Много твердости и широты духовной надобно иметь во Франции, чтобы обойтись без должностей и обязанностей и жить дома, ничего не делая. Почти ни у кого нет ни достаточно мужества, дабы с честью играть роль сию, ни достаточно содержания, дабы заполнить пустоту жизни, не прибегая к тому, что люди заурядные называют делами.
Для праздности мудреца не существует, однако, иного, лучшего, названия, и раздумье, беседу, чтение и покой надлежало бы именовать словом работа.
В это утро, имевшее столь различные последствия для Гастона Орлеанского и королевы, в скромном кабинете большого дома возле дворца Правосудия царили покой и сосредоточенная тишина. Свет медной готической лампы боролся с нарождающимся днем, и ее красноватый отблеск падал на груду бумаг и книг, покрывавших большой стол; лампа озаряла бюсты Лопиталя, Монтеня, историка и председателя суда де Ту и Людовика XIII; на огромных решетках высокого камина, в котором вполне мог бы уместиться человек, горели толстые поленья. Опершись ногами о решетку, де Ту внимательно изучал, несмотря на ранний час, новые творения Декарта и Гроция, служившие тогда предметом всех разговоров. На коленях у него лежал лист бумаги, и он делал заметки о «Метафизических размышлениях», к которым в эту минуту было приковано его внимание; туренский философ приводил в восхищение молодого советника. Порой от избытка чувств он хлопал рукою по книге, вскрикивал от восторга или же брал тут же стоявший глобус и, долго вращая его, погружался в глубокое раздумье; затем из глубин науки он возносился мыслью в горние сферы и неожиданно бросался на колени перед стоявшим на камине распятием, ибо на грани человеческого разума обретал бога. В иные минуты он отодвигался в глубь кресла, чуть ли не садился на его спинку и, закрыв глаза руками, старался проследить за рассуждениями Рене Декарта, исходя из первого его размышления:
«Предположим, будто мы грезим, и все наши действия, а именно то, что мы открываем глаза, поворачиваем голову, протягиваем руку, суть лишь обманчивые представления…»
И доходил до величественного вывода третьего размышления:
«Остается сказать лишь одно: подобно понятию о самом себе, понятие о боге родилось, возникло вместе со мной в минуту, когда я был сотворен. И, разумеется, нет ничего странного в том, что, создавая меня, бог вложил в душу мою сие понятие, дабы оно было как бы печатью мастера на его творении».
Молодой советник был всецело поглощен этими мыслями, как вдруг под его окнами раздались громкие крики; подумав, что они вызваны пожаром, он поспешил взглянуть на флигель, где жили его мать и сестры; но там, казалось, все спало, дымок и тот не вился над трубой, что свидетельствовало бы о пробуждении обитателей дома; вознеся хвалу богу, советник де Ту подбежал к другому окну и увидел толпу — ее подвиги нам уже известны,— которая теснилась в узких улочках, ведших к набережной. Посмотрев на беспорядочную сутолоку, на нелепое знамя, за которым шли люди, и на безобразно наряженных мужчин, он подумал: «Верно, это какое-нибудь народное гулянье или карнавальное игрище». И, вновь усевшись у камина, он взял со стола толстый календарь и принялся старательно листать его, отыскивая, какого святого празднуют в этот день. Он нашел против четвертого декабря имя святой Варвары и вспомнил о подобии маленьких пушек и зарядных ящиков, которые только что протащили по улице; вполне удовлетворенный собственным объяснением, он поспешно отогнал суетные мысли и вновь погрузился в столь милые его сердцу занятия, лишь изредка вставая, чтобы взять с полки нужную книгу; и, прочитав строчку, фразу или одно слово, он бросал книгу возле себя на стол или на пол, и без того заваленный бумагами, так как боялся положить их на место и прервать этим нить своих размышлений.
