Глава XXV УЗНИКИ

И я в своей душе увидел жребий брата.

Пишаль. «Леониды»


Умереть! Когда молод еще и силен!

Когда я даже стрел не растратил пернатых,

Не успел отомстить, уничтожить проклятых

Палачей, растоптавших закон!

Андре Шенье


Среди старинных замков, которые Франция теряет, к сожалению, с каждым годом, словно драгоценные камни своей короны, существовала на левом берегу Соны мрачная, неприступная крепость. Как грозный страж, стояла она у ворот Лиона, название же свое заимствовала от огромной пирамидальной скалы Пьер-Ансиз, склоненная вершина которой нависала над дорогой и рекой и смыкалась, по преданию, со скалами противоположного берега, образуя нечто вроде естественной арки; но время, вода и рука человека все уничтожили, оставив лишь нагромождение гранитных глыб, послуживших основанием этому замку, ныне тоже разрушенному. Лионские архиепископы, бывшие также мирскими владыками города, выстроили его некогда для себя, и он долгие годы служил их резиденцией; затем замок превратили в крепость, а при Людовике XIII он стал государственной тюрьмой. Над этим сооружением господствовала одна-единственная гигантская башня с тремя узкими бойницами, а вокруг него теснилось несколько причудливых зданий, толстые стены которых соответствовали контурам высокой отвесной скалы.

Здесь-то кардинал Ришелье, который ревниво охранял попавшую в его руки добычу, и пожелал заточить своих молодых врагов. Предоставив Людовику первому въехать в Париж, он вывез их из Нарбонна и, влача за собой, как трофей новой победы, пересел на корабль в Тарасконе, неподалеку от устья Роны, словно для того, чтобы продлить сладость мести, которую люди посмели назвать радостью богов; выставляя напоказ перед жителями обоих берегов свое великолепие и свою ненависть, он медленно плыл вверх по течению на двух ладьях с золочеными веслами, украшенных его гербом, сам он находился в первой ладье, а за ней тащилась на длинной цепи вторая с двумя его жертвами.

Часто по вечерам, когда спадала жара, на обеих ладьях убирали брезент, и тогда на корме передней можно было видеть Ришелье, который сидел там бледный, изнуренный; в следующей ладье стояли, поддерживая друг друга, двое молодых пленников и спокойно смотрели на быстрое течение реки. Воины Цезаря, некогда расположившиеся лагерем на берегах Роны, подумали бы, что видят перед собой неумолимого перевозчика подземного царства, влачащего за собой неразлучные тени Кастора и Поллукса; но у современников христиан даже не хватало смелости предаться размышлениям и подумать о том, что священнослужитель сам везет на казнь своих врагов: он был для них лишь проезжавшим мимо всесильным министром.

И в самом деле, он проехал мимо, оставив пленников под охраной того самого города, в котором заговорщики собирались его умертвить. Он любил посмеяться над судьбой и водрузить трофей там, где она готовила ему могилу.


Он повелел плыть вверх по течению Роны,— говорится в рукописной газете того времени,— на корабле, где построена была опочивальня, обитая тканью с малиновой бархатной листвой по золотому полю. В комнату сию вела прихожая, столь же богато отделанная; на носу и на корме корабля ехало изрядное число знатных сеньоров, а также гвардейцев в пунцовых плащах, расшитых золотом, серебром и шелком. Его высокопреосвященство покоился на ложе, покрытом пурпурной тафтой. Монсеньер кардинал Биньи и монсеньеры епископы Нантский и Шартрский обретались со множеством аббатов и дворян на других судах. Первым шел фрегат, отыскивающий наиболее удобный фарватер, а за ним следовало другое судно, с аркебузниками и офицерами, их командирами. Прежде нежели подойти к какому-нибудь острову, на оный спускали солдат, чтобы проверить, нет ли там сомнительного люда; и, не найдя такового, солдаты все же оставались на суше и охраняли берега до тех пор, пока мимо не проходили два судна со знатью и воинами:

Затем следовал корабль его высокопреосвященства, таща за собой суденышко с господами де Ту и Сен-Маром под охраной отборных гвардейцев короля и двенадцати гвардейцев его высокопреосвященства. За кораблями плыли три лодки, груженные одеждой и серебряной утварью его высокопреосвященства, с несколькими дворянами и солдатами на борту.

По берегу Роны, в Дофине, шли две роты легкой кавалерии, и столько же кавалеристов ехало по другому берегу реки в Лангедоке и Виваре; в те города, где его высокопреосвященство намеревался отдохнуть или провести ночь, входил отменный полк в пешем строю.

Отрадно было слушать трубы, игравшие в Дофине, ответные звуки труб в Виваре и повторение этих звуков эхом наших скал; мнилось, что природа и та тщится, дабы все вышло как можно лучше.


Глухой сентябрьской ночью 1642 года, когда в неприступной тюремной башне все, казалось, спало, дверь первой комнаты бесшумно отворилась, и на пороге появился человек в коричневой сутане, подпоясанной веревкой, в сандалиях и со связкой огромных ключей в руке: это был Жозеф. Из предосторожности он задержался на месте и стал молча разглядывать покои обер-шталмейстера. Толстые ковры и великолепные ткани покрывали стены тюрьмы; кровать, задрапированная красным штофом, была приготовлена на ночь, но пленника там не было; облаченный в длинное серое одеяние наподобие Монашеского, он сидел в кресле у высокого камина и при мигающем свете лампы созерцал маленький золотой крест; раздумье его было столь глубоким, что капуцин Медленно приблизился и встал перед узником прежде, нежели тот его заметил. Наконец он поднял голову и воскликнул:

— Что тебе надобно здесь, мерзавец?

— Вы слишком вспыльчивы, молодой человек,— тихо отвечал загадочный посетитель,— два месяца тюрьмы могли бы вас утихомирить. Я пришел сказать вам нечто очень важное: выслушайте меня; я много думал о вас и вовсе не так вас ненавижу, как вы полагаете. Время дорого: не будем тратить лишних слов. Через два часа вас поведут на допрос, будут судить и казнят вместе с вашим другом; иначе и быть не может,— все должно закончиться в тот же день.

— Знаю и надеюсь на это,— ответил Сен-Мар.

— Так вот, я еще могу вызволить вас из беды; я много размышлял, как уже докладывал вам, и пришел сюда с весьма приятным для вас предложением. Кардиналу осталось жить не более полугода. К чему таиться? Давайте говорить начистоту: сами видите, до чего я вас довел ради него, можете судить по этому, что я с ним сделаю ради вас, если вы только пожелаете; мы можем сократить тот срок, который ему отпущен богом. Король вас любит и с восторгом призовет обратно, как только узнает, что вы живы; вы молоды, вы долго будете счастливы и могущественны; вы окажете мне покровительство и поможете стать кардиналом.

