Надобно возблагодарить свою звезду, если тебе случится уйти от людей, не причинив им зла и не став их недругом.
Между тем болезнь Людовика XIII повергала Францию в смятение, неизменно охватывающее слабые государства при близкой кончине монарха. Хотя Ришелье и был центром монархии, он правил лишь именем Людовика XIII и как бы окруженный ореолом этого имени, которое он возвеличил. Имея неограниченную власть над своим господином, он все же страшился его; и этот страх успокаивал народ, ибо король служил незыблемой преградой честолюбивым замыслам министра. Но как поступит этот надменный министр после смерти монарха? Существует ли предел для того, кто ни перед чем не останавливался? Он так привык к скипетру, что, пожалуй, и впредь будет владеть им и подписывать своим именем законы, которые самовластно издаст. Эти опасения волновали все умы. Народ напрасно искал среди дворянства тех колоссов, к защите которых он привык прибегать во время политических бурь,— он видел лишь их свежие могилы; парламенты безмолвствовали, и чувствовалось,— ничто не воспрепятствует чудовищному росту этой самозванной власти. Никто не поверил притворной болезни министра, никого не трогала его мнимая агония, слишком часто обманывавшая всеобщие надежды, и то, что Ришелье удалился от дел, не мешало чувствовать повсюду тяжелую десницу кровавого выскочки.
Да и в сердце народа пробуждалась любовь к сыну Генрих IV; люди спешили в церкви, молились, и многие плакали. Несчастные монархи всегда любимы. Грусть Людовика XIII, его таинственный недуг занимали всю Францию, подданные заживо оплакивали короля, и каждому хотелось услышать его исповедь прежде, нежели он унесет с собой великую тайну страдальцев, поставленных так высоко, что они видят перед собой лишь собственные могилы.
Желая успокоить народ, король объявил о временном улучшении своего здоровья и пожелал, чтобы двор принял участие в большой охоте, которую он собирался устроить в королевском замке Шамбор, куда просил его прибыть герцог Орлеанский.
Это прекрасное владение было любимым местопребыванием короля, очевидно, потому, что оно соответствовало его характеру, сочетавшему в себе величие и грусть. Нередко он проводил там целые месяцы, не видя ни единой души, читал какие-то таинственные бумаги, что-то писал и запирал написанное в железный сундук, секрет которого был известен ему одному. Порой ему нравилось пользоваться услугами лишь одного камердинера, забывать, благодаря отсутствию свиты, о своем высоком сане, жить несколько дней жизнью бедняка или изгнанника, с удовольствием рисуя себе нищету и гонения, дабы отдохнуть от королевской власти. Потом он неожиданно менял намерение и замыкался в полном одиночестве; запретив являться к себе на глаза кому бы то ни было, он облачался в одеяние монаха и спешил укрыться в часовне; там он перечитывал жизнеописание Карла Пятого и, вообразив себя в монастыре св. Юста, служил по себе заупокойную обедню, которая, по преданью, навлекала смерть на испанского императора. Но и среди песнопений и дум в его слабой голове проносились противоречивые образы. Никогда мир и жизнь не казались ему прекраснее, чем в одиночестве и вблизи могилы. Он видел не страницы книги, которую принуждал себя читать, а блестящие процессии, победоносные армии, народы, преисполненные любви; он мнил себя могущественным, воинственным, непобедимым, обожаемым; а если во время молитвы солнечный луч падал на него сквозь витраж, он вдруг поднимался с колен у подножия алтаря, движимый жаждой света и простора, которая гнала его прочь от этих мрачных и душных мест; но, вернувшись к жизни, он вновь ощущал отвращение и скуку, ибо первые же встречные напоминали ему своими почестями о королевском могуществе. Тогда он вспоминал о дружбе и призывал ее к себе; но стоило ему убедиться в подлинности этого чувства, как великое сомнение овладевало его душой: он опасался, как бы слишком сильная привязанность к созданию божьему не отвлекла его от поклонения самому творцу, а чаще всего втайне упрекал себя за пренебрежение к делам государства; предмет его временного увлечения представлялся ему тогда существом деспотическим из-за которого он забывает о королевских обязанностях; он создавал себе воображаемые узы и втайне жаловался, что его угнетают; но, на несчастье своих фаворитов, он был слишком слаб, чтобы проявить Неудовольствие гневной вспышкой, которая послужила бы им предупреждением; и, продолжая осыпать их милостями, он лишь разжигал свою тайную неприязнь и доводил ее до ненависти; порой он был способен на все против своих фаворитов.
Сен-Мару была прекрасно известна слабость этого рассудка, который не оставался верен ни одному решению, и пустота этого сердца, которое не могло ни любить, ни ненавидеть по-настоящему; вот почему положение фаворита, вызывавшее зависть всей Франции и ревность первого министра, было столь неустойчиво и столь мучительно, что, если бы не его любовь к Марии, он разорвал бы свои золотые цепи с большей радостью, нежели радость каторжника, видящего, как падают оковы, которые он распиливал в течение двух лет. Нетерпеливое желание покончить с неизвестностью и узнать свою судьбу побудило Сен-Мара ускорить взрыв этой исподволь подведенной мины, как он признался своему другу; ведь он был в положении человека, который, стоя перед открытой книгой жизни, постоянно видит руку, готовую начертать в ней приговор или помилование. Итак, он отправился с Людовиком XIII в Шамбор, исполненный решимости воспользоваться первым же случаем, благоприятствующим его намерениям. Этот случай не замедлил представиться.
Утром того самого дня; когда была назначена охота, король прислал сказать Сен-Мару, что ждет его на лестнице Лилии; будет, пожалуй, небесполезно рассказать об этом удивительном сооружении.
