Глава двадцать седьмая

Исаак вытягивает ноги, похлопывает по ним, чтобы восстановить кровообращение. Хорошо, что в камере есть умывальник — время от времени он споласкивает лицо и снова ложится. Хорошо и то, что здесь есть колония муравьев, он сберегает для них крупинки сахара, хлебные крошки, весь день понемногу скармливает их муравьям и наблюдает, как они маршируют, утаскивая пропитание. Сидя в одиночке, он потерял счет дням. Возможно, и недели не прошло, потому что его еще ни разу не выводили в душ или на прогулку. Похоже, здесь, как и в общих камерах, и душ, и прогулка раз в неделю, хотя он может и ошибаться.

Окно его камеры выходит во двор, но из полуподвала проходящих не видно, видны только их ноги, и, когда ему надоедает смотреть на муравьев, он коротает время, глядя на ноги. На них, по большей части, кроссовки, хотя встречаются кожаные туфли и коричневые пластиковые шлепанцы. У кого-то шаг твердый, кто-то еле ковыляет. Бывает, что он опознает обувь — по пятнам или сбитому каблуку, — и тогда считает, сколько раз ее владелец пройдет туда и обратно. При этом загадывает: если четное число раз, значит, он выйдет из тюрьмы живым, не четное — не выйдет. И четное, и нечетное число выпадало уже столько раз, что очевидно — гадать бессмысленно, однако каждый раз, когда выпадает нечетное число, у Исаака тяжело на душе, и, засыпая, он убеждает себя, что разок мог и пропустить, скажем, пока умывался или глядел на муравьев.

Этим утром он не встает — у него нет сил смотреть на проходящих. Сверху доносятся знакомые шаги — по лестнице кто-то бегает вверх-вниз, шаги легкие, как у ребенка. Но откуда в тюрьме взяться ребенку, он понять не может.

После завтрака из чая и хлеба дверь камеры отпирают.

— Брат, пора в душ, — говорит охранник в маске.

Исаак встает с трудом — суставы и мышцы одеревенели. Поясница так затекла, что ничего не чувствует. Исаак глядит в серые глаза охранника:

— Брат Хосейн? — спрашивает он.

— Ну да, — говорит охранник. — Сегодня утром я дежурю здесь.

Исаак идет за Хосейном по коридору к душевым кабинам.

— У тебя пять минут, — говорит Хосейн.

Вода холодная. Исаак быстро моется и успевает сполоснуть рубашку и белье. Натягивает влажную одежду и выходит.

Хосейн дает ему бальзам для губ:

— Вот, возьми.

— Спасибо, брат.

Исаак берет тюбик, выжимает каплю на палец, втирает в губы — они потрескались и кровоточат. Затем возвращает тюбик охраннику.

— Оставь себе, — говорит Хосейн. — А теперь пошли — тебе пора проветриться.

Он поднимается вслед за Хосейном, останавливаясь чуть не на каждом этаже, чтобы отдышаться, но вот они уже перед железной дверью на крышу. Вокруг с десяток скамей, на каждой заключенный, рядом с ним — охранник. Еще утро, но солнце светит ярко, слишком ярко для того, кто привык к сумраку полуподвала. Хосейн подводит его к одной из скамей, они садятся.

Он чувствует на еще влажном лице чистый горный воздух, вдыхает запах высыхающего на коже мыла.

— Брат, — спрашивает Исаак, — почему меня определили в одиночку?

— Кто-то попадает в одиночку сразу, а потом его переводят в общие камеры, кто-то — наоборот. А вот почему так, не знаю.

— А кто-нибудь вышел отсюда живым?

— Конечно. Если за тобой нет вины, тебя выпустят.

— Если бы так. Но ведь гибнет много невиновных.

— Верно, случается, гибнут и невиновные. А виновные выходят на свободу. Но в конце концов счет уравняется.

«Нет, именно что не уравняется, — хочет он сказать. — Меня не утешает, что моя жизнь всего-навсего икс в одной части уравнения, предназначенной уравнять другую ее часть». Он смотрит на руки Хосейна — мозолистые, корявые, с заросшими ногтями. Потирая руки, Хосейн глядит через прорези маски вдаль.

— Брат, можно спросить, чем вы занимались прежде?

