Случалось, что и королевы плакали, как простые женщины.
Как сладостно быть красивой, когда ты любима.
В то время как приближенные князя с трудом его успокаивали, а он не скрывал страха, который мог передаться им, титулованная особа, более подверженная ударам судьбы, более одинокая вследствие равнодушия супруга, более слабая от природы и робкая из-за отсутствия счастья, являла, напротив, пример спокойного мужества и благочестивого смирения и укрепляла дух испуганной свиты: то была королева. Не прошло и часа после ее отхода ко сну, как за дверями и толстыми драпировками спальни послышались громкие крики, разбудившие ее. Она приказала служанкам отпереть двери, и герцогиня де Шеврез в одной рубашке и широком плаще, сопровождаемая четырьмя камеристками и тремя горничными, почти без чувств упала возле ее кровати. Нежные ножки герцогини были босы и кровоточили, ибо она в спешке поранила их, всхлипывая, как дитя, она уверяла, что пуля пробила ставню и стекло в спальне и поразила ее самое; она молила королеву снова отправить ее в изгнание: там ей жилось спокойнее, чем здесь, где ее хотят убить как наперсницу ее величества. Распущенные волосы герцогини ниспадали до самых пят: они были лучшим ее украшением, и молодая королева подумала, что такая небрежность не столь случайна, как это могло показаться.
— Помилуйте, дорогая, что случилось? — спросила королева довольно хладнокровно.— Вы похожи на Магдалину, но в молодости, до раскаяния. Если здесь покушаются на кого-нибудь, то разве только на меня,— успокойтесь.
— Спасите, защитите меня, государыня! Меня преследует Ришелье. Я это знаю.
Отчетливые звуки пистолетных выстрелов, донесшиеся в ту же минуту, убедили королеву, что страхи г-жи де Шеврез не напрасны.
— Оденьте меня, госпожа де Мотевиль! — громко приказала она.
Но г-жа де Мотевиль, совершенно потеряв голову, открыла один из громадных сундуков черного дерева, заменявших в те времена шкафы, достала оттуда ларчик с бриллиантами королевы, чтобы их спасти, и ничего не слушала. Остальные женщины увидели на окне отблеск факелов и, вообразив, что дворец объят пламенем, стали связывать в узлы драгоценности, кружева, золотые вазы и даже фарфор, чтобы выкинуть их в окно. В это время появилась г-жа де Гемене, несколько более одетая, чем герцогиня де Шеврез, но уже совсем трагически настроенная; страх красавицы передался королеве, которой был хорошо знаком ее спокойный, чопорный нрав. Г-жа де Гемене вошла, не поклонившись, бледная, как привидение, и выпалила единым духом:
— Пора исповедоваться, ваше величество; Лувр осаждают, весь народ идет сюда, так мне сказали.
Придворные дамы умолкли и оцепенели от ужаса.
— Мы умрем! — воскликнула наконец герцогиня де Шеврез, все еще стоя на коленях.— Боже мой, почему я не осталась в Англии! Да, надо исповедаться; я каюсь перед всеми: я любила… была любима…
— Хорошо, хорошо,— прервала ее королева, — я не намерена слушать далее; для меня такие речи опаснее многого другого, а вас, видно, это вовсе не заботит.
Хладнокровие Анны Австрийской и ее вторичная отповедь несколько образумили прекрасную герцогиню, она смущенно поднялась на ноги и, заметив беспорядок своего туалета, удалилась в соседнюю комнату.
— Донья Стефания, — сказала королева одной из своих камеристок, единственной испанке, которую она оставила у себя, — позовите капитана гвардейцев: пора наконец увидеть мужчин и услышать разумные речи.
Она сказала это по-испански, и таинственный приказ на языке, которого они не понимали, отрезвил присутствующих дам.
Донья Стефания молилась в уголке алькова, перебирая четки, но она тотчас же встала и выбежала из комнаты, чтобы выполнить приказание своей повелительницы.
