Глава XI ОШИБКИ

А Сен-Гилен, тот в свой черед

На стол швырнул три кости разом.

Взглянул на черта хитрым глазом

И молвил: «Кто ж из нас вперед

Владеть его душою будет?»

Старинная легенда


Чтобы предстать перед королем, Сен-Мару пришлось сесть на коня одного из кавалеристов, раненых в стычке, ибо своего он лишился у подножья крепостной стены. Выход двух отрядов через брешь потребовал довольно много времени, и они все еще шли и шли, когда Сен-Мар почувствовал, что кто-то коснулся его плеча; обернувшись, он увидел старика Граншана, который держал под уздцы прекрасную пегую лошадь.

— Соблаговолите, ваше сиятельство, сесть на собственного коня,— сказал он.— Я надел на него седло и бархатный чепрак, расшитый золотом, которые подобрал во рву. Подумать только — ведь их мог захватить какой-нибудь испанец или даже француз: в наши дни развелось немало людей, которые хватают все, что попадется под руку, как свою собственность, да и недаром говорят: «Что с возу упало — то солдату в руки попало». Они могли бы утащить и четыреста золотых экю, которые ваше сиятельство,— не в укор будь сказано,— забыли в седельных кобурах. А пистолеты-то, да еще какие пистолеты! Я их купил давным-давно в Германии, а они все такие же исправные, и спуск работает не хуже, чем в день покупки. Хватит и того, что убили бедного вороного, который был родом из Англии,— это также верно, как то, что я родом из Тура в Турени; зачем же было бросать такие ценные вещи, ведь они могли достаться неприятелю.

Причитая таким образом, Граншан сам тем временем кончал седлать пегого коня; отряды выходили медленно, и слуга, пользуясь этим, тщательно проверял шпеньки на каждой пряжке седла и длину подпруг, что не мешало ему продолжать свои рассуждения.

— Простите, сударь, я немножко замешкался, да дело в том, что я чуточку попортил себе руку, когда поднимал господина де Ту, а господин де Ту поднимал ваше сиятельство после того, как вы все свалились.

— Как? Ты и там был, старый дурак! — сказал Сен-Мар.— Это не твоя забота; я тебе приказывал оставаться в лагере.

— Ну, насчет того, чтобы оставаться в лагере, так это не в моих правилах; когда раздается выстрел, мне во что бы то ни стало надо видеть его вспышку, иначе я захвораю. А что касается моих забот, сударь, то в том они и заключаются, чтобы позаботиться о ваших конях, а вы сейчас на своем коне и сидите. Неужели вы думаете, что, если бы только можно было, я не спас бы того бедного вороного, который лежит сейчас во рву? Как я любил его, сударь! Ведь этот конь три раза выходил победителем на скачках. Всякий, кто любил его, как я, скажет, что мало ему no-жилось на свете. Он не принимал овес ни от кого другого, кроме как от своего друга Граншана, и каждый раз ласкался ко мне,— в доказательство этому кончика левого уха у меня не хватает,— это он, бедняга, откусил мне его однажды; но он не хотел причинить мне зла, — наоборот. Слышали бы вы только, как сердито он ржал, когда к нему подходил кто-нибудь другой; он, милое создание, Жану ногу из-за этого переломил; как я любил его! А когда он упал, я старался одной рукой поддержать его, а другой — господина де Локмариа. Сначала я было подумал, что и он и всадник поднимутся; но, к несчастью, из них только один очнулся, и как раз тот, которого я меньше знал. Вы, кажется, посмеиваетесь над тем, что я говорю о вашем коне, сударь; но вы забываете, что на войне лошадь — душа всадника, да, сударь, душа; ибо что особенно устрашает пехоту? Конница! И, уж конечно, не человек, которого сбрось только — и он все равно что сноп сена. Кто действует так, что все любуются? Опять-таки конь! И хоть иной раз хозяину и хотелось бы быть где-нибудь подальше, а все же, благодаря коню, он оказывается победителем и награду получает, а бедной скотине одни только удары достаются. Кто берет призы на скачках? Опять-таки конь, хоть он после этого даже и не поест получше, зато хозяин его кладет себе золото в карман, да все друзья ему завидуют, и важные господа уважают, как будто он сам скакал. Кто гонится за косулей и не получает ни кусочка ее мяса? Опять-таки лошадь. А случается, что и ее самое, беднягу, съедят. Однажды в походе с господином маршалом и мне случилось… Но что это с вами, ваше сиятельство? Вы побледнели…

— Стяни мне ногу чем-нибудь потуже — платком, что ли, или ремнем, словом, чем хочешь. Очень болит что-то!

