Глава XX ЧТЕНИЕ

Обстоятельства раскрывают перед нами всемогущество гениальности — последнее прибежище угасающих народов. Великие писатели… эти некоронованные короли, обладающие поистине королевской властью, благодаря силе своего характера и возвышенности мысли, выдвигаются событиями, которыми они призваны повелевать. Без предков и потомства, единственные представители своего рода, они исчезают, выполнив свою миссию, и оставляют грядущему веления, которые оно неукоснительно выполнит.

Ф. де Ламенне


Как-то вечером, вскоре после описанных выше событий, можно было видеть, что к довольно красивому небольшому особняку на углу Королевской площади то и дело подъезжали кареты и беспрестанно отворялась низкая дверь, к которой вели три каменные ступеньки. Несмотря на боязнь воров, соседи не раз подходили к окнам, жалуясь на шум в столь поздний час, а дозорные в удивлении останавливались и, лишь обнаружив у каждого экипажа десять — двенадцать ливрейных лакеев с булавами и факелами в руках, продолжали свой путь. Молодой дворянин, сопровождаемый тремя слугами, вошел в особняк и спросил мадемуазель Делорм; при нем была длинная шпага с розовыми лентами; огромные банты тоже розового цвета украшали его башмаки на высоких каблуках, почти скрывая ноги, которые он сильно выворачивал при ходьбе по моде того времени. Он часто крутил свои завитые усики и, прежде чем войти в гостиную, несколько раз провел гребнем по светлой остроконечной бородке. Появление его было встречено громкими возгласами.

— Вот и он наконец! — раздался молодой звучный голос— Мы заждались вас, любезный Дебаро. Берите кресло, садитесь к столу и читайте!

Так говорила женщина лет двадцати четырех, высокая, красивая, несмотря на слишком курчавые черные волосы и смуглый цвет лица. В ее манерах чувствовалось что-то резкое, перенятое, по-видимому, у членов ее кружка, состоящего исключительно из мужчин; она довольно бесцеремонно брала их под руку и говорила с непринужденностью, невольно передававшейся собеседникам. В речах ее было больше живости, чем кокетства; она часто вызывала взрывы смеха, но веселила гостей скорее игрой ума (если можно так выразиться), ибо ее дышавшее страстью лицо, казалось, не умело улыбаться; большие голубые глаза и черные как смоль волосы придавали ей несколько странный вид.

Дебаро галантно и молодцевато поцеловал руку хозяйке дома и, продолжая разговаривать с ней, обошел большую гостиную, где собралось человек тридцать: одни сидели в глубоких креслах, другие стояли под навесом огромного камина, третьи беседовали у окон, завешенных широкими гардинами. Тут были люди безвестные, ставшие знаменитыми в наши дни, и знаменитости, неизвестные нам, потомкам. Подойдя к этим последним, Дебаро низко поклонился господам д'Обижу, де Бриону, де Монмору — блестящим и знатным людям, пришедшим судить о его. стихах, почтительно и дружески пожал руку господам де Монтерелю, де Сирмону, де Малевилю, Баро, Гомбо и другим ученым мужам, которые именовались великими людьми в анналах ими же основанной Академии, называвшейся в те времена то Академией Великих умов, то Высокой Академией. Но г-н Дебаро небрежно, покровительственно кивнул молодому Корнелю, беседовавшему в уголке с каким-то иностранцем и юношей, которого он представил хозяйке дома под именем г-на Поклена, сына придворного обойщика. Один из них был Мильтон, другой — Мольер.

Прежде, нежели молодой сибарит приступил к чтению, между ним и его собратьями по перу разгорелся большой спор; они болтали с поразительной легкостью, перебрасываясь оживленными репликами на языке, непонятном для простого смертного, который неожиданно попал бы в их компанию, обменивались горячими рукопожатиями, любезностями и без устали ссылались на литературные творения друг друга.

— А, вот и вы, прославленный Баро! — воскликнул вновь прибывший. — Я прочел ваше последнее шестистишие. Что за стихи! Сколько в них нежности и изысканности!

— Как можете вы говорить о нежности? — перебила его Марион Делорм. — Разве вам известна эта страна? Вы остановились в деревне Остроумия и прекрасных Стихов и не отважились ступить дальше. Если господин управитоль Нотр-Дам-де-ла-Град согласится показать нам свою новую карту, я вам скажу, где вы находитесь.

Скюдери встал, с видом горделивым и напыщенным; он развернул на столе подобие географической карты, украшенной голубыми лентами, и начал объяснять значение линий, проведенных на ней розовыми чернилами.

