Нет в Иркутске лучшего времени года, чем ядреная золотая осень!
Отшумят над Ангарой последние летние грозы, промчатся с Байкала буйные холодные ветры, и вступит в свои права ясноокая меднолицая хозяйка.
Еще где-то в пути дневное светило, смутно расплывчаты профили горных громад в молочном рассвете и воздух свеж, густ и спокоен: пей его — не напьешься! Ни пятнышка, ни пушинки в посветлевшем бездонном небе. И тишина: чуткая, гулкая, голубая. Разве изредка нарушит ее покой сорвавшаяся с тополей шальная воробьиная стая да пропоет за рекой одинокий паровозный гудок, и эхо тотчас подхватит его, унесет далеко-далеко, в синие горы.
Но вот загорелась в лучах первая сопка, вспыхнули, запылали медные кроны берез, проглянула в черноте сосен вечная зелень. Разом загалдели, засуетились птицы. А красное, рыжее, желтое, зеленое пламя переметнулось уже на новые сопки, стекает с вершин к подножьям, заливая луга и распадки, ловит и рвет в клочья бегущие от него туманы. И дохнет на город сырой прохладой проснувшаяся Ангара, зазвенит в легком ветерке тополиная бронза, засверкает над горой веселое октябрьское солнце. Выйдет к реке с ведрами иркутянка, встанет, раздавив ногой тонкий ледок, вглядится из-под руки улыбчиво в сияющие голубизной дали.
Хороша! До чего же ты хороша, иркутская осень!
Солнце уже заглянуло в большую полузапущенную квартиру, когда под ухом Клавдии Ивановны отчаянно завопил будильник. Женщина пружиной оторвалась от подушки и, с усилием продирая глаза, тупо уставилась на сияющий в ярком луче никелированный колпачок, все еще заливающийся звоном. Схватила будильник, заглушила звонок и только тогда взглянула на стрелки. Без четверти восемь. Пожалуй, давно она так поздно не просыпалась, вернее, не будил ее так поздно этот серебряный сторож, но сегодня, перед поездкой в колхоз, Клавдюша позволила себе отоспаться. Рядом, на бывшей отцовской кровати, еще безмятежно спал Юрик. Вчера удрал с мальчишками к Ангаре, вымок да еще набегался на ветру в одном летнем пальтишке, и мать взяла его на ночь к себе из детской: не дай бог, что-нибудь приключится, в садик не возьмут — и опять оставляй в доме соседку. Где-то, видимо в кабинете отца, уже постукивал молотком Вовка.
Клавдия Ивановна спустила с кровати босые ноги и рассеянно осмотрела их, потемневшие до острых колен от загара, огрубевшие, в ссадинах и синяках, как у мальчишки. Последнее время все управление трудилось на стройках: подносили кирпич, песок, сгружали с машин и месили в опалубках серый студень бетона. И так каждый день по два-три часа после работы в конторе. А сегодня в десять утра коллектив едет в подшефный колхоз копать картофель. Целые дни и ночи в работе, в домашней хлопотне, в страхах. Только и радости, когда дети как-то накормлены, угомонятся и можно самой нырнуть в постель и забыться. Третий месяц пустует широкая кровать мужа: и к Червинской не ушел и домой не вернулся…
Клавдюша наскоро застелила постель, разожгла примус, плеснула в чайник воды и сразу же принялась за стирку. Благо, не заболел еще Юрик, не надо сегодня собирать в школу Вовку. Хоть бы еще пришла Лукина, а то дети опять останутся без присмотра. Но вот, кажется, и она….
Лупоглазая, с совиным носом, старуха и прежде вызывала у Клавдии брезгливое чувство. Было в Лукиной что-то, чего нельзя оправдать, с чем нельзя примириться. И даже имя старухи, красивое русское имя Фаина, в образе этом казалось мистическим, безобразным. Интересно, как звали бабу-ягу?
— Чегой-то у тебя, золотце, свет вчерась допоздна горел? Уж не сам ли вернулся?
