Глава двадцать пятая «ВОТ ВАМ ПАТРИАРХ!»

Кротостию склоняется к милости вельможа,

и мягкий язык переламывает кость.

Нашёл ты мёд? Ешь, сколько тебе потребно,

чтобы не пресытиться им и не изблевать его.

Не учащай входить в дом друга, чтобы он не

наскучился то бою и не возненавидел тебя.

Книга притчей Соломоновых


Священники ставятся малограмотные; надобно их

сперва научить таинствам и потом уже ставить в тот чин;

для этого надобно человека и не одного, кому это делать,

и определить место, где быть тому...

Пётр Великий


Десятый патриарх именем Адриан скончал своё земное бытие и отправился в град небесный. Жития его было шестьдесят четыре года.

О нём мало кто сожалел. Был он немилостив, упрям и вздорен. Чинил противности царю, явно покорствовал, тайно препятствовал. Отправил по епархиям «Грамоту о бороде», в коей говорилось, что, оголяя лик свой, мирянин уподобится котам и псам и в таком непотребном виде предстанет на Страшном суде.

Восходил медленно: был архимандритом Чудова монастыря, а потом главою Казанской епархии. Сколько-нибудь значительных трудов он после себя не оставил, исключая разве сочинение, озаглавленное: «О древнем предании святых апостол и святых отец, како подобает православному христианину на знамение креста на лице своём руки своея персты слагати, и кия слагали, и како на себе оный изображати», исполненное суесловия и лжемудрия.

Отпевали патриарха по чину — в Успенском соборе. Царь был в Нарве и на обряде не присутствовал. Позлащённая рака, а не простой гроб стала ему последним пристанищем на земле. Архиереи в ризах, в белых клобуках и митрах сгрудились вокруг усопшего, блистая в круге чернецов, обступивших их. Чёрные траурные одежды казались уместнее при этом скорбном обряде.

Патриарх, омытый и облачённый, лежал перед алтарём, освещаемый колеблющимся от множества дыханий жёлтым светом четырёх свечей, уставленных крестообразно. От того лик его казался густой желтизны.

Читали молитвенное последование:

— Со духи праведных скончавшихся, душу раба твоего Спасе упокой, сохраняя её во блаженной жизни... В покоищи твоём, Господи, идеже вси святыи твои упокоеваются, упокой и душу раба твоего, яко един еси человеколюбец. Ты еси Бог, сошедший во ад, и узы окованных разрешивый, сам и душу раба твоего упокой...

Протодьякон возгласил трубно:

— Помилуй нас, Боже, по велицей милости твоей, молимся, услыши и помилуй!

Скорбное «Господи, помилуй» трижды повторил, как вздохнул, хор и сотни уст во храме.

Священника, должного произнести слова заупокойной молитвы, заменил митрополит Феофил. Он был нетвёрд в тексте, а потому то и дело сверялся с требником.

— Боже духов и всякия плоти, — возглашал он, — смерть поправый и диавола упразднивый, и живот миру твоему даровавый сам, Господи, упокой душу усопшего раба твоего в месте светле, в месте злачне, в месте покойне... Яко ты еси воскресение и живот и покой усопшего раба твоего и тебе славу возсылаем со безначальным твоим Отцем и пресвятым и благим и животворящим твоим Духом, ныне и присно и вовеки веков. Аминь.

Как единый вздох, вознеслось к тёмному своду, раскатившись меж могучих столпов, единоустное «аминь!». И наступила тишина, прерываемая редким всхлипом либо кашлем. Толпа зашевелилась, раздалась, скорбная процессия тронулась к выходу. Прощание с покойным патриархом затянулось. Погребальный и унылый звон колокола, казалось, призывал: восплачьте!

