Тот настоящий друг, кто с вами деликатен!
Он в вашем сердце все читает без труда.
Вас избавляя от стыда
Пред ним выкладывать все то, что вы скрывали.
Тем временем совсем иные события происходили в палатке Сен-Мара; за словами короля,— первым бальзамом, пролившимся на его рану,— последовали тщательные заботы придворных лекарей; рана была причинена пулей на излете, которую без труда удалили; раненому было разрешено отправиться в дорогу, все приготовления к отъезду были завершены. До полуночи больного навещали дружески настроенные, сочувствующие ему товарищи; одними из первых пришли маленький Гонди и Де Фонтрай, которые также собирались в Париж; затем явился бывший паж кардинала Оливье д'Антрег,— ему хотелось поздравить счастливого добровольца, удостоившегося внимания короля; обычно монарх бывал с окружающими очень сдержан, поэтому, когда разнесся слух о нескольких похвальных словах, сказанных им Сен-Мару, все приняли это за непреложный знак высокого благоволения и стали приходить к молодому человеку, чтобы поздравить его.
Но вот он наконец остался один, на своей походной койке; господин де Ту сидел возле него и держал его руку, а Граншан, примостившись в ногах, ворчал, говоря, что посетители утомили раненого, которому еще предстоит далекий путь. А сам Сен-Мар мог наконец вкусить сладость покоя и предаться мечтам, которые равно освежают и душу и тело; свободной рукой он тайком сжимал золотой крестик, лежавший у него на груди,— в грезах об обожаемой ручке, которая подарила ему этот крестик и которую он надеялся вскоре пожать. Он только взглядом и улыбкой отвечал на советы молодого чиновника, а сам мечтал о цели своего путешествия, которая являлась в то же время и целью его жизни. Серьезный де Ту ласковым голосом говорил:
— Вскоре и я последую за вами в Париж. Я даже больше, чем вы сами, радуюсь тому, что король берет вас с собою; это начало дружбы, которую надо всячески оберегать, вы правы. Я много размышлял о тайных причинах ваших честолюбивых замыслов и, думается мне, разгадал ваше сердце. Да, любовь к отчизне, которой полнилось ваше сердце в годы отрочества, теперь, вероятно, стала еще сильнее; вы хотите приблизиться к королю, чтобы служить Франции, чтобы осуществить золотые мечты нашего детства. Что и говорить, мысль превосходная и достойная вас! Я восторгаюсь вами, я преклоняюсь. Плените монарха рыцарской преданностью, которая была свойственна нашим отцам, сердцем, преисполненным искренности и готовности на любые жертвы. Внимать признаниям его души, раскрывать перед ним затаенные мысли подданных, смягчать горести короля, говоря ему о доверим, которое питает к нему народ, врачевать раны народа, обнажая их перед его властелином, и, пользуясь положением избранника, восстановить между отцом и детьми отношения, согретые взаимной любовью, которые в течение восемнадцати лет нарушаются человеком с каменным сердцем; подставить себя ради этой благородной цели под грозные удары, которые этот человек из мести будет наносить вам; наконец, пренебрегать вероломной клеветой, ибо она будет преследовать фаворита вплоть до самого подножия престола — такова мечта, вполне достойная вас. Упорствуйте, друг мой, никогда не падайте духом; громко напоминайте королю о заслугах и несчастиях его самых прославленных друзей, которых всячески угнетают; безбоязненно скажите ему, что старинная знать никогда ничего не злоумышляла против него, что, начиная с юного Монморанси и кончая милейшим графом Суассонским, все боролись лишь с министром, а отнюдь не с монархом; напомните ему, что древние французские роды возникли одновременно с его родом, что удары, которые обрушиваются на них, отзываются на всей нации и что если он изведет их, то от этого пострадает и его род, ибо тогда он останется в одиночестве и будет подвержен всем опасностям, которые могут быть порождены временем и событиями, подобно тому как вековой дуб колеблется и шатается от порывов ветра, когда уничтожат лес, который окружал и защищал его. Да,— воскликнул де Ту, воодушевляясь,— это благороднейшая, прекрасная цель; идите неуклонно по этому пути, гоните ложный стыд, гоните щепетильность, которая терзает благородного человека, прежде чем он решится льстить, или, как говорится на придворном языке, угождать. Увы, монархи привыкли к постоянным изъявлениям напускного восторга перед их особами; считайте же лесть новым для вас языком, который необходимо усвоить, языком доселе вам чуждым, но, поверьте, и на этом языке можно говорить благородно, ему тоже дано выражать возвышенные, безупречные мысли.