Между тем шум на улице и смятение во дворце все нарастали. Из обширного двора Лувра доносилась команда офицеров, цоканье копыт, стук королевских карет, которые закладывали на случай бегства, лязг железных цепей — их тащили по каменным плитам, чтобы забаррикадировать входы,— чьи-то поспешные шаги, звон оружия, топот солдат; на улице раздавались глухие, смутные крики народа, которые усиливались и замирали, удалялись и приближались, подобно шуму волн и ветра.
Дверь снова отворилась и на этот раз пропустила очаровательное создание.
— Я вас ждала, дорогая Мария,— сказала королева, протягивая руки герцогине Мантуанской,— вы храбрее всех нас и явились в таком убранстве, что могли бы предстать перед целым двором.
— К счастью, я еще не ложилась, — ответила принцесса Гонзаго, опуская глаза,— и видела толпу из окон моей спальни. О государыня, бегите! Умоляю вас, бегите потайным ходом и разрешите нам остаться здесь. Одну из нас могут принять за королеву, а ведь я только что слышала, что народ требует крови,— прибавила она со слезами.— Спасайтесь, государыня! Мне не грозит потеря престола! А вы, вы дочь, супруга и мать королей, спасайтесь и оставьте нас вместо себя.
— Вы можете потерять больше, чем я, мой друг, вы красивее меня, моложе и, надеюсь, счастливее,— сказала королева с ласковой улыбкой, протягивая ей для поцелуя свою прекрасную руку. — Хорошо, оставайтесь здесь, я согласна, но и я останусь вместе с вами. Подайте, прошу вас, золотую шкатулку, которую моя бедная Мотевиль оставила на полу,— это мое самое большое сокровище. Вот единственная услуга, которую я приму от вас, моя красавица.— Затем, беря ларчик из рук Марии, она шепнула ей на ухо:— Если со мной случится несчастье, поклянись мне бросить его в Сену.
— Я выполню вашу волю, государыня, волю моей благодетельницы и второй матери,— ответила Мария, заливаясь слезами.
Между тем шум сражения на набережной усиливался, и окна спальни беспрестанно озарялись огнем ружейных залпов. Капитан королевских гвардейцев и начальник швейцарских стрелков спросили через донью Стефанию, каковы будут распоряжения ее величества.
— Пусть войдут,— ответила королева.— Отойдите в сторону, сударыня; в эту минуту я должна вести себя, как мужчина, таков мой долг.— И, раздвинув полог кровати, она обратилась к двум вошедшим офицерам: — Помните, господа, что вы головой отвечаете за жизнь принцев, моих сыновей; вам это известно, господин де Гито?
— Я сплю у порога их высочеств, государыня; впрочем, этот мятеж угрожает не им и не вашему величеству.
— Хорошо, но прежде всего думайте о них, а не обо мне, — прервала его королева,— и защищайте всех, кто подвергается опасности. Я обращаюсь и к вам, господин де Басомпьер; вы — дворянин; забудьте, что ваш дядя все еще в Бастилии, и исполните свой долг перед внуками покойного короля, его друга.
У молодого де Басомпьера было решительное, открытое лицо.
— Ваше величество может убедиться, — сказал он с легким немецким акцентом, — что я забываю лишь о своей семье, но отнюдь не о семье королевы Франции.
И он показал левую руку — на ней не хватало двух пальцев, которые ему только что оторвало.
— Но у меня остается другая рука,— проговорил он, кланяясь, и удалился вместе с Гито.
Взволнованная королева тотчас же встала и, несмотря на мольбы принцессы де Гемене, слезы Марии и протесты г-жи де Шеврез, подошла к окну и приоткрыла его, опираясь на плечо герцогини Мантуанской.
— Что это? — сказала она.— Они и в самом деле кричат: «Да здравствует король!… Да здравствует королева!…»
Народ, видимо, узнал ее, и крики возобновились с удвоенной силой: «Долой кардинала! Да здравствует Сен-Мар!» — донеслось в эту минуту.