Меж тем недавно вошедший в силу, в фавор прибыльщик Алесей Курбатов писал царю: «Больному патриарху трудно было смотреть за всем, от чего происходили беспорядки по духовному управлению. Избранием архимандритов и других освящённого чина людей заведовал архидьякон, который, как известно, сам собою править не может: где же ему избирать? Избранием патриарха думаю повременить. Определение в священный чин можно поручить хорошему архиерею с пятью учёными монахами. Для надзора же за всем и для сбора домовой казны надобно непременно назначить человека надёжного: там большие беспорядки; необходимо распорядиться монастырскими и архиерейскими имениями, учредить особливый, расправный приказ для сбора и хранения казны, которая теперь погибает по прихотям владельцев, школа, бывшая под надзором патриарха и под управлением монаха Палладия, в расстройстве ученики числом 150 человек очень недовольны, терпят во всём крайний недостаток и не могут учиться; потолки и печи обвалились. Мог бы я и о другом многом донести, да я очень боюсь врагов. Из архиереев для временного управления, думаю, хорош будет холмогорский Афанасий; из мирских для смотрения за казною и сбора её очень хорош боярин Иван Алексеевич Мусин-Пушкин или стольник Дмитрий Петрович Протасьев».

Курбатов был прибыльщик, возвысившийся из дворовых благодаря острому уму и смекалке, — это он придумал, как из бумажного листа с гербом извлечь немалую прибыль для казны. Словом, он был человек государственный, таких людей Пётр высоко ценил. А потому он дал прочесть его письмо Фёдору Головину.

Головин прочёл и одобрил.

— Разумно, государь. В этих делах торопливость неуместна. Я так думаю: без Бога, есть он либо его нет, нам всё едино не прожить: он пронизал всю нашу жизнь своими корнями, они всюду, в каждой, можно сказать, клеточке нашей, в каждом деле; мы поминаем его в каждом слове, хотим мы этого или нет, и единый архипастырь не может объять всех духовных дел. Не говорю уж о неустройстве: нужны зрячие и чуткие. В архипастыри избирают обычно дряхлых старцев, отягощённых немощами и болезнями. Духовными делами, мыслю, хорошо бы управила консилия из многих архиереев.

— Власть должна быть едина. Эвон, Никон при благоверном моём батюшке стал было твердить, что его власть выше царской, повелел титуловать себя великим государем. А что из сего вышло? Раздоры и неустройства! Давно это меня заботит. Покамест управлять Патриаршим приказом надобно назначить одного из архиереев. А уж потом решим, как быть далее. Кого же, как ты думаешь?

— Пока не вижу, государь, — честно отвечал Головин.

— Из просвещённых, понятно. А не из тех, кто устроит плач по бороде да по длиннополому кафтану.

— Я так думаю, государь: и Патриарший приказ ненадобен, коли нету патриарха, и само слово «патриарший» до времени не поминать всуе.

— Вестимо, — подхватил Пётр. — Готовь именной указ. Полагаю назначить боярина Ивана Алексеевича Мусина-Пушкина ведать Патриаршее подворье, архиерейские и монастырские дела. Он управит. А о преемнике патриарха много думаю.

Меж доморощенных архиереев не было никого. Они обрели чин свой обычно за выслугою лет, ревностным служением, все противились преобразованиям, отрицали всё иноземное и осуждали его за приверженность ко всему новому. Оставались малороссийские монахи, кои в большинстве своём образовались за границей, были книжниками и вглядывались не только в осанистость да бородатость, но и в ум и знания.

Пригляделся Пётр к игумену Никольского пустынного монастыря Стефану Яворскому. Он кончил курс в Киево-Могилянской академии, после учился за границей. Царь обратил на него внимание во время панихиды по усопшему боярину Алексею Шеину — первому российскому генералиссимусу: монах произнёс складную речь, столь отличавшуюся от косноязычия архиепископа Мефодия, игумен Стефан сблизился с Нарышкиными и доброжелательно относился ко всему иноземному, говоря, что в старые жилы полезно влить свежую кровь.

Но более всего возбудила Петра скромность Яворского, его чуждость какому-либо искательству. Покойный патриарх намерен был отпустить Яворского под власть киевского митрополита Варлаама Ясинского. Но царь воспротивился: как раз в это время освободилось место архиерея Рязанского и Муромского, и Пётр указал поставить на него Стефана. Однако нашла коса на камень — Яворский не шёл. Упрямился долго. Странное дело: его вовсе не прельщал высокий духовный сан. И когда Пётр стал допытываться, отчего это, Яворский ответил ему на письме:

«Вины, для которых я ушёл от посвящения: 1) писал ко мне преосвященный митрополит киевский, чтоб я возвращался в Киев и его во время старости не оставлял при его немощах и недугах; 2) епархия Рязанская, на которую меня хотели посвятить, имеет ещё в живых своего архиерея, а правила ея, отец не повелевают живу душу архиерею, иному касатися епархии — духовное прелюбодеяние! 3) изощрённый завистью язык многие досады и поклёпы на меня говорил: иные рекли, будто я купил себе архиерейство за 3000 червонных золотых; иные именовали меня еретиком, ляшонком, обливаником; 4) не дано мне сроку, чтоб я смог приготовиться на такую высокую архиерейскую степень очищением совести своей чтением книг богодухновенных».