— У вас, сударь, сапог продырявлен. И пожалуй, что нулей; ну, не беда, свинец — друг человека.

— Однако мне от него очень больно.

Кого любит, того и бьет, сударь. Свинец! О свинце дурно отзываться не следует; однажды…

Занявшись перевязкой ноги Сен-Мара повыше колена, чудак собрался было произнести столь же нелепое похвальное слово свинцу, какое он только что произнес в честь лошади, но тут его внимание, как и внимание Сен-Мара, привлекла шумная, ожесточенная перебранка между швейцарцами, которые после ухода остальных воинских частей оказались поблизости от них; швейцарских солдат было человек тридцать, и все они кричали и размахивали руками, а речь шла, по-видимому, о двух испанцах, которых они окружили кольцом.

Д'Эффиа прислонился к седлу и протянул ногу слуге, а сам внимательно прислушивался и старался уловить, что они говорят; но он совсем не знал немецкого и поэтому не мог понять их спора. Граншан, не выпуская его сапога, тоже сосредоточенно вслушивался и вдруг от души расхохотался и даже схватился за бока, чего с ним никогода не случалось.

— Ха-ха-ха! Два сержанта, сударь, спорят о том, которого из двух испанцев, что там стоят, надо повесить, потому что ваши приятели в красном не потрудились толком распорядиться; одни швейцарец говорит, что повесить надо офицера, а другой уверяет, что солдата. Но вот третий, кажется, примирил их.

— Что же он сказал?

— Что надо повесить обоих.

— Осторожно! Осторожно! — вскрикнул Сен-Мар, пытаясь стать на ноги.

Но стоять он не мог.

— Подсади меня на лошадь, Граншан.

— Как же можно, сударь, ведь рана…

— Исполняй, что тебе приказывают, и сам садись верхом.

Старый слуга, ворча, подчинился и по приказанию хозяина помчался, чтобы задержать швейцарцев, которые уже спустились в долину и готовились повесить пленников или, вернее, предоставили им самим привязать себя к ветке дерева; офицер, с хладнокровием, свойственным его мужественной нации, уже надел себе на шею петлю и собирался, не дожидаясь приказания, подняться на лесенку, приставленную к дереву, и привязать к ветке другой конец веревки. А солдат с тем же беззаботным спокойствием поддерживал лесенку и наблюдал, как спорят швейцарцы.

Сен-Map подоспел как раз вовремя, чтобы спасти их; он назвал себя сержантом и, воспользовавшись Граншаном как переводчиком, сказал, что двое пленников принадлежат ему и что он отведет их в свою палатку; он капитан королевских гвардейцев и ответственность берет на себя. Немец, как человек дисциплинированный, не осмелился возражать; сопротивление оказал только сам пленный офицер. Еще стоя на лесенке, он обернулся и точно с кафедры сказал с язвительной усмешкой:

— Хотел бы я знать, чего тебе тут надо? Откуда ты взял, что я дорожу жизнью?

— Я об этом и не спрашиваю,— ответил Сен-Мар,— мне совершенно безразлично, что с вами станется потом, но сейчас я хочу воспрепятствовать делу, которое мне представляется несправедливым и жестоким. А потом вы можете лишить себя жизни, если пожелаете.

— Недурно сказано, продолжал свирепый испанец,— ты мне нравишься. Поначалу я подумал, что ты намерен проявить великодушие в расчете, что мне придется благодарить тебя, а этого я терпеть не могу. Ну что ж, я согласен слезть отсюда: но я все-таки буду по-прежнему ненавидеть тебя, ибо ты француз,— предупреждаю тебя об этом и благодарить тебя не стану, потому что мы всего лишь квиты: я сегодня утром помешал этому солдату убить тебя; ведь он уже прицелился, а еще не было случая, чтобы он промахнулся, охотясь на серн в горах Леоне.

— Пусть так,— сказал Сен-Мар,— слезайте.