Мария вздрогнула.
— Что с вами? — спросила королева, пристально смотря на нее.
Но так как испуганная герцогиня молчала, добрая, кроткая королева сделала вид, будто не замечает ее волнения, и с подчеркнутым вниманием стала следить за поведением народа, преувеличивая свое беспокойство, которое, в сущности, улеглось, как только она услышала первый же возглас толпы. Час спустя, когда ей доложили, что народ ждет лишь ее знака, чтобы разойтись, она милостиво, с видимым удовлетворением приветствовала его; но радость королевы была далеко не полной, ибо в глубине души многое тревожило ее, и особенно предчувствие того, что ей скоро суждено стать регентшей. Чем больше она наклонялась, чтобы показаться народу из окна, тем яснее видела сцены, казавшиеся еще отвратительнее при свете нарождавшегося дня; чем доверчивее, спокойнее ей приходилось казаться, тем сильнее сжималось ее сердце и на душу ложилась печаль от наигранной веселости собственных речей и улыбок. Под взглядами столпившихся внизу людей королева почувствовала себя слабой женщиной и содрогнулась при виде народа, которым ей придется повелевать и который уже научился требовать чьей-то смерти и вызывать королев.
Итак, она поклонилась.
Сто пятьдесят лет спустя это приветствие было повторено, другой титулованной особой, также родом из Австрии и французской королевой. Лишенная основ монархия, такая, какой ее сделал Ришелье, родилась и погибла между этими двумя поклонами.
Наконец королева велела затворить окна и поспешила отпустить свою боязливую свиту. Тяжелые занавесы упали на цветные стекла, и в покои уже не проникал более ненавистный ей дневной свет; толстые свечи белого воска горели в золотых канделябрах на стенах, покрытых тканными коврами с геральдическими лилиями. Оставшись одна с Марией Мантуанской, Анна Австрийская прошла за королевскую балюстраду, отделявшую альков, в изнеможении опустилась на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, разрыдалась, утомленная своим мужеством и притворными улыбками. Мария преклонила колена на обитую бархатом скамеечку и, не осмеливаясь заговорить первая, вся дрожа, лишь прижималась щекой к руке королевы — до сих пор никто не видел слез на глазах Анны Австрийской.
Несколько минут прошло в полном молчании. Наконец, с трудом приподнявшись, королева обратилась к Марии:
— Не огорчайся, дитя мое, дай мне выплакаться, — это так хорошо, когда царствуешь! Помолись за меня и попроси бога, чтобы он даровал мне силы не возненавидеть врага, который всюду меня преследует. Эти мятежи дело его рук.
— Что вы, государыня, ведь он в Нарбонне. Ибо вы, вероятно, говорите о кардинале. И разве вы не слышали криков толпы? Она расположена к вам и враждебна кардиналу.
— Да, мой друг, он в трехстах лье отсюда, но его зловещий дух витает у этой двери. Если народ кричал, то лишь потому, что он допустил это; если люди собрались, значит, еще не настал час, назначенный им, чтобы погубить их. Верь мне, я хорошо знаю этого человека и дорого заплатила за познание его порочной души; это мне стоило власти, приличествующей моему сану, радостей молодых лет, привязанности семьи и даже сердца супруга; кардинал отдалил меня от всего света; а теперь воздвигает вокруг меня стену уважения и почестей, но было время, когда он осмелился оклеветать меня перед всей Францией; мои бумаги были захвачены, меня подвергли допросу и заставили подписать признание в неведомой мне вине и просить прощения у короля, а в чем — и сама не знаю. Лишь благодаря преданности верного слуги и, быть может, ценою его пожизненного заключения, я сохранила шкатулку, которую ты только что спасла. Вижу по глазам, ты не веришь мне, приписываешь мои слова страху; не обманывай себя, дорогое дитя, как это делает ныне весь двор; да будет тебе известно, что этот человек вездесущ и ему известно все, даже наши помыслы.