Карта сия — лучшее место в «Клелии», — сказал он, — ее находят обычно весьма изысканной, хотя это всего-навсего игра ума для увеселения нашего литературного сообщества. Однако на свете встречаются странные люди, и я боюсь, что не у всех достанет воображения понять ее. Вот дорога, ведущая от Новой дружбы к Нежности. И заметьте, господа, точно так же, как говорят Кумы на Ионическом море, Кумы на Тирренском море, мы скажем Нежность-на-Любовной Склонности, Нежностъ-на-Уважении, Н ежностъ-на-Благодарности. Но прежде всего надо пожить в деревнях Мужество, Великодушие, Исправность, Угождение, Учтивая Записка и, наконец Любовное Письмо!…

— Остроумно, крайне остроумно! — воскликнули Вожела, Кольте и остальные.

— И заметьте, — продолжал автор, пыжась от гордости при виде своего успеха, — что нельзя миновать дорогу, проходящую через Услужливость и Чувствительность, ибо в противном случае рискуешь попасть в край Холодности, Забвения и погрузиться в озеро Равнодушия.

— Прелестно! Восхитительно! В высочайшей степени изысканно! — хором закричали слушатели. — Просто непозволительно быть таким талантливым!

— А теперь, сударыня, я должен признаться во всеуслышание, — продолжал Скюдери, — что это произведение, напечатанное под моим именем, принадлежит перу моей сестры; это она с большей приятностью перевела Сапфо.

И хотя никто его об этом не просил, он высокопарно продекламировал стихи, которые заканчивались следующим четверостишием:

Любовь — недуг, как говорится,

Неисцелимый жар в крови.

Но если можно исцелиться,

Что лучше смерти от любви?

— Как! Неужто эта гречанка была так умна? Не могу этому поверить? — воскликнула Марион Делорм. — А все же насколько мадемуазель Скюдери превосходит ее! Эта мысль принадлежит ей; пусть она включит в «Клелию» прелестные стихи, которые вы только что прочитали: они украсят эту историю из римской жизни!

— Чудеса! Превосходная идея! — подтвердили в один голос ученые мужи. — Ведь Гораций, Арунций и любезный Порсенна были такими галантными любовниками!

Все гости склонились над картой страны Нежности и, толкая друг друга, водили пальцами по изгибам любовной реки. Поборов застенчивость, юный Поклен поднял на них грустный, проницательный взор.

— К чему все это? — спросил он тихим голосом. — Ни счастья, ни удовольствия такая карта дать не может. Господин Скюдери не кажется счастливым, мне тоже совсем не весело.

Ответом ему послужили лишь презрительные взгляды, но он утешился, обдумывая «Смешных жеманниц».

Дебаро готовился прочесть благочестивый сонет, сочиненный им во время болезни; он, казалось, стыдился того, что в страхе перед смертью вспомнил о боге, и краснел за свою слабость; хозяйка дома остановила его:

— Сейчас не время читать ваши прекрасные стихи — вас все равно прервут; мы ждем господина обер-шталмейстера и еще кое-кого; было бы преступлением слушать среди шума и суеты человека столь большого ума. Но здесь находится молодой англичанин, который совершил путешествие по Италии и возвращается в Лондон. Говорят, он сочинил поэму, не знаю в точности какую; он прочитает нам несколько отрывков. Многие члены Высокой Академии знают английский, а остальные могут воспользоваться французским переводом, сделанным по его просьбе прежним секретарем герцога Букингемского; французский текст вот тут, на столе.

С этими словами она собрала листки и раздала их гостям. Все сели, наступила тишина. Потребовалось время, чтобы уговорить молодого чужестранца начать чтение и отойти от окна, где он, по-видимому, не без удовольствия беседовал с Корнелем. Наконец он подошел к креслу, стоящему у стола; он, казалось, был слабого здоровья и скорее упал в кресло, чем опустился в него. Облокотясь на стол, он прикрыл рукой свои большие прекрасные глаза, покрасневшие ют бессонных ночей или слез, и прочел по памяти несколько отрывков поэмы. Одни слушатели смотрели на него высокомерно или, по меньшей мере, покровительственно, другие рассеянно пробегали глазами перевод его стихов.

Голос чужестранца, сперва глухой, вскоре зазвучал чисто, звонко: поэтическое вдохновение увлекло его, и взгляд, обращенный к небу, стал просветленным, как взгляд молодого евангелиста у Рафаэля, ибо в нем так же засиял свет. Он поведал в своих стихах о первом грехопадении человека и воззвал к святому духу, который предпочитает прекраснейшим храмам невинное, чистое сердце, который все знает и присутствовал при рождении Времени.

Первые строфы поэмы были встречены глубоким молчанием, и тихий ропот поднялся лишь вслед за последним стихом. Поэт ничего не слышал и видел окружающее как бы в тумане. Он жил в мире своих грез; он продолжал.