Юный пленник онемел от удивления, он не мог понять подобных речей, и, казалось, ему было трудно спуститься с горных сфер, где он витал в мыслях.

— Но ведь Ришелье ваш благодетель!— только и мог он сказать.

Капуцин улыбнулся и, приблизившись к нему, продолжал шепотом:

— В политике нет благодеяний, есть лишь корысть,— вот и все. Человек на службе у министра не больше обязан хозяину, чем конь, которого выбрал седок. Я пришелся по вкусу кардиналу, и это весьма приятно. А теперь я волен сбросить его на землю. Этот человек никого не любит, кроме себя: он обманывает меня, постоянно откладывая мое повышение, я это прекрасно вижу; но, повторяю, я могу незаметно устроить ваш побег — я здесь всесилен. Я заменю стражников, на которых он рассчитывает, другими людьми, им же приговоренными к смерти, они заключены поблизости, в Северной башне, башне забвения, которая выступает вот там, над водой. Вместо этих узников будут посажены его приспешники. Я пошлю лекаря-шарлатана, преданного мне душой и телом, к достославному кардиналу, от которого отказались ученейшие парижские лекаря; если мы с вами придем к соглашению, он даст ему безошибочно действующее средство для вечного успокоения.

— Убирайся, убирайся прочь, нечестивый монах! — молвил Сен-Мар.— Нет человека на свете, подобного тебе: да ты и не человек! Ты пробираешься украдкой неслышными шагами в темноте, проникаешь сквозь стены, готовя свои тайные злодеяния; ты встаешь между любящими сердцами и навек разлучаешь их. Кто ты? Ты подобен не ведающей покоя проклятой богом душе грешника.

— Детские бредни!— сказал Жозеф.— Если б не эти ложные представления, из вас получился бы толк. Не существует, вероятно, ни проклятия, ни души. Если бы души умерших с жалобами возвращались на землю, тысячи бы их окружали меня, а я никогда не видел ни одной души даже во сне.

— Чудовище! — сказал Сен-Мар вполголоса.

— Опять слова,— продолжал Жозеф. — Нет ни чудовищ, ни добродетельных людей. Вы с господином де Ту похваляетсь тем, что называете добродетелью, а сами чуть было не погубили, неизвестно для чего, около ста тысяч человек, да еще скопом, у всех на виду, тогда как мы с Ришелье потихоньку отправили на тот свет гораздо меньше народа для того, чтобы учредить сильную власть. Если хочешь оставаться чистым, не надо гнаться за властью, или, по крайней мере, трезво смотреть на вещи и думать, как думаю я: «Вполне вероятно, что души вовсе не существует и все мы дети случая; но по сравнению с другими мы наделены сильными страстями, которые следует удовлетворять».

— Какое облегчение! — вскричал Сен-Мар. — Он не верит в бога!

Жозеф продолжал:

— Между тем Ришелье и мы с вами родились честолюбцами и должны всем пожертвовать ради этой страсти!

— Несчастный, не смешивайте меня с собой!

— И, однако, это сущая правда,— сказал капуцин,— вы сами могли убедиться, что наша система куда лучше вашей.

— Мерзавец, ведь я ради любви…

— Нет, нет и нет!… Ничего подобного. Опять слова,— видимо, вы сами верите им, но все, что вы делали, вы делали только ради себя; я слышал ваш разговор с этой юной особой,— каждый из вас думал только о себе; вы не любили друг друга; она помышляла о своем высоком положении, вы — о честолюбии. Желание, чтобы другие обожали тебя и говорили, будто ты совершенство, — вот что такое любовь! Она лишь святой эгоизм, который и есть мое божество.

— Змий-искуситель! — сказал Сен-Мар. — Тебе мало умертвить нас! Зачем отравляешь ты жизнь, которую готовишься отнять? Какой демон преподал тебе это страшное познание человеческого сердца?

— Ненависть ко всему, что выше меня,— ответил Жозеф с тихим деланным смешком,— ради того, чтобы попирать ногами тех, кого я ненавижу, я стал честолюбцем и научился находить слабую сторону ваших грез. Ведь даже в прекрасных плодах есть червоточина.

— Великий боже! Ты слышишь его?— воскликнул Сен-Мар, вскакивая и воздевая руки.

Тюремное одиночество, благочестивые беседы с другом и, главное, присутствие смерти, которая, подобно лучу неведомого светила, придает иную окраску привычным предметам, думы о вечности и (надо сознаться) огромные усилия, дабы обратить горькие сожаления в бессмертные надежды и направить к богу всю ту любовь, которая на земле ввела его в заблуждение,— все это произвело в нем странную перемену; и, подобно колосьям, нежданно созревшим на солнце, душа его засияла ярчайшим светом, просветленная таинственным дыханием смерти.

— Великий боже!— повторил он.— Если этот злодей и его хозяин — люди, неужели и я человек? Молю тебя, обрати свой взор на наши два честолюбия — одно корыстно, запятнано кровью, другое чисто, самоотверженно; одним движет ненависть, другим — любовь. Взгляни на нас, господи, взгляни, рассуди и прости. Прости, ибо мы совершили величайшее преступление тем, что единожды шли с ними по пути, имя которому — честолюбие, какова бы ни была его конечная цель.

Жозеф топнул ногой и резко прервал его.

— Когда вы кончите молиться,— сказал он,— уведомьте меня, согласны ли вы мне помочь, и я тотчас же освобожу вас.

— Ни за что, нечестивец, ни за что я не приму от тебя помощи,— ответил д'Эффиа,— ни за что не совершу убийства! Я отказался от этого, когда обладал могуществом и мог распоряжаться тобой.

— Вы совершили ошибку: теперь власть была бы в ваших руках.

— Ах, разве дала бы мне счастье власть, разделенная с женщиной, которая не понимала меня, недостаточно любила и предпочла мне корону? После ее измены я не пожелал завоевать то, что называется властью; посуди же сам — возьму ли я власть, добытую путем преступления!

— Непостижимое безумие! — воскликнул капуцин, смеясь.

— Все — с ней, ничего — без нее,— такова моя сокровенная мысль.

— Вы отказываетесь из упрямства и тщеславия. Это невероятно, неестественно!— продолжал Жозеф.

Ты отрицаешь преданность. — сказал Сен-Мар. — Понимаешь ли ты, по крайней мере, преданность моего друга?

— Ее также не существует; он последовал за вами, потому что…— Капуцин замялся, подыскивая слова.— Потому что… он вас многому научил, вы его творение… Он дорожит вами из самолюбия как своим созданием… Он любит читать вам наставления и чувствует, что уже не найдет больше такого покладистого восторженного ученика… Он убедил себя, что жизнь его связана с вашей… Или нечто в этом роде… он следует за вами по привычке… Впрочем, еще не все кончено… Посмотрим, что будет дальше, во время допроса; он, несомненно, станет отрицать, что знал о заговоре.