Вдруг дверь отворилась, и слуга доложил о прибытии гостя, которого де Ту, знавший многих лиц в магистратуре, уже давно отличил среди адвокатов.
— По какому счастливому случаю я вижу у себя господина Фурнье в пять часов утра?! — воскликнул он.— Предстоит ли ему защитить обездоленного или поддержать семью бедняка плодами своего таланта? Собирается ли он искоренить среди нас заблуждение или пробудить в сердцах наших добродетель, ибо таковы его обычные деяния? А быть может, сударь, вы пришли сообщить мне о новом унижении нашего парламента? Увы, в наши дни тайные палаты Арсенала могущественнее, чем старинная магистратура времен Хлодвига; парламент поставлен на колени, и все потеряно, если только он не пополнится, против всякого ожидания, такими людьми, как вы.
— Я не заслуживаю ваших похвал, сударь,— сказал адвокат, входя в сопровождении важного пожилого господина, тоже закутанного в широкий плащ.— Напротив, я заслужил ваше порицание и готов раскаяться в своем поступке, как, впрочем, и граф дю Люд, которого вы видите перед собой. Мы пришли искать у вас убежища на один день.
— Убежища? Но от кого же вы скрываетесь? — спросил де Ту, усаживая гостей.
— От парижской черни. Эти люди желают, чтобы мы были их главарями, а мы спасаемся бегством; они омерзительны; их вид, запах, голоса, обращение коробят нас,— проговорил господин дю Люд с забавной серьезностью.— Это невыносимо!
— Так, так, вы считаете, что это невыносимо, — сказал де Ту, весьма удивленный, но не желая показать этого.
— Право же, говоря между нами, господин де Сен-Мар зашел слишком далеко,— продолжал адвокат.
— Да, он чересчур торопит события и провалит, пожалуй, наше дело,— подтвердил его спутник.
— Так, так! Вы говорите, что он зашел слишком далеко,— повторил, потирая подбородок, де Ту, окончательно сбитый с толку".
Сен-Мар уже три месяца не наведывался к нему, но зная, что его друг пользуется благоволением короля и безотлучно находится в Сен-Жермене, советник не очень беспокоился, да и придворные новости всегда доходили до него с опозданием. Увлеченный своими учеными занятиями, он узнавал о событиях лишь тогда, когда нельзя было не услышать шума, поднятого вокруг них; он приобщался к светской жизни только в крайности и часто забавлял друзей своим наивным удивлением, тем более что из-за мелкого тщеславия делал вид, будто прекрасно разбирается в общественных делах, и пытался скрыть, что изумлен той или иной новостью. То же повторилось и на этот раз, но к обычной для него самолюбивой гордости примешалось ревнивое чувство: де Ту не хотелось, чтобы Сен-Мара заподозрили в небрежении к нему, и во имя чести своего друга он притворился, что осведомлен о его намерениях.
— Ведь вам известно, в каком положении находятся наши дела? — спросил адвокат.
— Разумеется, но продолжайте, прошу вас.
— Вы так дружны с ним, вам ли не знать, что все было начато год тому назад…
— Конечно… все было начато… но продолжайте… продолжайте…
— Согласитесь, сударь, что господин де Сен-Мар не прав…
— Как сказать… Поясните, пожалуйста, свою мысль, я подумаю…
— Вы ведь знаете с его слов, о чем мы условились на последнем заседании?
— Да, то есть… Извините меня, я запамятовал, подскажите…
— Ни к чему. Вы помните, разумеется, что он посоветовал нам у Марион Делорм?
— Никого больше не включать в наш список,— пояснил господин дю Люд.
— Да, да, как же,— сказал де Ту,— по-моему, это разумно, право же, вполне разумно.