Он поведал о духе зла, скованном алмазными цепями среди карающего огня, о Времени, в своем обращении девять раз разделившем день и ночь смертных, о зримом мраке вечных тюрем и о море пламени, где носятся падшие ангелы; громовым голосом начал он речь князя тьмы: «Если ты тот… о как ты глубоко пал, как страшно изменился! Как не похож ты на того, кто в счастливом царстве света излучал столь изумительное сияние… Идем со мной… Исход боя среди небесных полей еще не решен. Пусть поле битвы осталось не за нами! Не все потеряно! Мы сохранили непреклонную волю, неутолимую жажду мести, несокрушимую ненависть и мужество, которое никогда не покоряется и никому не уступает, — а это не значит быть побежденным!»

Тут слуга громким голосом возвестил о прибытии господ Монтрезора и д'Антрега. Они вошли, раскланялись, поговорили, передвинули кресла, и, наконец, сели. Слушатели воспользовались этим, чтобы поделиться мнением с соседями; слышались лишь слова порицания и упреки в отсутствии вкуса; некоторые погрязшие в рутине умники утверждали, что они ничего не смыслят в таких стихах, что такая поэма выше их разумения (они не подозревали, что говорят правду), и этим самоуничтожением напрашивались на похвалу себе и на упрек поэту — выгода, как видно, двойная.

Мильтон закрыл лицо руками и облокотился на стол, чтобы не слышать хора любезностей и хулы. Только три человека подошли к поэту: какой-то офицер, Поклей и Корнель; последний сказал ему на ухо:

— Советую вам перейти к другой песне: слушателям недоступно то, что вы им прочли.

Офицер пожал руку английскому поэту со словами:

— Я восхищен До глубины души.

Удивленный англичанин взглянул на него и увидел лицо человека умного, страстного и больного.

Он молча кивнул в ответ, и сосредоточившись, продолжал читать. Голос его стал очень мягким и спокойным; он повествовал о целомудренном счастье двух прекраснейших созданий божьих, описывал их величественную наготу, простодушие и властность их взгляда, рассказывал о жизни среди львов и тигров, которые резвились у их ног; он говорил также о чистоте их утренней молитвы, о пленительных улыбках, о юных непринужденных шалостях и речах, проникнутых любовью, а посему ненавистных князю тьмы.

Сладостные невольные слезы текли из глаз Марион Делорм; природная чувствительность овладела ее сердцем вопреки разуму; поэзия пробудила в ней глубокое религиозное чувство, от которого ее обычно отвлекали утехи светской жизни; впервые непорочная любовь предстала перед ней во всей своей красоте, и она застыла на месте, словно превращенная по мановению волшебной палочки в прекрасную бледную статую.

Корнель и его друг, молодой офицер, были в восхищении, которое они не смели выразить, ибо довольно громкие голоса заглушили удивленного поэта.

— Какая скука! — восклицал Дебаро. — От такой безвкусицы с души воротит!

— И какое отсутствие изящества, галантности и нежной страсти! — холодно заявлял Скюдери.

— Да, далеко ему до нашего бессмертного Юрфе! — говорил Баро, продолжавший «Астрею».

— То ли дело «Ариадна»! То ли дело «Астрея»! — вздыхал Годо, комментатор.

Общество пришло в волнение, все услужливо критиковали поэта, но так, что до его слуха доходил лишь неясный гул, смысл которого трудно было уловить; он почувствовал, однако, что не имел успеха, и сосредоточился прежде, чем коснуться новой струны своей лиры.

В эту минуту доложили о советнике де Ту, который, скромно раскланявшись, молча встал за спиной автора, рядом с Корнелем, Покленом и молодым офицером.

Мильтон вернулся к своим песням.

В них говорилось о появлении в садах эдема небесного гостя, подобного новой заре среди ясного дня; взмахами своих божественных крыл он наполнил воздух неизъяснимым благовонием и поведал человеку историю небес; он рассказал о том, как возмутился Люцифер и, облаченный в алмазную броню, сидя в ослепительной, как солнце, колеснице, окруженный сверкающими херувимами, восстал против всевышнего. Но тут появляется Эммануил на живой колеснице господней, и две тысячи молний, которые он держит в деснице, летят с устрашающим грохотом в преисподню, погребая проклятое воинство под гигантскими обломками рухнувшего неба.

Слушатели поднялись с мест, и чтение было прервано, ибо на этот раз религиозные предрассудки вступили в союз с дурным вкусом; всюду раздавались слова порицания, принудившие хозяйку дома тоже встать, чтобы как-то скрыть от поэта столь нелестные отзывы. Это оказалось нетрудным, ибо он был всецело поглощен своими высокими думами; в эту минуту его гений парил над землей; когда же Мильтон открыл глаза, то увидел возле себя лишь четверых своих поклонников, чьи голоса заглушили шум остального общества.

