Исаак сидит за столом в кухне, пьет чай. До восхода еще несколько часов. Этим утром он, как обычно, умылся, оделся, повесил пижаму на спинку кровати, полотенце — на вешалку за дверью ванной, бритву оставил на раковине. Правда, постель Фарназ все-таки решила заправить.
— Вот уж это ни к чему, — сказал он.
— Может, ты и прав, — сказала она, взбивая подушки и подтыкая одеяло. — Дело привычки.
Он еще раз проверяет список: паспорт, деньги, аспирин, бинты, медицинский спирт, марля, мешочек с камнями, алмаз. Об одежде позаботится Фарназ: сменное белье, брюки и свитер каждому. Часть украшений — тех, что не удалось продать, — спрячет под одежду Фарназ, остальные — Ширин.
На пороге появляется Хабибе — глаза у нее красные, опухшие.
— Амин-ага?
— Хабибе! Ты же должна быть у матери! — При виде Хабибе у него падает сердце. Неужели она все это время знала, что они уедут? Что, если их внизу ждет Мортаза со стражами, чтобы засадить его обратно за решетку? — Мы думали, ты еще вчера уехала. Что ты здесь делаешь?
— Я вернулась вчера ночью.
— Ночью? Мы даже не слышали. Хабибе, почему ты молчишь? Что все это значит? Что ты…
— Амин-ага, — Хабибе понижает голос. — Успокойтесь. Я вернулась, чтобы закончить одно дело.
И тут Исааку впервые чудится в ее лице нечто зловещее, угрожающее. Может, все дело в щербинке между пожелтевшими зубами? Или в родинке на щеке? Неужели этой женщине суждено погубить его?
— Аббас тут работал в саду, — продолжает Хабибе, — и выкопал какие-то папки.
Исаак оглядывает кухню, на глаза ему попадается разделочный нож — его ровное, округленное на конце лезвие поблескивает. Способен ли он в случае чего пустить нож в ход? Он потихоньку начинает придвигаться к ножу. Ну уж нет, снова в тюрьму я не сяду, думает он.
— Амин-ага, вы слышите меня?
— Да-да. Только я ничего не понимаю.
— Я говорю, Аббас откопал в саду какие-то странные папки. В вашем саду.
— Какие еще папки? О чем ты?
— Не знаю какие. Похоже, дела людей, объявленных в розыск. — Она передает Исааку клочок грязной бумаги. — На одной из папок — имя вашего брата. Вот, смотрите.
Исаак читает: Джавад Амин, 54 года. Обвинение: контрабанда, ввоз водки, пропаганда недостойного образа жизни. Ниже — перечень попыток арестовать Джавада, все, как одна, безуспешных. Исаак гадает: можно ли верить этому документу? Долго ли кому-нибудь вроде Мортазы сфабриковать такую бумагу?
— Уж не Мортаза ли надоумил тебя подсунуть мне это? — спрашивает он.
— Нет, ага, что вы! Верьте мне. Мы с сыном почти не разговариваем. Было время, я восхищалась им. Думала, он понимает жизнь лучше меня. На самом деле он ничего не понимает. Взял и выдал революционерам свою двоюродную сестру — она, мол, коммунистка. Теперь бедняга сидит в тюрьме, и мы даже не знаем в какой. Эта революция разрушает семьи. — Хабибе утирает слезы, с вызовом смотрит ему в лицо. — Клянусь пророком Али — папки действительно были зарыты в саду. Мы с Аббасом не стали говорить о них ни вам, ни Фарназ-ханом, видели — у вас и так голова кругом идет. И не придумали ничего лучше, чем оставить папки в бойлерной. Решили — так надежнее. Но знаете, Амин-ага, прошлым вечером, когда я уже села в автобус, меня буквально в жар бросило, со мной такого еще никогда не случалось. Я же знаю, хоть вы и говорили, что едете отдохнуть, это не так. Вы уезжаете навсегда.
— Конечно же, мы едем отдыхать! Что ты выдумываешь, Хабибе!