Слушая пылкую речь друга, Сен-Мар поневоле залился румянцем и отвернулся к стенке, чтобы скрыть свое лицо. Де Ту умолк.
— Что с вами, Анри? Вы не отвечаете; неужели я ошибаюсь?
Сен-Мар глубоко вздохнул и продолжал молчать.
— Разве не эти идеи волнуют ваше сердце? Мне казалось, что я должен о них напомнить, чтобы воодушевить вас.
Раненый взглянул на друга и, преодолев смущение, ответил:
— Я думал, дорогой де Ту, что вы больше уже не станете меня расспрашивать и решили слепо доверять мне. Что за злой дух внушает вам желание так глубоко проникнуть в мою душу? Я отнюдь не чужд идей, которые владеют вами. Кто вам сказал, что они не живут в моей душе? Кто вам говорит, что у меня нет твердого намерения осуществить их на деле даже в большей степени, чем вы излагаете их на словах. Любовь к отчизне, справедливая ненависть к честолюбцу, который угнетает ее и при помощи палача уничтожает древние устои, твердая уверенность в том, что добродетель может быть столь же искусной, как и зло,— вот моя вера, так же, как и ваша. Но когда в храме вы видите коленопреклоненного человека, разве вы спрашиваете у него, какой угодник или ангел хранит его и внемлет его мольбе? Не все ли вам равно, лишь бы он молился у тех же алтарей, которым и сами вы поклоняетесь, лишь бы он готов был, если понадобится, принести себя в жертву ради них. Когда наши предки босиком, с посохом в руке, отправлялись ко гробу господню, разве у них спрашивали, в силу какого обета они собрались в далекий путь? Они бились, они умирали, и люди, а быть может, и сам господь не требовали от них большего; благочестивый предводитель не раздевал их, чтобы проверить, не скрыт ли под их красным крестом и власяницей какой-нибудь другой мистический знак, и на небесах их, конечно, не судили строже только потому, что свою земную решимость они подкрепляли той или иной дозволенной христианину надеждой, той или иной побочной и затаенной мыслью, более человечной и более близкой сердцу смертного.
Де Ту улыбнулся и слегка покраснел, потупившись.
— Друг мой,— возразил он проникновенно,— волнение может повредить вам; оставим этот разговор; не будем ссылаться на бога и небеса, ибо делать этого вообще не следует, и получше укройтесь, а то ночь сегодня холодная. Обещаю вам,— добавил он, с материнской заботливостью укрывая больного, — обещаю больше не гневить вас своими советами.
— Нет, — воскликнул Сен-Мар, невзирая на то что ему было предписано поменьше говорить,— клянусь вам на этом кресте, клянусь пресвятой девой Марией, что скорее умру, чем отступлюсь от плана, который вы сами же наметили сейчас; настанет день, когда вам, быть может, придется просить меня не следовать далее по этому пути. Но будет уже поздно.
— Хорошо, хорошо, усните,— повторил советник,— а если вы все-таки последуете далее, то и я пойду с вами, куда бы это меня ни привело.
Тут он вынул из кармана часослов и стал внимательно читать его; немного погодя он взглянул на Сен-Мара тот еще не спал; де Ту знаком велел Граншану переставить лампу на другое место, чтобы свет не мешал больному, но и это не помогло; Сен-Мар с открытыми глазами метался на койке.
— Что же вы никак не успокоитесь,— сказал де Ту, улыбнувшись,— хотите, я почитаю вам что-нибудь из жития святых, и это вернет вам душевный мир. Ах, друг мой, только здесь, только в этой книге, несущей нам утешение, и можно обрести покой, ибо откройте ее на любой странице, и перед вами неизменно предстанет, с одной стороны, человек в том состоянии, которое только и подобает ему, слабому существу: в молитве и в неведении грядущей судьбы; с другой же стороны — предстанет сам господь, беседующий с ним о его немощах. Что за дивное, небесное зрелище! Что за возвышенная связь между небом и землей! Тут и жизнь, и смерть, и вечность; разверните же книгу наугад.