В четырех лье от Блуа и в часе пути от Луары, в небольшой лощине, между топкими болотами и лесом вековых дубов, вдали от всяких дорог, неожиданно предстает перед путником королевский или, точнее, сказочный замок. Можно подумать, что с помощью волшебной лампы некий чародей Востока похитил его в одну из тысячи одной ночи из солнечного края и перенес в страну туманов, ради любовных утех прекрасного принца. Этот дворец спрятан, как сокровище; при виде его голубых куполов, изящных круглых башен, венчающих широкие стены или, как стрелы, устремляющихся ввысь, его террас, господствующих над окрестностями, тонких шпилей, колеблемых ветром, скрещенных полумесяцев, высеченных над колоннадами, можно было бы подумать, что находишься в Багдадском или Кашмирском царстве, если бы почерневшие стены, поросшие мхом или покрытые завесой плюща, и бледно-голубое печальное небо не изобличали дождливого климата. Это здание действительно воздвиг чародей, но прибыл он из Италии, и звали его Приматиччо; здесь действительно скрывался для любовных утех прекрасный принц, но он был королем и носил имя Франциска I. Королевская саламандра сверкает тут повсюду: ее изображение без конца множится на сводах, разбрасывая искры, подобные звездам в небе, она поддерживает капители своей пылающей короной; она окрашивает витражи отблеском своего огня; она извивается по потайным лестницам и всюду как бы пожирает горящим взглядом тройной полумесяц таинственной Дианы, Дианы де Пуатье, дважды богини, дважды обожаемой под сладострастной сенью этих лесов.
От основания этого странного замка поднимается затейливая лестница, полная, как все здание, изящества и тайны; она ведет вверх двойной спиралью и заканчивается выше самых высоких колоколен небольшим фонарем или ажурной светелкой, которую венчает огромный цветок лилии, видимый издалека; два человека могут одновременно пройти по ней, не заметив друг друга.
Эта лестница напоминает сама по себе небольшой уединенный храм; как и в наших церквах, ее поддерживают и защищают тонкие, воздушные и точно ажурные арки. Мнится, что камень был послушным воском в руках архитектора; тот словно лепил его, повинуясь причудам своей фантазии. Трудно себе представить, как могли осуществиться намерения художника, какими словами он объяснил свой замысел рабочим: сооружение кажется мимолетной мыслью, блестящей грезой, неожиданно обретшей жизнь в камне; оно — воплощение мечты.
Сен-Мар медленно поднимался по лестнице, которая должна была привести его к королю, и все дольше задерживался на ее широких ступеньках, то ли чтобы оттянуть встречу с монархом, чьи сетования ему приходилось ежедневно выслушивать, то ли чтобы обдумать предстоящий разговор, как вдруг до его слуха донеслись звуки гитары. Он узнал любимый инструмент Людовика и его печальный, слабый и дрожащий голос, эхом отдававшийся под сводами; король напевал, по-видимому, один из романсов собственного сочинения и по нескольку раз наигрывал неверной рукой незамысловатый припев. Содержание романса трудно было понять, до слуха долетали лишь отдельные слова — одиночество, тоска, отвращение к миру и нежная страсть.
Молодой фаворит пожал плечами.
«Какое новое горе снедает тебя? — подумал он, прислушиваясь.— Полно, попробуем заглянуть еще раз в это ледяное сердце, которому кажется, что оно еще жаждет чего-то».
Он вошел в узкую комнатку.
Король, одетый во все черное, полулежал на кушетке, облокотившись на подушки, и томно перебирал струны гитары; при виде обер-шталмейстера он умолк, с упреком поднял на него свои большие глаза и долго укоризненно качал головой, прежде чем заговорить: наконец он сказал слезливым и напыщенным тоном:
— Что я слышу, Сен-Мар? Что я слышу о вашем поведении? Вы огорчаете меня, пренебрегая моими советами! Вы затеяли преступную интригу. Мог ли я ожидать этого от вас, от человека, чье благочестие и добродетель меня так пленили!
Всецело поглощенный своими политическими замыслами, Сен-Map решил, что они раскрыты, и на мгновение смешался: но он тут же взял себя в руки и ответил без малейшего колебания:
— Да, государь, я собирался обо всем рассказать вам и поспешил сюда, чтобы открыть вам свою душу.
— Обо всем рассказать мне! — вскричал Людовик XIII, то краснея, то бледнея, словно в лихорадке.— Неужто, сударь, вы посмели бы осквернить мой слух своими ужасными признаниями?! И вы так спокойно говорите о своем распутстве! Вы заслуживаете право, чтобы вас приговорили к галерам, как какого-нибудь Рондена; вы обманули мое доверие и тем оскорбили своего монарха. Уж лучше бы вы стали фальшивомонетчиком, как маркиз де Куси, или главарем кроканов! Вы обесчестили свою семью и память маршала, вашего отца!
Чувствуя, что он гибнет, Сен-Мар постарался выйти из положения.
— Хорошо, государь, отдайте меня под суд или велите казнить,— смиренно сказал он,— но только не упрекайте.
— Да вы что, смеетесь надо мной, провинциальный дворянчик? — вскричал Людовик.— Я прекрасно знаю, сударь, что вы не заслужили смертной казни в глазах людей, судить вас будет небесный судия.
— Так почему же, государь, вы не отошлете меня обратно в провинцию, которую так презираете? — спросил вспыльчивый юноша, оскорбленный этим обращением.— Ведь я много раз отпрашивался домой. Но теперь я уеду, я дольше не в силах сносить жизнь, которую я веду подле вас, ангел и тот потерял бы терпение. Повторяю, отдайте меня под суд, если я виновен, или дозвольте мне скрыться в Турени. Вы сами погубили меня, приблизив к своей особе. Моя ли вина, что вы внушили мне слишком большие надежды, а потом сами их разрушили? К чему было назначать меня обер-шталмейстером, если мне не суждено пойти дальше? В конце концов, друг я вам или нет? А если я ваш друг, почему мне не стать герцогом, пэром и даже коннетаблем, как господин де Люин, которого вы полюбили за то, что он дрессировал вам соколов? Почему меня не допускают в совет? Я говорил бы там нисколько не хуже ваших старцев в плоеных воротниках. У меня есть свежие мысли, а рука моя достаточно сильна, чтобы вам служить. Это ваш кардинал помешал призвать меня в совет, и я ненавижу его, ибо он отдаляет меня от вас,— продолжал Сен-Мар, показывая кулак, словно Ришелье был перед ним.— Да, если бы пришлось, я собственноручно убил бы этого человека!
Глаза д'Эффиа горели гневом, он топал ногами во время этой речи, а затем, как капризный ребенок, повернулся спиной к королю и прислонился к колонне.
Людовик, неизменно отступавший перед всяким решением и страшившийся всего непоправимого, взял его за руку.