— Дел было много, Фаина Григорьевна. Сегодня опять некогда, в колхоз едем. Хоть бы выполоскать успеть.
Лукина окинула взглядом кухню, задержалась на плите, на столе с грудой невымытой посуды и только тогда твердо уселась на стуле.
— И то правда, золотце, закрутилась ты. Взяла бы да бросила.
— Что?
— Контору свою. Какая тебе нужда на машинке-то стукать? Опять же глину месить, камни таскать — твоих ли рученек дело? Вон он, твой-то, сколь тебе денег шлет кажный месяц! И дровец послал, и картошки. Дуньке Иманихе — той, верно, никто не пошлет.
— Трудно мне одной дома сидеть, Фаина Григорьевна. Как-то и подумать страшно работу бросить. Легче на людях, у всех сейчас горе, вместе и нести его легче.
Лукина от такого даже крякнула.
— Ишь ты! На людей глядеть, стал-быть, охота? А что с него, с погляду-то, толку? И веселости в тебе я чтой-то не примечаю. А за детьми глядеть кто должен?
Клавдюша вспыхнула.
— Но ведь я вам плачу, Фаина Григорьевна.
— Не к тому я, — уже мягче возразила старуха. — И платишь, и другим чем даришь за мои хлопоты малые — не в обиде. Да ведь тебя же, золотце, жалеючи говорю. Чего тебе за Иманихой-то гоняться? Ее-то мужик что есть, что нету, а твой: и терезвый, и положение в обчестве… Эвон как руки ободрала на стройках-то! Еще и с себя сдурнеешь. А дети — им глаз да глаз. Да и твой-то, погоди, с тебя еще за детей спросит. Тебя ж и попрекнет: сам в начальниках, а жена за гроши землю роет, машинкой стучит. Страм только!.. Ну-ну… вот и расстроилась, вижу. Я ведь к тебе всем сердцем, золотце. Не обессудь, если что неладно сказала. Сама, на тебя глядючи, душой извелась, вот и болтаю…
Лукина в самом деле заморгала глазищами, промакнула их концом потрепанной шальки и смолкла. Клавдюша, не глядя на Лукину, старательно выжимала белье. И чего ей надо? И так за детей хорошо получает, и подарки разные, так вот лезет со своими советами! И сказать старухе, отвадить ее от советов этих боится Клавдюша: обидится, уйдет, на кого детей бросить?
— Эх, дела, дела! — не выдержала молчания старуха. — Мой-то тоже второй день рыла не кажет. Где водку берет, где ночует — не ведаю. Хороших-то кузнецов всех на войну забрали, так за моего пьяницу руками вцепились, держатся. Трудно, видать, на фронте-то. А что, девонька, как немец-то наших побьет? Чего будет-то?
— Не побьет.
Старуха шумно высморкалась в подол, вздохнула.
— Оно, конечно, народу у нас тоже много. Да ведь к Москве подошел немец-то. Спалит, ирод, белокаменную, как пить дать, спалит.
Лукина продолжала обсуждать события во дворе и на фронте, а Клавдия Ивановна металась от стола к примусу и корыту, внутренне взывая к благоразумию болтливой соседки.
Первым явился Вовка. Размазывая на лбу грязные пятна, прошлепал босыми ногами к матери.
— Ма-ам, есть хочу!
— Деточка, умыться же надо. Подожди Юрика.
Но Вовка уже полез шарить рукой по кастрюлям и мискам, и не успела Клавдия Ивановна ахнуть, вытянул из холодной духовки противень. Меньшую половину его занимал драгоценный пирог с повидлом, спрятанный Клавдюшей для ребят от нескромной соседки. Лукина прикашлянула от удовольствия и еще крепче уселась на стуле.
— Сейчас же поставь обратно! — прикрикнула смущенная мать, но было уже поздно: Вовка отломил румяную завитушку и запустил в рот, выпачкав щеки.
— Ах ты, боже мой! Ну что за нетерпенье! Сели бы все вместе за стол и поели.