— Неужели, государыня, он знает, что кричали люди у нас под окнами, и имена тех, кто их подослал?
— Да, без сомнения, он знал это или предвидел; он допустил, одобрил беспорядки, чтобы погубить меня в глазах короля и навеки разъединить нас; он хочет втоптать меня в грязь.
— Но ведь два года, как король разлюбил его: теперь у него другой фаворит.
Королева улыбнулась; она молча вглядывалась в наивные и чистые черты герцогини, в ее ясные глаза, доверчиво устремленные на нее; она откинула черные локоны, скрывавшие прекрасный лоб, и, казалось, отдыхала душой при виде очаровательной невинности, запечатленной на этом красивом лице. Поцеловав Марию в щеку, она продолжала:
— Ты не подозреваешь, мой бедный ангел, одной печальной истины: король никого не любит, и чем милостивее он к фавориту, тем скорее тот попадет в опалу и будет выдан человеку, который все губит, все уничтожает.
— Боже, что вы говорите?
— Знаешь ли ты, скольких фаворитов уже погубил король? — продолжала Анна Австрийская, понизив голос и смотря в глаза Марии, как бы для того, чтобы прочесть ее мысли и внушить свою волю.— Знаешь ли ты, чем они кончили? Слыхала ли ты об изгнании Барада и Сен-Симона, о пострижении мадемуазель де Лафайет, о позоре госпожи д'Отфор, о смерти де Шале, почти ребенка, первого из тех, кто был замучен, изгнан или брошен в тюрьму? Все они исчезли, словно подхваченные порывом ветра, по приказанию, которое Ришелье дал своему властелину; без королевской милости, которую ты принимаешь за дружбу, их жизнь протекла бы мирно; эта милость таит в себе смерть, она яд. Взгляни на ковер с изображением Семелы; фаворитки Людовика Тринадцатого подобны этой женщине; его расположение губительно, как огонь, который слепит, пожирает ее.
Молодая герцогиня уже не слушала королеву; она все еще смотрела на нее своими большими черными глазами, но их застилала пелена слез; пальцы ее дрожали в руках Анны Австрийской, губы судорожно подергивались.
— Я очень жестока, не правда ли, Мария? — спросила королева необычайно мягко, лаская ее, как дитя, у которого хотят выманить признание.— Ну да, конечно, я очень злая, и на сердце у вас очень тяжело; вам невмоготу, дитя мое. Ну полно, скажите мне лучше, какие у вас отношения с господином де Сен-Маром?
При этих словах горе Марии прорвалось наружу, и, по-прежнему стоя на коленях у ног королевы, она, в свою очередь, пролила потоки слез на грудь своей доброй повелительницы; юная герцогиня по-детски всхлипывала, а голова ее и прекрасные плечи так сильно вздрагивали, словно сердце у нее разрывалось на части. Королева долго ждала конца этого взрыва отчаяния и баюкала Марию, как бы для того, чтобы утешить ее боль.
— Полно, деточка, полно, не надо так горевать! — повторяла она.
— Я очень виновата перед вами, государыня, но я не знала, что вы так добры! Я была не права и, вероятно, буду жестоко наказана за это! Увы, я не смела обратиться к вам, государыня! Трудно было не открыть вам душу, а признаться, что я нуждаюсь в вашей поддержке.
Королева приложила палец к губам и на мгновение задумалась, видимо, собираясь с мыслями.
— Вы правы,— молвила она наконец, — вы совершенно правы, труднее всего обратиться к нам с первым словом, и это имеет часто роковые последствия. Но ничего не поделаешь, не будь этикета, мы легко могли бы уронить свое достоинство! Как тяжело царствовать! Сегодня я хочу заглянуть в ваше сердце, но вижу, уже поздно что-либо сделать.
Мария Мантуанская опустила голову и ничего не ответила.