О слабость власти! О непостоянство человеческого сердца! Именно этими ребяческими выходками, этим недостатком своего возраста юный Сен-Мар управлял королем Франции наравне с крупнейшим политиком того времени. Король полагал не без основания, что столь необузданный характер должен быть искренним, и не сердился на гневные вспышки Сен-Мара. Да и по сути дела они вызывались не упреками короля, а ненавистью к кардиналу, которую Людовик XIII охотно прощал своему любимцу. Самая мысль о ревности фаворита к министру была приятна королю, ибо ревность предполагает привязанность, а он страшился лишь равнодушия. Прекрасно зная это, Сен-Мар постарался избегнуть опасности, представив свой поступок, как детскую игру, как следствие своей любви к Людовику; но опасность была не столь велика, как ему представилось поначалу,— и Сен-Мар вздохнул свободнее, когда король сказал:
— Речь идет не о кардинале, я расположен к нему не более вашего; я возмущен вашим поведением, и мне трудно вас простить. Что это, сударь? Что я слышу? Вместо того чтобы заниматься, по моему примеру, делами благочестия, ходить к вечерне, вы отправляетесь не в церковь, как я полагал, а покидаете Сен-Жермен и проводите ночь… у кого? Посмею ли произнести это имя, не согрешив? У погибшей женщины, с которой у вас могут быть лишь отношения, пагубные для вашей души, у женщины, принимающей у себя вольнодумцев, словом, у Марион Делорм? Что вы на это скажете? Отвечайте!
Не отнимая своей руки у короля, Сен-Мар по-прежнему стоял, прислонившись к колонне.
— Разве так уже дурно оставлять одни занятия ради других, еще более важных? — спросил он.— Да, я бываю у Марион Делорм, но лишь для того, чтобы послушать беседы ученых мужей, которые у нее собираются. Нет ничего невиннее этих сборищ: там читают стихи, прозу и порой засиживаются далеко за полночь, не спорю, но эти чтения могут лишь возвысить, a не загрязнить душу. Впрочем, вы никогда не приказывали мне во всем отдавать вам отчет; иначе я давно бы рассказал вам все это.
— Ах, Сен-Мар, Сен-Мар, где же ваше доверие ко мне? Разве вы не чувствуете потребности в нем? Доверие — первейшее условие истинной дружбы, такой, какая должна существовать между нами и какой жаждет мое сердце.
Голос Людовика звучал теперь ласковее; оглянувшись от него через плечо, фаворит смягчился, и лицо его приняло скучающее, покорное выражение: он приготовился слушать.
— Сколько раз вы обманывали меня! — продолжал король.— Могу ли я доверять вам? Не с дамскими ли угодниками и вертопрахами встречаетесь вы у этой женщины? Не бывает ли там и других куртизанок?
— Нет, клянусь богом, сударь! Я часто езжу туда с моим другом, туренским дворянином по имени Рене Декарт.
— Декарт?! Знакомое имя; да, это офицер, отличившийся при осаде Ларошели, он еще сочиняет что-то; он известен своим благочестием, но связан с вольнодумцем Дебаро. Уверен, что вы видитесь там со многими людьми, с которыми вам не пристало водить компанию, со всякими проходимцами без роду без племени. Ну-ка, скажите, кого вы видели у Марион Делорм в последний раз?
— Бог мой, я едва помню их имена, — ответил Сен-Мар, задумчиво глядя вверх.— Иногда я даже не спрашиваю, как кого зовут… Это прежде всего некий де Гроот или Гроций из Голландии.
— Знаю, он друг Барневельда и получает от меня содержание; я был к нему весьма расположен, но карди… но мне сказали, будто он ярый кальвинист…
— Потом один англичанин, Джон Мильтон; этот молодой человек остановился в Париже по пути из Италии в Лондон; он все больше молчит.
— Неизвестен, совершенно неизвестен, но уверен, это какой-нибудь реформат. Ну, а кто там был из французов?
— Молодой человек, который сочинил «Цинну» и был трижды отвергнут Высокой Академией, он весьма обижен, что вместо него избран дю Рийе. Зовут его Корнель…
— Ну вот видите! — воскликнул король, скрестив руки и глядя на Сен-Мара торжествующе и укоризненно.— Что это за люди, скажите на милость? Разве в таком кругу вам надлежит вращаться?
Сен-Мар был озадачен этим замечанием, задевавшим его самолюбие.
— Вы вполне правы, государь,— сказал он, подходя к королю,— но не так уж вредно провести час или два, слушая поучительные речи. Впрочем, там бывает и много придворных: герцог Буйонский, господин д'Обижу, граф де Брион, кардинал де Лавалет, господа Монтрезор, Фонтрай, а также люди, прославившиеся на литературном поприще — Мере, Кольте, Демаре, автор «Ариадны», Фаре, Дужа, Шарпантье, написавший «Киропедию», Жири, Бессон и Баро, продолжатель «Астреи»,— все они академики.
— Отлично! Вот наконец люди, поистине заслуживающие уважения! — вскричал Людовик.— Тут ничего не скажешь: от общения с ними можно только выиграть. Это достойнейшие люди, они пользуются доброй славой. Полноте, давайте помиримся, дитя мое, вот вам моя рука. Я разрешаю вам изредка бывать там, но не пытайтесь меня обмануть; как видите, мне все известно. Взгляните сюда.
С этими словами король вынул из железного сундука, стоявшего у стены, несколько объемистых тетрадей, исписанных мельчайшим почерком. На одной из них стояло имя Барада, на другой — Отфора, на третьей — Лафайета и, наконец, на четвертой — Сен-Мара. Отложив последнюю тетрадь, он продолжал:
— Полюбуйтесь, сколько раз вы меня обманывали! Вот перечень ваших проступков, я заносил их сюда день за днем целых два года, с тех пор как вас знаю; тут записаны все наши беседы. Садитесь.
Сен-Мар повиновался, вздыхая, и битых два часа терпеливо слушал краткое изложение того, что его властелин имел терпение записывать в течение двух лет. Он несколько раз прикрывал рот рукою, и мы все, конечно, сделали бы то же самое, случись нам ознакомиться с этими записями, которые были найдены в полном порядке после смерти короля рядом с его завещанием. Приведем лишь отрывок, которым Людовик XIII закончил свое чтение.