Хабибе опускает глаза, голос у нее пресекается:
— Нет-нет, вам незачем больше притворяться. Во всяком случае, не передо мной. Я уже давно обо всем догадалась. И вчера вечером, в автобусе, я не на шутку испугалась. Подумала, что если кто-то, да тот же новый владелец дома найдет папки и сообщит властям? Амин-ага, чего только я не передумала! Мне представилось, что вас хватают в пути. И я вернулась и ночью сожгла папки в безлюдном переулке возле пекарни. А папку вашего брата оставила, чтобы показать вам. Но я и ее сожгу. Обещаю.
Он снова смотрит на бумагу, и ему становится нехорошо. Он не знает, чему верить.
— Но кто мог закопать такой документ в нашем саду? — бормочет он.
— Амин-ага, я понятия не имею. Но скажу вам еще кое-что: Мортаза собирался передать властям письмо, которое вам написала шахиня. Вам об этом известно?
— Да.
— Из-за него мы с сыном схватились не на шутку. И когда он лег спать, я выкрала письмо и порвала.
— Хабибе… не знаю, как и благодарить тебя!
— Ну что вы, Амин-ага. Не стоит меня благодарить. Вы не понимаете, как мне горько. — Она утирает слезы рукавом. — Было дело, я тут наговорила ханом много всякого. Но вы ведь были моей семьей — вы, Амин-ага, Фарназ-ханом, дети. — Хабибе смотрит в окно, переводит взгляд на настенные часы — они вот-вот пробьют пять. — Ну да ладно. Пойду спрошу ханом — не надо ли чего.
Узнав о папках и письме, Исаак не может успокоиться. Он гадает: сколько тех, кто пытался его погубить, и сколько тех, кто помог ему, хоть он об этом и не догадывался? Он допивает чай, ставит, как обычно, пустой стаканчик в раковину, а на выходе бросает взгляд на этот камарбарик в форме песочных часов, купленный вскоре после свадьбы. И понимает — он пил из него в последний раз.
Он включает зажигание — разогревает машину, чтобы уехать тут же, как только Фарназ и Ширин выйдут. С вечера сильно похолодало, небо затянуло тучами, но дождь так и не пошел. Они распахнули окна, чтобы не изнывать от жары, пока будут засовывать деньги под подкладку дорожных сумок, прятать банкноты в транзистор, пришивать завернутый в тряпочку алмаз к белью Ширин, но прохладу сменил промозглый холод. Исаак глядит на горы — их очертания постепенно проступают в первых лучах солнца — и старается не думать о ледяных ветрах, задувающих в расщелинах. На северо-западной окраине вдоль турецкой границы и неподалеку от Армении, куда им предстоит бежать, ландшафт непредсказуемый, каменистый: Арарат то круто обрывается, то вновь вздымается ввысь; Исаак знает: чем выше, тем холод сильнее, а с холодом налетает и сухой, порывистый ветер, пронизывающий, сколько ни кутайся, до костей.
Хабибе поднимает Коран, заставляет их пройти под ним — это приносит удачу.
— Правильно делаете, — говорит она, — что уезжаете. Никому еще не довелось видеть глаза муравья, ноги змеи или милосердие муллы!
Они садятся в машину, собака лает — не хочет их отпускать. Исаак обнимает ее в последний раз, и в ноздри ему ударяет мускусный запах ее шкуры.
Машина отъезжает, Хабибе выплескивает на багажник ведро воды — это тоже приносит удачу; Исаак смотрит, как Хабибе с пустым ведром в руках и приунывшей собакой у ног все уменьшается в зеркале заднего вида. В полном молчании они едут по Тегерану, город только пробуждается: люди идут на работу, в чайных в ожидании праздношатаек, которые обычно стекаются сюда коротать время, кипят самовары. На шоссе мимо них пронесутся пригороды — один нелепее другого — городу уже тесно в его границах, потом они будут долго ехать по равнинам. Небо застилает дым фабричных труб.
Неделю назад исполнился год со дня его ареста. Он, конечно же, помнил об этом: когда стрелка часов стала приближаться к половине первого — именно в это время к нему в контору заявились непрошеные гости, — у него все заныло внутри. Впрочем, он, как и его семья, решил никак не отмечать эту дату.
— Меня забрали ровно год назад, — сказал он Фарназ уже вечером, когда чистил зубы, сказал так, будто только что вспомнил; Фарназ в это время складывала семейные фотографии в коробку, чтобы переслать Парвизу в Нью-Йорк.