— Охотно,— ответил Сен-Мар, снова приподнимаясь с какой-то детской живостью,— охотно послушаю, дайте мне открыть книгу. Помните старинное поверье, существующее в нашем родном краю: если развернешь молитвенник шпагой, то на первой странице слева прочтешь свою судьбу, а первый, кто войдет в комнату после чтения, окажет на твою будущность большое влияние.
— Какое ребячество! Ну что ж, давайте. Вот ваша шпага, возьмите… посмотрим…
— Дайте мне самому прочесть,— сказал Сен-Мар, взяв книгу.
Старик Граншан с сосредоточенным видом склонил над койкой загорелую седовласую голову и приготовился слушать. Сен-Мар стал читать; на первой же фразе он запнулся, однако с несколько натянутой улыбкой дочитал страницу до конца:
I. И привели их на суд в Медиолан.
II. И сказал им верховный жрец: станьте на колени и поклонитесь идолам.
III. А народ молчал и взирал на их лица, которые были, как лики ангелов.
IV. Тогда Гервасий взял Протасия за руку и воскликнул, воззрившись на небо и преисполнившись Духа Святого:
V. Брат мой, вижу Сына Человеческого, юн улыбается нам; позволь мне умереть первому.
VI. Ибо боюсь, что увидев кровь твою, не сдержу слез, а они не достойны Господа нашего Бога.
VII. И Протасий ответствовал ему:
VIII. Брат мой, справедливо, чтобы я пострадал после тебя, ибо я старше годами и у меня больше сил, чтобы быть свидетелем твоих мук.
IX. Но сенаторы и народ взирали на них, скрежеща зубами от ненависти.
X. И воины взмахнули мечами, и головы мучеников скатились одновременно на один и тот же камень.
XI. И блаженный святой Амвросий нашел на том месте их прах и силою его сделал слепого зрячим.
— Так как же? Что вы на это скажете?— промолвил Сен-Мар, кончив чтение и обратив взор на друга:
— Да исполнится воля господня; однако не будем ее предугадывать.
— Но не будем и отступаться от своих намерений из-за ребяческой игры, — возразил д'Эффиа нетерпеливо и закрылся накинутым на него плащом. — Вспомните стихи, которые мы с вами декламировали когда-то:
Justum et tenacem propositi virum…[16]
Эти мудрые слова врезались мне в память. Да, пусть вокруг меня распадается вселенная — ее обломки увлекут меня за собою все столь же непреклонным.
— Не будем смешивать человеческие помыслы с небесными и покоримся воле господней, — твердо сказал де Ту.
— Аминь, — молвил старик Граншан; глаза его были полны слез, и он усердно вытирал их.
— А ты куда суешься, старый служака? Плачешь! — сказал ему хозяин.
— Аминь, — прогнусавил кто-то у входа в палатку.
— Право же, сударь, вы лучше спросите это у Серого Преосвященства, который пожаловал к вам, — ответил преданный слуга, указывая на Жозефа.
Тот вошел, сложив на груди руки и смиренно кланяясь.
— А, так вот кому суждено… — прошептал Сен-Мар.
— Я, может быть, некстати? — вкрадчиво спросил Жозеф.
— Может быть, очень даже кстати, — ответил Анри д Эффиа, взглянув на де Ту. — Что вас привело сюда, отец, в столь поздний час? Какое-нибудь богоугодное дело?
Жозеф почувствовал в этих словах неприязненность; в душе его всегда таилось про запас несколько дурных мыслей в отношении людей, к которым он подходил, а в уме — столько же уловок, чтобы выпутаться из затруднительного положения; в данном случае он понял, что цель его прихода разгадана и сейчас не время втираться в доверие. Поэтому он сел возле койки и довольно холодно проговорил:
— Я пришел, сударь, чтобы по поручению кардинала-генералиссимуса переговорить с вами насчет двух испанцев, которых вы взяли в плен; его высокопреосвященство желают как можно скорее получить о них сведения; я должен повидаться с ними и допросить. Но я не рассчитывал, что застану вас еще бодрствующим, а только хотел, чтобы ваши слуги провели меня к ним.