Клавдюша отобрала у Вовки противень, сунула его назад в духовку, потащила мальчика умываться.
За стол уселись все четверо.
— Ты чего чавкаешь, как свинья? — наблюдая за Лукиной, сердито заметил Вовка и тут же получил от матери подзатыльник.
— Негодный мальчишка! Как ты смеешь так говорить старшим!
— А почему ты смеешь? Ты же сама про нее говорила, что чавкает.
Краснея от стыда, Клавдия Ивановна растерялась. Выручила Лукина.
— И чего ты, золотце, поднялась? Дитя малое, неразумное, вот и болтает, — заступилась она за Вовку, в то же время проворно работая сморщенным беззубым ртом, роняя крошки.
— Раскаркалась! — зло бросил Вовка.
— Ступай в угол!
— Сама ступай!
Кровь схлынула с лица Клавдии Ивановны, губы ее задрожали. Выхватила из-за стола мальчика, оттолкнула. Вовка запнулся за половик и, опрокинувшись навзничь, стукнулся о косяк затылком. Он даже не вскрикнул, не захлебнулся в плаче, как это бывало раньше, и только впился в мать черными, как у отца, злыми глазами. Клавдия Ивановна бросилась к сыну, прижала к груди его жесткую голову.
— Вовочка!.. Мальчик мой!.. Что же это я наделала, милый!
К счастью, тот отделался небольшой шишкой, и Лукина старательно растерла ее серебряной ложкой. Вовка надулся и ушел в детскую. Однако Клавдюша долго не могла прийти в себя и, всхлипывая, жаловалась старухе:
— Раньше он был совсем другой, а теперь бог знает что стало. На днях подрался с мальчишками, пришел с разорванной курткой…
— Вот оно, без отца-то как. А что я те, золотце, толковала? Какой он ни есть отец, а в доме и детишек, когда надобность в том, для пользы же посечет. А ты о конторе, о людях мне. Отца детям надо, а ты Иманихе веришь. Ласки ему от тебя нету, письма не напишешь. Дунькина гордость в тебе говорит, вот и получаешь!..
Клавдюша смолчала. Строго наказав мальчикам не отлучаться и попросив Лукину присмотреть за квартирой, Клавдюша поцеловала ребят и убежала в контору.
Несколько грузовых машин и два автобуса стояли у здания треста. Женщины в рабочих юбках, голоногие девчата, бородатые старики и вихрастые угловатые подростки топтались у машин в ожидании посадки. И только редко, кое-где, раздавались голоса мужчин или парней. Огромный громкоговоритель выбрасывал в пеструю толпу последнюю сводку:
«…На Волоколамском направлении наши войска, отражая массированные танковые удары, к исходу дня оставили несколько населенных пунктов. На Можайском направлении…»
Клавдюша разыскала в толпе Дуню Иманову.
— Дуня, ты с нами?
— А как же! В вашу бригаду перевели, упросилась. Я и местечко у кабины заняла… ой, что я вам скажу-то! Девчата наши толкуют, будто председателя постройкома нашего на фронт берут, а на его место…
— Садись, бабы-ы!! — зазвенела в ушах чья-то визгливая команда.
Счетоводы и штукатуры, плановики и водопроводчики, кассиры и бульдозеристы с лопатами, ведрами, мешками шумно рассаживались по машинам, споря и перекликаясь. Одна за другой вытянулись в колонну автомашины, заполнив улицу. На перекрестки из других улиц и переулков выезжали, вливаясь в общий поток, все новые и новые коллективы: фабрик, больниц, театров и комбинатов. В чистом, по-летнему теплом воздухе заклубились серые облака пыли, занялись песни, длинные и ухабистые, как сама ухабистая дорога.