Всё это было столь непривычно, столь неожиданно, что Пётр проникся к учёному монаху доверием и теплотою. «Видно, он исповедует нестяжательство, подобно истинному христианину», — думалось ему. И Пётр настоял, сломив сопротивление Стефана: он был рукоположен в архиереи Рязанской и Муромской епархии. А вскоре посвящён в сан митрополита.

Пётр видел в Яворском сподвижника, а не противника, потому ему пришла в голову мысль дать ему на время блюсти патриаршее место, дабы не оказаться без духовного владыки. Стефану был присвоен затейливый титул: экзарха святейшего патриаршего престола, блюстителя и администратора. Отныне царь мог считать себя свободным в духовных делах.

Преобразования коснулись всех сторон церковной жизни. Новоучрежденный Монастырский приказ во главе с боярином Мусиным-Пушкиным занялся переписью монастырей и их вотчин. Указано было взять от монастырей откупа да и все земли, а монахам быть на прокорме от казны и жить своими трудами. Великий государь указал: всем, начальным и подначальным, давать поровну, по десять рублей денег и десять четвертей хлеба на год, а доходы с вотчин и всех угодий монастырских и архиерейских отправлять в Монастырский приказ, то бишь в казну. Челяди в монастырях не держать и вообще жить монахам в строгости.

Стефан Яворский был муж зрелый и разумный. Ко времени его назначения ему исполнилось 44 года — он родился в местечке Яворове на Волыни в 1658 году. Проповедническую практику приобрёл в Киевской академии, оттого именовали его за вдохновенные проповеди златоустом.

Пётр призывал его к себе для совета по делам духовным. Яворский был скромен:

— Я в дела государственные не мешаюсь, ибо невместно духовному лицу выговаривать царю. Как говорят в народе: всяк сверчок знай свой шесток.

— Не круто ли с монастырями обошлись? — допытывался Пётр.

— Нет, государь, монашество в первые века христианства удалялось от мира и издревле жило своими трудами, питая притом нуждающихся, призревая убогих. Сказано ведь: по трудам и хлеб. Иные монастыри жируют, крепостные на них спину гнут. Статочное ли дело жить чужими трудами?!

Пётр хохотнул.

— Я вот царь, а тружусь в поте лица. Жалованье получаю по должности. Ни сапог, ни чулок новых не завожу, пока не сношу, живу в бережливости, как должно истинному христианину. У меня на руках мозоли не сходят.

— Добро, государь. Всем бы взять житие ваше за образец, все вельможи должны на вас оборотиться. А то иные норовят в праздности жить.

— Э, нет. Я всех запрягу. Тунеядцев не терплю. Всяк должен добывать хлеб свой в трудах. Мне говорят: иные от рождения право на праздность приобрели, за заслуги предков своих. А я отвечаю: чужими заслугами сыт не будешь. Ими не заслоняйся. Князья да бояре тоже должны трудиться.

— Истинно так, государь. Вот ежели бы внимали праведному слову, установилась бы в мире благость. Взыскуем истины, мечемся иной раз от веры к вере, подобно мне, грешному...

Пётр удивился:

— Позволь, отче, в коих верах ты побывал?

— Как же, государь милостивый. Науки питали меня в университетах и академиях Львова, Кракова и других старопольских заслуженных городах. И там стал предо мною соблазн в виде униатства. Украина располовинена: уния потеснила православную веру...

Известно ведь, христианство раскололось на различные толки: католичество, лютеранство, протестантство, православие. Попытки объединения церквей предпринимали не раз и всегда терпели крах. Последний такой собор собрался в Бресте в 1596 году. На нём было достигнуто соглашение: главою церкви признается папа римский, а обрядность остаётся православной. Это и есть основа униатской церкви. И Стефан в пору своего ученичества и блужданий был принят в её лоно под именем Станислава-Симона.

