Зато и я посмеюсь вашей погибели,
порадуюсь, когда придёт на вас ужас;
когда придёт на вас ужас, как буря,
и беда, как вихрь, принесётся на вас,
тогда постигнет вас скорбь и теснота.
Был царём благочестивым, поехал за море,
а вместо него вернулся жидовин от колене Данова,
сиречь Антихрист. И когда он приехал в Русское царство,
царицу заточил в монастырь, царевича убил,
а сам женился на люторке и немцами всю Русь заполонил,
патриарха уничтожил, вместо него жидовский синедрион учредил,
еже есть духовный синод.
Минула экзекуция, после неё в живых осталось 1987 стрельцов, развезли их, скованных по рукам и по ногам, по монастырям и острогам. И снова на Москве воцарилась тишь да гладь. Умолкли вопли, стон и плач.
А царь и великий государь Пётр Алексеевич в глубокой тайности садился в карету. Тайность была не только от придворных императора Леопольда и от венцев, но и от своих, посольских.
Не в Венецию царь держал путь, а в Россию. На хозяйстве же оставил Возницына и многих с ним. А с немногими — Лефортом и Головиным, при Меншикове и Шафирове — понёсся на север.
Именно что понёсся. Не успевали переменять лошадей. За три дня триста вёрст! Передохнули только на четвёртый день. И то потому, что от Возницына из Вены прискакал курьер с известием о том, что бунт стрельцов подавлен.
— Ну что делать-то будем? — ни к кому в отдельности не обращаясь, молвил Пётр. — Может, в Венецию повернём?
— Это как твоё величество повелит, — отозвался Лефорт. Но Пётр уже принял решение:
— Ни боже мой! Следуем неторопко к Москве, а по пути заедем к курфюрсту и королю Августу. Давно мне охота с ним свидеться, попытать, каков он. Сказывают, сильно сильный. Попытаем. Однако корень стрелецкий, полагаю, не выдернут. Князь-кесарь мне сию радость доставил. Ко прибытию моему. Ужо я доставлю!..
Последние слова не произнёс, а грозно проворчал. И все поняли: расправа со стрельцами будет жестокой. Они в памяти царя сидят вечной занозой, и поистине царским усилием он вырвет её.
Старинный Краков приковал его к себе. Он был основан тысячу лет назад, и всё источало аромат древности: и Ягеллонский университет, один из первых в Европе, и Мариацкий костёл с гробницами польских королей, и Арсенал — суровая крепость над Вислой. Но все были очарованы Сукенницей: дворец — иначе не скажешь — цеха суконщиков. И ещё королевским замком, хотя Сукенница произвела большее впечатление. Побывали, конечно, и у сукновалов — тамошнее сукно славилось.
Но более всего Петра увлекли соляные шахты. Триста тридцать три ступеньки вели вглубь земли. Странно — холод не был ощутим. Может, причиной тому был какой-то особенный воздух, расширявший лёгкие. В сияющей толще каменной соли словно затаились духи этих мест: они то подмигивали, то улыбались, то гримасничали...
— Нешто так в Соли Камской? — спросил Пётр Головина, побывавшего там.
— Не столь глубоко, но столь же целебно, — отвечал Головин, по обыкновению, кратко и деловито.
— Сколь много и у нас чудес, — вздохнул Пётр, — но миру оные не явлены.
— А ещё сколь много надобно открыть, — подхватил Фёдор, — с тобою, государь, многое откроется. Твоим радением.
— Ужо не помедлю, — отвечал довольный Пётр. Он радовался тому, что ближние видят его предназначение, ценят его труды.
— Охота здесь заночевать, — обратился он к бергмейстеру, сопровождавшему его со свитой и дававшему объяснения.
— Нет ничего легче, — отвечал тот, — у нас тут спят иной раз десять—двенадцать персон, у которых дыхание спирает. Залы наши просторны, тут и балы с музыкой случаются.
— Эк славно. Тащить сюды постелю.
— В этом нет нужды, ваше царское величество. У нас тут всё для ночлега есть. Только табак курить здесь возбраняется, — поторопился он прибавить, видя, что Лефорт вытащил из кармана свою трубку и стал набивать её табаком.