— Он не станет этого отрицать! — горячо воскликнул Сен-Мар.

— Так, значит, он знал о нем? вы это признаете? — торжествующе спросил Жозеф. — Вы еще никогда этого не говорили.

— О небо! Что я сделал? — простонал Сен-Мар, закрывая лицо руками.

— Успокойтесь: он будет спасен, несмотря на это признание, если вы примете мое предложение.

Д'Эффиа молчал.

— Спасите же вашего друга…— продолжал капуцин.— Вас ожидает милость короля и, быть может, на мгновение изменившая вам любовь…

— Человек ты или лет, но если у тебя есть в груди нечто похожее на сердце, — ответил узник,— спаси его; он чистейшее из созданий божьих. Только вели вынести его отсюда во сне, ибо, стоит ему проснуться, и ты не совладаешь с ним.

— А на что он мне? — спросил, смеясь, капуцин. — Мне нужны вы и ваше покровительство.

Запальчивый Сен-Мар вскочил и, схватив Жозефа за руку, грозно глянул ему в лицо.

— Я унизил своего друга, прося тебя за него, идем же, злодей! — сказал он, приподнимая стенной ковер, который отделял его покои от комнаты друга.— Идем, и посмей усомниться после этого в преданности и в бессмертии души!… Сравни тревогу своего торжества со спокойствием нашего поражения, сравни низость своего могущества с величием нашей неволи и свое кровавое бодрствование со сном этого праведника.

Одинокая лампа освещала де Ту. Молодой человек все еще стоял на коленях перед большим черного дерева распятием, — по-видимому, но уснул во время молитвы; голова его была откинута, и закрытые глаза, казалось, взирали на крест; на губах блуждала спокойная неземная улыбка, обессиленное тело прислонилось к скамеечке, покрытой ковром.

— Господи Иисусе, как сладко он спит! — проговорил пораженный капуцин, по забывчивости примешивая к своим мерзким речам святое имя, которое он привык произносить каждый день.

Тут он внезапно отшатнулся и поднес руку к глазам, словно ослепленный небесным видением.

— Брр… все это ребячество, — сказал он, встряхивая головой и проводя рукой по лицу.— Но ему можно поддаться, если начнешь размышлять… Эти мысли хороши, как дурман, для успокоения… Но дело не в этом: скажите, да или нет?

— Нет, — ответил Сен-Мар, выталкивая капуцина за дверь,— я не хочу больше жить и не раскаиваюсь, что вторично теряю де Ту, ибо он тоже отказался бы от жизни, купленной ценой преступления; не для того он сдался в Нарбонне, чтобы бежать из Лиона.

— Разбудите же его, сюда идут судьи,— раздался злобный, насмешливый голос взбешенного капуцина.

В ту же минуту, при свете факелов, вошли вслед за отрядом шотландских стрелков четырнадцать судей в длинных мантиях, лиц которых почти не было видно. Разделившись на две группы, они сели в полном молчании по обе стороны просторной камеры; это были комиссары, уполномоченные кардиналом вести торжественный и зловещий процесс,— кардинал Ришелье, будучи в Тарасконе, лично выбрал и внес в списки имена этих надежных и преданных ему людей. По его приказу, верховный судья Сегье самолично прибыл в Лион дабы избежать, говорится в наказах или повелениях, которые Ришелье посылал королю Людовику XIII через Шавиньи, «дабы избежать всяких неурядиц, могущих произойти, если его там не будет. Г-н Марийак,— добавляет он, — был в Нанте на процессе Шале. Г-н Шато-Неф присутствовал в Тулузе при казни г-на де Монморанси; г-н де Белиевр был в Париже на процессе г-на де Бирона. Высокое положение этих господ и разумение ими всех тонкостей правосудия весьма нам необходимы».

Итак, верховный судья Сегье спешно приехал на вызов; но в Лионе он получил приказ не являться в суд, дабы на него не повлияли воспоминания о его давнем расположении к узнику, с которым он виделся лишь с глазу на глаз. Прежде всего комиссары и он сам торопливо выслушали трусливые показания данные герцогом Орлеанским в Вильфранше, в Божоле и затем в Виве в двух лье от Лиона, куда этот трусливый вельможа прибыл наконец по повелению кардинала, растерянный, дрожащий, с несколькими слугами, которых ему оставили из жалости, и под зоркой охраной французских и швейцарских стрелков. Кардинал заранее определил роль Гастона и продиктовал ему слово в слово все ответы; и в награду за эту покорность его избавили, вопреки установленному порядку, от тяжкой очной ставки с господами де Сен-Маром и де Ту. Затем верховный судья и комиссары допросили герцога Буйон ского и, собрав нужные сведения, обрушились на двух молодых подсудимых, спасти которых никто не хотел. История донесла до нас лишь имена государственных советников, сопровождавших Пьера Сегье, имена остальных чиновников не сохранились, известно только что среди них было шесть человек от гренобльского парламента и двое председателей суда. Во главе их стоял судья-докладчик, рекетмейстер Лобардемон, во всем ими руководивший. Жозеф что-то часто и подобострастно говорил судьям на ухо, исподлобья, с жестокой насмешкой посматривая на Лобардемона.

Было решено, что кресло послужит скамьей подсудимых, и все умолкли, чтобы выслушать ответы Сен-Мара.

Он сказал тихим, спокойным голосом:

— Передайте господину верховному судье, что я мог бы по праву обратиться в парижский парламент с просьбой об отводе назначенных судей, ибо среди них есть два моих врага, и во главе их стоит один из моих друзей, сам господин Сегье, которого я некогда утвердил в его должности, но я избавлю вас, господа, от многих беспокойств, признав себя виновным в заговоре, мною одним задуманном и осуществленном. Я желаю умереть. Следовательно, мне больше нечего сказать о себе; но во имя справедливости, оставьте жизнь тому, кого сам король назвал честнейшим человеком Франции и кто умирает только из-за меня.

— Введите его, — приказал Лобардемон.

Двое стражников отправились за г-ном де Ту и тотчас же привели его.

Он вошел и степенно поклонился с ангельской улыбкой на губах.

— Наконец-то настал день нашей славы! — молвил он, обнимая Сен-Мара. — Мы заслужим Царство небесное и вечное блаженство.

— Мы только что узнали, сударь, из уст самого господина де Сен-Мара, — сказал Лобардемон, — что вам было известно о заговоре.