Но православная церковь восстала против униатства, объявив его еретическим, как еретическими, она почитала все остальные христианские церкви. Эта непримиримость была порождена властолюбием: духовные владыки перетягивали паству друг у друга, объявляя остальные толки еретическими. Шла непримиримая борьба — за души и за деньги...

— Это мне хорошо понятно, — усмехнулся Пётр, — посему и учреждён мною сумасброднейший, всешутейший и всепьянейший собор с поклонением Бахусу, ибо сей бог свободен от корысти. А я в разноверии усматриваю единую корысть, ибо все мы веруем в единого Христа. Жизнь же надобно препровождать в веселии и приязни, равно и в согласии. А скажи на милость, неужто ты так и пребываешь в униатстве?

— Нет, государь милостивый. Само собой, когда возвернулся в Киев, то сызнова оборотился в лоно православия, ибо тамошняя академия, куда я был определён профессором элоквенции[52], вся сугубо православного исповедания.

Слово «академия» упало на взрыхлённую почву. Царь его подхватил. Он был недоволен деятельностью тамошней академии, подвизавшейся в Заиконоспасском монастыре. Она была основана ещё при старшем его брате царе Фёдоре Алексеевиче назиданием князя Василья Васильевича Голицына при участии известного учёного и сочинителя, бывшего воспитателем детей благоверного царя Алексея Михайловича, Симеона Полоцкого. Учеников в нём было малое число. Наставники были не на высоте. Несколько оживилась её жизнь с приходом учёных греков братьев Лихудов. Но вскоре и они зачахли: Лихуды оказались худы, как шутили острословы.

Петра язвила мысль, что Московская академия пребывает в безвестии, тогда как Киевская, Львовская и иные, отнюдь не столичные, пользуются широкой известностью в христианском мире. Однако где взять учёных людей, достойных быть наставниками и возвысить уровень учения? Зазывали иноземцев, но почти без результата, несмотря на великие посулы. Война отодвинула эти заботы куда-то вглубь. Нот вот они вспомнились, извлечены на поверхность словами Яворского.

— Вот ты помянул Киевскую академию, чья известность распространилась повсеместно. О нашей Московской славяно-греко-латинской молчат, ибо сказать о ней почти нечего. Меж тем нужда в ней велика есть. Наше духовенство темно, малограмотно, образовалось по псалтыри. Иные и читать не могут, а все службы затвердили с голоса да и то кое-как, несут околесицу. Хорошо бы призвать поболе учёных людей, хотя бы из Киева, дабы заняли профессорские кафедры и подняли ученье на достойную высоту. Тебе, как говорится, и карты в руки. Я намерен поставить тебя президентом. Важно, чтобы наша академия объяла все коренные основы и ветви христианства, что скажешь?

— Почту за честь. Давно пора, государь, возвысить Московскую академию. Она притом должна объять все главные языки, стать истинно славяно-греко-латинской. Последним, сколько известно, здесь пренебрегли: латынщина-де противна православию. Меж тем корни христианства исходят не только из Святой земли, но и из Рима, равно как корни православия — из Византии, откуда оно пришло на Русь.

Стефан Яворский рьяно взялся за дело. И академия ожила. При Лихудах там главенствовал греческий язык; он же, по примеру Киева, сделал упор на латыни, ибо латынь была признана повсеместно языком науки и просвещения, и большинство трудов отцов церкви были писаны тоже на латыни.

Однако эти его реформы дошли до ушей иерусалимского патриарха Досифея, с которым состоял в постоянных сношениях переводчик Посольского приказа Николай Спафарий, бывший его оком и доверенным лицом в Москве. Досифей обрушился на Яворского в послании: «Несправедливо пишешь, что ты поборник восточной церкви, потому что, прохлаждаясь на одном обеде, где были и некоторые греки, ты опорочил восточную церковь насчёт совершения таинства евхаристии. И ныне, находясь в Москве, ты стер вконец еллинское училище и только о латинских школах заботишься...»

Но царь Стефана всячески оборонял и повелел не отвечать Досифею на его наветы.