— Оставь, Франц. Токмо мне одному оставаться здесь как-то неловко. Фёдор, будь со мною. И ты, Шафирка.
В копях была и собственная конюшня. Несколько лошадей вывозили добытую соль к шахтному стволу, откуда бадьями она вытягивалась на поверхность. Соль была в высокой цене, и шахта, по словам бергмейстера, приносила изрядную прибыль.
Странное возбуждение охватило их, и они долго переговаривались, дивясь необычности обстановки и своего ночлега. Но потом уснули.
— Ох, и сон у меня был, точно каменный. Ни разу с боку на бок не обернулся. Шафирка, глянь-ка на часы.
— Девять, ваше царское величество, — отвечал Пётр Шафиров.
— Ого-го! — восхитился Пётр. — Никогда столь долго не спал. В шесть утра некая сила меня пробуждает, и более сна нету. А тут девять, и сон королевский. Истинно королевский. Всё на свете проспишь!
Доброе расположение духе не покидало Петра и его спутников всю дорогу к Раве Русской, где ожидала их пышная встреча, приготовленная Августом, да и сам король и курфюст: король польский и курфюрст саксонский. Впрочем, корона Польши упадёт вскоре с его головы, и он униженно побредёт за колесницею юного Карла XII, короля шведского. А через годы сам Карл будет стремглав бежать из-под Полтавы, преследуемый конницей Алексашки Меншикова. Пётр и Полтава вернули Августу польскую корону. Он проносил её 24 года, пережив Петра на восемь лет. Таковы ухмылки истории.
Пётр был много наслышан об Августе. Говорили о его необычайной физической и таковой же мужской силе. Он обсеменял женщин направо и налево, простых крестьянок и графинь, придворных дам и чужих жён, дворянок и мещанок... Детей его перестали считать — сбились со счета. Выходило не то двести, не то триста. Иной раз он бывал к ним щедр, иной раз отмахивался, заявляя: «Не помню, не знаю, не могу же я всех усыновлять, не все дети Саксонии — мои дети...»
Август был всего на два года старше Петра — ничтожная разница. Курфюршество своё он получил поеле смерти старшего брата, а польскую корону — после смерти короля Яна Собеского, а потому ещё не успел полностью войти во вкус — ведь всё это было так недавно. А потому тратил деньги Саксонии и Польши без удержу. Сильный-то он был сильный, но не на поле брани — здесь о нём можно было сказать: слабый.
А ещё, как выяснилось, Август был майский, как и Пётр, и это обстоятельство тоже влекло. Пётр предвидел, что они сойдутся. Так оно и оказалось.
«Господи, какое захолустье он выбрал», — думал Пётр, когда он въехал в эту самую Раву отчего-то Русскую. Будто бы она основана в XV веке. Но почему выбрали это место? Речка Равка маловодна, один из притоков Вислы. Захудалый замок, такой же костёл, синагога...
Как только кортеж въехал в Раву, откуда-то донёсся звон колоколов, в небо взлетели шутихи. А вот королевские рыцари на конях в стальных кольчугах. Герольды в красных камзолах, трубачи в кирасах. Всё это гомонит, за шумом ничего не слышно, а ведь эти самые герольды во главе с рыцарем на белом коне с плюмажем что-то произносят.
Пётр вылез из кареты. Он был в простом камзоле с позументом, в стоптанных башмаках ещё голландской выделки. Навстречу... Да, это, несомненно, сам король, все описания сходятся. Почти квадратный, высокий, румяный, с ямочками на щеках, которые углубила улыбка. Он шёл к Петру, сияя, с разведёнными руками, готовый к братским объятиям.
Нет, Пётр не уклонился, тоже раскрыл объятия, тоже широко улыбался.
Они сошлись — долговязый Пётр был выше Августа. И заключили друг друга в объятия. Да, с первого разу. А чего им чиниться?! Они оба стоят равно широко и высоко, они оба правят не какими-нибудь захудалыми герцогствами, а могучими державами. Правда, одной ещё предстоит утвердиться в этом звании, а уж Польша...