Не поднимая глаз, де Ту ответил без малейшего смущения все с той же светлой улыбкой:

— Господа, я провел жизнь за изучением людских законов и знаю, что свидетельство одного из подсудимых не может служить к обвинению другого. Я мог бы повторить уже сказанное мною, а именно, что мне все равно не поверили бы, если бы я без всяких доказательств изобличил брата короля. Вы видите, следовательно, что я могу распоряжаться и жизнью своей, и смертью: Однако, рассмотрев оба эти выхода, я ясно понял, что, какова бы ни была отныне моя жизнь, она все равно будет несчастна после утраты господина де Сен-Мара: итак, я признаю и объявляю вам, что знал о заговоре; я сделал все возможное, дабы отвратить от него господина де Сен-Мара. Он считал меня своим единственным и верным другом, и я не хотел предавать его, а потому осуждаю себя по законам, собственноручно записанным моим родителем, который надеюсь, прощает меня.

При этих словах друзья крепко обнялись.

— Друг, дорогой друг мой, как сожалею я о твоей смерти, виновником коей являюсь! — воскликнул Сен-Мар. — Я дважды предал тебя, но ты узнаешь, как это произошло.

Де Ту стал целовать его и утешать.

— Сколь счастливы мы, что так кончаем жизнь свою, — сказал он, подняв глаза к небу. — С точки зрения человеческой, я мог бы жаловаться на вас, сударь, но одному богу известно, как я вас люблю! Чем только мы заслужили мученический венец и счастье умереть вместе?

Судьи не ожидали столь трогательной сцены и с удивлением смотрели друг на друга.

— Будь у меня хотя бы копье, — послышался чей-то хриплый голос (это был старик Граншан, незаметно проскользнувший в камеру: от гнева глаза его налились кровью), уж я сумел бы защитить его светлость от всех этих чернокнижников.

Два алебардщика тотчас же молча приблизились к нему; он умолк, отошел к окну, выходившему на реку, в котором еще не видно было проблесков зари, и, казалось, перестал интересоваться тем, что происходит в комнате.

Однако Лобардемон, боясь, как бы судьи не разжалобились, сказал громким голосом:

— А теперь, по повелению его высокопреосвященства, этих господ надлежит подвергнуть допросу с пристрастием, иначе говоря, обычным и чрезвычайным пыткам.

Возмущенный Сен-Мар позабыл о смирении и, скрестив руки на груди, шагнул к Лобардемону и Жозефу, которые в ужасе попятились. Первый невольно поднес руку ко лбу.

— Разве мы в Лудене? — вскричал узник.

Но де Ту, подойдя к своему другу, взял его за руку и пожал ее; Сен-Мар спохватился и, обратив взор на судей, продолжал спокойно:

— Мне кажется это весьма жестоким, господа; человека моих лет и звания не должны подвергать подобным формальностям. Я все сказал и готов все повторить. Я принимаю смерть по доброй воле и с величайшей радостью, а потому допрос с пристрастиями не нужен. У людей, подобных нам, не вырвать тайны путем телесных страданий; мы сдались по собственному желанию и в назначенный нами самими час; мы сказали все, что вам требовалось для предания нас смерти, больше вы ничего не узнаете; мы получили то, что хотели.

— Что вы делаете, друг мой? — перебил его де Ту. Он ошибается, господа, мы не отказываемся от мученичества, ниспосылаемого нам богом, мы сами требуем его.

— Но разве нужны вам эти постыдные пытки, чтобы войти в царство небесное? — спросил Сен-Мар.— Ведь вы и так мученик, добровольный мученик дружбы! Господа, я один могу знать важные тайны; они известны лишь руководителю заговора: прошу подвергнуть меня одного допросу с пристрастием, если с нами полагается обращаться здесь, как с самыми гнусными злодеями.

— Как милости прошу у вас, господа, — молвил де Ту, — не лишайте меня страданий, какие должен претерпеть и он; не для того я последовал за другом, чтобы покинуть его в этот неоцененный час и не сделать всего от меня зависящего, дабы войти вместе с ним в райскую обитель.

Во время этого спора Лобардемон и Жозеф тоже вступили в пререкания: Жозеф был против допроса с пристрастием, опасаясь, как бы пытки не заставили Сен-Мара рассказать о его недавнем посещении; Лобардемон же считал, что смерти узников мало для полноты его торжества, и настоятельно требовал пыток. Судьи окружили двух тайных советчиков великого министра и внимательно слушали их; сочтя, однако, по некоторым признакам, что капуцин пользуется большим влиянием, чем судья, они стали на его сторону и единодушно высказались против пыток, тем более что Жозеф сказал в заключение, понизив голос:

— Мне известны их тайны: эти тайны нам не нужны, — они бесполезны, да и нити их ведут слишком далеко. Господину обер-шталмейстеру остается выдать только короля, а его другу — королеву; о таких вещах лучше не знать. К тому же они ничего не скажут; я хорошо их изучил: один будет молчать из гордости, другой — из благочестия. Оставим их в покое: пытки их искалечат, обезобразят; они не смогут идти, и это испортит всю церемонию; их надобно поберечь, чтобы они достойно предстали перед народом.

Последнее соображение одержало верх; судьи удалились для совещания с председателем суда. Выходя из темницы, Жозеф сказал Лобардемону:

— Я дал вам вволю натешиться здесь; теперь вы позабавитесь, совещаясь с остальными судьями, а потом допросите трех заключенных в Северной башне.

То были трое судей Урбена Грандье.

Сказав это, он громко расхохотался и вышел последним, толкая перед собой ошеломленного докладчика.

Едва только мрачное судилище удалилось, как Граншан, освобожденный от двух своих телохранителей, бросился к Сен-Мару и схватил его за руку.

— Во имя неба, ваша светлось, идемте на террасу. — сказал он, — и я кое-что вам покажу: во имя вашей матушки, идемте…

Но в эту минуту дверь отворилась, и на пороге появился престарелый аббат Кийе.

— Дети мои, несчастные мои дети! — воскликнул старец, плача. — Увы, почему меня допустили к вам только сегодня? Дорогой Анри, ваша матушка, ваш брат и сестра — здесь, они скрываются неподалеку…

— Замолчите, господин аббат, — прервал его Граншан. — идемте на террасу, ваша светлость.

Но старик-священник продолжал обнимать своего воспитанника и не давал ему ступить ни шагу.

— Мы надеемся, мы очень надеемся на помилование.

— Я откажусь от него, — ответил Сён-Мар.

— Мы уповаем только на милость божью,— проговорил де Ту.

— Замолчите, — сказал опять Граншан, — судьи идут.

В самом деле, дверь опять отворилась перед зловещей вереницей судей, среди которых недоставало Жозефа и Лобардемона.

— Господа, — воскликнул славный аббат, обращаясь к комиссарам, — я счастлив сообщить вам, что прибыл из Парижа и что никто не сомневается там в помиловании всех заговорщиков. Я видел у его величества самого герцога Орлеанского, а что до герцога Буйонского, то его показания благоп…

— Молчать! — крикнул лейтенант шотландской гвардии Сетон.