Спафарий извещал Головина в письме: «Святейший (Досифей) ныне зело гневен на меня за то, будто мы умаляем его честь и бережём рязанского, а его письма небрежём. Я природу его ведаю из молодых лет: запальчивый такой, что и в алтаре никому не спустит. Отпиши к нему, потому что он вашей милости в письме пеняет, что ни малой отповеди от вашей милости не получил... И того ради на всякую статейку учини ему отповедь, и так утолится гнев его...»

Головин по просьбе царя вникал в духовные дела и утолял распри, время от времени возникавшие меж архиереев. И часть забот по академии легла на его плечи. Вместе с Яворским он разработал учебный план, в котором были не только духовные науки, вроде богословия, экзегетики и прочих, но и светские, такие как философия, астрономия, мироздание. По своему ведомству поручил он дипломатам вербовать учёных людей в профессора академии. Посол Москвы в Голландии Андрей Артамонович Матвеев сообщал ему: «Гречанина священника Серафима по вашему письму, дав ему на проезд денег, на вешних кораблях отправлю к Москве, потому что он здесь и в Англии многовременно жив... и довольные книги на греческом языке выдал, также философии и богословии сильное искусство имеет. Греческого, турецкого, латинского, французского и английского языков совершенно сведом. Может такой человек надобный не только для дел турецких впредь, и для свободных наук учения в государстве великого государя всегда употребительным быть...»

Московская славяно-греко-латинская академия ожила. И стали оттуда выходить богословские труды пока что в малом числе. Однако и Яворский, побуждаемый своим президентством, засел за писание обстоятельного труда. Он озаглавил его «Камень веры», а начал с обстоятельного изложения православного вероучения, как бы в ответ на попрёки патриарха Досифея. Далее он предполагал развить идею предопределения всего сущего на земле Божьим промыслом и верховенства духовной власти и почитал протестантизм отступничеством от христианства.

Меж тем на Москве объявился еретик и хулитель государя книгописец Гришка Талицкий. Будучи искусен в резьбе по дереву, изготовил он печатные доски, намереваясь печатать с них обличительные тетрадки. Великого государя объявлял он антихристом, коего приход предсказан был в старых книгах. По учинении розыска изловлен был сам Талицкий и его соумышленники и прикрыватели. Говорилось же ими так: какой он, Пётр Алексеевич, царь, коли сам людей терзает? Царь должен быть милостив и о нуждах народа печься, а он народ на муки обрекает, в дебри непролазные да в топи болотные загоняет. Таковые хулительные речения и писания были подхвачены и распространены.

Пётр призвал Стефана и спросил, слышал ли он о крамольных разговорах меж людьми. Стефан отвечал, что слышал.

— Как намерен ты поступить?

— Ежели пустить по церквам лист с обличением злоумышлителей, то в пастве пойдут толки о том, что нет-де дыма без огня, — отвечал Стефан. — По мне надобно похватать зачинщиков и учинить им суровое наказание.

— Это само собою. А не возьмёшься ли ты сочинить опровергательную книгу, дабы с нею в руках попы усовещали людей в церквах?

— Затеял я, государь милостивый, сочинить пространную книгу во утверждение православия, яко истинной веры и опровержение еретических течений. Озаглавил её «Камень веры». Но полагаю временно отступить от неё ради быстрого написания иной. Я уж и название придумал: «Знамения пришествия антихристова». И в ней мыслю обличить злонамеренное учение Гришки Талицкого. Ибо истинные знамения ему неведомы, а он рассевал ложные.

— Добро. Примись не отлагая — почитаю таковое дело важным, — сказал Пётр, заключая разговор.

Гришка Талицкий был схвачен и пытан. И будучи вздёрнут на дыбу и жжён огнём, повинился в злонамеренных речах и делах. И будто собирался таскать свои листки и пускать их в народ безденежно, и что призывал государя убить. А отчего таковое ожесточение в нём явилось, не сказывал. Оговорил многих, и бояр, и духовных. Монах Матвей показал: Талицкий пришёл и его келью, и принёс тетрадку об исчислении лет, и говорил: «Питаться стало нечем, а вы чего спите? Пришло последнее время: в книгах пишут, что будет осьмой-то царь антихрист, а ныне осьмой-то царь Пётр Алексеевич, он и есть, стало быть, подлинный антихрист».