Последний её король Ян сильно её возвысил в глазах всех христианских народов. Турки дрожали перед его именем. Теперь их союзу — союзу Августа и Петра, союзу Польши и России — предстоит эту славу утвердить.
Подоспел Шафиров и стал переводить приветственную речь Августа. Пётр слушал вполуха, глаза его были расширены, он впитывал в себя Августа, всё более проникаясь им.
«Да, этот должен нравиться женщинам, какая из них может устоять перед этой мощью, статью, силой! — так думал он, отвечая невпопад на вопросы короля. — Всем взял! Всем!»
Потом он шёл за ним в толпе придворных, дивясь их пышным нарядам, блеску переливавшихся на столбах стеклянных шаров, громадным люстрам, мерцавшим десятками свечей. Воздух был напоен какими-то непривычными ароматами, сквозь которые отчётливо пробивался запах чеснока.
Пиршественный стол был необъятен. Его венчал целиком зажаренный кабан, как потом объяснили, трофей августейшей охоты.
А над столом сияли петровский вензель и буквы, складывавшиеся в слова: «Виват, Петрус Магнус!» Он был впервые назван великим, и это показалось ему предзнаменованием.
Да, влекло его к Августу, и это тяготение не сможет изменить даже его неверность. Впрочем, она проявилась поздней, но и тогда можно было предвидеть в этом чревоугоднике и бонвиване, в этом любителе лёгкой жизни ненадёжного союзника.
Потом они уединились на половине, отведённой Петру. Август выглянул в узкое стрельчатое окно и поманил Петра.
— Вот мой гарем, — хохотнул он.
По небольшому двору, вымощенному каменными плитами, шествовала группа молодых женщин, одна другой пригожей.
— Ты можешь выбрать себе любую для утех, только покажи пальцем. А то и двух сразу. Они у меня выученные.
Ошеломлённый Пётр ткнул пальцем наугад.
— Впрочем, я сам тебе выберу, какую поискусней да поуслужливей. А о серьёзных делах поговорим завтра, после того как ублаготворимся едой и питьём, равно и женщинами.
Спальня была несколько узка и вдобавок высока: под потолком клубился мрак. Пётр этого не любил. Он привык спать в тесных низких помещениях, притом в избах. Он был привязан к дереву какой-то неумолимой тягой. А тут был камень, камень и камень, источавший холод.
Над кроватью свисал тяжёлый балдахин, денщики поместились за дверью на деревянном топчане, где вместо матраца служили охапки свежего сена.
Пир длился до вечера. А когда стемнело, над замком вознёсся фейерверк. Он был какой-то любительский, и Пётр досадовал: дали бы ему, он бы спроворил не такой.
Уже над замком повисла первая звезда, когда Август, тронув Петра за рукав, сказал с улыбкой:
— Ну вот, брат мой Питер, а теперь наступило время любовных утех. Пришла пора показать твою мужскую доблесть. Не мне, нет. Даме, с которой мы уговорились. Она пребывает в нетерпении испытать ласки русского царя.
Но на Петра нашла какая-то робость. Он пробормотал чуть слышно:
— Ты меня подпоил, брат Август, я не в себе.
— А вот как её увидишь, так тотчас придёшь в себя. Притом она, как оказалось, говорит по-русски. Так что тебе будет с ней легко: как скажешь, так она и повернётся. — И Август захохотал, довольный своей шуткой. — О, она чистый огонь. Я на ней немало поездил — норовистая кобылка.
Она вошла плавной походкой, когда Пётр уже улёгся. Денщикам велел явиться под утро и не будить, разве что сам позовёт.
Свечи в канделябре горели ровно, и она предстала перед ним вся, в переливчатом платье, не скрывавшем её формы. Он тотчас вспомнил Аннушку Моне. «У неё тоже были русые волосы до плеч — видно, распустила косу, — подумал он, — удлинённый овал лица и бархатистая кожа. Все красивые женщины похожи одна на другую», — мелькнуло у него в уме. Но эта была несколько тоньше Аннушки и ростом выше.