И все четырнадцать комиссаров, войдя в комнату, снова заняли свои прежние места.

Когда господин де Ту услышал, что зовут повытчика лионского парламента, чтобы огласить приговор, он поддался одному из тех порывов религиозного восторга, которые наблюдались лишь у мучеников и святых перед лицом смерти: и, сделав несколько шагов навстречу этому чело пеку, он воскликнул:

— Quam speciosi pedes evangelizantium pacem, evangelizantium bona![46]

Затем он взял Сен-Мара за руку и, по установленному обычаю, стал на колени с непокрытой головой, чтобы выслушать приговор. Д'Эффиа продолжал стоять, но никто не посмел его приневоливать.

Приговор был составлен в следующих выражениях:


Между генеральным королевским прокурором, истцом по делам об оскорблении величества, с одной стороны;

И господами Анри д'Эффиа де Сен-Маром, обер-шталмейстером Франции, от роду двадцати двух лет, и Франсуа-Огюстом де Ту, членом королевского Совета, от роду тридцати пяти лет, заключенными в замке Пьер-Ансиз близ Лиона, ответчиками и обвиняемыми, с другой стороны.

На основании чрезвычайного следствия, произведенного вышепоименованным генеральным королевским прокурором по делу названных д'Эффиа и де Ту, показаний, допросов, признаний, отрицаний, очных ставок, а также подлинного текста договора, заключенного с Испанией; принимая во внимание:

1. Что тот, кто посягает на особу королевских министров, считается по древним законам и конституциям императоров виновным в оскорблении величества;

2. Что, согласно третьему ордонансу благочестивого короля Людовика XI, всякий, кто не доносит о заговоре против государства подлежит смертной казни;

Комиссары, наряженные его величеством, признали вышеназванных д Эффиа и де Ту виновными в оскорблении величества, а именно:

Вышеназванного д'Эффиа де Сен-Мара в заговорах, преступных замыслах, союзах и договорах, заключенных им с чужеземцами против государства;

Вышеназванного де Ту в том, что он знал об этих деяниях.

В наказание за каковые преступления подсудимые приговариваются к лишению всех званий и прав и к смертной казни посредством отсечения головы на эшафоте, который и будет воздвигнут на площади Терро в здешнем городе;

Объявляется, что все имущество осужденных, движимое и недвижимое, конфискуется и поступает в королевскую казну; а имущество, дарованное королем им лично, также возвращается оной по изъятии из него суммы в шестьдесят тысяч ливров на дела благотворительности.

Выслушав приговор, г-н де Ту воскликнул громким голосом:

— Слава тебе, господи, слава тебе!

— Смерть никогда меня не страшила, — спокойно молвил Сен-Мар.

Тогда, согласно правилам, г-н де Сетон, лейтенант шотландской гвардии, шестидесятишестилетний старик, заявил, что передает узников в руки г-на Томе, старшины лионских купцов, и взволнованно простился с ними; его примеру последовали все стражники, которые молча, со слезами на глазах, подходили к осужденным.

— Не плачьте, — говорил им Сен-Мар, — слезы бесполезны; лучше молитесь за нас и помните, что я не боюсь смерти.

Он пожал им руки, а де Ту обнял их. После чего воины вышли один за другим, с трудом сдерживая слезы и закрывая лицо плащом.

— Изверги! — воскликнул аббат Кийе. — Ведь в поисках оружия против узников им пришлось прибегнуть к арсеналу тиранов! Но почему меня так поздно допустили к ним!

— Вас допустили в качестве духовника, сударь, — тихо сказал один из комиссаров, — два месяца никому из посторонних, не разрешалось входить сюда…

Как только большие двери были затворены и портьеры опущены, старик Граншан воскликнул:

— Идемте на террасу, ради бога! — И он увлек туда своего хозяина и де Ту. Престарелый священник, хромая, последовал за ними.

— Что тебе надобно от нас в такую минуту? — спросил Сен-Мар с серьезностью, полной снисхождения.

— Взгляните на город, — сказал верный слуга.

Утренняя заря только что окрасила небо. На горизонте появилась ярко-желтая полоса, и на фоне ее резко выступили темно-синие очертания гор; легкий туман еще стоял над Лионом, скрывая кровли домов и окутывая воды Соны и городские цепи, протянутые от одного берега к другому. Свет нарождавшегося дня озарял золотым пламенем лишь колокольни Ратуши и Сен-Низье в Сите, монастыри кармелиток и Девы Марии на окрестных холмах и крепость Пьер-Анзис. Слышался радостный перезвон церковных колоколов в монастырях и селах. Одни тюремные стены хранили молчание.

— На что же прикажешь нам любоваться; — спросил Сен-Мар. — На красоту долин, на богатство городов или на покой этих селений! Увы, друзья мои, повсюду таятся страсти и горести, подобные тем, которые привели нас сюда!

Престарелый аббат и Граншан нагнулись над парапетом и взглянули в сторону реки.

— Туман: ничего не видно, — сказал аббат.

— Как медлит своим появлением наше последнее солнце! — проговорил де Ту.

— Не видите ли вы на том берегу, у подножья скалы, белый домик, он стоит между Алинкурскими воротами и бульваром Сен-Жан? — спросил аббат.

— Я ничего не вижу, кроме сероватых крепостных стен, — ответил Сен-Мар:

— Все скрывает проклятый туман! — продолжал Граншан; старик по-прежнему стоял, наклонившись вперед, как моряк, перешагнувший через перила мола, чтобы рассмотреть парус на горизонте.

— Тише! — сказал аббат. — Кто-то разговаривает неподалеку.

В самом деле, из Маленькой башни, прилепившейся к краю террасы, доносился невнятный, глухой, необъяснимый шепот. Башенка была не больше голубятни, и до сих пор узники не замечали ее.

— Неужели уже идут за нами? — спросил Сен-Мар.

— Оставьте, не обращайте внимания: это башня с потайными колодцами, — ответил Граншан. — Я два месяца брожу возле крепости и знаю, что, по крайней мере, раз в неделю оттуда бросают в воду заключенных. Подумаем лучше о нашем деле; я вижу свет вон там, в дальнем окошке.

Но, несмотря на весь ужас своего положения, узники с неодолимым любопытством взглянули на башенку. Она выдавалась над пучиной, в которой бурлила зеленая вода, — это было нечто вроде бесполезного потока случайного рукава Соны, проложившего себе путь между скалами на страшной глубине. Там среди пены быстро вращалось колесо давно заброшенной мельницы. Трижды послышался скрежет, похожий на шум подъемного моста, который внезапно опустился ударившись о каменные стены, и каких-то три темных тюка один за другим упали в воду, подняв фонтан брызг.

— Боже милостивый, неужели это люди? — вскричал аббат, крестясь.