А Клавдюша сидела, поджав под прыгающую скамью ноги, и думала, думала о Вовке. Что-то будет с ним дальше? Целые дни предоставлен себе самому: в школе, на улице. Сыт — не сыт? Плачет — не плачет? Сидит за букварем или опять разодрался с мальчишками? А еще дома, того гляди, натворит со спичками или с плитой. Нет, Юрик куда умней и послушней. Да и в детском садике как-никак под надзором. А этот… И Клавдюше лезут в голову всякие страхи: упал в подполье, бросил незапертым дом, отхватил ножом палец… Зачем он выписал их из Горска? Зачем она не уехала от него сразу, после первой же ссоры из-за Ольги? Еще на Урале о ней вспоминал, в пример ставил. А к ней, Клавдюше, только и придирался: сказала не так, не так сделала, в гости водить стеснялся: держать себя не умеет. В чем же она, Клавдюша, была виновата? Разве в том, что, не подумав, стала его женой? А потом всячески старалась помочь ему успокоиться, забыться, создать семью? И эта Лукина. Корит мужем, будто она, Клавдия, сама его за дверь выставила, как Дуня. Ах, если бы только был послушнее Вовка!
— Опять загрустили, Клавдия Ивановна? Да плюньте вы на все, и гори оно костром! Я вон своих заперла, сунула им по куску с картошкой — и нишкните! Али по муженьку тоскуете? Чихать на них с верхней полки! Им же на пользу…
Клавдия Ивановна вспыхнула: Дуня говорит громко, даже за песней можно услышать. Но люди поют с увлечением, будто не слушают Дуню. А та еще пуще, еще занозистей:
— Мой-то с фронта третье письмо прислал, все прощенья выпрашивает. Хотела написать, чтобы ему, вислоухому, в зад картечину залепили да на карачках домой приполз — может, пустила бы…
— Не надо так, Дуня. Ну зачем ты…
— А не надо, так замолчим… Ой, забыла ведь… — И на ухо Клавдии Ивановне: — Вас ведь в председатели постройкома выдвигать хочут…. За активность вашу, за жалостливость. Такую, говорят, как вы, только и надо…
Из колхоза Клавдюша вернулась уже в сумерках, а домой добралась в потемках.
Юрик спал на своей кроватке в детской, а Вовка что-то опять мастерил в отцовском кабинете. Клавдюша расспросила его обо всем, что делали за день, заглянула в кастрюлю с супом. Кастрюля была пуста.
— Старуха твоя сожрала. Говорил ей, маме надо оставить…
— Вовик! Ну почему ты так опять говоришь? Кто тебя этому учит? И потом, ведь Фаина Григорьевна вас кормит обедом, присматривает за вами; должна же она тоже поесть. Ты почему молчишь, Вовик? Я тебя спрашиваю?
— Меня.
— Ну? Что же?
— Ничего. Мама, скажи, а почему папка нас бросил?
И опять Клавдюша почувствовала, как запылали щеки.
— Вова! Как ты смеешь так об отце!? Папа в Заярске работу налаживает. И не один он там… Кто тебе опять сказал, что он нас бросил?
— Лукина. Ты же сама говоришь, что ее слушаться во всем надо!
Клавдюша растерялась: что сказать? Как ответить?.. И, не в силах сдержать отчаяние, закричала:
— Ступай спать! Убирайся!
Дыхание войны чувствовалось во всем. Стали исчезать на прилавках магазинов и базара ходовые продукты, на улицах появились очереди. Поговаривали о введении хлебных и жировых карточек. Сами собой реже, тише стали гулянки, веселые молодежные игрища, танцы, а там и вовсе закрылись на зиму парки, ушли из холодных осенних вечеров веселые голоса, смех, фейерверки, музыка, перекличка оркестров. И над перекрестками, площадями, серыми с облетевшей листвой берез рощицами стальной, рубящий голос войны:
«На Волоколамском направлении…»
Война для Клавдюши пришла по-настоящему ощутимо, когда их, женщин, неожиданно направили в наспех переоборудованный из школы госпиталь, когда с вокзала одна за другой стали прибывать крытые брезентом машины. Окровавленные бинты, обезображенные свежими шрамами лица, костыли, носилки с беспомощно распластавшимися на них здоровенными молодыми парнями, кровь, стоны, бредовые выкрики, полные нестерпимой боли, молящие о помощи мужские глаза…
Дуня оказалась права: на отчетно-выборном профсоюзном собрании кандидатуру Клавдии Ивановны предложили в постройком.