— Вот что вы сделали наконец седьмого декабря, три дня тому назад. Я говорил с вами о полете кобчика и о недостаточности ваших знаний по псовой охоте; я ссылался на «Королевскую охоту», сочинение короля Карла Девятого, утверждая, что стоит егерю натаскать собаку, как ее постоянно будет тянуть в лес, и не следует ни бранить ее ни бить,— она сама пойдет по следу; а чтобы собака хорошо преследовала дичь, надо приучить ее тщательно обнюхивать землю, не давая попусту рыскать по кустам и тропинкам.
И вот что вы ответили на мои слова (недовольным тоном, заметьте): «Ей-богу, государь, дозвольте мне лучше командовать полками, чем возиться с птицами и собаками. Уверен, что все подняли бы нас на смех, если бы узнали, чем мы занимаемся». А восьмого числа… погодите, да, именно восьмого, когда мы пели вместе вечерние молитвы у меня в спальне, вы с сердцем бросили молитвенник в огонь, что было кощунством; а сами сказали, будто нечаянно уронили его; грех, смертный грех! Вот видите, я подписал внизу «ложь» и подчеркнул это слово. Я же вам говорил, что меня не обмануть.
— Но, государь…
— Погодите, погодите. Вечером вы сказали, будто кардинал из личной ненависти велел сжечь на костре ни в чем не повинного человека.
— Да, я и теперь утверждаю это и готов доказать правоту своих слов, государь! Это величайшее преступление кардинала, которого вы не решаетесь лишить своей милости, хотя он и доставлял вам много горя. Я все видел, все слышал в Лудене: Урбен Грандье был по сути дела не казнен, а убит. Государь, поскольку здесь имеются Мемуары, написанные вашей рукой, взгляните, какие доказательства я приводил вам тогда.
Отыскав страницу, повествующую о поездке Сен-Мара из Перпиньяна в Париж, Людовик внимательно прочел весь рассказ.
— Какой ужас! — воскликнул он.— Как мог я позабыть все это? Ясно, этот человек околдовал меня! Ты мой единственный друг, Сен-Мар. Какой ужас! Мое царствование запятнано этим преступлением. Кардинал велел перехватить все послания дворянства, не допустил до меня нотаблей, которые прибыли со всех концов страны. Сожжен, сожжен заживо! Без доказательств! Из мести! Безвинно оклеветанный человек, целый народ напрасно взывал ко мне; а теперь меня проклинает семья погибшего! Боже мой, как несчастны короли!
При этих словах Людовик отбросил от себя тетради и заплакал.
— Как прекрасны слезы, которые вы льете, государь! — воскликнул Сен-Мар с искренним восхищением.— Как жаль, что вся Франция не видит их вместе со мной! Она была бы поражена этим зрелищем, с трудом поверила бы своим глазам.
— Франция была бы поражена?! Так, значит, она меня не знает?
— Нет, государь,— чистосердечно ответил д'Эффиа,— никто вас не знает; и я сам часто обвинял вас в холодности, в безразличии ко всем и ко всему.
— В холодности, когда я умираю от горя! В холодности, когда я пожертвовал собою ради блага страны! Неблагодарный народ! Я все принес ему в жертву, вплоть до гордости, вплоть до счастья лично править им, ибо я не доверяю своей угасающей жизни; я передал скипетр человеку, которого ненавижу, передал потому, что его рука казалась мне сильнее моей руки; я терпеливо сносил зло, которое он мне причинял, полагая, что он делает добро моим подданным; я превозмогал свои рыдания, чтобы осушить их слезы; а теперь вижу, что моя жертва еще больше, чем я предполагал, ибо никто ее не заметил; меня сочли не способным управлять страной, потому что я был робок, сочли слабым, потому что я не доверял своим силам; но не все ли равно? — бог все видит и все знает.
— Покажите же Франции свое истинное лицо, государь; верните себе власть, захваченную другим? из-за любви к вам народ сделает то, к чему его не принудишь силой; возвращайтесь к жизни и снова взойдите на престол.
— Нет, нет, жизнь моя подходит к концу, дорогой друг; я уже не способен нести бремя верховной власти.
— Вы заблуждаетесь, государь, и это лишает вас сил. Время настало! Довольно объединять власть с преступлением и считать гениальностью их союз! Поднимите голос и возвестите миру, что вашим царствованием Начинается царство добродетели; и тогда враги, которых еще не погубил порок, падут от одного слова, исторгнутого из вашего сердца. Благость короля Франции может преобразить его народ, влекомый воображением и жаром душевным ко всему прекрасному, народ, готовый на любое самоотвержение! Король, ваш отец, управлял нами с помощью улыбки, чего только вы не добьетесь одной своей слезой! Благоволите только обратиться к нам.
Во время этой речи удивленный король то и дело краснел, покашливал и являл все признаки величайшего беспокойства, как, впрочем, и всякий раз, когда от него требовали решения; он чувствовал, что разговор принимает слишком серьезный оборот, и боялся его поддержать по своей природной робости; желая выйти из неприятного положения, он попытался прикинуться больным, беспрестанно хмурил брови и со страдальческим видом хватался за грудь; но то ли в порыве запальчивости, то ли решив все поставить на карту, Сен-Мар говорил и говорил, не давая себя смутить, с торжественностью, которая невольно внушала Людовику уважение. Чувствуя, что он прижат к стене, король пробормотал:
— Но, Сен-Мар, как я могу отделаться от министра, который за эти восемнадцать лет окружил Меня своими ставленниками?
— Он не так могуществен, как кажется,— возразил обер-шталмейстер,— по первому вашему знаку друзья кардинала превратятся в его злейших врагов. Старинная лига Князей мира существует, государь, и лишь почтение к выбору вашего величества не позволяет ей восстать против Ришелье.
— Бог ты мой! Так передай же им, чтобы они не стеснялись из-за меня; я им нисколько не мешаю; никто не обвинит меня в том, что я кардиналист. Если брат поможет мне заменить Ришелье, я с радостью это сделаю.
— Полагаю, ваше величество, что он сегодня же назовет вам герцога Буйонского,— все роялисты за него.
