Глава четвёртая С АЗОВА НА АЗОВ


Всякой потентат, которой едино войско

сухопутное имеет, одну руку имеет,

в которой и флот имеет, обе руки имеет.

Все наши дела ниспровергнутся,

ежели флот истратится.

Пётр Великий


Пойди к муравью, ленивец, посмотри на

действия его и будь мудрым. Нет у него ни начальника,

ни приставника, ни повелителя, но он заготовляет

летом хлеб свой, собирает во время жатвы пищу свою.

Или пойди к пчеле и познай, как она трудолюбива,

какую почтенную работу она производит:

её труды употребляют во здравие и цари, и простолюдины,

любима же она всеми и славна, хотя силою она слаба,

но мудростию почтена.

Книга притчей Соломоновых


— Во-ро-неж! Ведомый вор Стенька Разин подступал к нему со своей шайкой. Так его посадские предались вору: вор вора узрил со двора, — и Пётр заливисто рассмеялся. — Насилу батюшка мой — да святится имя его в веках — унял их: сколь пороху да свинцу из казны продали Стеньке за награбленное рухлядишко. Худой городишко, вор у него в корне. Но отсель сподручней на Азов идтить. Кабы только турок не заподозрил.

— Изобразим марш на Крым, — предложил Лефорт. — Князь Василий на Орду ходил...

— Ходил, да не дошёл, — пробурчал Пётр. — Только казну извёл да народу множество погубил занапрасно. Коли мы состроим стругов с полтыщи да ходки они будут, сплаваем под самого турка тишком.

— И быть ему биту, — вставил Фёдор. — Однако же лес ладом не просушен; я штабеля те прошёл да прощупал. Малый срок даден.

— Э, да когда начнём сколачивать суда, ветром их обвеет. Ништо! — тряхнул головой Пётр. — Плотники правду говорят: дерево водою кормится.

— То живое дерево, государь, — заметил Фёдор, — Живое без воды помрёт. Как человек.

— Сам знаю, — оборвал его Пётр. — Плотники ли все прибыли?

— С Великого Устюга да с Пскова ждём. Сказывают, в дороге они.

— Добрей было бы не лес сюда сплавлять, а струги. Не столь было бы мороки, — обронил Пётр. — В летописях писано, как царь Иван Васильевич Грозный приуготовлялся ко взятию Казани. Близ неё на острове малый град Свияжск ставлен. Тем Свияжском он завладел да оттоль замыслил Казань брать. И приказал царь по рекам Оке да Волге сплавлять лес да готовые суда и копить их на том острове. Татары про то не проведали, всё творилось в тайности. А когда суда да войско скопились, прянули они нежданно на Казань, и она пала. Нам бы так!

— Сколь ни скрытно двигаться войску, оно всё едино будет опознано, — вставил Лефорт.

— Авось подберёмся без шуму. Потехи наши минули, да и сами потешные усами обзавелись. Ныне начнём с азов — отымем Азов. А буде у нас ключ к морю Азовскому окажется, подберём и к морю Чёрному. — Пётр был воодушевлён.

— Так, государь, так! — воскликнул Фёдор.

Первый воевода Борис Петрович Шереметев получил повеление двинуть дворянское конное ополчение к низовьям Дона и поднять тамошних казаков. Донцы были известны своей удалью и издавна выучились бить крымских татар. Царёвы люди, московские стрельцы и городовые солдаты, равно и крепко сколоченные полки Преображенский, Семёновский, Лефортов и Бутырский отплыли с Москвы — Москвой-рекою в Оку, из Оки в Волгу. Близ Царицына Волга и Дон сближались. Молодой царь мечтал прорыть там канал, устроить шлюзное соединение, дабы расширить речные пути, самые дешёвые и доступные.