Корнель сказал ему:

— Выслушайте меня. Если вы добиваетесь славы при жизни, не ждите её от столь прекрасного творения. Чистая поэзия доступна лишь немногим; для обыкновенных людей она должна сочетаться с почти физическим волнением, которое порождается драмой. Меня соблазняла мысль написать поэму о Полиевкте, но я ограничу свой замысел, отброшу небеса и оставлю одну трагедию.

— Что мне людская слава?! — возразил Мильтон. — Я не помышляю об успехе: пою потому, что чувствую себя поэтом; я иду туда, куда влечет меня вдохновение; то, что порождено им, всегда прекрасно. Даже если эти стихи прочтут через сто лет после моей смерти, я все равно буду их писать.

— А я восхищаюсь вашими стихами еще до того, как они напечатаны, — сказал молодой офицер. — Я вижу в них бога, образ которого с рождения ношу в душе.

— Кого я должен благодарить за эти приветливые слова? — спросил поэт.

— Я Рене Декарт, — тихо ответил военный.

— Как, сударь, — вы имеете счастье приходиться сродни автору «Принципов»? — воскликнул де Ту.

— Я и есть их автор.

— Вы, сударь?! Но… однако… извините меня… но… разве вы не военный? — спросил советник вне себя от удивления.

— Что может быть общего, сударь, между духовной жизнью и одеждой, в которую облачено тело? Да, я ношу шпагу й участвовал в осаде Ларошели; я люблю военное ремесло за высокий строй мыслей, который порождается постоянной готовностью жертвовать собой; однако оно не занимает всех наших помыслов, мирное время усыпляет готовность к самопожертвованию. Да и к тому же всегда следует опасаться, что нить наших размышлений может быть прервана неожиданным ударом, глупой случайностью, а если человек погибнет, не успев выполнить задуманного, потомство сохранит о нем ложное представление, считая, что у него вовсе не было замыслов или же они были плохи; от этого можно прийти в отчаяние.

Де Ту радостно улыбнулся, внимая простым речам выдающегося человека — самым прекрасным в его глазах после языка сердца; он пожал молодому туренскому мудрецу руку и увлек его вместе с Корнелем, Мильтоном и Мольером в соседнюю гостиную, где у них состоялась одна из тех бесед, после которых кажется, что все предшествующее и последующее время потеряно даром.

Они уже два часа услаждали друг друга своими речами, когда звуки гитар и флейт, игравших менуэты, сарабанды, аллеманды и испанские танцы, введенные в моду королевой, появление молодых женщин и взрывы их смеха — все возвестило о начале бала. В маленькую уединенную гостиную вошла прекрасная молодая особа, державшая в руке, словно скипетр, большой веер и окруженная блестящими молодыми людьми, которыми она повелевала, как королева; ее появление окончательно привело в замешательство ученых собеседников.

— Прощайте, господа, — сказал де Ту, — я уступаю место мадемуазель де Ланкло и ее мушкетерам.

— Мы испугали вас, господа? — спросила юная Нинон. — Я вам помешала? Вы похожи на заговорщиков!

— Ну, заговорщики-то скорее мы, чем эти господа, хотя мы и танцуем, — сказал Оливье д'Антрег, на руку которого она опиралась.

— Знаю, знаю, господин паж, вы в заговоре против меня, — ответила ему Нинон, смотря на другого офицера королевской гвардии и предоставляя третьему свою левую руку, в то время как другие поклонники пытались перехватить на лету, ее взгляд, который скользил по ним, как легкое пламя, зажигающее светильники один за другим.

Де Ту обратился в бегство, причем никто не подумал его удерживать, но на парадной лестнице он встретился с маленьким аббатом де Гонди, красным, потным, запыхавшимся, который тут же остановил его.

— Куда же вы? Пусть уезжают иностранцы и ученые, ведь вы-то наш, — весело, оживленно заговорил он. — Я немного опоздал, но прекрасная Аспазия простит меня. Почему вы уходите? Разве все кончено?

— Вероятно, да. Раз начались танцы, чтения больше не будет.

— Да не о чтении речь! А присяга? — тихо спросил он.

— Какая присяга?

— Разве обер-шталмейстер еще не приехал?

— Мне показалось, что он здесь, но я, верно, ошибся: либо он не приходил, либо уже ушел.

— Нет, нет, идемте со мной, — сказал ветреный аббат, — вы же наш, черт возьми! Разве вы можете остаться в стороне? Идемте!