— Я не против герцога,— проговорил король, поправляя подушки на своей кушетке,— я отнюдь не против него, хотя в душе он и крамольник. Мы ведь родня, знаешь ли ты это, дорогой друг? (Людовик вложил в свое любимое обращение больше ласковости, чем обычно). Известно ли тебе, что он прямой потомок Святого Людовика со стороны Шарлотты Бурбонской, дочери герцога де Монпансье? Известно ли тебе, что восемь принцесс крови породнились с его семейством, что восемь принцесс из дома герцогов Буйонских вышли замуж за принцев крови, а одна из них даже стала королевой? О, я отнюдь не против него, я никогда этого не говорил, никогда.
— Так вот, государь, ваш брат и герцог Буйонский обо всем доложат вам во время охоты,— доверчиво сказал Сен-Мар,— они расскажут, что у них сделано, кем будут заменены ставленники кардинала, на кого из командиров полков можно положиться против Фабера и всех перпиньянских кардиналистов. Вы увидите, что у министра весьма мало приверженцев. Королева, его высочество, дворянство, парламенты — на нашей стороне; и все будет сделано, стоит только вашему величеству дать свое согласие. Было предложено устранить Ришелье тем же путем, что и маршала д'Анкра, который заслуживал этого гораздо меньше, чем первый министр.
— Так же, как Кончини! — воскликнул король.— О нет, не надо…— я, право, не желаю этого… Он священнослужитель, кардинал, нас могут отлучить от церкви. Но если имеется другое средство, что ж, я согласен. Поговори со своими друзьями, а я тоже подумаю об этом.
Приняв такое решение, Людовик дал волю своему гневу против кардинала, словно этот гнев уже получил удовлетворение и удар был нанесен. Сен-Мар с досадой слушал короля, опасаясь, что пыл его быстро остынет. Он поверил, однако, искренности его последних слов, в особенности когда после нескончаемых жалоб Людовик добавил:
— Два года я оплакиваю свою матушку, так веришь ли, с того самого дня, как он так жестоко насмеялся надо мной перед лицом всего двора, испросив ее возвращения, хотя прекрасно знал о ее кончине, да, с того самого дня я не могу добиться, чтобы ее погребли во Франции рядом с моими предками. Он изгнал даже ее прах.
В эту минуту Сен-Мару послышался какой-то шум на лестнице; король слегка покраснел.
— Ступай,— сказал он, — ступай готовиться к охоте; ты будешь сопровождать меня верхом. Ступай, я этого требую, уходи.
И он стал подталкивать Сен-Мара к выходу на лестницу, по которой тот пришел.
Фаворит удалился, но смущение короля от него не ускользнуло.
Он медленно шел вниз, раздумывая над причиной странного поведения Людовика, когда ему послышался звук шагов, поднимавшихся по второй лестнице, тогда как он спускался по первой; он остановился, там тоже остановились; он стал подниматься, ему показалось, что там спускаются; он знал, что в лестничные пролеты ничего нельзя разглядеть, и решил уйти, выведенный из терпения и очень обеспокоенный этой игрой. Сен-Мар собирался было подождать у входной двери, чтобы узнать, кто из нее появится, но едва он успел переступить порог караульного зала, как был окружен толпой придворных, которые увлекли его с собой: ему пришлось отдавать приказания, отвечать на объятия, почтительные поклоны, признания, выслушивать просьбы, рекомендации, ходатайства — словом, вершить дела, лежащие на обязанности фаворита, которому надо всегда быть начеку, ибо малейшая рассеянность может породить величайшие беды. В суматохе Сен-Мар скоро забыл об этом ничтожном происшествии, тем более что оно могло быть плодом его фантазии, и, вкушая сладость своего рода нескончаемого апофеоза, королевский любимец вскочил в седло посреди парадного двора, принимая услуги знатных пажей и окруженный самыми блестящими придворными.
Вскоре прибыл в сопровождении свиты Гастон Орлеанский, и не прошло и часа, как появился король, бледный? немощный, опираясь на нескольких, приближенных. Спешившись, Сен-Мар помог ему сесть в небольшой, очень низкий экипаж, называвшийся одноколкой. Людовик XIII сам правил послушными, смирными лошадьми. Доезжачие стояли возле экипажа, держа на своре собак: при первых же звуках рога сотни молодых людей вскочили на коней, и все общество отправилось к месту охоты.
Сбор был назначен на ферме, носившей название Ормаж; зная привычки Людовика XIII придворные рассеялись по аллеям парка, тогда как король медленно ехал по уединенной дорожке, сопровождаемый обер-шталмейстером и четырьмя другими вельможами, которым он сделал знак следовать за ним.
Эта увеселительня прогулка производила тягостное впечатление; с приближением зимы почти все листья на огромных дубах парка облетели, и черные сучья выступали на сером небе, напоминая погребальные канделябры; легкий туман предвещал дождь: сквозь поредевший лес и унылые ветви деревьев были видны медленно двигавшиеся громоздкие придворные кареты; в них ехали дамы, одетые по специальному эдикту во все черное — они были обречены ждать конца охоты, которой не могли наблюдать; собачьи своры подавали голос где-то вдалеке, и звук рога долетал порой, подобный тихому стону; от холодного ветра мужчины кутались в плащи, а женщины, сидевшие в каретах, занавески которых пропускали наружный воздух (в те времена стекол в них еще не было), закрывали лицо вуалью или черной бархатной маской и казались одетыми в костюмы, называемые ныне домино.
Все кругом было печально, уныло. Только время от времени увлеченные охотой всадники вихрем проносились в конце какой-нибудь аллеи, испуская громкие крики или трубя в рог; затем снова наступала еще более гнетущая тишина: так после вспышки ракеты небо кажется особенно Темным.
По дорожке, рядом с той, по которой медленно двигался королевский экипаж, ехали верхом несколько закутанных в плащи придворных. Очевидно, мало интересуясь косулей, они не выпускали из вида одноколку короля. Разговор велся вполголоса.
— Превосходно, Фонтрай, превосходно! Победа! Король поминутно берет его за руку. Видите, как он ему улыбается? Вот господин обер-шталмейстер спрыгнул с лошади и занимает место с ним рядом. Ну, на этот раз песенка старого хитреца спета!
— Э, да это еще что! Разве вы не заметили, как король пожал руку его высочеству? Он сделал вам знак, Монтрезор. Да посмотрите же, Гонди.