— Так вот, он сам нарушил это решение,— продолжал Фурнье,— помимо оборванцев, которых привел этот плут де Гонди, к нам явился, не далее как сегодня утром, некий бездельник и бахвал, тот самый, что, вооружившись кинжалом и шпагой, нападал по ночам на дворян обеих партий. «А, попался, д-Обижу! — кричал он во все горло.— Ты выиграл у меня три тысячи дукатов, получай три удара шпагой! А, попался, Лашапель! Мне нужны десять капель твоей крови взамен моих десяти пистолей!» И я видел собственными глазами, как он сражался с этими господами, да и с другими тоже, правда, по всем правилам, в честном бою, но весьма удачно и с возмутительным хладнокровием.
— Да, сударь, я собирался все высказать ему начистоту,— заметил дю Люд,— когда он ловко, словно белка, нырнул в толпу, громко пересмеиваясь с какими-то черномазыми людьми; не сомневаюсь, впрочем, что его послал господин де Сен-Мар, недаром он отдавал приказания некоему Амброзио — вы должны его знать,— это испанский пленник, бродяга, которого Сен-Мар взял к себе в услужение. Ей-богу, мне претит все это, я не создан для того, чтобы меня смешивали со всяким сбродом.
— Такие дела, сударь, весьма отличны от того, что произошло в Лудене,— сказал Фурнье.— Там народ лишь возмущался, а не бунтовал по-настоящему; разумная, уважаемая часть населения этого края восстала против убийства, людьми двигало не опьянение, не жажда поживы. Был брошен клич против палача, клич, который мы могли бы подхватить, не теряя своего достоинства; ничто не напоминало воплей мятежного лицемерия, которые испускает этот сброд, вылезший на свет божий из сточных канав Парижа. Признаюсь, подобное зрелище вызывает у меня отвращение, и я просил бы вас поговорить с господином де Сен-Маром.
Де Ту чувствовал себя весьма неловко, слушая эти речи, и напрасно пытался понять, что могло быть общего у Сен-Мара с народом, который, как ему показалось, предавался веселью; с другой стороны, ему по-прежнему не хотелось признаваться в своем неведении, а между тем неведение было полным, ибо в последний раз, когда он виделся с другом, тот говорил лишь о королевских лошадях и конюшнях, о соколиной охоте и о значении оберегермейстера в делах государства, словом, о вещах, не имеющих никакого отношения к событиям, в которых мог бы принять участие народ. Наконец он сказал не без робости:
— Обещаю, господа, исполнить ваше поручение; а пока что предлагаю вам стол и кров на все время, которое вам понадобится. Но сказать вам свое мнение по этому поводу мне, право же, затруднительно. Послушайте, разве сегодня не праздник святой Варвары?
— Святой Варвары?! — повторил Фурнье.
— Святой Варвары?! — повторил дю Люд.
— Да, да, в воздухе пахнет порохом, это и подразумевает господин де Ту,— заметил первый, смеясь.— Ну и потеха! Да и в самом деле сегодня как будто день великомученицы Варвары.
Де Ту, сбитый с толку их удивлением, прикусил язык; пришельцы поняли, со своей стороны, что с ним не столковаться, и также сочли за лучшее умолкнуть.
Они все еще хранили молчание, когда дверь отворилась и в комнату вошел, прихрамывая, аббат Кийе, бывший наставник Сен-Мара. Он казался озабоченным, ни в манерах, ни в речах его не было и тени прежней веселости; только глаза смотрели живо, да говорил он весьма отрывисто.
— Прошу прощения, дорогой де Ту, что спозаранку отрываю вас от занятий; это удивительно, не так ли, со стороны подагрика? Да, время идет, два года назад я не хромал, напротив, отправляясь в Италию, я был весьма прыток; правда, страх придает резвость ногам.— С этими словами он сел у окна и, подозвав к себе де Ту, продолжал шепотом: — Должен вам сказать, мой друг, ведь от вас у них нет секретов, что я обручил их две недели тому назад,— впрочем, они, конечно, сообщили вам об этом.
— В самом деле? — воскликнул несчастный де Ту, чувствуя, что находится между Сциллой и Харибдой.