Надо ли помочь вам высказаться? — спросила королева.— Или вы забыли, что я смотрю на вас, как на дочь, что сначала я хотела выдать вас за брата короля, а теперь готовлю для вас польский престол? Разве тебе этого недостаточно, Мария? Хорошо, я сделаю нечто большее ради тебя; и если после этого ты не откроешь мне своего сердца, значит, я ошиблась в тебе. Отомкни собственноручно эту золотую шкатулку: вот ключ; не бойся, не дрожи, как я.
Герцогиня Мантуанская повиновалась не без колебания и увидела в резной шкатулке кинжал грубой работы с железной рукояткой и сильно заржавленным клинком; он лежал на тщательно сложенных письмах, где можно было прочесть имя «Букингем». Мария хотела приподнять их, но Анна Австрийская удержала ее.
— Не ищи ничего иного,— сказала она,— это и есть сокровище королевы… Да, сокровище, ибо на «кинжале кровь человека, которого уже нет в живых, но который жил для меня: он был самый красивый, храбрый и прославленный вельможа в Европе; он украсил себя бриллиантами английской короны, чтобы понравиться мне; он начал кровопролитную войну, вооружил флот и стал во главе него, ради счастья сразиться с тем, кто был моим супругом; он переплыл моря, чтобы поднять цветок, смятый моей ногой, и рискнул жизнью, чтобы поцеловать и оросить слезами изголовье этой кровати в присутствии двух придворных дам. И признаться ли тебе? Да, признаюсь, я любила его и люблю теперь больше, чем прежде, больше, чем когда любишь со всем пылом страсти. Он ни о чем не узнал, ни о чем не догадался: мое лицо, мои глаза были холодны, как мрамор, хотя сердце пылало, разрывалось от боли, но я королева Франции…— При этих словах Анна Австрийская крепко сжала руку Марии.— Посмей жаловаться теперь, что ты не решилась заговорить со мной о любви; и посмей молчать после того, как услышала от меня такие признания.
— О да, государыня, я поверю вам свое горе, раз вы для меня…
— Друг, женщина,— прервала ее королева,— я была женщиной в своем недавнем смятении, когда открыла тебе тайну, неведомую никому в мире; я была женщиной, ты это видишь по моей любви, пережившей любимого… Говори, откройся мне, пора, час настал…
— Напротив, уже поздно,— проговорила Мария, силясь улыбнуться,— господин де Сен-Мар и я связаны навеки.
— Навеки! — воскликнула королева.— Возможно ли? А ваш сан, ваше имя, будущность, неужели все потеряно? Неужели вы причините такое горе вашему брату, герцогу Ретельскому, и всему дому Гонзаго?
— Я колебалась более четырех лет, но теперь решилась; и вот уже десять дней, как мы обручены…
— Обручены?! — переспросила королева, всплеснув руками.— Вас обманули, Мария. Кто посмел бы обручить вас без согласия короля? Здесь кроются какие-то козни, и я дознаюсь, в чем дело; уверена, вас завлекли, обманули.
Мария на минуту задумалась.
— Нет ничего естественнее моей привязанности, государыня,— сказала она.— Как вам известно, я жила в старинном замке Шомон, у маркизы д'Эфиа, матери господина де Сен-Мара. Я удалилась туда, чтобы оплакивать смерть батюшки, а вскоре и Анри потерял отца. В этой многочисленной осиротелой семье я видела лишь его скорбь, столь же глубокую, как и мою; все, что он говорил, мне уже было знакомо; и когда мы поверили друг другу свои печали, то увидели, что они очень схожи. Меня первую постигло горе, я свыклась с несчастьем и постаралась утешить его, рассказывая о том, что я перестрадала, и, жалея меня, он забывал о себе. Это было началом нашей любви, которая, как видите, родилась между двух могил.
— Дай-то бог, дорогая, чтобы все хорошо кончилось! — сказала королева.