— Пожалуйста, не надо меня, — взмолилась Клавдюша.
— А кого надо? — раздался из рядов женский голос. — Позвольте мне?
К трибуне вышла немолодая женщина в запачканном комбинезоне.
— Наши мужья на фронте воюют, а мы, женщины, в тылу…
— С кем воюешь, Лукьяновна? — пошутили из зала.
— С трудностями, вот с кем! А раз так, то и председателя постройкома тоже женщину надо! Она наши трудности лучше любого мужика поймет…
— Лукьяновна, мы ж не председателя выбираем, а постройком! Председателя без нас опосля выбирать будут!
— Потише, товарищи, потише!
Женщина в комбинезоне подождала, заговорила еще уверенней, громче:
— А мы не опосля, а сейчас выберем! Позднякова что — в госпитале работает? Раз! Бригадой завсегда руководит? Два! В женсовете состоит? Три…
— Имановой помогла! Козлову в больницу пристроила!..
— Душевная женщина Позднякова! Худого не скажем!
…На совещании вновь избранных членов постройкома Клавдия Ивановна снова запротестовала против ее избрания председателем. Но бывший председатель сказал:
— «Не справлюсь», «не могу» — это, Клавдия Ивановна, еще в семнадцатом году говорили. А ведь справились? А теперь, да еще в такое время, и говорить-то об этом стыдно.
Домой Клавдюша унесла новую озабоченность и тайную радость.
Бурлит, клокочет, пенится холодная Ангара. Вспугнутой косулей вырвалась из-под бетонного моста, рванулась к обледеневшему стиснутому баржами причалу и заметалась, забилась, как сумасшедшая. Струнами натянулись стальные канаты чалок, стонут, скрипят под напором воды тысячетонные баржи, распластавшиеся под тяжестью плотных рядов автомобилей, полуприцепов, станков, моторов и агрегатов. Десятки, сотни водителей пчелами облепили машины, на себе перекатывали их по барже, стягивая по трапам на берег. И ухают на сосновый настил один за другим ЯГи и ЗИСы, длинные десятитонные полуприцепы. Руганью, криками, лязгом цепей и шумом осатаневшей воды наполнена пристань. Ревя и отфыркиваясь, ползут, буксуют, карабкаются на крутой заснеженный берег измаянные в заярских горах железные труженики, забивая собой и причальную площадку, и набережную, и переулки. Октябрьский ледяной ветер обжигает лица водителей, путается в ногах, срывает с земли сухую снежную мелочь, хлещет по кузовам брезентами, злится. Воем, криками, гулом и лязгом наполнена, оглушена пристань…
Поздняков, стоя в стороне над обрывом, не вмешивался ни в сутолоку и гомон разгрузки, ни в пристанскую суету и неразбериху. И только опытный шоферский глаз его цепко оглядывал каждую проходящую мимо машину: как она, сдюжит ли еще, обойдется ли без ремонта или пора в капиталку? Третий десяток уже досчитывает он таких, «безнадежных», и с каждой очередной калекой круче ломается хозяйская бровь, в недоброй гримасе сжимаются тонкие губы.
Незаметно подошел Танхаев. Пряча от ветра багровое скуластое лицо, прокричал Позднякову:
— Понимаешь, военкомат… Лучшие автобусы в армию отбирают!.. По городу пешком ходить будем!..
Поздняков отогнул угол поднятого воротника шубы, только покосился на разбушевавшегося парторга.
— Причем тут автобусы, Наум Бардымович? Я не понимаю.
— А что меня понимать! Их надо понимать! — ткнул Танхаев рукой в сторону города. — Что грузовые машины берут — всем ясно: война! А зачем вот автобусы брать? Народ оставить без транспорта? Это как называется?.. Зачем они фронту? Куда дойдут?.. Целый час в горкоме доказывал: палку гнете!..