Не желая, чтобы Гонди подумал, будто он сторонится друзей, де Ту последовал за ним, хотя и не любил увеселений, прошел через две гостиные и спустился по потайной лесенке. С каждым шагом все явственнее доносился гул мужских голосов. Гонди отворил дверь. Перед ними предстало неожиданное зрелище.

Комната была погружена в таинственный полумрак и казалась приютом сладострастной неги; под роскошным балдахином, украшенным перьями и кружевами, стояла золоченая кровать; резная золоченая мебель была обита светло-серым, богато вышитым шелком; перед каждым креслом лежали на толстом ковре квадратные бархатные подушки. Маленькие зеркала, соединенные между собой серебряным орнаментом, заменяли цельное зеркало — роскошь, неведомую в те времена, и их сверкающие грани, отражаясь друг в друге, множились до бесконечности. Ни малейший шум не проникал в это убежище, как бы созданное для наслаждения; но люди, собравшиеся здесь, были, по-видимому, далеки от мыслей, которые оно могло навевать. Мужчины — де Ту признал в них придворных и военных — толпились у дверей и в соседней, более просторной комнате, и все они следили с напряженным вниманием за сценой, происходившей в спальне. Десять молодых людей выстроились там вокруг стола, держа острием вниз обнаженные шпаги; их лица, обращенные к Сен-Мару, говорили о том, что именно к нему относилась их клятва в верности; обер-шталмейстер стоял в глубоком раздумье перед камином, скрестив на груди руки. Рядом с ним Марион Делорм, серьезная, сосредоточенная, казалось, представляла ему молодых дворян.

При виде входящего друга Сен-Мар бросился к выходу и, гневно взглянув на Гонди, схватил де Ту за плечи й задержал его на последней ступеньке лестницы.

— Зачем вы тут? — спросил он глухо. — Кто вас привел? Что вам от меня надобно? Вы погибнете, если войдете.

— А сами вы что тут делаете? Что вижу я в этом доме?

— Продолжение того, что вам уже известно. Уходите, прошу вас: воздух здесь гибелен для всех, кто его вдыхает.

— Слишком поздно, меня уже видели. Что скажут все эти господа, если я уйду? Мой уход их обескуражит, и вы погибнете.

Весь этот торопливый разговор происходил вполголоса; при последних словах де Ту, отстранив друга, вошел в комнату, твердым шагом пересек ее и остановился у камина.

Потрясенный Сен-Мар вернулся на свое место, опустил голову и задумался; потом, несколько успокоившись, он продолжал речь, прерванную появлением советника.

— Присоединяйтесь к нам, господа; теперь уже нет надобности таиться; но помните, когда человек твердой воли идет к цели, он должен принять на себя все возможные последствия. Перед вашим мужеством открывается ноле деятельности, более широкое, нежели простая придворная интрига. Благодарите меня: вместо заговора я даю вам войну. Герцог Буйонский отбыл, чтобы встать во главе своей итальянской армии; через два дня я отправлюсь в Перпиньян и буду там ранее короля; приезжайте туда все: королевские войска ждут нас.

При этих словах он обвел собравшихся доверчивым, спокойным взглядом и увидел, что глаза всех блестят восторгом и радостью. Но, прежде чем поддаться, волнению, которое предшествует всякому большому делу, он решил еще раз испытать своих приверженцев и серьезно повторил:

Да, война, господа, подумайте об этом, открытая война. В Ларошели и Наварре снова поднимаются кальвинисты, итальянская армия присоединится к нам с одной стороны, войска его высочества — с другой; кардинал будет окружен, побежден, раздавлен. Парламенты, следующие в нашем арьергарде, подадут петицию королю — оружие не менее могущественное, чем наши шпаги; а после победы мы припадем к стопам Людовика Тринадцатого, нашего законного владыки, и будем умолять короля помиловать нас и простить за то, что мы избавили его от кровавого честолюбца и тем самым ускорили выполнение его собственной воли.

Говоря это, Сен-Мар посмотрел вокруг себя и вновь увидел выражение растущей уверенности во взгляде и позе своих сообщников.

— Как?! Вас не пугает этот шаг, который всякий, кроме вас, счел бы мятежом? — воскликнул он, скрестив руки и все еще сдерживая волнение. — Вы не считаете, что я злоупотребил данными вами полномочиями? Я далеко зашел, но бывают времена, когда короли желают, чтобы им служили как бы вопреки их воле. Все предусмотрено, вы это знаете. Седан откроет нам свои ворота, и мы обеспечены помощью со стороны Испании. Двенадцать тысяч хорошо обученных испанских солдат войдут с нами в Париж. Мы не отдадим однако, чужеземцам ни одной крепости; все они. будут взяты во имя короля и заняты французскими гарнизонами.