— Был каменщиком. Вот этими руками построил много домов. Красивых, с крылечками, террасами, садами… — Он опускает глаза и долго смотрит на руки, водит пальцем по венам, словно запоминает дорогой сердцу пейзаж.

— И что, по-вашему, лучше: класть кладку или охранять?

— Всему, брат, свое время. Время строить, время разрушать, чтобы построить заново. Глядишь, я когда-нибудь вернусь к своей работе, ну а пока я нужен здесь. Мы должны очистить землю от сорной травы.

* * *

Вернувшись в камеру, он снова ложится. После душа и свежего воздуха ему стало легче. Сверху снова доносится топот: наверняка это ребенок. Бегать так быстро, так легко может только тот, у кого вся жизнь впереди, у кого есть надежда. Он вспоминает, как носились дома его дети — Парвиз съезжал по перилам, а Ширин возмущалась: «Это нечестно, съезжать нельзя!» — пока Фарназ не прикрикивала, мол, так они себе шею свернут. Ему нравилась эта какофония семейной жизни, хоть сам он оставался лишь сторонним наблюдателем, читал себе в уголке газету да попивал чай. Звуки эти подтверждали, что он существует, доказывали: он настолько верит в окружающий мир и в себя, что обзавелся детьми. И теперь, в тюрьме, он рад, что в нем жила эта вера — так садовник, когда сажает дубок, верит: хоть ему и не увидеть взрослый дуб, саженец вырастет.

Дверь в камеру распахивается, входит охранник.

— Брат, следуй за мной.

Его ведут вниз по лестнице в пустую комнату, в ней два стула и стол. По одну сторону стола сидит Мохсен.

— Ну вот, брат Амин, мы и встретились снова, — говорит он.

Исаак не отвечает, и Мохсен продолжает:

— Может, в этот раз наша встреча пройдет удачнее. — Он протягивает Исааку бумагу и ручку. — Опиши-ка ты свою жизнь.

— Описать мою жизнь? — Исаак колеблется, прежде чем взять бумагу.

— Да, — говорит Мохсен. — Не торопись — времени достаточно.

Исаак садится, берет ручку — он давно не писал, уже отвык. Он уверен: Мохсен что-то затеял, впрочем, скоро все выяснится. Играй они в покер, Исааку, хотя на руках у него не бог весть какие карты, пришлось бы либо повысить ставку, либо выйти из игры. Итак, он соглашается играть по правилам Мохсена. Но как рассказать обо всей жизни в нескольких строчках? И тут его осеняет: он напишет некое подобие некролога — читая в газетах такие статейки в несколько абзацев, обычно думаешь: «Наверное, о жизни этого человека можно бы рассказать и побольше».

Он приступает к делу: «Меня зовут Исаак Амин. Я родился в портовом городе Хорремшехре, моих родителей зовут Хаким и Афшин. Я старший из троих детей. В юности я работал в конторе при нефтеперерабатывающем заводе в Абадане. Изучал литературу, поэзию, затем геммологию, после чего открыл собственное ювелирное дело. Хотел стать поэтом, но понял: словами сыт не будешь. Живу в Тегеране. Женат, имею двоих детей. Надеюсь еще увидеть семью».

Перечитав написанное, он думает: похоже, последнюю фразу я написал зря. Но если ее зачеркнуть, это может вызвать подозрения. И он передает лист Мохсену.

Пробежав лист глазами, Мохсен заключает:

— Уж очень коротко, брат Амин. Возможно, тебе есть что рассказать сверх этого.

— Я вам уже говорил, брат: я человек простой.

— А почему у твоих родителей всего трое детей? В прежние времена рожали много.

— Мои родители — нет.

— Как получилось, что твой брат — контрабандист, нарушитель закона? Ты будешь и дальше покрывать его?

— Клянусь, брат, я понятия не имею, где он.

Мохсен читает дальше.

— Хотел стать поэтом? Как романтично. И вот что любопытно, как это из поэтов получаются такие богачи?

— Брат, не исключено, что как для сочинения стихов, так и для огранки камней требуется известная толика идеализма.

— Тут ничего нет о друзьях, знакомых. Кто они? Кого ты приглашал на ужин…

— Брат, я по натуре человек замкнутый. У меня нет близких друзей. Я люблю проводить время с семьей, а то и вообще один.