Пётр был полон планов — самых разных, его просто распирало от них, от затей. Он приникал к картам, советовался с опытными дельными людьми, был весь в кипении постоянном. Были у него в советчиках Яков Филимович Брюс, муж учёный, во многих науках и искусствах сведущий, был Николай Спафарий из греков, книжник и писатель, был тот же Андрей Виниус в иноземных делах знаток, был Билим Геннин из голландцев, известный рудознатец... Все люди почтенного возраста, кладези знаний. А царь Пётр был великий охотник до знаний всякого рода, любознательность его простиралась во все стороны света.

На Воронеж был набег для понукания и осведомления. А плыли торопко, гребцов сменяли почасту, чтобы свежие налегали на вёсла. Ловили и ветер — ставили парус. Царь изволил быть бомбардиром и начальником бомбардирской роты. С Фёдором беседовал запросто.

Однажды Головин высказал ему свою заветную мысль, смущавшую его: о едином Боге.

— Бог должен быть един, государь. Для всех народов и языков.

Пётр усмехнулся.

— Греховны суждения твои, хоша ты и генерал. — И неожиданно признался: — Да и я к тому склонен. Нетто артель богов наш мир создавала. Нешто разделение у них было, как у греков в древности. Гефест кузнечным делом ведал, Афродита любовным, Арес военным... Нет, такого быть не могло.

— Но ведь Бог сотворил людей равными, мы все его дети: и тунгус, скажем, и француз, и мы, россияне, и иудей, и тот же грек.

— Ия так мыслю, Фёдор, — признался Пётр. — Только в тайности. И никому сих мыслей не являю, потому как они греховны, против православной веры. Вера же народу нужна, потому как на ней держится устройство государственное. Всё едино — какая — магометанская ли, лютерская, православная. Я так понимаю: церковь и власть в единой связке соединены, друг друга поддерживают. Много я думал об этом, над таковым разделением власти на духовную и светскую, и понял: тому быть долгие века.

— Но от сего происходит рознь меж людьми, — пытался защититься Фёдор, — и кровь занапрасно льётся.

— Так оно, так. Глубоко въязвилась таковая рознь в человеках. Но ежели Бог не в силах сего переменить, то в силах ли это человеческих? Извечно это, Фёдор.

— Понимаю, государь. Но всё ж покоя нету.

— И не будет. Мысль должна быть беспокойна. По мне, так и я вот с малых лет покоя не ведаю. И в книгах, кои умными людьми писаны, тож разлито беспокойство о несовершенном устроении мира.

Фёдор подивился: молодой государь рассуждает как зрелый муж. Откуда это в нём — от природного ума иль от многих книг и бесед со старцами, кои напитывают человека. Так и не решив, он замолк, глядя на проплывающие берега.

Они все были в мягком светло-зелёном пуху. И казались только что умытыми. Лес спускался к воде, то вновь отступал, уходя к горизонту. Места были безлюдные, нетронутые. Редко-редко вдруг показывалась деревнишка с вереницей коричневых изб, карабкавшихся по косогору. Река несла стволы дерев, вырванных бурей, островки дернины. С одного из них лениво взлетела цапля и низко подалась к береговым кустам. Лось, бережно переступая копытами, спускался на водопой.

Фёдор глядел как зачарованный и, обернувшись, заметил, что и царь Пётр не отрывает глаз от дивной картины вешней природы. «Боже мой, как он молод! — вдруг подумалось ему. — Таким мог быть мой старший сын. Двадцать два года...» Щёточка топорщившихся жёстких, тщательно подстриженных усов вовсе не старила круглого, почти детского лица Петра и не придавала ему солидности, как, быть может, мнилось его хозяину. И во всей долговязой нескладной фигуре Петра было что-то детское, кафтан свободно болтался на нём. Он был странно узкоплеч и, со стороны казалось, слабосилен. Но это только казалось: несмотря на молодость, он был вынослив и крепок. Похоже, тесная дружба с Ивашкою Хмельницким, внуком Бахуса, никак на нём не сказывалась.

