CRITIQUE DE LA VIE QUOTIDIENNE[32]

Пока я читал «Журнал сенсорной депривации», Ванда, бывшая моя жена, читала «ЕИе». Для женщины, чьи занятия ограничивались уходом за ребенком и смотрением в окно — и это после колледжа, законченного со специализацией по французскому языку-«ЕИе» являлась прямым подстрекательством к бунту. Ванда была верной и преданной читательницей. «Femmes enceintes, пе mangez pas de bifteck сги!» — призвала как-то «ЕИе», и Ванда радостно подчинилась. За весь период беременности она не осквернила свои уста ни одной крошкой bifteck сги. Она культивировала — по рекомендации все той же «ЕИе» — un petit air naif, то бишь вид и повадки школьницы-переростка. Она то и дело совала мне под нос цветные фотографии какой-нибудь живописной мельницы в Бретани, обставленной после реставрации мебелью Арне Якобсена и всякими миланскими штуками из ярко-красного и оранжевого пластика: «Une Maison Qui Capte la Nature». За последнее время на страницах «ЕИе» появилось с четыре тысячи правдивых историй из жизни Анны Карина, в результате Ванда и вправду стала сильно смахивать на эту кинозвезду.

Нашим вечерам недоставало обещания. Для женатого человека вечерний воздух почти осязаемо пронизан отсутствием обещания. Иди домой, пей положенные девять порций и не думай о глупостях.