— Надеюсь, государыня, ведь вы молитесь за меня,— продолжала Мария,— к тому же теперь все мне улыбается, но тогда я была так несчастна! Однажды в замок пришла весть, что кардинал требует господина де Сен-Мара в свои войска; мне показалось, что у меня отнимают близкого человека, а между тем мы были чужими. А тут еще господин де Басомпьер постоянно говорил о сражениях и смерти; я каждый вечер уходила к себе встревоженная, а по ночам плакала. Сначала мне казалось, что я оплакиваю прошедшее, но вскоре я заметила, что плачу о будущем, и почувствовала, что это уже другие слезы, так как мне хотелось их скрыть. Время шло в ожидании этого отъезда; мы виделись ежедневно, и мне было жаль его, ибо он поминутно твердил, что хотел бы вечно жить в родном краю вместе с нами. До самого отъезда у него не было честолюбия, потому что он не знал… не смею признаться вашему величеству…
Мария, краснея и улыбаясь, опустила полные слез глаза…
— Что любим, да? — спросила королева.
— И в тот же вечер, государыня, он уехал, лелея честолюбивые мечты.
— Об этом легко было догадаться. Все же он уехал,— сказала с облегчением Анна Австрийская,— но вот уже два года, как он здесь, и вы с ним видитесь?
— Редко, государыня, — ответила молодая герцогиня не без достоинства,— и не иначе как в церкви, в присутствии священника, перед которым я и обещала навеки принадлежать господину де Сен-Мару.
— Разве это бракосочетание? Да и кто осмелился бы совершить его? Я разузнаю об этом. Но, боже мой, сколько ошибок, сколько ошибок кроется, дитя мое, в том немногом, что я от вас услышала! Дайте мне подумать обо всем этом.
И, разговаривая вслух сама с собой, королева задумчиво потупилась.
— Упреки бесполезны и жестоки, если зло совершено: над прошедшим мы уже не властны, подумаем о настоящем, о будущем,— говорила она. — Сен-Мар сам по себе прекрасный юноша — он смел, остроумен и даже глубок в своих суждениях; я следила за ним, он очень преуспел за эти два года, и теперь мне ясно, что это было сделано ради Марии… Он прекрасно держится; он достоин, да, достоин ее в моих глазах, но не в глазах Европы. Ему надо подняться еще выше: принцесса Мантуанская может снизойти разве что к герцогу. Надо, чтобы он стал им. Я тут бессильна, я не королева, а пренебрегаемая королем жена. Власть имеет только кардинал, вечно этот кардинал… но он враг Сен-Мара, и, быть может, нынешний мятеж…
— Увы, мятеж лишь начало войны между ними, это подтвердилось сегодня ночью.
— В таком случае Сен-Мар погиб! — воскликнула королева, обнимая Марию.— Прости, дитя мое. Я разрываю тебе сердце, но сегодня мы должны все предвидеть, все высказать друг другу; да, он погиб, если не одолеет этого злодея, потому что король не отступится от Ришелье; одна только сила…
— Он одолеет его, государыня; он сделает это, если вы ему поможете. Вы — добрый гений Франции; заклинаю вас, встаньте на защиту ангела против демона; речь идет о вас самих, о королевском доме, о всем вашем народе…
Королева улыбнулась.
— А главное, речь идет о тебе, дочь моя, не так ли? Обещаю сделать для тебя все, что в моей власти; власть эта невелика, я уже говорила; но она к твоим услугам; только бы этот ангел не погряз в смертных грехах,— прибавила она, проницательно взглянув на Марию.— Я слышала сегодня ночью, что имя Сен-Мара выкрикивали голоса, явно недостойные его.
— Готова поклясться, что он ровно ничего не знал об этом!
— Не будем говорить о государственных делах, дитя мое, ты еще очень несведуща в них; дай мне поспать немного, если удастся, до начала моего туалета; глаза у меня воспалены, да и тебе нужен отдых.