— Экая благость, — наконец молвил Пётр как-то в сторону, всё ещё не отводя глаз от берега. — И как подумаешь, что плывём воевать и на то взирает Господь с небес, взирает равнодушно, безгневно, так и не по себе становится.

— Он на нашей стороне должен быть, — сказал Фёдор.

— Да ничего и никому он не должен. Это мы хотим, чтобы он был на нашей стороне, а ему до нас небось и дела-то нет.

— Не должен он допущать пролития крови христианской, — предположил Фёдор.

— А ему что христианская, что магометанская кровь — всё едино. Ежели бы он был справедлив, то очистил бы нам берега на том же Азовском да и Черном море да и на море Балтийском, — сколь ни велика держава наша, сколь ни тесновато ей в сих пределах, а всё же жаждет выхода к сим морям. Ради промысла торгового и иного. А нам всюду преграды чинят. — И Пётр вздохнул. — Разве ж я склонен к войне? Были потехи — верно, но то потехи Марсовы ради укрепления духа, мужественности, отпора противостоящим.

— Много их, противостоящих, государь, — заметил Фёдор. — Вот и турок нам противостоять станет.

— То-то и оно, — отозвался Пётр. — А Господь тут хладен. Он ни при чём.

Подошёл родич Антоном Головин — командир Преображенского полка, тоже бывший в чести у молодого царя.

— Я к тебе, государь, с докукою. Объелись мои люди солониною, просят свежатинки.

— Где я им возьму? — развёл руками Пётр. — Вот причалим, даст Бог, и скотинки добудем.

— А я лося непуганого зрил, вот бы добыть, — вставил Фёдор.

— И я зрил. Для охоты мы плывём, токмо не на ту дичь. Вот станем под Азовом, заведём и охоту. Чай, в тех местах окромя турок и татар иная дичь есть, кою можно есть.

Все рассмеялись: государь любил и умел складно шутить.

— Ишь как ты обгорел, — заметил Фёдор, глядя на Автонома. — И борода вылезла.

— Как не обгореть да и обородатеть. Эвон, солнышко-то с неба ровно не слазит, темнит да волос тянет.

— Патрик-то Гордон с полком своим небось уж близ Азова, — сказал Пётр. — Скорым маршем двинул. Да и Шереметев с конницею, должно, уж казаков поднял. А мы ещё до Царицына не доспели. Умедлились. Да ещё оттоль переволочь.

— До нас пощупают турка, а мы его щекотать зачнём, — хохотнул Автоном.

Царский повар Ерофеев выглянул из камбуза, позвал:

— Государь-батюшка, пожалуйте ести.

— Какой я тебе батюшка, — буркнул Пётр, нехотя откачнувшись от борта, — айдате со мною трапезовать ради кумпанства. Вот и брудер Франц.

В самом деле, на длинных тонких ногах, казавшихся ещё тоньше из-за обтягивавших икры белых чулок, в щегольском цивильном камзоле, показался Лефорт.

Трапеза была почти солдатской. Пили рейнское из оловянных кружек — стекло и серебро Пётр запретил брать в дорогу.

— За здоровье государя нашего! — провозгласил Фёдор. С глухим стуком сомкнулись кружки.

— Эх, звону нет, — недовольно произнёс Лефорт. — Питье без звону пресно.

— А как питья не станет? — и Пётр подмигнул.

— Того не может быть. Что мы, турки? Без пития и виктории не одержать, — огорчился Лефорт. Он был, по выражению князя Бориса Куракина, дебошан французский, хотя родом был швейцарец, что, впрочем, было несущественно. — Вот коли возьмём Азов да поставим там гарнизоны, можно будет расслабиться и отъехать в Европу. Не для развлечения, нет, — поправился он, — для дела, для научения. Как ты на это смотришь, мингер Питер?