— Я помню, — сказала она. — Я весь день об этом думала. Тяжело нам дался этот год! — Он понял, что на уме у нее то же, что и у него: радоваться рано — им еще предстоит долгий путь.
Они проезжают Казвин — оплот династии Сельджуков в одиннадцатом веке, а три столетия спустя — Сефевидов — он смотрит на крытые галереи и думает о бесчисленных властителях, правивших страной, — кто-то был великодушен, кто-то деспотичен, но все они в конце концов ушли. От них повсюду остались колоссальные сооружения из кирпича и камня, подобные тем, какие возводили Ахемениды в Персеполе или украшенные майоликой мавзолеи, чьи бирюзовые купола высятся над Ширазом, Исфаханом, Кумом… В тени былого величия и сейчас живет страна.
— А знаешь, Ширин-джан, до Исфахана столицей Сефевидов был Казвин, — рассказывает Исаак дочери, решив дополнить ее прерванные занятия еще одним, последним уроком — уроком истории. Он смотрит на Ширин в зеркало заднего вида — она открывает сонные глаза, глядит в окно и снова задремывает.
В Тебризе они, в соответствии с указаниями проводников, останавливаются на обед. Исаак макает хлеб в йогурт, огуречная приправа хрустит у него на зубах. Он вспоминает, как по выходным они обедали не в ресторане, а дома, всей семьей собирались в саду, накрывали на стол, на желтую, полосатую скатерть водружали блюда с кебабами — их появлению предшествовало скворчание, доносившееся из кухни, за ними, как за старинными паровозами, вились клубы пара. Ставили маслянистый йогурт в горшочках — его покупали в одной северной деревушке, белужью икру из Бандар-е-Энзели, рис из Мазандерана, свежезапеченную рыбу, дыню из Казвина, заваривали чай из Лахиджана, выкладывали персики из соседского сада, черешню — из своего.
— До еды ли сейчас? — говорит Фарназ. — Меня мутит.
— А ты все же поешь. Впереди долгий день. И представь, что завтра в это же время мы будем свободны.
Фарназ, подпирая рукой голову, смотрит на него, затем переводит взгляд на виниловую скатерть в пятнах плесени.
— Да, — говорит она. — Хотелось бы так думать. Но как вспомню, что Хабибе вернулась, мне не по себе. А тут еще эти папки. О чем она говорила? А письмо! Почему ты не рассказал мне о стычке с Мортазой?
— Какой смысл? Впрочем, теперь ты все знаешь.
— Интересно, что еще ты от меня скрыл?
Ему снова чудится голос пианиста — как тот позвал его в темноте. Однажды я расскажу ей и об этом, думает Исаак. Но не сегодня.
Они оставляют машину у закусочной, идут к Голубой мечети, возле которой их должны ждать двое в черной машине. Фарназ в последний раз бросает взгляд на маленький «фольксваген» — уехать решили на нем, потому что он не такой приметный, как «ягуар» Исаака.
— Хватит оглядываться, — говорит он. — Не то превратишься в соляной столб.
Подъезжает машина, в ней мужчины, волосатые, бородатые; они делают Исааку знак, и он садится в машину.
— Вы от Мансура-ага? — говорит Исаак.
— Да. В машину, быстро!
Они садятся сзади; Исаак не успевает захлопнуть дверцу, как машина трогается с места.
— Надо торопиться, — говорит тот, что за рулем. — Не забывайте об этом. Медлить нельзя, не то эти сукины дети живо возьмут наш след. Где вы оставили машину?
— Как было указано — на улице. Номерные знаки я заменил фальшивыми, которые мне дал Мансур-ага.
— Хорошо. — Водитель наблюдает за Исааком в зеркало заднего вида — его темные глаза смотрят подозрительно. — Не волнуйтесь, все обойдется, — говорит он.
Они едут уже не один час, минуют небольшие города, деревни — эти места Исааку незнакомы, он смотрит, как жители занимаются своими делами: вот женщина в красных тапочках стирает белье, трое мальчишек играют на немощеной дороге в футбол — пыль стоит столбом, пастух гонит стадо коз — на шеях у них позвякивают колокольчики. Двое проводников не слишком словоохотливы. Наверняка они проделывают этот путь по нескольку раз на неделе, решает Исаак, так что и дорога, и пассажиры их мало занимают. Время от времени они говорят между собой, отмечая ориентиры, но и только. Фарназ и Ширин тоже притихли.