— Да здравствует король! Да здравствует Союз, новый Союз — священная Лига! — закричали все собравшиеся.

— Вот он, прекраснейший день моей жизни! — восторженно воскликнул Сен-Мар. — О, молодость, молодость, называемая во все времена безрассудной и ветреной! В чем можно обвинить тебя теперь? Во главе с двадцатидвухлетним вождем задумано, подготовлено и осуществляется самое обширное, самое справедливое и спасительное предприятие! Друзья, что такое великая жизнь, если не замысел юных лет, выполненный в зрелые. годы? Молодость смотрит в грядущее орлиным оком, намечает широкий план деятельности и закладывает первый его камень; приблизиться к первоначально намеченной цели — вот и все, что мы можем сделать за целую жизнь. Когда же и рождаться великим замыслам, как не в молодости, — сердце тогда с особенной силой бьется в груди? Одного разума недостаточно — он всего лишь наше орудие.

Новый взрыв восторга встретил эти слова, но тут из толпы вышел белобородый старик.

— Этого еще не хватало, — пробормотал Гонди, — старый кавалер де Гиз понесет теперь околесицу и всех нас расхолодит.

В самом деле, старец встал рядом с Сен-Маром и, пожав ему руку, заговорил медленно, не без труда:

— Да, дитя мое, да, дети мои, я с радостью вижу, что вы освободите моего старого друга Басомпьера и отомстите за графа Суассонского и за юного Монморанси… Но какой бы пылкой ни была молодежь, ей подобает прислушиваться к голосу тех, кто много видел на своем веку. Я видел Лигу, дети мои, и скажу вам, что вы не можете принять название святой Лиги, святого Союза, Защитников апостола Петра и Столпов церкви, ибо вы рассчитываете, как я вижу, на поддержку гугенотов; вы не можете скреплять ваши грамоты печатью зеленого воска с изображением пустого трона, поскольку трон занят королем.

— Скажите-ка лучше двумя королями,— перебил его Гонди, смеясь.

— Весьма важно, однако,— продолжал престарелый кавалер де Гиз, обращаясь к беспорядочно толпящейся молодежи,— весьма важно принять какое-нибудь название, которое понравилось бы. народу; Война ради общественного блага — уже было и притом давно. Князь мира — название, существовавшее совсем недавно; следует найти…

— Ну что ж, предлагаю назвать нашу войну Королевской войной,— сказал Сен-Мар.

— Превосходно! Пусть будет Королевская война,— подхватил Гонди и все молодые люди.

— Существенно важно, однако,— не унимался бывший лигёр,— получить согласие Сорбонны, которая одобряла некогда даже речения членов Лиги, и снова ввести в действие второе его положение, а именно, что народу дозволяется не только выходить из-под власти должностных лиц, но и вешать их.

— Эх, кавалер, не об этом сейчас речь! — воскликнул Гонди. — Не мешайте говорить господину обер-шталмейстеру; нам теперь так же мало дела до Сорбонны, как и до вашего святого Жака Клемана.

Послышался смех.

— Я не скрыл от вас, господа,— продолжал Сен-Мар,— намерений его высочества, герцога Буйонского и моих: справедливость требует, чтобы человек, ставящий на карту свою жизнь, понимал, ради чего он это делает; я указал вам на возможность несчастного исхода, но не говорил подробно о силах, которыми мы -располагаем, ибо среди вас нет никого, кто бы не знал этого. Мне ли напоминать вам, господа де Монтрезор и де Сен-Тибаль, какие сокровища отдает в наше распоряжение его высочество? Вас ли, господа д'Эньан и де Муи, удивлю я сообщением о том, сколько молодых дворян пожелало вступить в ваши пехотные и кавалерийские полки, дабы сражаться с карди-налистами? Сколько таких добровольцев оказалось в Турени и Оверни, где лежат земли рода д'Эффиа и откуда придут нам на помощь две тысячи сеньоров со своими вассалами? Вам ли не известно, барон де Бово, о рвении и доблести кирасиров, предоставленных вами несчастному графу Суассонскому, чье дело было нашим делом и который был убит у вас на глазах в минуту своего торжества тем, кого он победил вместе с вами? Стоит ли описывать вам, господа, радость герцога де Сан-Лукара при вести о наших приготовлениях, рассказывать вам о письмах наследника испанского престола герцогу Буйонскому? Мне ли говорить о Париже аббату де Гонди и господину д Антрегу и вам всем, господа, ведь вы ежечасно видите его бедствия, его возмущение и жажду мести. В то время как чужеземные королевства требуют мира, постоянно нарушаемого злой волей кардинала де Ришелье (это он расторг, как вы помните, Ратисбонский договор), все сословия нашего государства стонут под пятой этого честолюбца, который посягает ни больше ни меньше, как на светский и даже духовный престол Франции.