— Охочь давно, — отозвался Пётр, — Науке корабельной выучиться у голландцев да и мастеров-корабелов завербовать, иных искусников для заведений разных заводов. Ровно дремлем мы. Доходят до нас толчки европейские: пора-де вставать.

— Верно, государь Питер, — оживился Лефорт, — очень верно: пора просыпаться! Всего в твоём царстве в избытке, однако ж всё лежит неподъёмно.

— Интересу нет, — вмешался Фёдор, — а коли нет интересу, нужда не приспеет.

— Вот я и мыслю вытрясти сей интерес, — тряхнул головой Пётр. — Токмо трясти с натугой придётся. Подыму всех.

«И потрясёт. И подымет», — уверился про себя Фёдор, Он испытывал к своему государю и господину отнюдь не верноподданнические, а скорей отцовские чувства. Подобные тем, которые испытывают к старшему сыну, в котором воплощена вся надежда. Он готов был идти на любые лишения, претерпеть любые опасности ради него и вместе с ним. Откуда в нём столь великая непоколебимость, зрелость мысли и чувства много пожившего человека?! Его отец царь Алексей Михайлович был богомолен, степенен, чадолюбив — оставил по себе шесть дочерей и пятерых сыновей, но, признаться, звёзд с неба не хватал. И Фёдор в который раз задавал себе вопрос: откуда в Петре таковая незаурядность? Матушка его, вторая супруга царя Алексея, ни умом, ни талантами не блистала, разве что её дядька и воспитатель, боярин из новопоставленных Артамон Матвеев был человеком незаурядным, широких взглядов, что в нём заметил и оценил царь Алексей. Но то воспитатель! Талант дан от Бога, а не от воспитания. Тупицу, сколь ни бейся, в таланты не выведешь...

Так, ни к чему не придя, остался со своими мыслями. А флотилия тем временем расставалась со светлыми водами Оки и стала пересекать тёмные воды Волги. Впереди был град Нижний Новгород. Не больно-то он древен: четыре века назад основал его князь Юрий Всеволодович, да триста лет тому как приписан он к Москве. Но хорош, хорош. Эвон Часовая гора манит своим кремлём и церквами.

Оживились все на стругах: грядут высадка, торг, свежи и провиант. На берегу царя ждало письмо князя-кесаря и потешного короля Прешбургского Фридрихуса — Фёдора Юрьевича Ромодановского о делах на Москве. Пётр не помедлил с ответом:

«Мин херр кених! Письмо Вашего Превосходительства, государя моего милостивого, в стольном граде Прешбурге писанное, мне отдано, за которую вашу государскую милость должны до последней капли крови своей пролить, для чего и ныне посланный чаек за ваши многие и тёплые к Богу молитвы, вашим посланием и нашими трудами и кровьми, оное совершить. А о здешнем возвещаю, что холопи ваши, генералы Автамон Михайлович и Франц Яковлевич, со всеми войски дал Бог здоровы и намерены завтрашнего дня иттить в путь, а мешкали для того, что иные суды в три дня насилу пришли, и из тех многие, небрежением глупых кормщиков, также и суды, которые делали гости, гораздо худы, насилу пришли». Написал, ухмыльнулся, запечатал своей царской печатью и отправил с гонцом.

Да, всё делалось в спешке, людьми нарочитыми, хватавшими всё на лету. Не было той основательности, которая отличает людей сноровистых, умелых. И ещё долго будет так, покамест не обретут опыт и мастерство. Пока же ни того, ни другого не было.

— Король Фридрихус суров, но порядок на Москве соблюдёт непременно. — Размахивая письмом князя Фёдора Юрьевича, Пётр продолжал ухмыляться. — Докладывать ему буду всенепременно, дабы ведал, что службу его ценю высоко. Опять же чтоб он разные несносные слухи про наше плавание и поход усмирил...

— Мало того: не несносные, а поносные, — вставил Фёдор.