— Значит, ты предпочитаешь одиночное заключение! Тогда тебе здесь понравится. — Он смеется, не отрывая глаза от листа. — А как насчет поездок в Израиль? — продолжает он. — О них ты не написал.

— Я не писал и про другие поездки, хотя много где побывал.

Мохсен подходит к двери, которую Исаак поначалу не заметил, открывает ее.

— А теперь послушай-ка, брат.

Он не сразу понимает, что это за звук. Собака, что ли скулит. Минута-другая, и голоса стихают. Слышны шаги, шорох бумаг. В комнату доносится резкий запах пота и крови. Кто-то говорит:

— Ну что, не передумал?

Ему что-то едва слышно отвечают, что — непонятно. И начинается: он отчетливо слышит, как кожаный ремень хлещет по телу, стоны — это их он поначалу принял за собачий вой. Удары становятся все сильнее, стоны — все слабее; с каждым взмахом кто-то повторяет:

— Отвечай, не то сдохнешь…

Мохсен, не закрыв двери, отходит к столу, стоит, скрестив руки на груди.

— Понял? — Нависает он над столом. — Вот что тебя ждет. А ну говори!

— Брат, что вы от меня хотите? Мне нечего сказать.

— Рассказывай, как шпионил на Израиль! И про братца своего не забудь. Где он?

Исаак молчит. Мохсен подходит к двери, за которой снова установилась тишина.

— Брат Мостафа, следующий.

Господи, нет, не надо! Только не это! К голове приливает кровь, грудь болит, дышать невозможно. У меня сердечный приступ. Пускай. Уж лучше умереть так, чем под ударами, где твоей надгробной речью будут крики истязателя. Кто-то в маске хватает его за руку, тащит в соседнюю комнату, бросает ничком на деревянную доску. Стягивает с него туфли, носки. Он чувствует, как резиновые жгуты змеями обвиваются вокруг лодыжек, пригвождая к двум штырям. Господи, сжалься надо мной! Значит, это все-таки случилось. С ним, Исааком Амином из Хорремшехра, сыном Хакима и Афшин Амин. Меня зовут Исаак Амин, меня зовут Исаак Амин. Фарназ, где ты? Приди, посмотри, что они делают со мной. Моя маленькая Ширин. Приди, глянь на своего папу. Глянь, во что его превратили. Парвиз, приди. Посмотри на своего отца — босого, ничком на доске — сейчас его побьют как собаку. Жгут разрезает воздух, ходит по ногам, рассекая кожу. Неописуемая боль отдается во всем теле. Раз, два, три, считает он. Четыре, пять, шесть, семь. «Будешь говорить?» Восемь, девять, десять. Ноги уже онемели. Он продолжает считать. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать. «Молчишь? А ну говори, собачье отродье!» Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…

Амин-ага, вам приготовить чаю? Да, Хабибе, спасибо. Шахла и Кейван в четверг вечером устраивают прием — пометь в ежедневнике. Вот как? Они ведь совсем недавно собирали гостей. Что ж, это твоя сестра, не моя. Баба-джан, назови столицу Египта. Каир. А не Александрия? Нет, не Александрия. Но огромную библиотеку сожгли именно в Александрии? Да. А кто? Сначала римляне, потом христиане, после — арабский халиф [41] . Кого я вижу — Амин-ага! Входи, входи! Вас только двое? Нет, подойдут еще наши друзья, Курош и Хома. Отлично! Проходите. Фесенджан [42] сегодня удался на славу.

Кто-то трясет его за руку.

— Брат Амин, проснись.

Он открывает глаза. В камере темно. Охранник ставит поднос около матраса.

— Подкрепись. Не будешь есть, совсем ослабнешь.

Дверь захлопывается.

Исаак садится, прислоняется к стене. Ноги как будто не его. Он трогает ступни: кожа слезла, голое мясо. Жгучая боль ползет от ступней вверх. Он думает о Мехди, представляет его безногим в кресле-каталке. Вспоминает Рамина и видит его голым, с дыркой во лбу — он лежит в морге. Перед глазами встает несчастный Вартан в металлическом отсеке рядом с Рамином — длинные пальцы покоятся на посеревшем, распухшем теле. Он берет с подноса миску, зачерпывает ложкой рис. Заставляет себя есть.

Загрузка...