— Мне показалось, что в водовороте кружатся коричневые рясы, — проговорил Граншан, — это друзья кардинала.

Тем временем в башенке раздался ужасный крик, сопровождаемый кощунственным ругательством.

Тяжелый люк заскрежетал в четвертый раз. Кто-то с шумом упал в зеленую воду; и под его тяжестью заскрипело огромное мельничное колесо; одна из широких лопастей колеса сломалась: человек, зажатый между трухлявыми балками, показался над пеной, которая окрасилась кровью; дико крича, он дважды показался на поверхности вместе с колесом и пошел ко дну. Это был Лобардемон.

Сен-Мар в ужасе попятился.

— Такова воля провидения, — сказал Граншан, — Урбен Грандье предсказал его смерть три года тому назад. Но время дорого, господа, не стойте здесь; он это или другой, не все ли равно — эти мерзавцы того и гляди сожрут друг друга, как пауки в банке. Но постараемся вырвать у них самый лакомый кусок. Слава богу, вот и сигнал! Мы спасены: все в порядке! Скорее сюда, господин аббат. Видите белый платок в окне? Наши друзья готовы.

Аббат тотчас же схватил за руки обоих узников и увлек их на ту сторону террасы, откуда они вначале обозревали окрестности.

— Выслушайте меня, — сказал он им, — и знайте, что ни один из заговорщиков не пожелал воспользоваться убежищем, которое вы им предоставили; многие из них поспешили, перерядившись, в Лион; они не поскупились на золото, и никто их не выдаст; решено напасть на вашу стражу и освободить вас. Это произойдет, когда вас поведут на казнь; сигнал подадите вы, Сен-Мар, надев шляпу в знак того, что пора начинать.

Добрый аббат рассказал, то плача, то улыбаясь своим надеждам, что после ареста его воспитанника он поспешил в Париж; все действия кардинала были окружены глубочайшей тайной; никто не знал места заключения обер-шталмейстера, и многие считали, что он сослан; когда же стало известно о полюбовном соглашении короля с Гастоном Орлеанским и герцогом Буйонским, все поверили, что жизнь остальных заговорщиков спасена, и о заговоре перестали говорить, — замешанных в нем было мало, да и само дело удалось замять. В Париже даже порадовались, узнав, что Седан и весь седанский край присоединены к королевству в обмен на милостивый указ, пожалованный герцогу Буйонскому, признанному невиновным, как и Гастон Орлеанский; все так превосходно уладилось, что парижане восхищались ловкостью кардинала и его милосердием к заговорщикам, которые якобы требовали его смерти. Ходили даже слухи, что он устроил побег Сен-Мару и де Ту и великодушно позаботился об их переправе за границу, после того как смело арестовал обоих посреди перпиньянского лагеря.

В этом месте рассказа Сен-Мар позабыл о смирении и, стиснув руку своего друга, воскликнул:

Арестовал?! Неужели надо отказаться даже от чести добровольной сдачи в плен? И всем пожертвовать, вплоть до уважения потомков?

— Это желание тоже было суетным, — заметил де Ту. приложив палец к губам,— тише, выслушаем аббата до конца.

Не сомневаясь, что спокойствие молодых людей вызвано их радостью при мысли о скором побеге, и видя, что солнце еще не вполне рассеяло утренний туман, священник невольно поддался удовольствию, которое испытывают все старики, когда им случается рассказывать новости, даже огорчительные для слушателей. Он поведал, сколько им было потрачено труда, чтобы обнаружить убежище своего воспитанника, неизвестное ни при дворе, ни в городе, ибо имя Сен-Мара боялись произносить хотя бы шепотом. Он узнал о заключении обер-шталмейстера в крепости Пьер-Ансиз лишь из уст самой королевы, которая соблаговолила прислать за ним и поручила передать это известие маркизе д'Эффиа и всем участникам заговора, прося сделать отчаянную попытку для освобождения их молодого вождя. Анна Австрийская даже отважилась послать в Лион множество вооруженных дворян из Оверни и Турена, чтобы содействовать этому смелому предприятию.

— Добрая королева очень плакала, когда я был у нее, и говорила, что готова пожертвовать всем своим имуществом, лишь бы вас спасти; она горько упрекала себя за какое-то письмо, — право, не знаю, какое. Говорила о благе Франции, но не объяснила, в чем оно состоит. Она мне сказала, что восхищается вами и заклинает вас искать спасения, хотя бы из жалости к ней, ибо в противном случае вы оставите ей в удел вечные угрызения совести.

— Она ничего больше не сказала? — прервал его де Ту, поддерживая побледневшего Сен-Мара.

— Ничего, — ответил старик.

— И никто не говорил с вами обо мне? — спросил обер-шталмейстер.

— Никто, — сказал аббат.

— Хотя бы она мне написала! — молвил Анри вполголоса.

— Вспомните же, отец мой, что вас послали сюда как исповедника! — заметил де Ту.

Между тем престарелый Граншан упал к ногам Сен-Мара и, теребя его за одежду, звал на другую сторону террасы.

— Ваша светлость… господин… мой добрый господин, — кричал он прерывающимся глосом, — вы видите их? Вон там… это они… они…

— Но кто же, мой старый друг? — спросил его Сен-Map.

— Как кто? Великий боже! Взгляните на то окно, разве вы их не узнаете? Там ваша матушка, сестра, брат.

В самом деле, при свете наступившего утра вдали можно было разглядеть женщин, махавших белыми платками; одна из них, одетая во все черное, простирала руки по направлению к тюрьме, порой она удалялась в глубь комнаты, видимо, для того, чтобы собраться с силами, затем ее снова подводили к окну, и она то воздевала руки, то прикладывала их к груди.

Сен-Мар узнал свою мать, свою семью, и силы на мгновение покинули его. Он склонил голову на грудь друга и заплакал.

— Сколько же раз придется мне умирать?! — воскликнул он.

Он помахал в ответ на приветственные знаки родных и сказал престарелому аббату:

— Скорее идемте вниз, отец мой; я исповедаюсь вам, и вы мне скажете перед судом всевышнего, стоит ли проливать кровь из-за тех дней, которые мне еще дано прожить.

И Сен-Мар поведал богу то, что было известно ему одному и Марии Мантуанской об их тайной и несчастной любви. «Он вручил своему исповеднику, — говорит священник Даниель, — портрет знатной дамы, обрамленный бриллантами, кои завещал продать, а деньги употребить на дела благочестия».

Господин де Ту, исповедавшись, написал письмо. «После чего (рассказывает его духовник) он сказал: Вот последние мои помыслы, обращенные к миру: отправимся в царство небесное. И, расхаживая по комнате крупными шагами, он во весь голос, с непостижимым духовным жаром читал псалом Miserere mei, Deus[47] и столь сильно вздрагивал, что как бы отрывался от земли и готовился выйти из телесной своей оболочки. При сем зрелище стражники онемели и дрожали все до одного от почтения и ужаса».