Он давно взял себе за правило относиться к людям так же, как сами они ведут себя по отношению к нему, и резкость испанца вызвала в нем ответную суровость.

— Ну и отчаянный же молодчик, ваше сиятельство,— заметил Граншан,— на вашем месте господин маршал не позволил бы ему спуститься с лесенки. Эй, Луи, Этьен,

Жермен, возьмите под стражу пленных его сиятельства и ведите их. Нечего сказать, хороша находка. Весьма удивлюсь, если от нее будет прок.

Каждый шаг лошади причинял Сен-Мару сильную боль; он ехал медленно, чтобы не обогнать пленных, которые шли пешком; вдали он видел колонну королевских гвардейцев, следовавших за королем, и старался предугадать, что именно хочет сказать ему монарх. Луч надежды осветил в его воображении далекий образ Марии Мантуанской, и на время в его душе воцарился мир. Но вся его будущность заключалась в словах: понравиться королю,— и он стал размышлять о том, как много горечи заключено в этой истине.

Тут он увидел приближающегося к нему господина де Ту; его друг беспокоился, узнав, что он отстал, принялся искать его в долине и поспешил, чтобы в случае надобности помочь ему.

— Уже поздно, друг мой, смеркается; вы очень задержались, я тревожился за вас. Кого это вы ведете? Почему вы так замешкались? Скоро король потребует вас к себе.

Таковы были вопросы, которые задавал молодой советник, так как беспокойство за судьбу товарища по оружию вывело его из привычного равновесия, которое он не терял даже в бою.

— Меня слегка ранило; я веду пленного, а сейчас думал о короле. Зачем я ему нужен? Как поступить, если он пожелает приблизить меня к трону? Придется угождать. При этой мысли, признаюсь, мне хочется бежать без оглядки, но я надеюсь, что на мою долю не выпадет роковая честь жить возле него. Угождать! Какое унизительное слово. Повиноваться — не так оскорбительно. Солдат всегда готов отдать свою жизнь, и этим все сказано. Но сколько угодничества, сколько притворства, сколько сделок с собственной совестью, какое унижение ума связано с судьбою придворного! Ах, де Ту, дорогой мой де Ту, я не создан для двора, чувствую это, хоть и видел двор всего лишь мгновение; в глубине души во мне таится дикарь, и воспитание придало мне только внешний лоск. Издали мне казалось, что я смогу жить в этом мире, среди всемогущих людей, я даже желал этого, ибо мною руководила мысль, очень дорогая моему сердцу; и вот с первого же шага я отступаю; вид кардинала привел меня в трепет; воспоминание о его последнем преступлении, совершенном у меня на глазах, помешало мне говорить с ним; он мне отвратителен, и я никогда не смогу обратиться к нему хоть с единым словом. В благосклонности короля тоже есть что-то устрашающее, словно его благоволение несет мне гибель.

— Я счастлив, что вижу вас в таком настроении; быть может, оно окажется для вас спасительным,— ответил де Ту, ехавший рядом.— Вы встретитесь с людьми, облеченными властью; вы не почувствуете ее на себе, но соприкоснетесь с нею; вы поймете, что она собою представляет, и узнаете, чья рука мечет молнии. Да будет угодно небесам, чтобы молния не поразила и вас! Вам придется, быть может, присутствовать на совещаниях, где решаются судьбы народов; вы увидите, вы сами дадите толчок тем прихотям, плодом которых бывают кровопролитные войны, завоевания и союзы; вы будете держать на ладони каплю воды, которая может переполнить чашу. Именно сверху, друг мой, легче всего понять человеческие дела; только поднявшись на вершину, можно убедиться в ничтожности того, что представляется нам величественным.

— Ах, если бы все сложилось так, как вы предсказываете, я, друг мой, по крайне мере, обогатился бы знаниями, о которых вы говорите; но кардинал, человек, которому я должен быть обязан, человек, которого я уже слишком хорошо знаю по его делам,— кем станет он для меня?

— Другом, покровителем, конечно,— ответил де Ту.

— Лучше тысячу раз смерть, чем его дружба! Все его существо и даже имя мне ненавистны; он проливает кровь, вооружившись крестом искупителя.