— Сие одно и то же. Безместные попы — вот зловредные сочинители небылиц про меня. Урезать бы им всем языки, да ведь укрывают их в монастырях. Сей корень надо бы вырвать, ибо от него худая молва, а от сей молвы в людях шатание, а в делах замедление.

— Я так думаю, государь милостивый, что корень этот глубоко внедрился, и вырвать его надобен богатырь, сила богатырская, — убеждённо произнёс Фёдор.

— Я в себе ту силу чую, — с вызовом сказал Пётр, — И преисполнен решимости его выдрать. Чаю, придётся поднатужиться, однако я к сему готов.

Волга, словно живое существо, то хмурилась, то яснела, то встречала их непогодою, то городила запруды из плавника. Остроги и острожки на её берегах были малолюдны. Все их обитатели грудились порою на берегу, завидев царскую флотилию, вовсе не ведая того, что она царская.

Были косы и мели — кабы не сесть, были разливы, где река промыла себе широкое русло и текла привольно. С великим любопытством воззрились на то ли остров, то ли береговой выступ Свияжска со множеством церковных куполков. Они были крыты лемехом, который от времени казался посеребрённым.

— Отсель царь Иван Васильевич Грозный пошёл с войском на Казань, — напомнил Пётр.

То и дело на борт подымалась лоцманы из местных. Предосторожности были не излишни: капризы реки надлежало ведать.

Миновали Казань, едва не пошли Камою, приглашающе распахнувшей свой зев. И наконец завиделся Царицын, где предстояла высадка. Царь поторапливал: шибче, шибче! И так умедлились, небось Шереметев с Гордоном уже под стенами Азова.

Предстоял сухой путь до малого казацкого городка Паншина. Виделся он нелёгким. Надо было волочь не только амуницию, оружие, снаряжение, пушки, но и суда. Да-да, адмиральские струги. Загодя царицынскому воеводе указано было заготовить колеса массивные да крепкие, телег справных помногу, лошадей тягловых сколь можно много.

Тягость великая, да что делать? Не на игрище собрались, а на войну, может, и долгую, как оборотится фортуна. А фортуна, известное дело, прихотлива, гадать, куда она повернёт, не приходится.

Вроде бы вёрст тридцать всего. Ну, поболее. Однако непросты эти версты с оврагами да буераками. Скрипят колеса, лопаются, трещат под ними пересохшие степные травы, надрываются кони и люди, равно и те и другие. Солёный пот застилает глава, за ноги цепляется былье. Невмоготу!

Бомбардир Пётр Алексеев, а по совместительству царь-государь и великий князь Пётр, трусит на своей лошадёнке, свесив длинные ноги, наравне со всеми. Ещё и других подбадривает, хоть самому тяжко. Надобно привыкать, не к тёще на блины идём, а на турсикий Азов. Слышно, сильна та крепость, ставили её турки надёжно, словно замок к двери. А дверь та запирает не только Азовское, а ещё и Чёрное море. Отопрём сии моря, станем торг вести, заморские диковины на Русь привозить. Расширятся наши пределы, шоры с глаз сдвинем и станем глядеть далеко.

Долго шли. Три дня и три ночи. Притомились, валились друг на друга куда попало, в жёсткие травы, сон охватывал мгновенно и был каменным.

Приволоклись наконец к Паншину в надежде передохнуть да подзаправиться. А тут новая беда: маркитанты чёртовы не заготовили провианту. Тут уже не бомбардир, а царь Пётр рассвирепел, а во гневе был он страшен. Сначала было приказал он их повесить, но потом, матерно матерясь, смилостивился и велел бить их плетьми. Статочное ли дело оставить полки без провианту?

Кое-как перемоглись охотою и рыбачеством да то, что можно было, у насельников того городка откупили. И снова погрузились на суда да поплыли по Дону. А он ещё прихотливей Волги, братец-то её. Мели и косы их подстерегали за каждым поворотом, за каждою излукой.