Одобрительный гул прервал Сен-Мара. Среди наступившей тишины явственно донеслись звуки духовых инструментов и мерный топот танцующих.

Этот шум на мгновение развлек собравшихся и вызвал смех у самых молодых из них.

Сен-Мар воспользовался этим.

— Услады юности,— воскликнул он, подняв глаза,— любовь, музыка, веселые танцы, почему не вы одни наполняете наши досуги? Почему не вы одни привлекаете наши честолюбивые мечты? Сколько же возмущения накопилось в сердце нашем, что мы возвысили свой негодующий голос среди криков радости, что мы явились с грозными требованиями в этот приют сердечных излияний и принесли воинскую присягу среди хмельного празднества жизни!

Горе тому, кто набрасывает тень печали на юность народа! Если морщины бороздят чело отрока, можно смело сказать, что они проведены рукой тирана. Другие горести юных лет вызывают отчаяние, а не уныние. Взгляните на грустных, угрюмых студентов, которые каждое утро молча бредут по улицам; лица их бледны, походка у них вялая, голоса тихие. Можно подумать, будто они боятся жить и не верят в будущее. Что же произошло во Франции? Один человек здесь оказался лишним.

Два года я следил за коварными путями этого честолюбца,— продолжал он. — Вам известны его странные деяния, его тайные комиссии, его судебные расправы: он никого не пощадил — ни принцев, ни пэров, ни маршалов; нет семейства во Франции, которое не насчитывало бы множества ран, нанесенных его рукою. Он смотрит на всех нас как на врагов своего могущества потому, что желает оставить во Франции только свой род, который двадцать лет тому назад владел всего лишь незначительной вотчиной в Пуату.

Униженные парламенты лишены права голоса; известно ли вам, что председатели де Мем, де Новион, де Белиевр мужественно, но тщетно восстали против смертного приговора герцогу де Лавалет?

Председатели и советники высших судов отрешены от должности, изгнаны, брошены в тюрьмы — вещь неслыханная! — ибо они посмели вступиться за короля и народ.

Кто занимает у нас высшие судейские должности? Бесчестные лихоимцы, которые высасывают золото и кровь из нашей страны. Париж и приморские города обложены налогами; деревни разорены, опустошены солдатами, судебными приставами и иными чиновными людьми; крестьяне, вынужденные довольствоваться пищей и подстилкой скота, который гибнет от чумы и голода, бегут в чужие края,— и все это дело рук нового правосудия. Надо сказать, что ревнители кардинала выпустили деньги с его изображением. Вот несколько таких монет.

С этими словами обер-шталмейстер бросил на ковер штук двадцать золотых дублонов. Вновь послышался ропот ненависти к кардиналу.

— Вы полагаете, быть может, что духовенство менее принижено и менее недовольно? О нет! Вопреки законам государства и уважению к их священной особе, под суд были отданы даже епископы. Некий архиепископ стал предводителем алжирских корсаров. Люди самого низкого звания были возведены в кардинальский сан. Попирая святая святых, сам министр заставил выбрать себя главою монашеских орденов Сито, Клюни, Премонтре и бросил в тюрьмы монахов, отказавшихся подать за него голоса. Кармелитские монахи, иезуиты, францисканцы, августинцы, доминиканцы были вынуждены избрать во Франции главных викариев, дабы не сноситься больше со своими духовными владыками в Риме, и все это потому, что он хочет стать патриархом Франции и главою галликанской церкви

— Он еретик, чудовище! — послышались голоса.

— Итак, его путь ясен, господа! Он готовится завладеть светской и духовной властью; противопоставив себя королю, он мало-помалу захватил важнейшие крепости, устья главных рек, лучшие океанские порты, солеварни и все города с протестантскими гарнизонами. Стало быть, именно короля надо освободить от этого ига. Король и Мир — таков наш клич. И да поможет нам провидение!

Речь Сен-Мара очень удивила все собрание и самого де Ту. Никто до сих пор не слышал, чтобы он говорил так обстоятельно даже в дружеском кругу; и никогда ни единым словом он не дал понять, что его интересуют общественные дела; напротив, он держался подчеркнуто беспечно даже с теми, кого думал привлечь на свою сторону; в их присутствии он справедливо возмущался жестокостями министра, но не высказывал собственных мыслей, скрывая, что честолюбие является целью всех его помыслов. Доверие, которым он пользовался, основывалось на его личной храбрости и на милости короля. Словом, удивление было так велико, что с минуту всё молчали; но тишину тут же нарушил взрыв восторгов, свойственных французам, старым и молодым, когда им обещают войну, во имя чего бы это война ни велась.

