чудеса все врут: сколько живу, ни одного чуда не узрел. Уж очень хотел, очень старался, но не вышло. И про старообрядцев верно: они церкви не враги, сколь у меня знакомых, все живут по правде, по-христиански. Верно и то, что вера с верою во вражде живут, оттого и люди враждуют, кровь друг друга проливают, дабы своего Бога ублажить. Стало быть, и боги должны враждовать...»

На этой мысли смятение его поугасло, и он заснул. Утром за недосугом бес подзабыл искушать его. Но к вечеру снова возгорелось. И может, бес возобладал бы, да случилось непредвиденное: в дом неожиданно нагрянул сам государь Пётр Алексеевич с шутейным собором.

— Эй, кто там, хозяева, принимайте гостей! — басил государь, одетый протодьяконом. — Сам патриарх римско-кокуйский жалует своим визитом сей дом и желает окропить его святою водкою.

С ним все ряженые. В тиарах, увенчанных либо козьими рогами, либо полумесяцем, либо петушьими перьями. У иных лица размалёваны не поймёшь чем — то ли сажей, то ли румянами. Карлы, шуты, скоморохи, вельможи, князья и бояре — всё тут перемешалось. Ввалились в отворенные ворота — саней, возков, колымаг — едва ли не восемь десятков. Запрудили весь двор. А в упряжи кого только нет: свиньи и козлы, собаки и быки. Медвежья упряжка за воротами осталась — как бы звери не перебесились.

Нескончаемая толпа ряженых заполонила весь дом. Ошалевшие хозяева вместе с челядью сбились с ног, таская из погреба и кухни всякую снедь. Четверо слуг с трудом вкатили в пиршественную залу бочку вина. Пробка была выбита, и лакеи не уставали подставлять графины и штофы под лившуюся струю.

— Сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор объявляет сим свой машкерад открытым! — горланил Пётр-протодьякон в коричневом облачении. Он оглашал приветствие сему дому всешутейного отца Прешбургского, Кокуйского и всея Яузы патриарха. Сам патриарх с непроницаемым видом восседал в кресле на колёсиках во главе стола.

— Пить вам не перепить, есть вам не переесть. Равно и нас, поезжан, кормить не перекормить.

Никита Моисеевич Зотов играл свою роль с неподражаемым искусством. Во всё время речи протодьякона он важно надувал морщинистые щёки — шутейному патриарху было далеко за семьдесят, — лёгким наклоном головы одобряя каждую фразу своего протодьякона. По её окончании он снял жестяную тиару, передал её своему служке, князю Долгорукому, и важно произнёс:

— Причастимся же, братие! Во имя отца и сына и святого Бахуса выпьем!

— Аминь! — воскликнул протодьякон, и все повторили — Аминь!

— Окропляю вас святою водкою, настоянной на чесноке! Каждому налить и выпить! Хозяин с хозяюшкой, подойти под благословение!

Павел Шафиров со священной супругой, кое-как примостившиеся по другую сторону стола, с трудом протиснувшись сквозь толпу, стали одесную патриарха всея Яузы, и он обдал их водкою из кропила.

Вслед за ними стали подходить под благословение и другие. У всех в руках были кубки, стаканы, рюмки; вся посуда, бывшая в доме — оловянная, серебряная, стеклянная, деревянная, — пошла в ход.

Степан замешался в толпу. Он видел, как государь с милостивой улыбкой беседовал с Петром Шафировым, и его благочестивый порыв мало-помалу угасал. Не то что он угас совсем, но как-то размывался, выдыхался. Завидя отца Никодима в дальнем углу залы, он пробрался к нему и посетовал:

— Многолюдно сие непотребно, отче...

— Зазорно, но весело, — без улыбки, однако, отвечал протоиерей. — Покушение на святыни и обрядность. Проститься сие не должно, однако Бог всё стерпит.

— Бог всё стерпит, — то ли вопросительно, то ли восклицательно повторил за ним Степан и подумал: и в самом деле стерпит, коли терпит и не такое. Богохульство есть слово, всего только слово, но кровавые дела человеков куда страшней. И если Господь к ним притерпелся, то он наверняка снесёт и словесное поношение.

И решимость его увяла — до поры до времени.

Пир горой продолжался. Уже подходили к концу тосты за всех членов дома сего, уже много пили за здоровье государя Петра I Алексеевича и даже за благополучие Ивашки Хмельницкого, который незримо царил над пиршественным столом вместе со своим духовным главою и старшиною Бахусом, за всешутейного иного и всеяузского патриарха и за свиту его. Уже под столом мычали упившиеся до невменяемости гости, а шумство всё длилось и длилось.

Во дворе началась какая-то свара, и Степан по долгу домоправителя вышел наводить порядок. Грызлись собачьи упряжки, неистово визжали свиньи, снег весь был взрыт и истоптан, он давно уже перестал быть снегом, а обратился в какое-то бурое месиво. За воротами ревели медведи. И от всего этого у Степана начала разламываться голова, хотя он почти не пил.