Двенадцатого сентября 1642 года в Лионе царили мир и тишина, когда на заре из всех городских ворот стали сходиться и съезжаться, к великому удивлению жителей, пехотные и кавалерийские войска, которые, как было известно, стояли лагерем и на квартирах весьма далеко от города. Французские и швейцарские стрелки, помпадурские полки, тяжело вооруженные всадники Моревера и карабинеры Ларока — все двигались в полном молчании по улицам; приставив мушкеты к луке седла, кавалеристы безмолвно окружили замок Пьер-Ансиз; пехотинцы выстроились в два ряда по берегам Соны, от ворот крепости до площади Терро — обычного места казни.

Четыре роты лионских буржуа, называемых Знаменосцами — человек тысяча сто-тысяча двести, «были построены на площади Терро, — говорится в дневнике Монтрезора, — да так, что свободным осталось только пространство, насчитывающее с каждой стороны шагов восемьдесят, куда не допускали никого из посторонних.

Посреди пространства сего был воздвигнут эшафот семи футов вышиною, занимавший около девяти квадратных футов, а посреди него, немного ближе к переднему краю, поставили столб, вышиною в три фута или около того, перед коим поместили плаху в полфута вышиною, так что главный фасад или перед эшафота смотрел на скотобойню Терро, в сторону реки Соны; к оному эшафоту со стороны Дам де Сен-Пьер приставили лесенку в восемь ступеней».

Имена узников не были известны в городе; неприступные стены крепости хранили молчание, пропуская людей лишь по ночам, а в ее глубоких подземельях, на расстоянии каких-нибудь четырех футов друг от друга, порой годами томились отец и сын и даже не подозревали об этом. Велико же было изумление лионцев при виде столь пышных приготовлений, и люди стали сбегаться со всех сторон, не зная, идет ли речь о празднестве или казни.

Тайну, сохраненную агентами министра, не менее тщательно берегли и заговорщики, ибо они рисковали в этом деле головою.

Нарядившись солдатами, рабочими и бродячими комедиантами и пряча под одеждой кинжал, Монтрезор, Фонтрай, барон де Бово, Оливье д Аптрег, Гонди, граф дю Люд и адвокат Фурнье разместили среди толпы более пятисот дворян и слуг, переодетых, как и они; на дороге в Италию были приготовлены лошади, и несколько заранее купленных лодок стояли на якоре у берега Роны. Молодой маркиз д'Эффиа, старший брат Сен-Мара, одетый картезианским монахом, сновал в толпе, беспрестанно переходя от площади Терро к домику, где скрывались его мать и сестра вместе с г-жой де Понтак, сестрой несчастного де Ту; он успокаивал их, внушал им надежду и снова присоединялся к заговорщикам, чтобы удостовериться, готовы ли они.

Рядом с каждым солдатом, стоявшим в цепи, находился человек, который должен был его заколоть.

Огромная толпа напирала сзади на шеренгу солдат, прорывала их ряды и оттесняла все дальше и дальше. Испанец Амбросио, слуга Сен-Мара, переодетый каталонским музыкантом, взял на себя капитана копейщиков и вступил с ним в спор; притворяясь, будто не хочет прекращать игру на шарманке. Словом, каждый заговорщик был на своем посту.

Аббат де Гонди, Оливье д'Антрег и маркиз д'Эффиа оказались возле торговок рыбой и устрицами, которые громко кричали и спорили. Кумушки ругали одну из своих товарок, более молодую и робкую, чем остальные. Брат Сен-Мара подошел к ним поближе, чтобы узнать, из-за чего они ссорятся.

— Ну зачем такому честному человеку, как Жан Леру, рубить головы двум христианам? Неужто потому, что он мясник? Я его жена и не потерплю этого, уж лучше…

— Что ты там мелешь, — говорили ей подруги, — какая тебе разница, съедобное ли мясо он рубит? Зато получишь сто экю, а на такие деньги всех троих ребят наново оденешь. Ну и посчастливилось тебе, что муженек твой мясник. Пользуйся же, голубушка, тем, что господь бог посылает тебе по милости его высокопреосвященства.

— Отстаньте, отвяжитесь, — продолжала молодая женщина, — не нужны мне такие деньги. Я видела в окно этих прекрасных молодых людей: они смирные, как ягнята.

— А разве ягнят и телят не режут? — спросила женщина по фамилии Лебон. — Жалость, право, что этакое счастье привалило нашей дурехе! Да еще из рук преподобного капуцина!

— Каким страшным делам радуется чернь! — необдуманно сказал Оливье д'Антрег.

Женщины услышали его слова и, возмутились.

— Скажите пожалуйста, чернь! — говорили они. — А он-то сам кто такой, этот паренек, перемазанный известкой?

— Разве не понимаете, что это переодетый дворянчик? — воскликнула одна из них. — Взгляните на него — сразу видать — белоручка.

— Да, да, это какой-нибудь заговорщик из благородных; меня так и подмывает сбегать за начальником караула, пусть-ка молодчика арестуют.

Аббат де Гонди понял всю опасность положения и с ухватками истого столяра, в куртку и фартук которого он вырядился, набросился на Оливье и схватил его за шиворот.

— Что правда, то правда! — воскликнул он. — Этот лентяй вечно отлынивает от работы. Вот уже два года, как отец отдал его в ученье, а ему и горя мало, знай себе расчесывает свои белокурые кудри, — видно, девчонкам хочет понравиться. Ну же, марш домой!

Аббат ударил Оливье деревянной рейкой и, подталкивая в спину, провел сквозь толпу и занял наблюдательный пост в другом месте. Он пожурил ветреного пажа и велел ему показать письмо, которое тот должен был передать г-ну де Сен-Мару тотчас же после его освобождения. Оливье два месяца протаскал это письмо в кармане.

— Оно переходило из рук в руки, — сказал паж, — и кавалер де Жар, выйдя из Бастилии, переслал мне его по просьбе одного из заключенных.

— В письме содержится, быть может, какая-нибудь тайна, важная для нашего друга, — заметил Гонди. — Я распечатаю письмо, вам следовало бы подумать об этом раньше. Ба, да это от старика Басомпьера! Прочтем, что он пишет.


Любезное дитя мое.

Я узнал в глубине Бастилии, где все еще обретаюсь, что вы злоумышляете против тирана Ришелье, который непрестанно унижает наше доброе старое дворянство и парламент и подрывает основы, на коих зиждется государство. Я узнал, что дворяне облагаются податью и что мелкие людишки-судьи выносят им приговоры вопреки привилегиям, присущим самому званию дворянина, что их призывают в ополчение вопреки стародавним обычаям…


— Старый болтун! — прервал аббата де Гонди паж, громко расхохотавшись.