С этими словами добрая королева склонила голову на подушку, под которой лежала ее золотая шкатулка, и Мария вскоре заметила, что она уснула, сломленная усталостью. Тогда герцогиня встала, пересела в квадратное штофное кресло, сложила на коленях руки и задумалась о своем горестном положении; утешенная милостью королевы, своей кроткой заступницы, она часто обращала на нее взор, оберегая ее сон, и втайне благословляла, как благословляет любовь тех, кто ей покровительствует; порой она целовала белокурые локоны спящей, словно молила ее этим поцелуем о снисхождении к своей неотвязной мечте.
Королева спала, а Мария думала и плакала. Однако она вспомнила, что в десять часов ей предстоит явиться перед всем двором, чтобы присутствовать при туалете королевы; она решила отвлечься от горьких дум, осушить свои слезы и взяла со стола, украшенного эмалевыми инкрустациями и медальонами, толстый фолиант: то была «Астрея» г-на д'Юрфе, произведение отменной галантности, приводившее в восторг прекрасных придворных жеманниц. Мария со своим наивным, но здравым умом не могла увлечься этой пасторальной идиллией; она была слишком естественна, чтобы понять пастушков с берегов Линьона, слишком остроумна, чтобы оценить их речи, и слишком страстна, чтобы сочувствовать их нежности. Однако огромная известность этого романа внушала ей такое почтение, что она попыталась заинтересоваться им; мысленно укоряя себя, ибо «Астрея» навевала на нее скуку, она нетерпеливо стала искать в книге то, что могло бы ее увлечь, привести в восторг. Взгляд Марии задержался на гравюре, изображавшей Астрею на высоких каблучках, в корсете с огромными фижмами; пастушка стояла на цыпочках, чтобы лучше видеть в реке нежного Селадона, который собирался утопиться с отчаяния, что был холодно принят в то утро. Почувствовав непреодолимое отвращение к этой фальшивой сцене, Мария нетерпеливо перелистала фолиант — она хотела найти хоть слово, которое привлекло бы ее внимание; она увидела слово друид. «Вот наконец человек с сильными характером,— подумала она,— я, наверно, встречу здесь одного из тех таинственных жрецов, после которых еще сохранились в Бретани жертвенные камни; я узнаю о том, как они приносили в жертву людей: это будет очень страшно, но все же прочтем».
И Мария прочла, хмуря брови и чуть ли не содрогаясь От отвращения, следующие строки:
Друид Адамас деликатно подозвал к себе пастушков Пимандра, Лигдамонта и Клидаманта, недавно пришедших из Кале: «Это приключение,— сказал он им,— окончится не иначе как величайшей любовью. Дух того, кто любит, превращается в предмет его любви; дабы изобразить вам это, я призову на помощь приятные свои чары и покажу вам в фонтане сем нимфу Сильвию, которую вы любите все трое. Великий жрец Амазис скоро прибудет из Монбризона и объяснит вам всю изысканность этой идеи. Ступайте же, любезные пастушки; если ваши желания ограничены пределами дозволенного, они не принесут вам мучений; в противном случае вы будете наказаны такими же обмороками, как у Селадона и пастушки Галатеи, которую непостоянный Геркулес покинул в Овернских горах; именем ее и названа нежная страна галлов; или же вас побьют камнями линьонские пастушки, как это случилось с жестокосердным Амидором. Великая нимфа из этой пещеры прибегла к волшебными чарам и…
Чары великой нимфы оказали неодолимое действие на герцогиню Мантуанскую, у которой едва хватило сил перелистать книгу слабеющей рукой и прочесть, что жрец Адамас лишь искусная аллегория, под которой подразумевается генерал-лейтенант де Монбризон из рода Папонов; ее усталые глаза закрылись, и толстая книга соскользнула с колен на бархатную подушку под ногами, где и нашли успокоение красавица Астрея и галантный Селадон, столь же недвижимые, как Мария Мантуанская, которая уснула глубоким сном, побежденная ими.