Когда ты удобно развалился в своем любимом кресле, когда в непосредственной близости от твоей правой руки выстроилась по струнке шеренга из девяти стаканов, а твоя левая рука рассеянно поглаживает пухлый животик перекормленного ребенка (если у вас не обычное кресло, а кресло-качалка, как у меня в те дни, можете дополнить список тихим, умиротворенным покачиванием) — при подобных обстоятельствах в размягшем мозгу вполне может появиться, а затем и прочно укорениться тоненький росток мерзейшего (нет, это слово мы лучше вычеркнем) удовлетворения, ведущий свое начало из какого - то там хранилища, где сложены все мировые запасы удовлетворения. Ты неожиданно решаешь, что это и есть желанные плоды всех твоих твоих трудов, о которых ты столь долго вопрошал в выражениях типа: «А где же плоды?» Согретый и приободренный сим ошибочным откровением, ты протягиваешь свободную от стакана руку и гладишь ребенка по головке, после чего ребенок смотрит тебе прямо в лицо, трезво оценивает твое настроение и говорит: «Папа, ты купишь мне лошадь?» Просьбы, вроде бы, и разумная, с одной стороны, однако с другой стороны она напрочь разрушает твое блаженное, с таким трудом достигнутое равновесие — по той причине, что она, детская просьба, неисполнима и не подлежит никаким обсуждениям, и ты рявкаешь «Нет!», стараясь вложить в свой голос достаточно силы и убедительности, чтобы раз и навсегда покончить с неожиданным проектом. Но туг же, поставив себя в положение ребенка, которое оказывается весьма незавидным, ты вспоминаешь то давнее, еще до Великой войны время, когда ты тоже хотел лошадь, после чего ты берешь себя в руки, опрокидываешь в рот содержимое очередного (третьего) стакана, придаешь своему лицу серьезное, задумчивое выражение (собственно говоря, то же самое серьезное, задумчивое выражение, которое ты поддерживаешь весь день, дабы сбить с толку своих врагов и защититься от безразличия друзей) и начинаешь говорить с ребенком мягко, ласково и не совсем искренне, убедительно объясняя, что все лошадеобразные существа любят широкие, открытые просторы, где они могут без помех бродить, щипать травку и совокупляться с другими привлекательными представителями (-льницами) своего вида, предпочитая их замкнутому пространству запущенной городской квартиры, и что лошади, буде таковая будет приобретена, будет плохо в квартире получившего ее ребенка, и неужели же он, ребенок, хочет, чтобы несчастная лошадь томилась и тосковала, целыми днями валялась в спальне на нашей с мамой кровати, какала на пол, а приходя во вполне оправданную ярость, даже проламывала стенки копытами? Но ребенок, сразу почувствовавший, какое направление принимает разговор, нетерпеливо прерывает тебя взмахом крошечной ладони. «Да нет, — говорит он, — я же совсем о другом», а затем терпеливо объясняет, что нет, он отнюдь не замышляет всего этого, против чего ты сейчас возражал, он имел в виду нечто совсем иное: лошадь, принадлежащую ему, ребенку, но живущую в конюшне, в парке — ну, так, как у Отто. «У Отто есть лошадь?» — изумляешься ты, (Отто это ровесник и школьный товарищ твоего ребенка, ничуть не более развитый и сообразительный, но чуть более удачливый в финансовом смысле) и ребенок кивает, да, у Отто есть лошадь, после чего на его глаза наворачиваются язно демонстративные слезы. Щедро проклиная безответственных родителей Otto — и втайне взывая к небу, чтобы очередной обвал фондового рынка пустил их по миру — ты смахиваешь рыдающего ребенка вместе с его навернутыми слезами со своих колен на пол и поворачиваешься к жене, которая слушала весь этот разговор, обратив лицо к стенке. Взглянув на это лицо, ты несомненно обнаружил бы на нем точно такое же выражение, какое было у святой Екатерины Сиенской, когда та распекала несчастного Папу Григория XI за мерзкую распущенность, царившую в Авиньоне (но ты, конечно же, не можешь взглянуть на ее лицо, так как оно обращено к стенке). Так вот, повернувшись к своей жене, в самом конце отведенного для коктейлей времени, когда из девяти исходных порций осталось только две (а ты давал страшную клятву ни при каких обстоятельствах не пить до ужина более девяти, так как хорошо известно, что бывает с тобой в противном случае) ты спокойно (то есть со всем доступным для тебя в данный момент спокойствием) спрашиваешь, что будет на ужин и на хрена ей приспичило рожать этого возмутительного ребенка. Она царственно поднимается, щедро окатив тебя этим самым air naif и не упустив возможности в полной мере продемонстрировать свои великолепные ноги, вот что мог бы ты иметь, если бы вел себя прилично, выплывает из комнаты на кухню и швыряет ужин на пол, так что, когда через пару минут ты идешь к холодильнику за льдом, твои ноги скользят в безобразной мешанине из свиных отбивных, фруктового сока, sauce diable, датской нержавейковой посуды и красного вина. Видя, что все твои надежды на мирный семейный ужин грубо разбиты и растоптаны (как в переносном смысле, так и в самом прямом), ты решаешь нарушить свое железное правило и выпить одиннадцать коктейлей вместо благоразумных девяти, каковыми ты имеешь обыкновение предварять приход того волшебного сумеречного часа, когда пламя в светильниках еле теплется и таинственные тени и т. д. и т. д. Однако, открыв холодильник, ты обнаруживаешь, что эта ленивая сука забыла залить воду в кюветки, так что для десятого и одиннадцатого коктейлей нет льда! Потрясенный таким предательским ударом, ты совсем уже готов бросить на хрен всю эту лавочку, счастливый семейный очаг, и закатиться на вечер в бордель, где можно быть хотя бы уверенным, что никто не будет с тобой лаяться, никто не будет вымогать у тебя лошадь, и пол не будет покрыт скользким месивом из свинины, соуса и прочего. Однако тут же выясняется, что денег у тебя всего три доллара — смехотворно мало для вылазки в бордель, а кредитные карточки там не принимают, так что твои бордельные планы с треском рушатся. По выяснении всех этих безрадостных обстоятельств ты наливаешь себе два сверхплановых коктейля, заменяя отсутствующий лед холодной водой, и возвращаешься в так называемую «жилую комнату», уговаривая себя пожить еще немного в состоянии неустойчивого перемирия с обстоятельствами, а что, собственно, есть же несчастные ублюдки, которым еще хуже, чем тебе — люди, перенесшие неудачную трепанацию черепа, девицы, не приглашенные на всеобщий праздник сексуальной революции, священники, еще не лишенные сана. На часах семь тридцать.

Мне хорошо запомнились эти выходные, когда мы с Вандой спали на узкой гостиничной кровати и ребенок забрался к нам в постель.

«Если тебе так уж хочется перегружать кровать, — сказали мы, — спи в том конце, в ногах». «Но я не хочу спать с ногами», — возразил ребенок. «Спи с ногами, — сказали мы, — они ничего тебе не сделают». «Ноги брыкаются, — сказал ребенок, — Ночью они брыкаются». «Или ноги или пол, — сказали мы, — Выбирай, что хочешь». «Но почему я не могу спать с головами, как все?» — спросил ребенок. «Потому, что ты еще маленький», — сказали мы; ребенок заревел, но сдался, а что ему было делать, если доводы противной стороны неопровержимы, приговор вынесен и дело закрыто? И все же ребенок сумел предпринять ответные действия — он описался. «В Бога душу мать, — сказал я, лично сочинив эту распространенную формулировку. — Какого там черта делается в ногах кровати?» «Я нечаянно, — сказал ребенок, — Оно само». «Я забыла захватить клеенку», — сказала Ванда. «Сорок тысяч великомученников, — сказал я. — Да будет ли когда-нибудь конец этой семейной жизни?»

Когда я разговариваю с ребенком, невиннейшие наши шутки содержат заряд враждебности, способный уложить слона.