Гришку Талицкого казнили, а его соумышленников сослали в Сибирь. Но слухи не умолкали.

На Москве явился некий проповедник, объявивший новое летосчисление, введённое по указу царя, антихристовым. И будто конец света близок, а возвещён он будет с приходом на Русь шведского короля Карла. И будто сей Карл есть провозвестник антихристов. И в решающей битве между ним и царём Петром победит оный Карл, и тогда наступит антихристово царство. Войско-де Карла сильней, а потому к нему переходят многие, и будто ему уже передались малороссийские казаки во главе со своим гетманом.

Того проповедника не удалось схватить, потому что его укрывали в народе. Пётр по обыкновению ярился, обличал князя Фёдора Юрьевича Ромодановского в бездействии. Князь оправдывался, что и сыщиков своих настропалил, и награды обещал — по пяти и даже по десяти рублёв тому, кто укажет на клеветника и злоумышленника. Но всё было бесполезно: проповедник был надёжно ухоронен.

Головин заехал к князю Михайле Черкасскому.

— Слышь, князь Михаила, Гришка-то Талицкий сватал тебя в писаниях своих на царство. Мол, ты милостив и добр, за тобою люди будут в сытости да праздности.

— Слыхал я, слыхал. Но в том неповинен, с Гришкою не якшался. А что люди мои ему сказывали, то мне неведомо. Докладал мне конюх Антип, что однажды наведывался Талицкий ко дворне и говорил смутительные речи. Но люди ему не вняли, а дали от ворот поворот. А что они мною довольны, это истинно так. Я их не неволю, содержу в милости. Ни один из моих вотчин не убег, им другой господин без нужды.

— Сколь не стараемся, не можем искоренить злонамеренные слухи про царя-антихриста.

— Народ языками мелет невесть что. И языки всем урезать не можно. А что тягот много взвалено, это верно. От тягот и олухи.

Головин развёл руками:

— Сам знаешь, война что молох: жрёт, жрёт и никак не насытится. Связал себя государь по рукам и по ногам войною да союзом с Августом. Союзник же сей ненадёжный, норовит поболе взять, а ничего взамен не дать. А государь наш прост и добр: прилепился к Августу и не отлепится, как его ни отвращай. Последние деньги из казны ему отдал. Мы ныне побираемся яко нищие — кто пожертвует на алтарь отечества. От купцов да от бояр, тех, кто побогаче, займаем без отдачи.

— И ко мне был государь с докукою. А потом спросил: «Како веруешь да пьёшь ли?» Я ему и ответил: верую-де в бога Бахуса, поклоняюсь пророку его Ивашке Хмельницкому, пью с умом. Он весьма одобрил.

— Винопитие у нас чрезмерно, — сокрушённо произнёс Головин. — И сам государь окорота ему не учинит: привержен. Здоровья не бережёт, а потому то и дело недуг его хватает.

— Труды великие на себя взвалил, вот и в винопитии разряжается, — заметил Черкасский.

— Труды? Великие? — переспросил было Головин. И про себя вдруг подумал, а не чрезмерны ли они? Не перехватил ли государь? Странное дело, но он впервые словно бы объял умом всё содеянное ими за последние годы. И им тоже. Оправдают ли их потомки, чей суд должен быть нелицемерен. Сколько народу загублено на строительстве флота. А нужен ли России столь великий флот? Корабли гниют в портах, потому что им не чего перевозить, а люди на них изнывают от безделья, однако поедают казённый харч. А новые крепости тягота казне, новые порты... Слишком крут поворот, слишком непомерен масштаб соделываемого. Дома не успел построить. Это у государя сила и энергия бьют через край, а страна, народ не поспевают, да и откуда взяться столь великой непомерности?

Затеял государь новую столицу основать. Среди болот и топей. В тамошнем гнилом климате люди мрут как мухи. Но он одно твердит: ПАРАДИЗ! Какой там парадиз, когда лихорадка косит людей, когда наводнения сносят то, что они построили. А он упрям в своей непомерности. Он идёт против всего: обычаев, нравов, самой природы.

Сладу с ним нет. Он упорен в том, что замыслил, и почти всегда настоит на своём. Человеческая жизнь для него ничто, он стирает её одним мановением руки.