— Я пришла, мой господин, — прошелестела она. — И счастлива, что буду услаждать тебя, как ты похочешь.
И неуловимым движением сбросила с себя платье — под ним ничего не было. Пётр мгновенно вспыхнул. Вся плоть его напряглась. Он ждал, не в силах произнести ни слова. Да и какие слова были нужны при такой прелюдии?!
— Иди, — наконец выдавил он. И она скользнула в постель, обхватила его голову руками и прижалась к нему горячим телом.
О, да, Август быль прав, назвав её великой искусницей в любви. Не он понукал её, а она его понукала. И желание его было столь велико, а напряжение столь сильно, что он, войдя, почти мгновенно извергнулся. И отвалился в изнеможении.
— Погодим, мой господин. Ты слишком поспешил. Но ничего, я тебя воскрешу. Мой повелитель Август тоже, бывало, мгновенно опадал. Но я — опытная наездница.
И она засмеялась. В темноте лицо её светилось.
— Как тебя зовут, женщина? — полушёпотом спросил Пётр.
— Графиня Виола фон Кнабе.
Пётр приподнялся.
— Так ты графиня? Я хотел бы увезти тебя с собой. — Он произнёс это не раздумывая. Она бы оставалась при нём и, как знать, может, стала бы его постоянной подругой. Женой? Нет, эта мысль не приходила ему в голову. Утехою? Аннушка поблекла в его сознании.
— Неможно, мой господин, — произнесла она и прижалась к нему губами. Они были горячи, но в следующий момент её змеиный язычок словно бы заполнил его всего, затуманил сознание. И он снова почувствовал желание. — Неможно, — повторила она, опалив его своим дыханием, — мой повелитель Август не позволит. Он говорит, что я ему нужна как образец женщины. Для сравнения. Он считает, что пока я вне сравнения. А уж он-то знает толк в женщинах, — с некоторой гордостью произнесла она.
У него были считанные мгновения для того, чтобы подумать, как они, эти европейские женщины, свободны в своих чувствах, в своих проявлениях. Как раскрепостил их здешний воздух, здешняя земля. Но ведь религиозные уставы так же строги здесь, как и на Руси. Однако сознание совсем иное...
Тем временем и руки, и губы её пребывали в непрестанном сладостном движении. Она обследовала губами и руками все уголки его протяжённого тела, и он безвольно отдался этим ласкам. Да и можно ли было им противостоять? А потом губы её, почувствовав прежнюю упругость, влажным сладостным объятием поглотили его, а язык пребывал в движении, вызывая дрожь во всём теле.
Но она не давала ему излиться, выжидая, совершенно точно угадывая, когда надо приостановиться.
Пётр уже не владел собой. Он был всецело в её власти, он безвольно отдавался ей, а вовсе не она ему. И когда он окончательно изнемог и не было сил даже повернуться, а истома, сковавшая всё его естество, смежала глаза, она вдруг выскочила и зашлёпала босыми ногами по полу. Дверь скрипнула, и она исчезла, словно это было некое видение. А он мгновенно уснул.
Пётр проснулся довольно поздно. На устах его было имя Виолы. Где-то она сама? Он встряхнулся, отгоняя видение, и кликнул денщиков. Но вместо них явился Пётр Шафиров, переводчик.
— Ну чего тебе? — недовольно спросил Пётр. Всё его естество ещё пребывало во власти женщины, графини Виолы. «Вот ведь Бог дал такое плотское вьющееся имя, она и в самом деле обвилась вокруг меня, — думал он. — Чистый вьюнок!»
— Ваше царское величество, — начал он, растягивая слова, — его королевское величество ожидает вас для трактования политичного.
— Скажи там: скоро буду. Мол, ещё в постели.
«Да, проспал долгонько, — размышлял он, одеваясь. — Немудрено: эк она меня возила, вовсе голову потерял. Спрошу Августа, не отпустит ли он её».
Август встретил его обворожительной улыбкой. Он был прост в обхождении, но вместе с тем обладал той непринуждённостью и свободой, которые пленяют всех от мала до велика.