— Посмотрите, посмотрите! Легко сказать, но я-то ведь ничего не вижу: у меня нет ни ясновидения веры, ни ваших глаз. Ну, так что же они делают? Обидно, что я такой близорукий. Скажите, что они делают?
— Король наклоняется к герцогу Буйонскому,— отозвался Монтрезор,— что-то говорит ему на ухо… Опять говорит, жестикулирует. Продолжает говорить. О, герцог будет министром.
— Он будет министром,— сказал Фонтрай.
— Он будет министром,— сказал граф дю Люд.
— Это ясно как день, — подтвердил Монтрезор.
— Надеюсь, на этот раз я получу полк и женюсь на своей кузине! — по-мальчишески воскликнул Оливье д'Антрег.
Посмеиваясь и глядя на небо, аббат де Гонди запел охотничью песенку:
И для скворцов настал сезон,
Тон, тон, тон, тон, тон, тэн, тон, тон.
— …Мнится мне, господа, что зрение у вас хуже моего, или же в году тысяча шестьсот сорок втором от рождества Христова все еще совершаются чудеса! Герцогу Буйонскому так же не видать поста первого министра, как и вашему покорному слуге, пусть даже король обнимет и расцелует. У герцога много достоинств, но он никогда не возвысится, ибо слишком прямолинеен; и все же я крепко на него надеюсь: он хозяин Седана, а этот большой и глупый город — превосходное для нас пристанище.
Монтрезор и его друзья так внимательно следили за всеми движениями короля, что им некогда было отвечать.
— Вот господин обер-шталмейстер взял у короля вожжи и сам правит лошадьми, — говорили они.
Аббат продолжал напевать:
А если мне письмо везете,
Не потеряйте, почтальон.
Тон, тон, тон. тон, тон, тэн, тон, тон.
— Послушайте аббат, ваши песенки сведут меня с ума! — проговорил Фонтрай.— Неужто у вас имеются куплеты на все случаи жизни?
— Я могу даже подобрать случаи, которые подойдут ко всем куплетам,— ответил Гонди.
— Право, эта песенка мне нравится,— сказал Фонтрай, понизив голос.— Если так, его высочество не пошлет меня в Мадрид со своим чертовым договором, чему я буду весьма рад! Поручение это довольно опасное, ведь перебраться через Пиренеи не так легко, как он думает, да и кардинал стоит там на пути.
— Ах-ах-ах! — воскликнул Монтрезор.
— Ах-ах-ах! — протянул Оливье.
— Что случилось? Ну чего вы заахали? — спросил Гонди.— Что такое увидели?
— Клянусь честью, на этот раз король пожал руку его высочеству; слава богу, господа! Наконец-то мы избавились от кардинала — старый кабан затравлен. Кто возьмется его прикончить? Давайте бросим его в море.
— Нет, это слишком хорошо для него, — возразил Оливье.— Давайте лучше его судить.
— Ну конечно, ведь у нас нет недостатка в обвинительных пунктах против самоуправца, посмевшего прогнать пажа, не так ли? — спросил аббат.
Затем, осадив лошадь, он пропустил вперед Оливье и Монтрезора и наклонился к г-ну дю Люду, разговаривавшему с двумя более степенными на вид господами.
— Ей богу, мне не терпится во все посвятить моего лакея,— сказал он.— Виданное ли дело, чтобы к заговору относились с таким легкомыслием. Великие дела требуют тайны, и стоило бы немного постараться, как из нашего дела получилось бы нечто замечательное. Ведь положение у нас лучше, чем у заговорщиков, о которых мне случалось читать в истории; при желании мы могли бы ниспровергнуть три королевства, но сами все портим своей ветренностью. Какая досада, — право, я всегда буду сожалеть об этом. У меня склонность к подобного рода предприятиям, и я пристрастился к нашему заговору — это благородное дело! Никто не станет этого отрицать! Не так ли, д'Обижу? Не так ли, Монмор?
Во время этого разговора несколько громоздких карет, запряженных четверкой или шестеркой лошадей, ехали по той же аллее в двухстах шагах от этих господ; занавески с левой стороны были подняты, чтобы лучше видеть короля. В первой карете находилась королева; одетая в черное, с вуалью на лице, она сидела в глубине экипажа. Переднюю скамейку занимала вдова маршала д'Эффиа, а у ног королевы примостилась принцесса Мария. Она сидела боком на табурете, подол ее платья и ноги на золоченой подножке, ибо, как мы уже говорили, дверец у тогдашних карет не было. Она тоже старалась разглядеть сквозь деревья короля и часто отворачивалась, ибо ей докучал вид польского воеводы и его свиты, беспрестанно проезжавших мимо на своих конях.
Этот северный владыка был послан польским королем под предлогом переговоров о важных государственных делах, а на самом деле для того, чтобы подготовить мантуанскую герцогиню к браку с престарелым королем Владиславом VI: недаром воевода выставлял напоказ всю пышность польского двора, считавшуюся тогда в Париже варварской и скифской, и вполне оправдывал эти эпитеты странностью восточных одеяний. Познанский воевода был весьма красив собою; он носил, как и его свита, большую бороду, меховую шапку на бритой по-турецки голове и короткую куртку, украшенную алмазами и рубинами; конь под ним был выкрашен в красный цвет и убран перьями. Свита состояла из роты гвардейцев в красных и желтых мундирах и кунтушах с длинными рукавами, небрежно накинутых на одно плечо. Кроме того, его сопровождали польские вельможи, разодетые в золотую и серебряную парчу: у них тоже были бритые головы, а сзади висела прядь волос, придававшая им азиатский, татарский вид. столь же необычный при дворе Людовика XIII, как и вид русских. Женщинам все это казалось немного диким и страшноватым.
Марии Гонзаго докучали низкие поклоны и восточные манеры этого чужестранца и его свиты. Всякий раз, проезжая мимо нее, он считал нужным сказать ей на ломаном французском языке комплимент, к которому присовокуплял неуклюжий намек на королевский трон. Желая отделаться от него, она не нашла ничего лучшего, как поднести носовой платок к лицу.
— Поистине, государыня,— сказала она довольно громко королеве,— от этих господ так неприятно пахнет, что мне становится дурно.