Приткнулись к городку Черкасску, и там царь объявил растах, то есть отдых, — изнемогли все. Тут и гонец от Патрика Гордона прискакал: он с полком своим недалече от Азова и ждёт не дождётся основного войска.

Где-то застрял Шереметев с конницей, умедлил царь с полками. Стоит Гордон и не знает, как ему быть: объявить себя туркам боем — сила мала. Пётр отписал: ждать прихода главных сил, а дотоле никак себя по возможности не обнаруживать. А Андрею Андреевичу Виниусу, с коим был в душевной приязни, написал:

«Мин Херц! В день св. апостол Петра и Павла пришли на реку Койсу, вёрст за 10 от Азова, и на молитвах св. апостол, яко на камени утвердясь, несомненно веруем, яко сыны адские не одолеют нас».

День тот был вот ещё чем примечателен. То был день рождения самого царя и великого государя Петра Алексеевича, а по совместительству командира бомбардирской роты бомбардира Петра Алексеева. Царь в баталии желал быть первым среди равных, но беспременно равным, а не отсиживаться в шатре и принимать подношения своих генералов.

По случаю такового именитого дня было устроено немалое шумство с винопитием. От пускания фейерверков, от огненной потехи следовало воздержаться, а её наш бомбардир жаловал. А исполнилось ему в тот день двадцать три года.

Посидевши в тиши и дождавшись прихода Шереметева, который до поры до времени тревожил турок и татар на подходах к Крыму, дабы враги Христова имени полагали, что московиты идут на Бахчисарай, восьмого июля открыли огонь батареи бомбардира.

Турки, однако, всё разведали и подготовились. Отвечали плотным огнём. Знали бы они, что возле одной из батарей суетится сам русский царь, заряжая пушки и стреляя, начиняя гранаты и бомбы своими отнюдь не белыми руками, навели бы прицельный огонь. Но у них сего и в мыслях не было.

Не было до той поры, пока к ним не переметнулся голландец матрос в русской службе Якоб Янсен. Он всё им в доподлинности и рассказал: сколько русских, каковы их силы, каков у них распорядок службы.

То было предательство из великих. И гарнизон, к тому времени усиленный подкреплением, им умело воспользовался.

Месяц июль в тех широтах палил нестерпимыми жарами. Солнце, казалось, не сходило с небосклона. Травы вконец высохли и издавали сухой треск, стоило тронуть их рукой. Немыслимо было не то что воевать, а и двигаться. И царь-бомбардир объявил-указал: в полдень всем завалиться в тень и спать, спать, дабы набраться сил для дневного боя.

Караулы были расставлены, но и сами дремали, время от времени вяло окликая, заслышав шаги:

— Стой, кого несёт?

И вот в ответ послышалось на чистейшем русском языке:

— Свои мы, братцы, свои.

И снова часовых объяла дремота.

Кабы знали они, что то были турки с кривыми ятаганами, наученные изменником. Пока очнулись, пока подняли тревогу, турки повырезали спящих, заклепали все осадные орудия да и утащили с собой девять пушек.

Урон то был, но и урок. Часовых били кнутовьем, исполосовали спины. Но что толку? Мёртвых не вернёшь, пушек не подвезёшь.

А не подвезёшь потому, что турки заперли нижнее течение Дона. Построили по берегам две сторожевые башни-каланчи, протянули меж них железные цепи — и поди проплыви. Не то что струг или ладья, а лодка не проскользнёт. На каланчах тех сидели особо меткие стрелки и поражали всех, кто покажется на речной волне.

Как говорится, ни проехать, ни пройти. А как подвозить припас, подкрепления? По такой-то жаре только речной подвоз и надёжен.

Тут надежда была на казаков. Кликнули меж них клич, дабы вызвались охотники обезвредить каланчи. Обещаны были им большие деньги — десять рублёв.

— За десять-то рублёв кто не возьмётся! — воскликнул есаул Никифор Рябой. — Это ж якое богатство! Ну, кто со мною?