— Доволен ли ты, брат Пётр, нынешней ночью?
— О, премного доволен, — отвечал Пётр.
— А ведь ты был вовсе не с той женщиной, которую сам выбрал, — продолжал Август с лукавой улыбкой.
— Нет? Ну да бог с ней, эта уж больно хороша. Не отпустишь ли ты её, брат Август?
— Так ведь она жена моего церемониймейстера. Он, правда, довольно немощен, но исправляет свои обязанности достойно. У неё к тому же трое детей мал мала меньше.
— Фу ты! — невольно вырвалось у Петра. — Эдакая незадача, и что муж ейный?
— Рогат, но носит свои рога с достоинством светского человека, графа и придворного, — отвечал Август со смехом. — Впрочем, тебя ждёт вполне достойная перемена, то есть твоя избранница.
— Да не надо мне перемены — подавай графиню! — отмахнулся Пётр.
— Сожалею, но она нынче занята, — уклонился Август. — Но ты останешься доволен своим выбором.
— Ладно. О чём станем говорить?
— Об общей политике. Надеюсь, мы с тобой не для того встретились, чтобы посвящать всё время удовольствиям.
— Истинно так, не для того. Делу время, а потехе час — как говорят у нас на Руси.
— И у нас сходно.
— Я вижу главную важность в союзе противу турок.
— Тут мы с тобой всецело сходимся: турок да татарин наш вековечный враг. Покойный король Ян заповедал нам не складывать оружия. Для того я переменил веру.
— Да ну?! — удивился Пётр.
— Истинно так. Был я лютеранин, а стал католик. Престол Польши обязывает.
— Да ведь вера одна и та же — христианская, — озадаченно произнёс Пётр. — Впрочем, я давно размышляю о религии и о Боге. Запутали нас церковники, брат Август. По их выходит менять веру — смертный грех, а по мне — Бог един, и все мы его дети. И скажи мне на милость, переменилось ли нечто в тебе самом?
— Ничего во мне не переменилось, — со смехом отвечал Август. — Каков я был, таков и остался.
— А как же — вера отцов?..
— Сам же ты сказал, что Бог един, и все мы его дети.
— Что ж, коли так, то и я готов побывать в сетях иной веры, испытать, каково там дышится.
— Тебе-то зачем? Ты как был в лоне православия, так и оставайся в нём.
— Всё мне испытать охота, — вздохнул Пётр. — А я давно приглядываюсь к монахам нашим: не пашут, не жнут, а богато живут. Намерен их укоротить.
— Не забывай, однако, что Бог — наш хранитель, ибо всякая власть от Бога, как сказано в Священном Писании. Оставим всё как есть.
Пётр согласился. Заговорили о втором недруге.
— Второй недруг — швед, — сказал Август, и Пётр с ним согласился.
— Молодой король Карл по счету двенадцатый очень воинствен, — с тревогой произнёс Август.
— У него ещё молоко на губах не обсохло, — заметил Пётр. — На десять лет меня моложе, ещё, стало быть, в возраст не вошёл.
— Я со вниманием ловлю вести из Стокгольма. Он необуздан, этот Карл, — озабоченно проговорил Август. — У него воинственные замыслы, вообразил себя вторым Александром Македонским и мыслит покорить полмира. Стортинг пляшет под его дудку, вся казна служит армии. Ты, брат Пётр, тоже у него на мушке.
— Ну, это мы поглядим, — самодовольно произнёс Пётр. — У меня свой счёт к шведу есть. И наперёд вижу: не избегнуть вам схватки. Запер он от меня море Балтийское, исконными Новгородскими землями овладел.
— Будь настороже с ним, — сказал Август, думая о чём-то своём.
— Я вот управлю войско, введу регулярство на манер того же шведа либо на твой, со стрельцами покончу. Сколь долго батюшка мой с ними вожжался, а всё толку никакого — торгаши это, а не воины.
— Тут я тебе не советчик, — уклонился Август.
— Вестимо. Токмо вырву я сей бунташный корень и наберу солдат, годных к воинскому промыслу. — И неожиданно снова спросил: — Скажи мне, брат Август, как на духу; не почуял ли ты, что с переменою веры в тебе самом нечто переменилось?