После обмена натянутыми приветствиями было приказано ввести пленных, о которых Сен-Мар почти что позабыл. Они вошли; один был с непокрытой головой, черты лица его казались подвижными и немного дикими: это был солдат; другой кутался в коричневый плащ, а мрачное непроницаемое лицо его было затенено широкополой шляпой, которую он не снял: это был офицер; он заговорил первым, не дожидаясь вопросов:
— Зачем вы подняли меня с соломы и помешали спать! Чтобы освободить или повесить?
— Ни для того, ни для другого, — ответил Жозеф.
— А тебе что от меня надо, бородач? В крепости я тебя не заприметил.
После этого любезного вступления потребовалось некоторое время, чтобы растолковать иностранцу, по какому праву капуцин может подвергнуть его допросу.
— Ну хорошо, — сказал наконец испанец, — что же тебе от меня надобно?
— Я хочу узнать ваше имя и откуда вы родом.
— Имени своего я никому не называю, а что касается того, откуда я родом, то с виду я испанец, а может быть, я и не испанец, ибо испанец никогда не бывает испанцем.
Отец Жозеф обернулся к Сен-Мару и де Ту:
— Если не ошибаюсь, я где-то уже слышал этот голос. Он говорит по-французски совсем чисто; но сдается мне, он намерен говорить с нами загадками, как на Востоке.
— На Востоке? Вот именно, — подхватил пленник. — Испанец — восточный человек, это турецкий католик; кровь в нем либо бурлит, либо томится, он либо лентяй, либо труженик; равнодушие приводит его к рабству, пыл — к жестокости; он коснеет в невежестве, привержен предрассудкам и поэтому не хочет других книг, кроме божественных, других хозяев, кроме тирана; он покоряется закону костра, властвует по закону кинжала, вечерами засыпает в вопиющей нищете, пестуя свой фанатизм и мечтая о преступлении. Кто же он такой, господа? Испанец? Турок? Догадывайтесь сами. Вы, кажется, воображаете, что я остроумен; я вижу, вы меня слушаете. В самом деле, господа, я могу продолжить свою мысль; например, перейдя в область чисто физическую, я мог бы сказать: у него лицо мрачное, продолговатое, глаза черные с миндалевидным разрезом, брови жесткие, рот подвижный и печальный, щеки загорелые, худые и морщинистые; голова у него бритая, покрыта платком, завязанным в виде тюрбана; он целый день проводит лежа или просто стоит под жгучим солнцем, неподвижно, молча, покуривая дурманящий табак. Кто же он такой? Турок? Испанец? Вы удовлетворены, господа? По-видимому, да; вы смеетесь; а чему вы смеетесь? Рассказывая вам все это, я не смеялся; видите — лицо мое печально. А может быть, потому, что мрачный пленник вдруг стал болтать без удержу? Ничего, пустое! Я мог бы и не то вам рассказать, друзья мои, и даже оказать вам кое-какие услуги. Пустись я в веселые побасенки, поведай я вам, например, о том, как некий священник, перед тем как приступить к богослужению, осудил на смерть несколько еретиков, а когда его во время мессы побеспокоили, попросив дальнейших распоряжений, он в ярости закричал: «Всех убейте, убейте всех!» — вы тоже рассмеялись бы, господа? Нет, не все! Вот этот господин, например, стал бы покусывать ус и губы. Конечно, он мог бы возразить, что поступил разумно и что не следовало отвлекать его от благоговейной молитвы. Ну, а если я добавлю, господин де Сен-Мар, что он целый час прятался за холстом вашей палатки и явился сюда не ради меня, а с намерением устроить вам какую-то гадость, — что он на это ответит? Теперь, господа, вы удовлетворены? Побалагурил и могу удалиться?
Пленник выложил все это скоропалительно, как лекарь-шарлатан, и столь громким голосом, что Жозеф совсем одурел. Под конец он в негодовании вскочил с места и сказал, обращаясь к Сен-Мару:
— Как вы терпите, сударь, чтобы пленный, которого следовало бы вздернуть, разговаривает с вами таким тоном?