— Он не так глуп, как вы думаете; только отстал немного.

Я всем сердцем одобряю сей великодушный прожект и прошу вас предварять меня обо всем.


— Так изъяснялись еще при прежнем короле! — воскликнул Оливье д'Антрег. — Не мог он написать: Доводить до моего сведения все происходящее, как это принято теперь.

— Не мешайте мне читать, черт возьми! — проговорил аббат. — Через сто лет станут также насмехаться над нашим слогом.

Он продолжал:


Невзирая на мой почтенный возраст, я все же могу помочь вам советом, рассказав, что со мной приключилось в тысяча пятьсот шестидесятом, году.


— Право, мне некогда читать эту чепуху. Посмотрим, что там, в конце…


Когда я думаю о последнем обеде у госпожи д'Эффиа, вашей матушки, и вспоминаю о том, что сталось со всеми сотрапезниками, мною овладевает глубокая печаль. Несчастный Пюи-Лоранс умер в Венсенской темнице от горя, что покинут его высочеством; де Лоне убит на дуэли, и я скорблю о его участи; ибо, хотя я не гораздо доволен своим заточением, он арестовал меня весьма учтиво, и я всегда почитал его человеком галантным. Что до меня, я останусь в темнице до конца жизни господина кардинала; недаром, любезное дитя мое, нас было тринадцать за столом: никогда не следует смеяться над старыми поверьями. Благодарите бога, что с вами одним не приключилось никакой беды…


— Опять попал пальцем в небо! — сказал Оливье, смеясь от души; на этот раз даже аббат Гонди не мог не улыбнуться.

Они разорвали бесполезное письмо, боясь, что оно повредит несчастному маршалу, если попадет в чужие руки, и приблизились к площади Терро и цепи стражников, на которых им предстояло напасть, как только юный узник подаст условный сигнал.

С удовлетворением увидели они, что все друзья на посту и, по собственному их выражению, готовы пустить в ход ножи. Теснясь кругом заговорщиков, народ помимо воли благоприятствовал их замыслам. Рядом с аббатом появилась стайка девушек в белых вуалях и платьях; они шли к причастию, и монахини, надзиравшие за ними, решили, как и весь народ, что здесь готовится торжественная встреча какого-нибудь вельможи, и позволили своим воспитанницам взобраться на широкие каменные плиты, наваленные позади солдат. Девушки встали на них с грацией, свойственной их возрасту, подобные двадцати прекрасным статуям на едином пьедестале. Их можно было принять за весталок, которые присутствовали в древности на кровавых состязаниях гладиаторов. Они перешептывались, посматривали вокруг, смеялись и краснели все вместе, как то свойственно детям.

Аббат де Гонди заметил с досадой, что Оливье опять готов позабыть о роли заговорщика и о своей одежде каменщика; юный паж бросал на девушек выразительные взгляды и держался слишком изысканно для человека из народа; он даже осмелился приблизиться к ним, предварительно взбив рукой свои белокурые волосы, но тут, к счастью, появились Фонтрай и Монтрезор в мундирах швейцарских солдат; за ними следовали молодые дворяне, одетые корабельщиками, с окованными железом палками в руках; лица их покрывала бледность, не предвещавшая ничего доброго. Раздались звуки труб, игравших марш.

— Станем здесь, — сказал один из них, — они пройдут неподалеку отсюда.

Мрачный вид и суровое молчание этих зрителей до странности не вязались с веселыми любопытными взглядами девушек и их детскими речами.

— Какое красивое шествие! — восклицали они. — Здесь человек пятьсот в латах, в красных мундирах, верхом на прекрасных конях; смотрите, у всадников желтые перья на шляпах!

— Это чужеземцы, каталонцы, — пояснил один из французских стражников.

— Кого же они сопровождают? — продолжали щебетать девушки. — Какая красивая золоченая карета, но в ней никого нет. А вот трое пеших, куда они идут?

— На смерть! — сурово сказал Фонтрай, и все умолкли.

Слышно было лишь мерное цоканье копыт, но вдруг лошади остановились из-за задержки, которая случается в каждой процессии. И все увидели тогда скорбное, необычное зрелище. Рыдающий старик с тонзурой еле шел, опираясь на двух красивых, пленительных молодых людей, которые, держались за руки за его согбейной спиной, свободной рукой поддерживали его под локоть. Тот, кто шел справа от старца, был одет во всё черное; лицо его было серьезно, глаза опущены. Другой, много моложе на вид, выделялся пышностью своего одеяния; на нем была куртка голландского сукна со сборчатыми вышитыми рукавами и отделкой из широких золотых кружев, стянутая в талии наподобие дамского лифа; штаны из черного бархата с пальмовыми ветвями, шитыми серебром, серые сапожки на красных каблуках с золотыми шпорами и алый плащ на золотых пуговицах дополняли его наряд, подчеркивая гибкость и изящество юношеского стана. Печально улыбаясь, он раскланивался направо и налево через головы стоявших шеренгой солдат.

Старый убеленный сединами слуга следовал понурившись за своим хозяином и вел под уздцы двух боевых коней в траурных попонах.

Девушки не могли сдержать слез при взгляде на этих людей.

— Так, значит, этого несчастного старика ведут на казнь? — вскричали они. — А сыновья поддерживают его?

— На колени, барышни, — сказала одна из монахинь, — помолитесь за него.

— На колени! — крикнул Гонди. — Помолимся господу об их спасении!

Все заговорщики повторили: «На колени! На колени!» — и показали пример народу, который молча последовал ему.

— Теперь нам лучше видно каждое его движение, — шепотом сказал Гонди Монтрезору. — Встаньте и посмотрите, что он делает?

— Он остановился и что-то говорит, кланяется нам: мне кажется, он нас узнал.

Окна, стены, крыши домов, выстроенные помосты, каждый бугорок, откуда открывался вид на площадь, — все было усеяно людьми всех сословий и возрастов.

Огромная толпа безмолвствовала; стояла такая тишина, что можно было бы услышать полет мухи, малейшее дыхание ветерка и шуршание вздымаемых им песчинок, но воздух был недвижим, и солнце сияло в голубом небе. Народ слушал. Процессия приблизилась к площади Терро; сперва застучал молоток по доскам, затем раздался голос Сен-Мара.

Бледный молодой картезианец просунул голову между двумя стражниками; заговорщики, как один, поднялись на ноги среди коленопреклоненного народа, каждый из них поднес руку к поясу или груди и еще ближе придвинулся к солдату, которого ему предстояло заколоть.

— Что он делает? — спросил картезианец. — Надел ли он шляпу?

— Он бросил шляпу на землю далеко от себя, — равнодушно ответил стрелок, к которому обратился монах.

Загрузка...