— Нечего мне таить: ничего во мне не переменилось ни на йоту, — с полной откровенностью отвечал Август.
— Вот и я так думал: всё то же наполнение в человеке остаётся. Разве что обрядность поменялась. А она, обрядность, от людей, а не от Бога.
За пиршественным столом, когда Август демонстрировал свой неуёмный аппетит, Пётр стал подзадоривать его:
— Кажи свою силу, о коей я много наслышан.
Август не стал чиниться: взял серебряную тарелку, а она была довольно массивной, и неуловимым движением свернул её в трубку.
— Ну а ты, Пётр? — стал подзадоривать Август.
— Нет, брат Август, я добро не перевожу, — ухмыльнулся царь. — Эдак можно всю посуду перепортить, а у меня в государстве серебро издалека возят, да его мало. Вот разве олово. Прикажи подать тарелку оловянную, я её вмиг согну.
— Так это же моё серебро.
— Всё едино: твоё, моё. Я твой гость и явить невежество своё не смею.
— Ха-ха-ха! — раскатисто захохотал Август. — Вижу, хитрец ты, Питер. С тобой ухо востро держать надо.
— Рассудите нас, люди, — обратился Пётр к сотрапезникам. Поляки и саксонцы отвечали уклончиво. Головин, Лефорт, Шафиров, Меншиков, входивший в фавор, были на стороне Петра, дивясь его находчивости.
Ввечеру сошлись снова для приватной беседы.
— Давай подпишем союзную грамоту. — предложил Пётр. — О чём давеча уговаривались.
— А зачем? — легкомысленно отмахнулся Август. — Разве ж нашему с тобой договору должно давать публичный ход?
— Что писано пером, не вырубишь топором. А слово к делу не приложишь, — возразил Пётр.
— Слово двух государей стоит любой грамоты, — настаивал на своём Август.
Пришлось согласиться.
— Сегодня же, как сказано, перемена дам. К тебе, Питер, рвётся твоя избранница. Ей лестно, что ты остановил на ней взор.
— Виолу бы мне. Она и по-нашему говорит.
— Виолы нет, она в отъезде. Эту зовут Марта. Она тоже малость говорит по-русски.
— Ну Бог с ними со всеми. Марта так Марта, — сдался Пётр. — Опять же я гость, да и конь дарён.
Войдя, Марта кинулась ему в ноги.
— Бог с тобой, женщина, — изумился Пётр. Такого начала ещё не было.
— Вы царь-государь, — отвечала она, — а я всего лишь служанка и готова служить, как вы повелите, — отвечала она на ломаном русском языке. Каждое слово давалось её с трудом.
Да, она была покорна его желаниям. Но в ней не было той женской бесшабашности, той изобретательности, которая была у Виолы. В ней чувствовалась робость в обращении со слишком высокой особой. С другой же стороны, Август был не ниже саном, а она, как явствовало из его слов, служила и ему.
Три дня длилось веселье в Раве Русской. Три ночи Пётр переменял услужниц. Такое было ему внове, но он не посрамил своего имени: Пётр — сиречь камень. Желание не изменило ему ни разу, хотя для этого требовался, как он говорил, растах, что по-военному означало днёвку, передых.
Август его обаял. Они пришлись друг другу впору. Особенно занял его рассказ Августа о перемене веры. Он говорил об этом так, как говорят о перемене платья или башмаков. Но платье и башмаки должны быть впору, а одежда веры, по его словам, была безразмерна, что лютеранство, что католицизм — всё едино. Но наверное, то же самое испытывает и иноверец, перешедший в христианство.
У него под рукою был такой: Пётр Шафиров — из евреев, а по-польски, что стало обиходным и на Руси, из жидов.
Пётр поманил его к себе вместе с его патроном Фёдором Головиным.
— Разговор у нас, Шафирка, будет диковинным, но мне до всего охота допытаться. Вот ты у нас окрещенец, из жидов, стало быть.