«Испить бы квасу», — подумал он с тоской. Но было немыслимо в этом столпотворении что-либо отыскать. Лекарь Яган Мензиус, встретившийся ему, развёл руками: он ничем не мог ему помочь и посоветовал приложить к голове свежего снегу. Но где его взять — свежий снег? Уже стемнело, а в округе всё было истоптано.

— Достань с крыши, — посоветовал ему лекарь. Но лезть на крышу в темноте Степан не отважился и вернулся в залу.

Круг пирующих за время его отсутствия изрядно поредел: Бахус укладывал на пол одного за другим. Патриарх всея Яузы мирно дремал за столом, время от времени всхрапывая. Голова его поникла, а одной рукой он цеплялся за край стола. Рядом лежала тиара.

Старина Бахус, казалось, не мог одолеть царя Петра. Время здравиц давно миновало, и он неторопливо вёл беседу со стариком Шафировым и его сыном.

— По разумности ты у нас в первых, отличал бы я тебя, Шафирыч, всяко, да пенять мне станут со всех сторон. Ты-де пришлец, выскочка, без роду и племени. А у нас князья да бояре родовитых кровей без места. Довольствуйся малым. Я тебе баронский титул дам и вице-канцлерство. А большего и не требуй.

— Да нешто я дерзну требовать... — захлебнулся Пётр Шафиров. — Я, великий государь, милостями вашими премного осчастливлен. Я, можно сказать, на вершине своего жития...

— Сказать-то всё можно, — прервал его Пётр. — Ты вот лучше собери-ка летописные сказания, откуда есть пошла история наша. Кому-то надобно этим заняться. А ещё надлежит перевесть на российский язык многие полезные сочинения. По мореходству в первую очередь, по горному делу, металлургии, астрономии, химии и другим наукам, кои приклад имеют к жизни. Я на сии книги денег жалеть не намерен.

— А богословские сочинения надобно ли перекладывать? — подал голос Шафиров-старший.

— Пущай о сём церковники хлопочут, — отмахнулся Пётр, — они лучше нас всех знают, что душеполезно, а что нет. Я в их епархию мешаться не намерен.

— И сие по справедливости, — отозвался Павел Шафиров. Степан ненароком подслушал этот разговор, стоя в небольшом отдалении. Ему было известно, что государь не жалует церковников, и сейчас он лишний раз мог убедиться в этом. И вновь великое смятение нахлынуло на него.

Сумасброднейший и всешутейший и всепьянейший собор покинул подворье лишь под утро. Это было настоящее нашествие: всё было съедено и выпито, стулья и лавки изломаны, пол изблёван, стеклянная посуда разбита, а металлическая измята. Дворовые были призваны на очистку и исправление палат. Послали в лавки за снедью.

Дух Ивашки Хмельницкого не выветривался из палат почти целую неделю. Но что было поделать: собор бесчинствовал не у одних Шафировых. Бояре, дворяне, купцы — все подвергались таковым нашествиям. И будто бы некий священномученик по имени Вонифатий покровительствовал питию и пьяницам, за что и пострадал от римлян через усекновение головы мечом. Веселие Руси есть питие — сказано было ещё в первые века христианства. Это речение любил повторять Пётр. Повторял он и другое: пей да дело разумей. И сам того придерживался.

Пришлось изрядно потрудиться, чтобы жизнь вошла наконец в своё привычное течение. И как-то в первые весенние мартовские дни, когда на все голоса распелись ручьи и ручейки, а вороны и галки славили весну своими немелодичными голосами, когда под застрехами выросли слезливые сосульки и всё было полно благостного ожидания, Степан неожиданно для себя исповедался.

Они по обыкновению сидели на крыльце — дед в своём покойном кресле, а Степан — примостившись возле него на ступеньке, внимая голосам ранней весны, радуясь густо-синему небу и скупому солнцу. Конюхи выводили лошадей, и они радостным ржанием величали солнце и весну. За маткой на подламывавшихся тоненьких ногах семенил жеребёнок и время от времени взбрыкивал, что получалось смешно.

— Глянь, глянь, Филипыч, экий потешный! — воскликнул Степан. И совершенно неожиданно и для себя, и для деда вдруг выпалил:

— А вот сейчас у меня камень с души свалился.

— Что так?

— Смутили меня речи твои богохульные, Филипыч, и стал бес тиранить: пойди да пойди к отцу Никодиму, доложи ему о тех речах и снимешь грех с души, да и награждение тебе может выйти. Борол меня сей бес долгонько. Но, по счастию, не поборол. Прости, стало быть, меня, Филипыч. И не подвергай ты более искушению никого. Сам знаешь, каково разыскивают за еретичество.

— Спасибо, Степан, что мне исповедался, а не отцу Никодиму. Хотя я с ним в дружестве, но бес ведь не одного тебя искушает, а и отец Никодим от него не заборонён. Ежели сей бес, как ты говоришь, силён и упорен, то он любого может сокрушить и побудить на донос. Доносчик мало того что подпал под бесово искушение, он тем самым становится слугою дьявола...