— Какие страшные слова, дорогой мой! Вы себя погубите, если король узнает о ваших чувствах к кардиналу.

— Пусть. Среди извилистых тропинок я хочу избрать другой путь — прямой. Мои мысли, мысли человека справедливого, откроются перед королем, если он меня спросит,— хотя бы это и стоило мне жизни. Я наконец увидел короля, которого мне рисовали таким слабым; я увидел его, и сердце мое невольно растрогалось; он, конечно, глубоко несчастен, но он не может быть жестоким, он выслушает истину.

— Выслушает, но не решится дать ей восторжествовать,— сказал осторожный де Ту.— Берегитесь душевных порывов, внезапных и опасных порывов, которые так часто обуревают вас. Не нападайте на такого колосса, как Ришелье, не рассчитав своих сил.

— Вы совсем как мой наставник, аббат Кийе, дорогой мой, благоразумный друг! Вы оба не знаете меня; вы не представляете себе, как я устал от самого себя и как высоко мечу. Мне нужно либо возвыситься, либо умереть.

— Как! Уже тщеславие! — воскликнул де Ту с крайним удивлением.

— Его друг отпустил поводья, закрыл лицо руками и промолчал.

— Неужели эта себялюбивая страсть, свойственная зрелому возрасту, уже завладела вами в двадцать лет, Анри? Тщеславие — самое жалкое из человеческих заблуждений.

— И все же оно теперь овладело мной безраздельно, ибо я живу только ради него, им полнится мое сердце.

— Ах, Сен-Мар, я вас не узнаю! Прежде вы были совсем другим! Не скрою от вас: как вы низко пали! Помните, во времена наших юношеских прогулок, рассказы о жизни и особенно о смерти Сократа исторгали у нас слезы восторга и зависти; возносясь мечтой к идеалу высочайшей добродетели, мы жаждали для себя тех прославляющих человека невзгод, тех возвышенных страданий, которые придают ему величие; мы придумывали возможные случаи самопожертвования и преданности… Если бы тогда чей-нибудь голос вдруг произнес в нашем присутствии одно только слово «тщеславие», нам показалось бы, что мы коснулись змеи…

Де Ту говорил с жаром, и в словах его слышался упрек. Сен-Мар ехал по-прежнему молча, закрыв лицо руками; когда он опустил их, глаза его были полны благородных слез; он крепко пожал руку другу и сказал проникновенно:

— Господин де Ту, вы оживили во мне прекраснейшие мечты моей юности; поверьте, я не пал низко, но я во власти тайной надежды, которую не могу открыть даже вам; я не меньше вас ненавижу тщеславие, которое мне, вероятно, припишут; весь мир так будет считать, но что мне мир? Что же касается вас, мой благородный друг, то обещайте мне, что не перестанете меня уважать, как бы я ни поступил. Клянусь всем святым, мои намерения чисты, как небеса.

— И я тем же клянусь, что слепо вам верю,— сказал де Ту,— вы возвращаете меня к жизни.

Они еще раз в сердечном порыве пожали друг другу руки — и только тут заметили, что находятся почти у самой палатки короля.

Приближалась ночь, но можно было подумать, что занимается какой-то другой день с более мягким светом, ибо из-за моря во всем своем великолепии всходила луна; на прозрачном южном небе не было ни единого облачка, и оно казалось голубым покрывалом, усеянным серебряными блестками; еще раскаленный воздух только изредка трепетал от дуновенья средиземноморского ветерка, а на земле замерли все звуки. Уставшие воины спали под сенью палаток, линия которых обозначалась кострами; осажденный город был, по-видимому, тоже скован сном; на крепостной стене остались только часовые и видны были лишь стволы их ружей, поблескивавшие в лунном свете, да факелы ночных дозоров; среди тишины время от времени слышались протяжные глухие возгласы стражников, дававших друг другу знать, что они бодрствуют.