Темнеет, и Исаак, как в детстве, мысленно соединяет звезды линиями, образуя фигуры: когда-то, еще в Ширазе, он рассказывал Фарназ о созвездиях — Андромеде, Орле, Лире, — ему нравились их названия, пусть даже такие фигуры существовали лишь в его воображении. Фарназ смеялась, просила: «Расскажи мне о Лире», и он рассказал ей, как менады, растерзав Орфея, выбросили его голову вместе с лирой в реку и как затем их прибило к острову Лесбос.
Машина подъезжает к колдобистой дороге и останавливается.
— Быстрей! Быстрей! — торопит водитель. — Пересаживайтесь вон в тот фургон.
Исаак сгребает сонную Ширин в охапку — она такая легонькая — и выносит из машины; Фарназ выскакивает с другой стороны. Исаак замечает, что в кузове фургона сидят люди.
— Госпожа с девочкой сядут на переднее сиденье, — говорит водитель. — А вы полезайте в кузов!
Исаак забирается в кузов, садится, потеснив чужие ноги. Их пар пятнадцать — все мужские, лишь одна принадлежит молодой беременной женщине, на ней кроссовки, на левой лодыжке, под тонким чулком телесного цвета фонарик водителя выхватывает золотой ножной браслет тонкой работы.
— Простите, — обращается Исаак к водителю, тот стоит у фургона, размещает вновь прибывших. — Здесь беременная женщина… Можно пересадить ее вперед, рядом с моей женой?
— Нет времени, — отвечает водитель, подсаживая старика. — И не лезьте не в свое дело. Вы заплатили сверх обычной цены, вот мы и посадили их рядом с водителем. А вы как думали? — Он садится за руль, привычным движением давит на газ — фургон тут же разгоняется.
Хоть в кузове и темно, Исаак чувствует, что все взгляды устремлены на него. Он, как и в тюрьме, снова на особом положении. Ну почему, думает он, почему богатство всегда сопряжено с чувством если не стыда, то вины? Взять, к примеру, его: разве он не работал, не щадя себя, разве не богатство спасло ему жизнь? Разве не богатство обеспечило благополучие его семье, да и сейчас благодаря богатству его жена и дочь, единственные из всей группы, не теснятся в кузове, а сидят в кабине? Так почему же людей благополучных так не любят? Или благополучие неотъемлемо от себялюбия? Но разве он, Исаак Амин, себялюбец?
Фургон трясется, из-под колес летят камни, стучат по борту машины. Ночь холодная, машина мчит так быстро, что ветер пронизывает до костей. Время от времени беременная — из-за большого живота ей трудно сидеть в одном положении — толкает его ногой, но, похоже, сама этого не замечает. Исаак не отодвигается, маленькая ножка с золотым браслетом пробуждает в нем, как он считает, отцовские чувства, но не исключено, что чувства эти вовсе не отцовские.
Фургон останавливается. Им велят высаживаться и идти к каменному дому на холме. В доме на полу уже расположились несколько человек, они наливают в свои тарелки похлебку из риса с картофелем. Тут же и те контрабандисты из Тегерана.
— Амин-ага! Значит, добрались. Отлично! — говорит контрабандист помоложе, поднимаясь и вытирая рот.
— Мансур-ага, что все это значит?
— Надо перекусить перед переходом. Садитесь, ешьте.
— Что значит «ешьте»? Я готов идти дальше.
— А то и значит — нам предстоит переход через горы в три ночи, да еще в жуткую стужу, так что не ерепеньтесь. Это вам не пикник, уж поверьте мне. Надо подкрепиться, иначе вам не дойти.
Исаак оглядывает своих попутчиков: беременная женщина, трое юношей, круглолицых, с темными, задумчивыми глазами — наверняка братья, несколько мужчин среднего возраста, мужчина постарше в фетровой шляпе, тихий парнишка лет шестнадцати-семнадцати, Исааку он напоминает Рамина, и его ровесник — с сильной проседью, в белом костюме. Исаак подсаживается к нему.