— Из жидов, ваше царское величество, — подтвердил он. — И батюшка с матушкой мои из жидов, тоже перешли в православие. И молодая моя супруга, равно и её родители Копьевы, вам известные, тоже. — Шафиров остановился, чуть не задав вопрос, который уже был готов сорваться с его языка: а что? о — По мне, так будь хоть крещён, хоть обрезан, был бы добрый человек и знал дело. Вот и Веселовские мне верно служат, и Девьер, и ещё есть из вашего племени. А каково было вам менять исповедание? Не было ль перемены какой? Знамения свыше.
— Да не было никакого знамения, никаких перемен. Как ходили по земле, так и ходим, — отвечал Шафиров, несколько дивясь.
Неуёмная любознательность царя была известна всем, но чтобы она простиралась столь широко...
— А скажи-ка без утайки, тянет тебя в жидовство? Ну, что-нибудь в прежней вере?
— Как можно таить что либо от вашего царского величества? Скажу как на духу: ничуть не тянет, но... — и он покосился в сторону Головина, как бы желая знать, сколь далеко может он доходить в своём ответе. Головин слегка наклонил голову. И тогда он продолжил: — Вашему величеству ведомо, что главная книга Библия, её Ветхий Завет и даже Евангелие сочинены жидами. Жидами были и пророки, и евангелисты, и мудрейший из пророков царь Соломон. Да и святое семейство и сам Иисус Христос тоже вышли из этого племени, и его учение истекло из иудаизма...
Шафиров остановился, ожидая знака, угодна ли Петру его речь. Царь понял и понукнул:
— Продолжай, Шафирка, мне интересно.
— С вашего дозволения. А то, что Христа якобы распяли жиды, — сие выдумка. Его распяли римляне, Пилат, по указке, по наущению жидовских первосвященников. Они же ревновали к славе его и страшились, что народ пойдёт за ним, и тогда их власть умалится, а то и вовсе исчезнет... — Он снова остановился, выжидая, не зашёл ли он чрезмерно далеко, не коробят ли его слова царя.
Но Пётр кивнул:
— Занятно. Валяй далее!
— Первые пять книг Ветхого Завета, Пятикнижие есть священная для жидов Тора. И вообще у нас, православных, очень много общего с жидами.
Пётр захохотал.
— Ишь как запел! Соловьём! А всё ж уклонился спрашивал ведь я, не блюдёте ли свой закон в тайности?
— А если кто и блюдёт, кому от этого вред? — задорно отвечал Шафиров, видя расположенность Петра.
— Оно, конечно, так, но попам, должно, обидно: сколь много старались, а всё ж не до конца искоренили жидовскую ересь.
— Слышно, государь, таковая ересь была на Руси в правление великого князя Ивана Васильевича, — вступился Головин. — Пошла она от некоего жида Схарии, а тот развёл её в Новгороде. А потом перешла она в Москву, два новгородских протопопа встали во главе кремлёвских храмов, митрополит московский тоже втянулся. А близ великого князя обретался дьяк Фёдор Курицын, бывший у него в доверенности. Он и развёл ересь в Москве.
— Чего ж они добивались?
— А того, чтобы отклонить людей от почитания икон, святых, монашества...
— Сие разумно, — подхватил Пётр. — Мирские захребетники. Далее, далее.
— Отрицали божественность Иисуса Христа, святой Троицы, — словом, покусились на устои.
— Ну и что же?
— А то, что кабы не Иосиф Волоцкий, великий проповедник, зажигавший словом паству, она бы процвела. Ещё сноха князя Елена Глинская придерживалась ереси. А князь её слушался. Ополчились церковные иерархи, и с ересью было покончено. А главных еретиков — Курицына, его брата Волка и других — сожгли.
— В вере должна быть простота, — неопределённо протянул Пётр. — А вероучители наши чрезмерны в ейном языке и прочем ином. Однако ты, Фёдор, глубоко копаешь в прошлом.
— А ещё, государь, — продолжил Фёдор, поощрённый царём, — был на Руси при великом князе Ярославе Мудром духовный писатель Лука Жидята, тоже крещёный.