— Надобно все же крепиться и привыкнуть к ним,— довольно сухо ответила Анна Австрийская, но, боясь, что огорчила свою любимицу, поспешила добавить: — Вы привыкнете к ним, как и все мы, а ведь, знаете, по части запахов я очень привередлива. Мазарини говорил мне на днях, что в виде наказания я буду нюхать в чистилище дурной запах и спать на простынях голландского полотна.
Несмотря на эти шутки, королева была очень серьезна и тут же снова погрузилась в молчание. Она откинулась на спинку кареты, закуталась в длинную мантилью и уже ни на что не обращала внимание, по-видимому, дремала под мерное покачивание экипажа. Мария, пристально наблюдавшая за королем, разговаривала вполголоса с маркизой д Эффиа; обе они напрасно старались внушить себе надежду и из дружеского участия обмануть друг друга.
— Поздравляю вас, обер-шталмейстер сидит рядом с королем, он еще никогда не был в такой милости,— говорила Мария.
Затем она надолго умолкала, и экипаж уныло катил по увядшим сухим листьям.
— Да, я с радостью вижу это; король так добр к нему! — отвечала маркиза.
И она глубоко вздыхала.
Опять наступило долгое, томительное молчание; женщины переглянулись и заметили, что глаза у них полны слез. Они не решились больше разговаривать, и Мария, опустив голову, уже не видела ничего, кроме темной влажной земли, убегавшей из-под колес. Грустные мысли всецело овладели ею, и хотя первый королевский двор Европы был у ног того, кого она любила, каждый пустяк пугал ее и мрачные предчувствия невольно омрачали душу.
Вдруг какой-то всадник стрелой промчался мимо; Мария подняла голову и узнала Сен-Мара; он не смотрел на нее, был бледен, как мертвец, глаза его прятались под сдвинутыми бровями и опущенными полями шляпы. Вся дрожа, Мария проследила за ним взглядом и увидела, что он задержался возле группы всадников, которые ехали впереди экипажей и обнажили головы при его приближении. Минуту спустя он отъехал в сторону с одним из них, издали взглянул на Марию и не отрываясь смотрел на нее, пока карета проезжала мимо; затем ей показалось, что он вручил какой-то свиток своему спутнику и исчез в лесу. Спустившийся туман помешал ей видеть, что произошло дальше. Такие туманы довольно часты на берегах Луары. Солнце уподобилось сперва небольшой кровавой луне, окутанной разодранным саваном, а полчаса спустя оно скрылось за такой плотной завесой, что Мария с трудом различала первых двух лошадей, впряженных в карету, и всадники, проезжавшие на расстоянии нескольких шагов, казались ей сероватыми призраками. Ледяные испарения превратились скоро в пронизывающую изморось, тлетворным облаком повисшую в воздухе. Королева усадила прекрасную мантуанскую герцогиню подле себя; она велела повернуть обратно; медленно, в полном молчании, карета направилась в Шамбор. Вскоре звуки рогов возвестили об окончании охоты и стали созывать отставшие своры; охотники быстро проносились мимо кареты, отыскивая дорогу в тумане и громко перекликаясь. Мария различала то лошадиную голову, то чей-то темный силуэт, возникавший из унылой лесной мглы, и напрасно силилась уловить обрывок какого-нибудь разговора. Вдруг ее сердце учащенно забилось — звали г-на де Сен-Мара. «Король требует господина обер-шталмейстера, — слышались восклицания,— куда он пропал?» Кто-то сказал, проскакав мимо: «Сен-Мар заблудился». От этих простых слов она затрепетала, ее смятенное сердце придало им зловещий смысл. Горестные мысли преследовали ее до самого замка, и по приезде она поспешила удалиться в отведенные ей покои. Вскоре она услышала шум — это вернулся король с Гастоном Орлеанским; затем в лесу раздались выстрелы, но вспышек пороха не было видно. Напрасно Мария глядела в узкие окна: они были словно завешены извне белым полотном, не пропускавшим дневного света.
Между тем на краю леса, недалеко от Монфро, блуждали двое всадников; они устали, напрасно отыскивая дорогу в замок среди гнетущего однообразия деревьев и тропинок, и собрались было отдохнуть на берегу пруда, когда из лесной чащи выскочили человек восемь — десять и бросились на них, не дав им времени опомниться; неизвестные повисли на поводьях лошадей, на ногах и руках всадников, сковав их движения, а чей-то хриплый голос спросил из тумана:
— Кто вы — роялисты или кардиналисты? Кричите: «Да здравствует господин обер-шталмейстер!», или вам несдобровать!
— Презренные негодяи! — воскликнул первый всадник, напрасно пытаясь расстегнуть кобуру пистолета.— Я велю вас повесить. Как вы смеете злоупотреблять моим именем!
— Dios, es el Senor![22] — крикнул тот же голос.
Разбойники тут же отпустили свои жертвы и убежали; послышался дикий взрыв хохота, и какой-то человек подошел к Сен-Мару.
— Как, amigo[23], неужто вы меня не узнали? Ведь это шутка Жака, испанского капитана.
Фонтрай наклонился к обер-шталмейстеру и сказал ему на ухо:
— Этот молодчик весьма предприимчив, сударь! Советую вам использовать его — ничем не стоит пренебрегать.
— Выслушайте меня,— продолжал Жак де Лобардемон,— не будем терять времени. Я не краснобай, вроде моего папаши. Я не забыл, что вы вызволили меня из беды и еще совсем недавно помогли мне, сами того не подозревая, как это постоянно с вами случается; ибо я поправил свои дела, благодаря вашей заварушке. Если хотите, я могу оказать вам важную услугу, ведь у меня под началом есть несколько храбрецов.
— Скажите, какую услугу, и мы посмотрим.
— Начну с предупреждения. Сегодня утром, когда вы спускались от короля по одной лестнице, по другой лестнице к нему поднимался отец Жозеф.
— О небо! Так вот разгадка его внезапной, необъяснимой перемены! Возможно ли? Король Франции! А мы-то доверили ему все наши планы!
— И вам больше нечего мне сказать? Знаете, у меня старые счеты с капуцином.
— Не все ли мне равно?
Сен-Мар опустил голову и погрузился в глубокое раздумье.