Тот передает Исааку тарелку из рядом стоящей стопки.
— Вы в первый раз? — говорит он.
— В первый. И, надеюсь, в последний, — отвечает Исаак — вопрос его ошеломил.
— Хорошо, что в вас жива надежда. Но никогда ничего нельзя знать наверняка. Я вот, к примеру, здесь уже в третий раз.
— Вы два раза попадались? И тем не менее, снова здесь? Вашей решимости можно только позавидовать.
— Это не решимость, это отчаяние.
— Что было, когда вас ловили?
— Откупался деньгами. Деньгами отца, спасибо ему.
Мужчина худощав, строен, у него сложение аристократа и лицо поэта; в нем чувствуется склонность к иронии, но, по-видимому, сейчас ему не до иронии. Белый костюм не годится для маскировки, он вполне может его выдать, думает Исаак. Он явно считает себя трагической фигурой, а это чревато опасностью не только для него.
Всех отправляют в рощицу справить нужду, и они высыпают на улицу, как школьники, по двое — по трое. Фарназ, Ширин и беременная женщина направляются к рощице вместе. Исаак идет в паре с мужчиной в белом. Две тугие струи мочи буравят землю.
— Как думаете, почему вы оба раза попадались? — говорит Исаак, из головы у него не идет белый костюм.
— Бывают люди, которым не везет с рождения. Может, я из них. Все, к чему я ни прикоснусь, идет прахом. Отцовские деньги я промотал. Учился музыке в лучших заведениях Европы, а пианист из меня вышел заурядный.
Повезло, что заурядный, думает Исаак. Вышел бы первоклассный, уже расстреляли бы.
— Теперь, когда музыка под запретом, — продолжает мужчина, — меня здесь вообще ничто не держит. Этот белый костюм остался у меня с тех пор, когда я играл на свадьбах. Я ношу его, чтобы не забывать о своих неудачах, чтобы в другой стране начать жизнь сначала. Как думаете, в моем возрасте смешно надеяться начать жизнь сначала?
Исаак не находит что ответить и переводит разговор. Когда они возвращаются, у дома уже стоят рядами лошади.
— Мансур-ага, вы ничего не говорили про лошадей, — говорит Фарназ.
— Говорил не говорил, какая разница, Фарназ-ханом. Не волнуйтесь — я приберег для вас самую смирную лошадь.
Исаак смотрит, как жену — она вконец расстроена — уводят и, бог весть почему, чувствует, что виноват перед ней. Он берет Ширин за руку и встает в очередь. Ему достается крупный, норовистый конь — он садится на него с дочерью. Конь бьет копытами, ходит кругами, но, в конце концов, покоряется судьбе.
Группа выступает; каждую лошадь ведет под уздцы местный житель. Из-под лошадиных копыт летят камни, гравий. Дочь обхватила его за талию — время от времени он легонько похлопывает ее по рукам, не давая заснуть, напевает песенку, которую обычно напевал, когда подвозил ее в школу: Ресидим-о ресидим. Дам-е кухи ресидим — мы добрались, мы добрались, мы добрались до подножия горы. Ночь холодная, не видно ни зги. Он безуспешно пытается разглядеть жену среди еле различимых в темноте фигур. Остается надеяться, что она где-то там на своей смирной лошадке и тоже высматривает его. Видна лишь бледная точка далеко впереди; он знает: это тот, в белом костюме. Но почему контрабандисты не заставили его надеть что-то поверх? Страсть к эффектным жестам, невнимание к деталям — как они характерны для его соотечественников. А что же я, спрашивает себя Исаак, почему я не вмешался? Отрекаясь от прежней жизни, не отрекся ли я и от себя, не сбросил ли с себя груз ответственности?
Через несколько часов лошадей останавливают, и они спешиваются на буйно заросшем поле. У него затекла спина, держа за руку Ширин, он продирается через стебли высотой в человеческий рост, ищет Фарназ. При виде жены его охватывает давно забытое ощущение счастья.
Они долго продвигаются впотьмах. В отдалении кружась, как карусель, мерцают патрульные огни.
— Вон там Турция, — время от времени повторяет Мансур. — Надо идти на эти огни.