— Полноте, не притворяйтесь удивленными! Вы прекрасно знаете, о ком я говорю,— возразил аббат.— Но скажу вам, положа руку на сердце, я был слишком снисходителен к ним, хотя эти дети поистине трогательны в своей любви. Я больше опасаюсь за него, чем за нее; сдается мне, он делает глупости, доказательством тому — утренний мятеж. Об этом нам и следовало бы побеседовать.
— Но, клянусь богом, я не знаю, кого вы имеете в виду,— с глубочайшей серьезностью проговорил де Ту.— Кто делает глупости?
— Полноте, голубчик, что вам за охота скрытничать со мной? Это оскорбительно,— сказал старик, начиная сердиться.
— Право же, я не скрытничаю! Но, скажите, кого вы обручили?
— Вы опять за свое! Как вам не стыдно, сударь!
— О каком утреннем мятеже вы говорите?
— Вы положительно издеваетесь надо мной. Я ухожу,— заявил аббат, вставая.
— Клянусь вам, я ни слова не понимаю из всего, что мне сегодня говорят. Вы имеете в виду господина де Сен-Мара?
— Наконец-то, сударь! Уж не принимаете ли вы меня за кардиналиста! В таком случае, прощайте! — сказал аббат Кийе гневно.
Он схватил палку и, прихрамывая, поспешно вышел, не слушая де Ту; тот бежал за ним следом до самой кареты и пытался умилостивить, но тщетно, так как не смел назвать своего друга на лестнице, перед слугами, а следовательно, не мог объясниться. Он с горечью увидел, что аббат уезжает, все еще кипя гневом, и крикнул ему вдогонку: «До завтра!» — на что старик даже не ответил.
И все же де Ту не без пользы для себя спустился по лестнице; он увидел отвратительные толпища, возвращавшиеся из Лувра, и понял все значение утренних событий; он услышал грубые голоса, кричавшие с торжеством:
— А королева-то все же показалась! Да здравствует добрый герцог Буйонский! Он едет сюда, во главе ста тысяч солдат. Они плывут по Сене, на плотах. Старый кардинал Ларошель издох! Да здравствует король! Да здравствует господин де Сен-Мар!
Крики стали еще громче, когда перед домом советника остановилась карета, запряженная четверкой лошадей, с лакеями в придворных ливреях. Де Ту узнал выезд Сен-Мара и увидел Амброзио, раздвигавшего широкие занавески, обычные для карет того времени. Толпа окружила экипаж, отгородив его от подъезда, и Сен-Мару стоило немало труда спрыгнуть с подножки и избавиться от рыночных торговок, во что бы то ни стало желавших его поцеловать.
— Вот и ты, дружок! Приехал, сердечко мое! — кричали они.— Взгляните, до чего пригож наш ангелочек в этом большом воротнике! Он не чета тому старикашке с седыми усами! Эй, сынок, поднеси-ка нам доброго винца, вроде того, что мы пили утром!
Анри д'Эффиа пожал, краснея, руку своего друга, и тот поспешно захлопнул за собой дверь.
— Благосклонность народная — это чаша, которую волей-неволей приходится испить,— сказал д'Эффиа, входя в дом за ним следом.
— И мнится мне, вы испили ее до дна,— серьезно ответил де Ту.
— Я все вам объясню немного погодя,— в замешательстве проговорил Сен-Мар.— А теперь, если вы любите меня, наденьте парадный костюм, и едемте во дворец: я должен присутствовать при туалете королевы.
— Я обещал слепо следовать за вами,— сказал советник.— Однако так дольше продолжаться не может, клянусь честью…
— Повторяю, возвратившись от королевы, я все подробно объясню вам. Но поторопитесь, скоро десять часов.
— Я еду с вами,— сказал де Ту, вводя его в кабинет, где находились граф дю Люд и Фурнье. И тут же прошел в другие покои.