А испанец, уже не удостаивая капуцина своим вниманием, склонился к д'Эффиа и шепнул ему на ухо:
— Я вам не нужен, дайте мне свободу; я и сам мог бы убежать, да не хочу без вашего согласия; отпустите меня или прикажите убить.
— Бегите, если можете, — ответил Сен-Мар, — клянусь, я буду очень рад этому.
И он приказал увести только пленного солдата, так как его хотел оставить при себе для услуг.
Распоряжение было немедленно выполнено, и в палатке остались двое друзей — совсем растерявшийся отец Жозеф и испанский офицер, как вдруг последний снял шляпу, и взорам присутствующих предстало его грубое, но чисто французское лицо; он захохотал и глубоко вздохнул широкой грудью.
— Да, я француз, — сказал он, обращаясь к Жозефу, — но я ненавижу Францию, потому что она — родина и моего отца-чудовища, и моя, а я тоже стал чудовищем и однажды ударил родителя; я ненавижу французов за то, что они, играя со мною в кости, украли все мое состояние, и за то, что после этого я сам обкрадывал и убивал их; я два года был испанцем, чтобы уничтожить побольше французов; но теперь я еще сильнее ненавижу Испанию, а почему — этого никто никогда не узнает. Прощайте, отныне я человек без родины; все люди — мои враги. Продолжай, Жозеф, свое дело, тебе до меня недалеко. Да ты действительно видел меня некогда, — продолжал он, с такой силой толкнув капуцина в грудь, что тот повалился, — я Жак де Лобардемон, сын твоего достойного друга.
С этими словами он бросился вон из палатки и исчез, словно призрак. Де Ту и слуги, подбежавшие к выходу, видели, как он двумя-тремя прыжками достиг изумленного часового, обезоружил его и, как лань, помчался по направлению к горам, невзирая на посланные ему вдогонку пули. Жозеф воспользовался переполохом, чтобы улизнуть, пролепетав несколько обычных приветствий. Оставшиеся наедине Сен-Мар и де Ту хохотали над его злоключением и растерянностью, как хохочут школьники, когда с носа их наставника падают очки. Наконец они решили отдохнуть, что было необходимо обоим, и вскоре уснули — раненый на своей койке, а советник — в кресле.
Что же касается капуцина, то он направился к своей палатке, размышляя о том, как ему использовать все случившееся для мести, и неожиданно встретил Лобардемона, который тащил за собой безумную девушку со связанными руками. Они поделились своими страшными приключениями.
Жозеф получил немалое удовольствие, разбередив душевную рану Лобардемона тем, что поведал о судьбе его отпрыска.
— Не везет вам в семейных делах, — добавил он, — советую упрятать племянницу под замок и повесить наследника, если вам посчастливится его розыскать.
Лобардемон зловеще рассмеялся:
— Что касается этой дурочки, я передам ее бывшему судье тайных дел, который стал контрабандистом и теперь орудует в Пиренеях, около Олорона; пусть делает с ней что хочет, — может быть, она пригодится ему как служанка в его posada[17], мне все равно, лишь бы его высокопреосвященство больше никогда не слышал о ней.
Жанна де Бельфиель стояла понурившись и, по-видимому ничего не понимала; в ней угас последний проблеск рассудка; губы ее шептали одно только слово: «Судья, судья, судья!» Потом она умолкла.
Лобардемон и Жозеф погрузили ее, как мешок пшеницы, на одну из двух лошадей, которых подали им слуги; сам Лобардемон сел на другую и собрался выехать из лагеря, надеясь еще до рассвета очутиться далеко в горах.
— Счастливого пути, — сказал он Жозефу, — желаю вам успеха в Париже; прошу оказать должное внимание Оресту и Пиладу.
— Счастливого пути, — ответил тот. — Прошу оказать такое же Кассандре и Эдипу.
— Ну, он ведь не убил своего отца и не женился на матери.
— Но он на пути к этим милым проказам.
— Прощайте, достойнейший отец.
— Прощайте, достойнейший друг, — сказали они громко, а шепотом добавили:
— Прощай, убийца в серой сутане; в твое отсутствие я кое-что шепну кардиналу!
— Прощай, мерзавец в красной мантии, ступай, собственными руками уничтожь свою проклятую родню; пролей ее кровь, а о твоей позабочусь я. Ну и хлопотная же ночь выдалась сегодня!