— Да ну! — воскликнул Степан и истово закрестился.

— Истинно тебе говорю. Об этом ещё знаменитый святой Блаженный Августин в своём сочинении «О граде Божием» писал на заре христианства.

— Стало быть, Бог меня спас. А ты говоришь, что его и вовсе нету.

— Не Бог, Степан, а совесть. Совесть твоя сладила с бесом.

— Простишь ли ты меня, Филипыч?

— Скажу тебе так: Бог велел прощать врагам нашим. А ты мне не враг, а скорей всего друг. Стану ли я таить на тебя злобу? А вот еретическими, как ты говоришь, речами более не буду тебя искушать. Видно, сердце твоё им противится. Стану искать себе другого слушателя.

Вот хоть бы Николай Гаврилыч Спафарий, тебе известный. Он человек твёрдых правил и высокой души.

— Да, чего уж там говорить — человек истинно достойный, — подтвердил Степан.

Николай Спафарий был частым гостем Шафировых. Одно время они с Павлом были сослуживцами в Посольском приказе. Спафарий был человек просвещённый и занимательный. Царь Алексей Михайлович поручил ему возглавить посольство в Китай, и он смело отправился в этот далёкий и опасный путь и о своём странствии написал книгу. Он, как и Павел, владел несколькими языками и занимался переводом учёных книг в основном с греческого, который был его природным. Он вообще много странствовал по белу свету, побывал и в Париже, и в Константинополе, и в Стокгольме, своими рассказами услаждал Шафировых. И царица Наталья, матушка государя, призывала его просвещать юного Петра.

Он тоже уже в преклонных летах.

— А не богобоязнен ли Николай Гаврилыч? — спросил Степан.

— Мы с ним придерживаемся сходных мнений на сей предмет, — уклончиво заметил Шафиров. — В Турции он был неверный, гяур из райи — стада христиан. В Париже он был презрен как иноверец православный, там главенствуют католики. В Стокгольме он тоже почитался за иноверца, это страна протестантов. Вера ополчилась на веру, религия на религию, народ на народ, — и Павел Филиппович вяло махнул рукой.

Жизнь истекала из него по капле. И ему казалось, что она теплится на самом донышке. Он уже передвигался, опираясь на плечо слуги Антипия. В кабинете он долго сидел над раскрытой книгой — буквы расплывались. Он щурился и так и этак, приближал страницу к глазам и отодвигал её — всё было тщетно. Сын Пётр привёз ему из Голландии увеличительное стекло — лупу. Но он уставал от такого чтения. В ушах установился вечный морской прибой. И хотя он постепенно свыкся с ним, но он стал сильной помехой слуху. Затупились все чувства. И порой он думал: ну зачем, зачем длится такая беспомощная и бесполезная жизнь? Он сам был себе в тягость, что же говорить о близких? Только малолетние внучки — Аннушка, Катинька, Маринька — занимали его, а он занимал их. Они тормошили его, прося рассказать сказку, показать картинки в книжках. С ними дед как-то оживал, словно в него вливали некий эликсир, разгонявший вязкую старческую кровь. В конце концов он уставал и призывал нянюшек.

— Дед устал, — говорил он им. Но девочки не понимали, как взрослый человек может устать. Можно ли устать от игр, от рассказывания?..

— Дедушка Павел устал, ведь он такой старенький, — повторяли няньки, уводя плачущих внучек.

Слово «старенький», как видно, озадачивало их. Старость была непостижима, она была загадочна как смерть. Напрасно мама Анна внушала им, что дедушку надо беречь, что у него нет сил, что если досаждать ему, то он скоро умрёт, попробуй объясни им, что такое «умрёт ».

— Дедушка перестанет шевелиться и закроет глаза. Потом его положат в гроб...

— А что такое гроб? — немедленно возникал вопрос. Приходилось отвечать, что это такой деревянный ящик, куда положат дедушку, а потом ящик этот зароют в землю.

— И вы останетесь без дедушки.

— Но мы попросим его не умирать. Мы хотим жить с дедушкой, — вопили они в один голос.

Старшие только усмехались. Дотоле все желания внучек удовлетворялись, они к этому привыкли, а потому не могли понять, отчего не хотят оставить любимого деда.

В один из дней к нему пожаловал реб Залман.

— Не почтишь ли ты, Пинхас, веру своих отцов и не отдашь ли себя в руки нашего отца небесного, Яхве?

— Во-первых, Залман, я не раз толковал тебе, что Бог — един. Если он есть, разумеется. Во-вторых, я вынужден смириться с тем, что мой прах предадут земле по православному обряду. Мне это всё равно. Но это нужно сыну и всей нашей семье. И вот тебе мои последние слова: Бога нет и не будет.

— Ты попадёшь в православный ад.

— Ну и пусть.

Павел Филиппович Шафиров скончался на восемьдесят втором году жизни, оплаканный всеми, кто его знал.

Загрузка...