— Понятно, не все равно: стоит вам сказать слово, и за какие-нибудь тридцать шесть часов я избавлю вас от отца Жозефа, хотя он и находится сейчас неподалеку от Парижа. А при желании можно присоединить к нему и кардинала.
— Оставьте меня, я не хочу пускать в ход кинжал,— ответил Анри д'Эффиа.
— О да, понимаю! — воскликнул Жак.— Вы правы, лучше отделаться от него с помощью шпаги. Правильно, он достоин этого: высокий сан обязывает к уважению. Такое дело надлежит совершить знатному вельможе, по меньшей мере будущему маршалу. Я не в обиде, не надо зазнаваться, хоть я и мастер своего дела. Согласен, я не должен трогать кардинала — это лакомый кусок.
— Ни того, ни— другого,— сказал обер-шталмейстер.
— Пожалуйста, предоставьте мне капуцина, — настаивал капитан Жак.
— Вы не вправе отказываться от этого прдложения,— заметил Фонтрай,— такой случай грешно упускать. Витри начал с убийства Кончини и стал маршалом. Некоторые вельможи, пользующиеся большим почетом при дворе, прикончили своих врагов на улицах Парижа, а вы не решаетесь разделаться с мерзавцем! У Ришелье есть свои наемники, у вас должны быть свои. Не понимаю вашей щепетильности.
— Не приставайте к нему,— резко сказал Жак,— мне это знакомо; я думал, как и он, когда был мал и несмышлен. В те годы я не убил бы даже монаха. Погодите, я сам с ним поговорю.— И, повернувшись к Сен-Мару, он продолжал: — послушайте, если участвуешь в заговоре, значит, желаешь чьей-нибудь смерти или по меньшей мере опалы… Ведь так?
И он сделал паузу.
— Иначе говоря, бываешь не в ладах с господом богом и заключаешь сделку с дьяволом… Ведь так?
— Secundo[24], как говорят в Сорбонне: а если попадать в ад, то не все ли равно, за большое или за малое прегрешение?… Ведь так?
— Ergo[25], совершенно безразлично убить тысячу человек или только одного. Ручаюсь, что вам нечего на это ответить.
— Хорошо сказано, милейший доктор кинжала и шпаги,— заметил Фонтрай, усмехаясь.— Вы будете превосходным попутчиком, и, если вам угодно, я возьму вас с собой в Испанию.
— Да, знаю, вам поручено отвезти туда договор,— сказал Жак,— и я приведу вас через Пиренеи по тропинкам, не известным людям; но я никогда не утешусь, что не успел свернуть шею этому старому негодяю, которого мы оставляем позади себя, как коня в шахматной игре. Еще раз прошу вас, ваша светлость, — сокрушенно сказал он Сен-Мару,— не отказывайтесь от моего предложения, коли вы набожный человек; вспомните об отцах церкви, богословах Хуртадо де Мандоса и Санчесе, которые дозволяли втихомолку убивать своих врагов, ибо таким путем избегаешь двух грехов: не рискуешь понапрасну жизнью и не сражаешься на дуэли. Я всегда следую этому прекрасному правилу.
— Оставьте меня, оставьте в покое,— проговорил Сен-Мар, задыхаясь от гнева,— я думаю о другом.
— Есть ли сейчас что-нибудь более важное? — спросил Фонтрай. — Это может перевесить чашу нашей судьбы.
— Я думаю о том, сколько весит сердце короля,— ответил Сен-Мар.
— Вы даже меня приводите в ужас! — воскликнул Фонтрай.— Нас заботит совсем не то.
— А я говорю совсем не то, что вы думаете, сударь,— сурово сказал Сен-Мар.— Монархи жалуются, когда поданный изменяет им, вот о чем я размышляю. Итак, война, война! Да разразится война междоусобная, война с помощью чужеземцев! Я разожгу ее, раз факел находится в моих руках. Пусть гибнет страна, пусть гибнут двадцать королевств, если понадобится! Должно произойти нечто ужасное, когда король предает подданного! Выслушайте меня.
И он отвел Фонтрая в сторону.
— Я поручил вам позаботиться об убежище и помощи на случай, если король нас покинет. Я заранее предугадал это по его притворной любезности и решил послать вас гонцом, и в самом деле король закончил разговор, объявив нам о своем отъезде в Перпиньян. Я опасался Нарбонна; вижу теперь, что он все же намерен отдать себя в руки кардинала. Уезжайте, уезжайте немедленно. Кроме грамот, которые я вам дал, возьмите этот договор; под ним поставлены вымышленные имена, но я вручаю вам взамен другой акт, подписанный его высочеством, герцогом Буйонский и мною. Для графа-герцога д'Оливареса этого вполне достаточно. Вот еще бланки герцога Орлеанского, вы их заполните по своему усмотрению. Уезжайте, я жду вас через месяц в Перпиньяне и велю открыть ворота Седана семнадцати тысячам испанцев, прибывшим из Фландрии.
Тут он подошел к ожидавшему его авантюристу.
— Что до вас, любезный, поручаю вам сопровождать этого дворянина, коль вам угодно выдавать себя за отчаянную голову. Вы будете щедро вознаграждены.
Покручивая, ус, Жак ответил ему:
— Вы не брезгуете моими услугами и правильно делаете — это доказывает, что у вас есть такт и вкус. Известно ли вам, что великая королева шведская Христина хотела приблизить меня к свой особе в качестве доверенного лица? Она была воспитана под грохот канонады Густавом— Адольфом, своим батюшкой, по прозвищу Северный Лев, а потому любит храбрецов и запах пороха; но я не пожелал ей служить,— она гугенотка, у меня же есть убеждения, от которых я никогда не отступаю. Итак, клянусь святым Иаковом, что проведу этого господина через пиренейские ущелья у Олорана столь же надежно, как по этим лесам, и, если потребуется, стану защищать его хоть против самого дьявола, а также ваши бумаги, которые мы вернем вам в целости и сохранности. Никакого вознаграждения мне не нужно: наградою мне служит сам поступок. К тому же я никогда не беру денег, так как я дворянин. Лобардемоны принадлежат к весьма древнему и знатному роду.
— Прощайте же, благородный человек! С богом,— сказал ему Сен-Мар.
И, пожав руку Фонтраю, он с тяжелым сердцем углубился в лес, чтобы вернуться в Шамборский замок.