— Видать, не всё так просто, видать, у жидовства есть свои приманки. А ежели всё так, как сказывал Шафирка, то грех на него ополчаться с той свирепостью, с коей громят его наши иерархи. Чужую веру можно не принимать, но уважать её должно. Я, к примеру, не враг мухамеданства, но противу султана зуб же имею и иметь буду, — подвёл итог Пётр.
— Осмелюсь заметить, ваше царское величество, — подал голос Шафиров, — что в основе всех гонений лежит боязнь потерять власть над душами. А власть над душами — это денежки.
— Верно говоришь, верно, — оживился Пётр, — всяк поп от прихожан свою прибыль имеет. А коли они от него отойдут, он той прибыли лишён будет. А архиереи? Они города и деревнишки доят и от попов своих изрядный доход имеют. О монастырях не говорю — они и землёю владеют, и оброк им платят. Но без церкви нам, потентатам, никак нельзя — она народ в узде держит и нашей власти велит повиноваться.
— Безропотно, безропотно, — торопливо вставил Головин. — Экий у нас разговор интересный получился, государь. Безгневно, милостиво были мы выслушаны, и наши резоны приняты.
— Отчего же не принять, коли они разумны. Я разумность ценю высоко, равно как и справедливость. А выслушать готов и каторжника, ежели он свою правоту докажет.
— Да, правда превыше всего, — вставил Головин.
— Но у меня есть и своя, царёва правда, — сказал Пётр. — Ею интерес государственный повелевает.
А ведь бывает так, что у подданного своя правда, а у государя — своя. И они никак не сходятся. Тут уж я за государственный интерес стану стоять непреклонно.
— Вестимо так, государь, — поддакнул Фёдор. — Тут и наш брат, подданный, в каком бы ранге он ни был, обязан к послушанию.
— Ежели я с подданными своими стану мыслить розно, то приведёт это государство к худу, — убеждённо произнёс Пётр. — Но я меру справедливости знаю и её не нарушу.
— А стрельцы? — не удержался Пётр Шафиров.
— А что стрельцы? Это войско старинное, оно свой век отжило. Узрели все и в Англии, и в голландских Штатах, и тут, у Августа — всюду регулярство в войске устроено. А без регулярства, без строя, без воинской науки как быть? Стрельцы в бой идут как — помните? Толпою! Так они при батюшке выучены, мир праху его. А с толпою на войне какой разговор? Пули да ядра мигом разнесут. Оттого и бунтуют, что толпа. Нет, я им конец положу.
— Семьи у них великие, государь, — осторожно заметил Головин. — Жаль жёнок ихних да детишек.
— Как заводили, так и разведут, — раздражённо произнёс Пётр. — Нянькаться я ни с кем не намерен. Опричь царевен. Да и тех к порядку призову — распустились.
— Я не к тому, государь, чтобы нянькаться, а поиметь жалость не мешало бы.
— Вот пущай попы да монахи жалость свою покажут — сие по их чину, — бросил Пётр. Разговор принял нежелательный оборот. Головин поспешил переменить его.
— Посылать ли гонца в Москву, дабы оказали государю своему надлежащую встречу?
— Ни в коем разе, — бросил Пётр, — концы в воду упрячут. Я же мыслю нагрянуть врасплох. Укорот им учинить.
Головин не знал, кого имеет в виду царь под «ними». Князя кесаря и боярина Стрешнева или же воеводу Шеина, мятежных стрельцов. Но перечить не стал. Царская воля — державная воля.
Обнимались на прощание Пётр и Август, клялись в вечной дружбе. И увенчали прощальный час переменою одежды. Уж как Август влез в камзол Петра — один Бог знает. Небось, расползся он по швам с безумным треском. Зато Пётр легко поместился в камзоле Августа. Да ещё шутил, что ещё одного такого, как он, можно вместить.
Однако делать нечего. Так мешком и болталась одежда короля польского и саксонского курфюрста на русском царе.
— Конечно, он двумя государствами правит, — продолжал шутить Пётр, — стало быть, и платье у него шито на двоих.
Тишком въехали в Москву.