Вызвалась целая орава: всяк захотел обогатиться. Дождались тихой безлунной ночи, сели в ялик, подгребали руками. Неслышно, как кошки, высадились на берег, поползли по косогору. И вот она, каланча! Ворвались. Турок-страж и пикнуть не успел, как упал с перерезанным горлом. Порешили одного, другого, третьего... Четвёртый поднял было тревогу, да не тут-то было: все пали под ножами пластунов.

Оставалась вторая каланча. Долго не могли к ней подобраться: турки удвоили бдительность, теперь уже все её защитники бодрствовали ночью. Долго терпели, сидючи в осаде, но сколько же можно? Да и толку чуть. Одною каланчою русские завладели, и заградительные цепи были сброшены на дно реки.

И вот однажды сторожевые казаки заметили: турецкая каланча словно бы вымерла. Охотники выждали некоторое время, а потом, соблюдая предосторожность, подобрались к ней. Она безмолвствовала. Турки покинули её, как видно, ночью, оставив пушки и остальное снаряжение.

Пётр возликовал. Он отписал в Москву:

«Теперь зело свободны стали, и разъезд со всякими живностями в обозы наши, и будары с запасами воинскими съестными с реки Койсы сюда пришли, которые преж сего в обоз зело с великою тягостию провожены были от татар сухим путём. И слава богу, по взятии оных, яко врата к Азову счастия отворились».

Врата, однако, оставались заперты, и тщетны были усилия отворить либо разбить их. Осадные орудия бездействовали. Зажигательные снаряды, запускавшиеся за стены крепости, произвели два-три разрозненных пожара и не более того.

— Не подвести ли мины? — советовался царь-бомбардир со своими генералами. — Токмо отколь их вести? Коли турки пронюхают, забросают нас бомбами.

— Да и контрмины начнут копать наперехват, — предположил Фёдор.

— Почуют ли только?

— Слухачи у них в команде, — высказался Антоном Головин.

— Может, с моря их взять? Из казаков охотники возьмутся, — предложил казачий полковник Мелешко.

— Ловки твои люди, Афоня, а с моря только куснуть могут. А всерьёз не ухватят, потому как вся сила-то здесь, на земле.

Долго совещались, прикидывали так да эдак, но всё выходило щелчком. Наконец решились на штурм. Сколотили осадные лестницы, сладили нечто вроде турусов на колёсах, под прикрытием которых пехота подошла бы к стенам.

Но турок словно почуял. Расставил искусных стрелков, подкрепил их малыми пушками, учил солдат, как действовать при штурме, ежели взберутся на стену.

— Ров, ров не забыть бы, перескочить его с маху не можно, — наставлял Пётр. Он положил оставить бомбардирскую роту в резерве, в готовности открыть огонь для прикрытия штурмующих, всё едино — наступают они либо отступают.

Штурмовали по сигналу ракеты. Нестройно кричали «ура!», домахнули до рва, а перед ним замешкались. А турок не замешкался. Стрелял прицельно, много христианских душ погубил.

Топтались, доколе не бросились назад, осыпаемые свинцом. Хоть и готовились, а ничего не вышло. Пётр писал в Посольский приказ своему конфиденту Андрею Юрьичу Кревету, переводчику:

«Пешие наклонясь ходим, потому что подошли к гнезду близко и шершней раздразнили, которые за досаду свою крепко кусаются, однако и гнездо их помаленьку сыплется».

То-то, что помаленьку. То-то, что всего лишь сыплется, а не рушится.

— Щипки да уколы, а подлинного урону нет, — досадовал Пётр. — Дерзнём ещё разрисовать: ошибки явлены, стало быть, не повторим.

А уж сентябрь наступил. Сухой и поначалу жаркий. Все ждали дождя — напоил бы землю, освежил бы всё живое, травы и дерева, зверей и птиц да и людей заодно. Сходились на небе тучки, поднимался ветер, завивал столбики пыли, шуршал травами, ронял перекати-поле. Но тучки вновь размыкались, видно, гонимые ветром, и свежесть сдуло.