Однако цель, как кажется Исааку, ближе не становится, и он уже начинает беспокоиться, удастся ли им перейти границу до рассвета. Он сжимает закоченевшую руку жены, не спускает глаз с дочери — она в нескольких метрах впереди, ее ведет Мансур-ага. Они идут по еле заметной тропке, стараясь ступать как можно тише. Время от времени они перешептываются, пересчитывают друг дружку по головам, проверяют — не отстал ли кто. Беременная женщина плетется в самом хвосте.
Исаак думает о городах, которые их ожидают — Анкаре, Стамбуле, Женеве, Нью-Йорке, и о тех, что он оставил позади: Тегеране, где его дом, в котором теперь нет следов их жизни; Рамсере, вечно затянутом туманом на берегу Каспия; Исфахане с голубыми куполами; Йезде, где кирпичные дома вдоль улиц укрывают жителей от жары днем и холода пустыни ночью и где зороастрийцы поддерживают в сосуде с маслом вечный огонь; любимом Ширазе, где он проводил каждое лето, где узнал поэзию и Фарназ, где у мавзолеев средневековых поэтов Хафиза и Саади[68] читал стихи и мечтал стать поэтом. Иногда прохожие просили погадать по томику Хафиза, с которым он не расставался, и Исаак — в молодости он и сам верил, что так можно узнать судьбу, — им не отказывал. «Что вас беспокоит?» — спрашивал он. И ему отвечали: «Больная мать, умирающий отец, опостылевшая работа, бедность, зашедший в тупик брак». Чаще узнать судьбу хотели люди, чем-то угнетенные. Исаак открывал сборник Хафиза, читал первое попавшееся на глаза стихотворение, и они верили, что оно содержит ответ: «О колесо судьбы, чудны твои дела: чье имя гордое теперь сгорит дотла?» или «Не стоит даже счастье всей земли мгновения, исполненного боли»[69]. А с началом сентября Исаак паковал чемодан и уезжал в Тегеран, зная, что через восемь месяцев снова вернется. Тогда он был уверен, что вернется в Шираз, не то что сейчас, в этом сентябре.
На рассвете они добираются до турецкой деревушки. Беглецы гуськом, один за другим проходят во времянку — в ней всего одна, совершенно пустая комната. Они садятся на пол, каждый молча думает о своем. Глядя на мужчину в белом костюме, Исаак улыбается: его костюм запылен, заляпан грязью. Мужчина кивает и улыбается в ответ, показывает большой палец. Как думаете, в моем возрасте смешно надеяться начать жизнь сначала? Однако надежда достичь земли, где текут молоко и мед, придает нам сил, верно? Последней приходит беременная женщина, она держится за живот. Ей освобождают место — им больше нечего ей предложить. Сидя на голом полу рядом с женой и дочерью, Исаак думает о матери, оставленной по ту сторону границы в полном одиночестве.
В деревне их сажают на грузовик, и через несколько часов они уже в Анкаре, где им нужно пересесть на автобус до Стамбула. Утро прохладное, солнечное, ветерок раздувает белые занавески. В одном окне через улицу женщина выбивает ковер, в другом поливает анемоны. И здесь жизнь идет своим чередом, думает Исаак, точно так же, как в соседнем городке и в городке подальше. И здесь людям нравится горячий кофе, прохладный ветерок, чистые простыни и любовь.
Ему предстоит договориться, чтобы им поставили в паспортах липовые въездные штампы, позаботиться о визах в Швейцарию и Америку. В Женеве — там их первая остановка — Исаак посетит банк, снимет со счета то, что осталось от заработанных за всю жизнь денег, и, само собой разумеется, наведается к Шахле и Кейвану: они, конечно, уже присмотрели себе квартирку, может, даже с видом на собор Святого Петра или на Женевское озеро, где они смогут посмотреть регату, которую тут проводят каждую весну. Прилетев в Нью-Йорк, они обсудят с Парвизом план действий — на недели, месяцы, годы вперед.
Ну а пока он смотрит на жену — горе их многому научило, на дочь — та засыпает стоя. В Стамбуле они сядут на берегу Босфора и, выдавив лимон на поджаренную рыбу, вспомнят Каспийское море и постараются представить себе водные глади, которые ожидают их в других краях.