Только в свите короля никто не спад, но люди находились вдалеке от него. Король отослал от себя всех приближенных; он в одиночестве прогуливался возле палатки, порой останавливался, чтобы полюбоваться красотой неба, и был, по-видимому, погружен в печальные раздумья. Никто не решался нарушить его уединение, зато все придворные из королевской свиты собрались возле кардинала; он сидел шагах в двадцати от короля на небольшом возвышении, сложенном солдатами из дерна, и утирал платком свое бледное чело; устав от дневных забот и от непривычной тяжести доспехов, он несколькими краткими, но неизменно внимательными и вежливыми словами отпускал тех, кто подходил к нему, чтобы пожелать спокойной ночи; теперь при нем находился только Жозеф, беседовавший с Лобардемоном. Кардинал смотрел в сторону короля, ожидая, не пожелает ли монарх сказать ему что-либо перед сном, и в это время до слуха его донесся топот коней Сен-Мара и его спутников; часовые кардинала опросили его и пропустили вместе с де Ту, но без сопровождающих.

— Вы слишком поздно приехали, молодой человек, чтобы беседовать с королем,— сказал кардинал-герцог недовольным голосом,— нельзя заставлять ждать его величество.

Друзья собирались удалиться, как вдруг послышался голос самого Людовика XIII. Король находился тогда в одном из тех ложных положений, которые преследовали его всю жизнь. Он был весьма недоволен своим министром, но вместе с тем сознавал, что именно ему обязан успехом, одержанным в тот день; вдобавок он желал объявить ему о своем намерении уехать из армии и снять осаду Перпиньяна; поэтому в душе его боролись два чувства: желание переговорить с министром и боязнь, что беседа умерит его гнев. А министр, со своей стороны, не решался первым заговорить с королем, ибо не знал в точности его намерений и боялся предпринять что-либо некстати, но в то же время не решался удалиться; оба они находились в положении, точь-в-точь напоминающем двух любовников, которым очень хотелось бы объясниться. Поэтому король с радостью воспользовался первым же предлогом, чтобы выйти из затруднения. Но на этот раз случай оказался для министра роковым; вот от таких-то случайностей и зависят так называемые великие судьбы.

Тут, кажется, господин де Сен-Мар,— громко спросил король,— пусть подойдет, я его жду.

Анри д'Эффиа подъехал к палатке короля верхом, а в нескольких шагах от монарха спешился, но едва он ступил ногой на траву, как упал на колени.

— Простите, ваше величество, я, кажется, ранен.

Из его сапога хлынула кровь.

Де Ту видел, что он упал, и приблизился, чтобы поддержать его; Ришелье воспользовался случаем и подошел к ним с нарочитой поспешностью.

— Избавьте его величество от этого зрелища! — воскликнул он.— Разве вы не видите, что молодой человек при смерти.

— Вовсе нет,— ответил Людовик, поддерживая юношу,— король Франции не боится видеть умирающих и не страшится крови, когда она пролита за него. Этот молодой человек вызывает у меня сочувствие; пусть его перенесут в мою палатку и вызовут моих врачей; если рана не опасна, он поедет со мной в Париж, ибо осада, господин кардинал, отменена; я вполне удовлетворен тем, что видел. Меня призывают в столицу другие дела; оставляю вас здесь командующим в мое отсутствие; именно это я и хотел сказать вам.

С этими словами король порывисто направился к своей палатке, предшествуемый пажами и офицерами с факелами в руках.

Королевская палатка закрылась, де Ту и солдаты унесли Сен-Мара, а Ришелье, ошеломленный и застывший, все еще смотрел на место, где разыгралась эта сцена; его словно громом поразило, и он, казалось, не видел и не слышал окружающих, которые пристально наблюдали за ним.

Лобардемон, все еще испуганный враждебным приемом, оказанным ему накануне, не решался сказать кардиналу ни слова, а Жозеф едва узнавал своего прежнего хозяина; он даже пожалел, что стал его сподручным, и подумал, не закатывается ли звезда министра, но, вспомнив, что к нему, Жозефу, все питают только ненависть и что нет у него другого заступника, кроме Ришелье, он взял его за руку и, сильно встряхнув, сказал шепотом, но резко:

— Что это, монсеньер! Вы как мокрая курица. Пойдемте с нами.

Делая вид, будто он поддерживает кардинала под руку, он на самом деле с помощью Лобардемона силой потащил его в палатку — подобно тому как учитель заставляет школяра лечь спать, чтобы он не простудился от вечернего тумана. Не по годам состарившийся кардинал не спеша подчинился воле своих приспешников, и вскоре пурпурная завеса палатки скрыла его от окружающих.

Загрузка...