«Умойся, — говорю я ребенку. — У тебя лицо грязное». «И совсем не грязное», — говорит ребенок. «Еще какое грязное, — говорю я, — Я могу перечислить по крайней мере девять участков кожи, облепленных грязью». «Это все тесто, — объясняет ребенок. — Мы снимали посмертные маски». «Тесто!» — воскликнул я, потрясенный самой мыслью, что ребенок вот так вот попусту изводил муку, воду, а небось еще и бумагу на такое легкомысленное времяпрепровождение, как снятие посмертных масок. «Смерть! — воскликнул я, переходя к более убедительным доводам. — Да что ты знаешь о смерти?» «Это конец мира, — сказал ребенок, — для испытавшей смерть личности». «Мир исчезает, когда ты отводишь от него глаза», — сказал ребенок. Это было верно, так что я не стал спорить. Я вернулся к исходной теме. «Твой отец говорит тебе вымыть лицо», — сказал я, препроводив себя в тихое и уютное убежище третьего лица. «Я знаю, — кивнул ребенок, — ты всегда это говоришь». «А где они, эти ваши маски?» — спросил я. «Сохнут, — сказал ребенок, — на нагреваторе». (Так он называет радиатор.) Я пошел в комнату, где стоял нагреватор и посмотрел. Ну да, вот они, четыре крошечные пожизненные маски. Ухмыляющиеся физиономии моего трехлетнего ребенка и троих его приятелей. «Кто научил вас, как это делать?» — спросил я и услышал в ответ: «Нас научили в детском садике». Я мысленно проклял проклятый детский сад. «Ну и что же ты намерен с ними делать?» — спросил я, демонстрируя полагающийся интерес к детским проектам. «Может, на стенку повесить?» — предложил ребенок. «Ну да, конечно, повесить их на стенку, почему бы и нет?» — сказал я. «Напоминание, что все мы смертны», — загадочно скривился ребенок. «Что это у тебя за выражение на физиономии? — вопросил я, — Как я должен его понимать?» «Хо-хо», — сдержанно, но вполне отчетливо хохотнул ребенок. «Чего ты смеешься?» — спросил я. Смех ребенка в сочетании с выражением его лица вселяли страх в мое сердце, в место, где и без того хватало всяких страхов. «Еще узнаешь», — сказал ребенок, трогая маски грязным пальцем, на предмет их сухости. «Еще узнаю?» «Ты пожалеешь», — сказал ребенок, жалостливо взглянув на себя в зеркало. Но тут я сильно опережал события, я уже жалел, давно и о многом. «Я пожалею! — воскликнул я, — Да я всю свою жизнь только и делаю, что жалею!» «И не без причины», — сказал ребенок, сменив жалостливое выражение лица на умудренное. Как ни прискорбно, далее последовал вопиющий случай жестокого обращения с ребенком. Стыд не позволяет мне углубляться в подробности.

«У тебя будут семь лет», — сказал я Ванде. «Какие еще семь лет?» — спросила Ванда. «Семь лет, на которые ты статистически переживешь меня, — объяснил я. — Эти годы будут полностью принадлежать тебе, делай все, что хочешь. За эти семь лет ты не услышишь от меня ну ни слова упрека, ни одного возражения. Это я твердо обещаю». «Я не могу столько ждать», — сказала она.

Я помню утреннюю Ванду. Как-то утром, когда я читал «Тайме», мимо меня прошла Ванда, скорбно вздыхая, хотя она вылезла из постели не более тридцати секунд назад. Ночью я пил, и теперь моя враждебность вырвалась из своего логова, как ведьма с реактивной тягой. Когда мы с Вандой играли в шашки, я так злобно на нее щерился, что она могла прозевать тройной поед.

Я помню, как я как-то починил ребенку велосипед. А затем, у вечернего камина, купался в восхищенных благодарностях. Я поступил хорошо, как подобает отцу. Велосипед был дешевенький, за 29,95 или что-то в этом роде, седло у него начало вихлять, и как-то Ванда вернулась с прогулки по парку в полной ярости, что ребенок должен страдать из-за моего крохоборства, она имела в виду вихляющее седло. «Я все починю», — сказал я. Я пошел в скобяную лавку, купил двухсполовинойдюймовый обрезок трубы и надел его на стойку седла, чтобы не сползало вниз. Затем я взял гибкую стальную ленту длиной около восьми дюймов и прикрепил ее винтиками сперва к седлу, сзади, а затем к главной стойке рамы. Теперь седло не болталось из стороны в сторону. Такой себе триумф изобретательности и смекалки. Тем вечером в нашей семье царили мир и любовь. Ребенок по первой же просьбе принес мне мои девять стаканов и даже выровнял их в идеальную шеренгу при помощи длинной линейки. «Спасибо», — сказал я. Мы одаривали друг друга лучезарными улыбками, словно соревнуясь, чья лучезарнее.