А во второй половине осень дохнула хладом. Караваны журавлей, гусей и мелкой птицы потянулись к югу с прощальною песней, и запылали костры из сушняка — ночами стало зябко.

Азов как стоял неколебимо, так и продолжал стоять. И второй штурм не удался. Ну что ты будешь делать! И тут Петру вспомнились крымские походы князя Василья Васильевича Голицына, коротавшего безрадостные дни свои в краях хладных к бесплодных по его царской милости. Жестокая опала постигла князя с семейством, и одною из тягостных вин его были те бесплодные походы на Крым с великим уроном. А сейчас он, великий царь и самодержец Пётр, терпел явный урон. Экая досада! То не потехи под Прешбургом, а натуральная война.

Но он продолжал бодриться. Отсылал таковые грамотки Андрею Андреевичу Виниусу, коего почитал:

«В Марсовом ярме непрестанно труждаемся. Здесь, слава богу, всё здорово и в городе Марсовым плугом всё испахано и насеяно, и не токмо в городе, но и во рву. И ныне ожидаем доброго рождения».

Бодрился, бодрился. И других взбадривал. А душа изнемогала. Неужто их ждёт бесславная ретирада, подобно той, которую испытал князь Василий Голицын? Допустимо ли это? Первый взаправдашний поход, первая в его жизни военная кампания, которую он мнил увенчать победоносной викторией, — и вдруг столь постыдный афронт! Он отгонял эти мысли от себя, а они всё возвращались и возвращались...

Укором ему был сам русский лагерь. Он мало-помалу обращался в лазарет. Больных становилось всё больше, лекари были беспомощны. Недостаток испытывался во всём, подвоз притекал малым ручейком.

А сентябрь стал крут. Ветры задували всё свирепей. Казалось, сама природа ополчилась против стана русского царя, против его самого, против его казавшейся такой победительной самоуверенности.

Наконец, уверившись в том, что Азов не взять, что два приступа показали их неподготовленность, Пётр созвал консилиум.

— Как быть, господа генералитет? — напрямую спросил он. — Чую напрасность наших усилий. Приступа наши враги Христова имени отбили. Что далее?

Поднялся Лефорт, царский любимец:

— Снять надобно осаду, государь Питер. Болезни войско косят, сама природа нас гонит.

— Ия так полагаю, государь, — поддержал его Фёдор Головин. А другой Головин, Автоном, был ещё категоричней:

— Афронт, государь, полный афронт. Надобно отступить, возвратиться.

— Воротимся на будущий год, собравши всю воинскую силу, на многих больших судах. Кои и с моря турка начнут теснить, — высказался Фёдор.

— За битого двух небитых дают, — с горькой усмешкой произнёс Пётр. — Быть посему.

— Побойся Бога, Питер! — воскликнул Лефорт, — Мы не биты вовсе, мы ретируемся пред обстоятельствами. Не турки против нас, а небеса.

— Верно говоришь, Франц, — оживился Пётр. — Мы отступим по велению небес. С таковой волей не поспоришь. Верно?

И все были согласны.

К тому ж приходили добрые вести от Шереметева. Он с казаками гетмана Ивана Мазепы взял некоторые татарские городки, устроив переполох меж крымцев. Они срочно подтянули татарскую конницу из Бахчисарая и других улусов. Всё ж не занапрасно труждались: Таган и Кызы-Кермен остались в руках Москвы.

С тем и въехали в Москву. Колокольным звоном встречала она сильно поредевшее войско, сиянием своих куполов, толпою посадских. Царь верхом на коне глядел победителем. В самом деле, он победил в себе досаду, обиду, робость. Он был полон боевого духа. Он не сдался.

Он мыслил о грядущей виктории.

Загрузка...