Оправданы ли его замыслы и его деяния? Трудно ответить на таковой прямой вопрос, и он, Головин, соратник, правая рука, не берётся на него ответить. Он государю не судья. Он вместе с ним строит эти планы и захвачен их осуществлением. Растянуть бы их лет на пятьдесят, на сто. Но тогда не хватит одной жизни и не увидишь плодов своих замыслов, своих преобразований. А государь обуреваем желанием увидеть всё воочию и сей день, сейчас! В конце концов должен же явиться человек, который обновит затхлую жизнь! И что им до суда потомков?! Всяк станет судить да рядить по-своему. Воля ли поколений должна творить историю или воля единого человека?

Да, они замахнулись, и он, Головин, прямо причастен к тому, что замышляет государь. И он не отворотится, что бы там ни говорилось. Он захвачен творимым. Жизнь была бы пресна без такого размаха. У них своя правда, и она торжествует. Пусть жертвы неминуемы, они были во все времена.

И он машинально повторил:

— Жертвы неминуемы, князь Михайла, они были и будут всегда. Во имя вышней цели, во имя будущего.

— Оно, конечно, так, однако... — Он не закончил. Но всё — Головин понял это — упиралось в это «однако». Оно всегда будет смущать людей. Люди привыкли жить с оглядкою, и их не переделаешь. Ведь у каждого своё представление о правде, об истине, о справедливости, и каждый судит по-своему.

— Я в государеву правду верю, — поспешно отозвался Черкасский, — но вот простолюдины не приемлют, и они её осуждают.

— Это правда маленьких людей! — горячо возразил Головин, удивляясь этой своей горячности: так она шла вразрез с нахлынувшими на него мыслями. То были сомнения мимолётные, и он устыдился их. — А государя ведёт государственный интерес. И он скажется — и ныне, и присно.

Однако князь Михайла был человек осторожный и осмотрительный, и можно ли было осуждать его за это? Такого рода люди главенствуют на земле во все времена. И вот появляется меж них человек взрывчатой силы, как государь Пётр Алексеевич, и повергает их в смятение. И не только их, но и их потомков. Как тут быть? Пойти за ним во имя неведомого? Разрушать и строить на месте разрушенного?

А собственно, что они разрушили? Дедовский уклад. Туда ему и дорога. Осуждают их люди, приверженные старине. Но не всегда же ей быть, этой старине. Закон жизни таков: старое должно уйти, отмереть. Потому что она, жизнь, на то и жизнь, что в ней всё время происходит процесс рождения и умирания, смена старого новым, молодым, обычно более совершенным.

Единственное, что всерьёз огорчало Головина в государе, — несоразмерная привязанность к Ивашке Хмельницкому. Однажды не выдержал: попенял ему. Пётр отвечал на укоризну без раздражения:

— Кипит во мне всё, как в котелке: пар крышку норовит вышибить. Избыток силы некуда девать. А хмелеть не особо хмелею, чую, что пьяные языки мелют. Сказано ведь: что у трезвого на уме, то у пьяного ни языке. Вот потаённое и выходит наружу. Полагаю себя ограничить, да токмо всё не выходит. Ведаю, что не пристало. Батюшка мой благоверный во всём умерен был, и откуда во мне такое? — с непритворным сокрушением закончил он.

Видя, что Пётр не гневается, Головин прибавил:

— И тело, и душу поберечь бы тебе, государь, дабы век свой продлить и плоды своего царствования пожать.

— Менее всего думаю о себе. Пусть Русь пожнёт, пущай пожнут мои далёкие потомки. Ведь я не для себя тружусь, а для них, ради разумного устроения государства. Оттого, что вижу в нём многие несовершенства, и душа о том болит. Сам ведаешь, я о себе не забочусь, каждую полушку берегу, за обновками не тщусь — старое донашиваю. Ежели есть Бог, то он меня не осудит.

— Он витает в воздухе и вокруг нас. Его присутствие повсеместно, но он неуловим, — заметил Головин.

Они время от времени возвращались к разговору о Боге и его незримом присутствии в делах человеческих. Пётр худо относился к его земным служителям, называя их самозванцами и тунеядцами. О Боге и его влиянии на дела помалкивал. Оба сходились во мнении, что религия нужна для нравственного воспитания народа. Головин даже думал, что она отомрёт через века, когда наука и образование станут повсеместным уделом.