Среди тех, кто подошел пожать руку молодому руководителю заговора, был и аббат де Гонди, прыгавший от радости, как козленок.

— Я уже навербовал целый полк! — воскликнул он.— Солдаты у меня отменные! — И добавил, обращаясь к Марион Делорм: — Клянусь честью, мадемуазель, я намерен носить ваши цвета — светло-лиловую ленту с изображением Лучины. Девиз ваш прелестен:

Гореть для того, чтоб зажигать других.

И я мечтаю, чтобы вы собственными глазами увидели наши подвиги, если, по счастью, нам удастся схватиться врукопашную.

Красавица Марион, недолюбливавшая Гонди, обратилась поверх его головы к де Ту — оскорбление, неизменно выводившее из себя низенького аббата; вот почему он резко отошел от нее, выпрямившись во весь рост и презрительно покручивая усы.

Вдруг все умолкли: бумажный шарик ударился о потолок и упал к ногам Сен-Мара. Он поднял его, развернул и внимательно огляделся; никто не знал, откуда взялась эта бумажка; все лица выражали удивление и величайшее любопытство.

— Мое имя написано неправильно,— молвил он холодно.

СЕН-МАРКУ

Центурия Нострадамуса

Когда красный колпак пройдет через окно,

Сорока унциям отрубят голову,

И все кончится.

— Среди нас есть предатель, господа,,— продолжал он, бросив бумажку.— Но эка важность! Нас не испугать этой кровавой игрой слов[26].

— Надо его найти и выбросить в окно! — вскричали молодые люди.

Присутствующих, однако, охватило тревожное чувство; теперь уже никто не разговарил доверительным шепотом с "соседом, и все смущенно переглядывались. Кое-кто ушел, ряды гостей поредели. Марион Делорм уверяла, что она прогонит слуг, ибо только они и могут быть заподозрены. Несмотря на ее усилия, по собранию пробежал холодок. Да и начало речи Сен-Мара вселило неуверенность относительно намерений короля, и эта излишняя откровенность поколебала наименее стойких.

Гонди подошел к Сен-Мару.

— Выслушайте меня,— сказал он тихо,— я тщательно изучил заговоры и заговорщиков; в этом деле имеются чисто механические правила, которые следует знать; последуйте моему совету: ей-богу, я стал довольно силен на этот счет. Надо поговорить с ними, вызвать у них дух противоречия, подогреть их; это неизменно удается во Франции. Сделайте вид, что вы не хотите удерживать их против воли, и они останутся.

Юбер-шталмейстер решил последовать этому совету и, подойдя к наиболее ярым своим последователям, сказал:

— А впрочем, господа, я никого не принуждаю идти за собой, множество храбрецов и так ждет нас в Перпиньяне, да и вся Франция разделяет наши воззрения. Если кто-нибудь из вас хочет обеспечить себе отступление, пусть скажет; мы найдем способ немедленно переправить его в безопасное место.

Никто и слушать не захотел об этом предложении, и возгласы ненависти к кардиналу возобновились.

Сен-Мар все же продолжал расспросы, умело выбирая тех, к кому следовало обратиться; под конец он спросил Монтрезора, заявившего, что заколет себя шпагой, если такая мысль придет ему в голову, и аббата де Гонди, который сказал, встав на цыпочки:

— Знайте, господин обер-шталмейстер, что мое место во дворце парижского архиепископа и на островке Нотр-Дам; я превращу их в неприступную крепость.

— А ваше место где? — спросил он у советника де Ту.

— Рядом с вами, — тихо ответил тот, опустив глаза, чтобы не подчеркивать взглядом значение этих слов.

— Вы этого хотите? Хорошо, будь по-вашему, — сказал Сен-Мар. — Но, соглашаясь, я приношу большую жертву, чем вы. — И, повернувшись к собранию, он продолжал: — В вас, господа, я вижу истинных мужей Франции, ибо после Монморанси и Суассонов вы одни отважились поднять голову как свободные, достойные своих предков люди. Если Ришелье восторжествует, древние установления монархии рухнут вместе с нами; двор будет один властвовать вместо парламентов — этой старинной защиты и могучей опоры королевской власти; но мы победим, и Франция будет обязана нам сохранением своих древних обычаев и прав. Впрочем, господа, было бы обидно испортить из-за этого бал. Слышите музыку? Дамы ждут вас. Идемте танцевать.

— А расплачиваться будет кардинал, — заметил Гонди.

Молодые люди, смеясь, захлопали в ладоши и направились в танцевальный зал с таким видом, будто шли в бой.

Загрузка...