Как-то я посетил наш детский сад. Отцов приглашали туда по очереди, по одному отцу за раз. Я сидел на маленьком стульчике, дети же тем временем носились по комнате и стояли на головах. Меня угостили маленьким пирожком. Ко мне прицепилась маленькая девочка. Она сказала, что ее отец сейчас в Англии. Она ездила к нему один раз, и его квартира полна тараканов. Мне хотелось забрать эту девочку себе.

После развода, последовавшего за достижением так называемой «точки надлома», Ванда навестила мое холостяцкое логово. Мы пили за все подряд. «За ребенка!» — провозгласил я. Ванда подняла стакан. «За твои успехи!» — провозгласила она, ее участие немало меня порадовало. Я снова поднял стакан и провозгласил: «За республику!» Мы выпили за республику. Следующий тост провозгласила Ванда. «За покинутых жен!»- сказала она. «Ну, ну, — сказал я, — насчет покинутых это ты немного слишком». «Оставленных, брошенных, вышвырнутых», — сказала она. «Мне помнится, — сказал я, — что мы разошлись, вроде как, по обоюдному согласию». «А когда приходили гости, — сказала она, — ты отправлял меня на кухню». «Я думал, тебе нравится на кухне, — сказал я. — Ты же всегда говорила, чтобы я убирался с этой долбаной кухни». «А когда мне потребовалась коррекция прикуса, — сказала она, — ты не захотел платить за аппарат». «Семь лет просидеть у окна, засунув палец в рот, — сказал я. — Ну как тут сохраниться правильному прикусу?» «А когда мне потребовалось новое платье, — сказала она, — ты спрятал кредитную карточку». «А чем было плохо старое? — удивился я, — Поставила бы пару заплат, и все в порядке». «А когда нас пригласили в Аргентинское посольство, — сказала она, — ты заставил меня надеть шоферскую фуражку, усадил за руль, и кончилось все тем, что ты трепался с послом, а я как дура торчала на парковочной площадке, вместе с остальными шоферами». «Так ты же не знаешь испанского, — напомнил ей я. «За все про все, — сказала она, — это не был счастливейший из браков». «Согласно данным Бюро по учету народонаселения, — сказал я, — за последние десять лет количество одиноких людей обоего пола выросло на шестьдесят процентов. Считай, что мы попали в струю». Судя по всему эта мысль не очень ее утешила. «За ребенка!» — провозгласил я, но она сказала: «За это мы уже пили». «Тогда за мать этого ребенка!» — сказал я, и она сказала: «Вот за это я выпью». Правду сказать, к этому моменту нас с ней уже немного пошатывало. «Слушай, — сказал я, — а может, не будем каждый раз вставать, обойдемся без этого». «Слава Богу», — сказала она и села. Тогда я всмотрелся в нее, стараясь различить следы того, что я видел в начале. Следы сохранились, но только следы. Слабые признаки. Рудименты былой тайны, которая никогда уже не вернется к своей изначальной целостности. «А я знаю, чем ты сейчас занимаешься, — сказала она, — Навещаешь руины». «Совсем и нет, — сказал я, — Ты превосходно выглядишь, если учесть». «Если учесть!»- воскликнула она и вытащила из-за пазухи поразительно большой седельный пистолет. «За почивших в бозе!» — провозгласила она, энергично размахивая седельным пистолетом. Я выпил, хотя и не без сомнений — кого она, собственно, имеет в виду? «За дражайших покойников, — сказала она, — Незабываемых, нежно любимых, высокочтимых, великолепно провентилированных». Тут она попыталась провентилировать меня, с помощью седельного пистолета. Ствол дико раскачивался то вправо от моей головы, то влево от моей головы, а я отчетливо сознавал, что калибр этого оружия способен с избытком компенсировать все огрехи системы наведения. Затем прогремел оглушительный выстрел, пуля вдребезги разнесла бутылку, стоявшую на каминной полке. Ванда заплакала. В комнате стоял густой запах скотча. Я вызвал для нее такси.

Теперь Ванде повеселее — наверное. Она живет в Нантерре, изучает марксистскую социологию под руководством Лефевра (чьему перу, не лишним будет заметить, принадлежит «Critique de la Vie Quotidienne»). Ребенок поручен заботам экспериментального детского садика для аспирантских детей, где воспитание поставлено в строгом соответствии с идеями Пиаже — как я думаю. Ну а я — у меня есть мой J & B. Компания J & B производит его ящик за ящиком, год за годом, так что в обозримом будущем дефицита не предвидится — как говорят знающие люди.

Загрузка...