— Собрались архипастыри, государь, просят через меня доступа к тебе. Говорят, важное дело, а коей важности — умалчивают. Мы, говорят, самому государю доложим.

— Ну их, — отмахнулся Пётр, — ныне мне недосуг, завтра отъеду в Воронеж, покамест санный путь стоит. Пущай ждут. Небось не горит.

Горело, однако, за Яузой. Царь был огнепоклонником. Взметавшееся к небу пламя действовало на него магически. Стоило возникнуть пожару в округе, как царь самолично возглавлял людей, укрощавших стихию огня, и он кидался на пожар подобно тому, как бабочка летит на огонь.

Пётр не берёгся. Порой казалось, что он намеренно искал опасности. Может, она, опасность, влекла его к себе, а может, он руководствовался искренним желанием помочь людям в беде. Последнему было немало примеров, хотя укрепилось мнение, что он не был человеколюбцем.

— Государь, пожар! — выкрикнул денщик Денис.

Пётр выскочил за дверь в одном исподнем.

— Где это?

— Небось слобода.

— Ступай зови команду. Пусть берут багры и ведра. Да побыстрей!

Зарево недалёкого пожара вздымалось всё выше и выше снопами искр, обращавшимися в фонтаны. Всё это так напоминало столь любимые царём огненные потехи — фейерверки.

— Ишь, как полыхает, — бормотал Пётр в ожидании людей. — Поспеть бы. А то застанем одни головешки.

Москва деревянная горела часто и дотла. И на пепелищах снова ставились деревянные избы. Пожар тушили миром. Но уж если занялось, то мир был бессилен. По большей части старались вынести добро, а уж там пусть горит. Погорельцы отправлялись в долгие странствования за добротными даяниями. Иной раз проходили годы, прежде чем удавалось кое-как восстановить хозяйство.

Четверть часа ушло на сборы, и наконец три десятка человек преображенцев под предводительством Петра скорым шагом — запрягать было некогда — отправились за Яузу.

Горела улица. Огонь жадно пожирал сухое дерево избёнок. Люди заполошно суетились, не зная толком, куда кинуться. Иные растаскивали баграми горящие брёвна, иные сгрудились возле спасённого добра, а иные помахивали иконами в смешной надежде, что небесные силы угасят огонь. Тут же бродили священник с притчем, дьякон с кадилом.

— А ну раздайсь! — приказал Пётр. Он казался богатырём меж народца ниже его на голову. Народ не сразу признал в нём царя, а признавши, норовил пасть на колена.

— Ну вот ещё! Встать! — рявкал Пётр. Но голос его был еле слышен среди завывания пламени и треска рушившихся брёвен.

— Не давай огню пути! — кричал Пётр. — Окапывай!

— Белого голубя бы, государь. Мигом бы утухнуло.

— Какой к чёрту белый голубь! — ярился Пётр. — Растаскивай живее! — Ему было не до наивного поверья, будто если запустить в пламя белого голубя, то пожар сам собою утихнет.

Улица выгорела, но соседние дома отстояли. Пётр приказал одному из денщиков:

— Беги в Преображенское, вели моим словом капитану Денисьеву дать из казны двадцать пять рублёв на погорелых. Чрез ихнего старосту либо попа приходского.

Метался, орудовал баграми — у одного черенок выгорел, и теперь чувствовал необыкновенную усталость во всём теле. С трудом передвигая ноги, поплёлся домой, чтобы завтра плюхнуться в возок и помчаться в Воронеж на корабельное строение.

Возвратившись через месяц, принял депутацию архиереев в Грановитой палате.

— За чем пожаловали, святые отцы? — поинтересовался он хмуро.

Архиепископ Иоанникий, самый речистый, выступил вперёд:

— Пожалуй, великий государь. Кой год живём без патриарха, через что в народе смущение и непотребные речи. Сказано ведь — свято место пусто не бывает. Вот и мы бьём челом тебе, покуда то место временщиком занято: яви милость избрать достойного...

Он не договорил. Пётр набычился, шагнул вперёд и, ударив себя в грудь, воскликнул:

— Вот вам патриарх!

Загрузка...