— А что насчет нас? — перебил Поздняков.
— Полста ЗИСов готовь, Алексей Иванович… Эх, автобусы жалко! Ведь что от них армии толку? О чем думают люди?..
Танхаев кипел, плевался. Поздняков, невесело косясь на парторга, думал: «Хорош! У нас опять машины в армию забирают, а он о каких-то автобусах печется! Небось своих машин и отстаивать не подумал. Тоже, порадовал парторг: готовь полста, Алексей Иванович!..»
У одной из машин сорвалась вага. Расторможенный, без шофера, «ярославец» дернулся носом вниз, качнулся на рессорах и покатился наклонной палубой прямо на Позднякова. Несколько человек бросилось за машиной, зовя на помощь. Поздняков вовремя отскочил в сторону и в тот же миг рванул дверцу кабины.
— Куда! Назад! — заорали в один голос перепуганные водители, но Поздняков уже был в кабине и изо всех сил нажимал на тормозную педаль. «Ярославец» ударился передком в отбойный брус баржи, по инерции перевалил через него обоими скатами и повис над ледяным кипением. Левое переднее колесо его медленно вращалось в воздухе, а проползшие юзом задние скаты оставили на полу черные полосы. Водители, не сразу опомнясь, кинулись к «ярославцу», без малого сотней рук вцепились в его борта и, заломив вагами, вытащили за брус, на палубу баржи. Поздняков выбрался из кабины. На большом выпуклом лбу его проступили капельки пота.
— А ведь мы вас, Алексей Иваныч, чуть было матюгом не пустили.
— Как это вы, товарищ начальник, не подумавши? А если бы в воду? Верная крышка!..
Поздняков, поправив шапку и приказав продолжать разгрузку, направился к тракту. Танхаев, стоя на том же месте, во все глаза смотрел на сходившего с палубы Позднякова.
— Какой человек! За одну машину себя не пожалел, однако!
Только к вечеру наконец баржи были разгружены, и машины развезли по местам: в мастерские и в автобазу. Поздняков проводил усталым, тяжелым взглядом последнюю «калеку», знаком позвал к себе Танхаева.
— Вот что, Наум Бардымович, придется тебе в Качуг. Что-то у них опять с перекатом не клеится. Мороз — сорок без малого, а сводки все нет…
— Тца, тца, тца… Совсем загонял меня, совсем производственником сделал. Только в Заярске был, с дорожниками воевал…
— Но ведь я тоже вчера из Усть-Кута, Наум Бардымович. А заместителей у меня — ты да Гордеев. И того ты от меня прячешь.
Несмотря на поздний час, Поздняков вернулся в управление: слишком мало времени осталось на канцелярские дела. Только и успевал справляться с ними после дневных хлопот, бесконечных телефонных звонков и поездок.
В кабинете, на приготовленной заботливой секретаршей аккуратной горке бумаг лежал почтовый воинский треугольник. Крупный знакомый почерк бросился в глаза Позднякову, заставил его забыть все…
«Здравствуй, Алеша!
Как мне еще от тебя скрыться? Не сердись на меня за мое молчание, но иначе я не могу. Я не ответила бы тебе и сейчас, если бы не получила письма Романовны. Спасибо тебе, мой добрый друг, за заботу о моем единственном на свете родном человеке…»
«Единственном! — горько усмехнулся Поздняков, перечитав строчку. — А я кто же?..»
«…Как тебе в конце концов не надоело болтаться одному, без семьи да еще в такое тяжелое для всех время! Хоть бы о детях подумал. Представляю, как мучается сейчас твоя жена, одна с двумя детьми, целые дни и ночи, выходные и праздники…»
«Выходные на воскресниках, на работе», — мысленно поправил Поздняков.
«…Очень жаль, что тебе удалось узнать мою почту, но имей в виду: ни одного твоего письма я больше не прочитаю…»
«Прочитаешь!»
«…Какая я тоже свинья по отношению к Клавдии Ивановне, к тебе самому, что не выпроводила тебя сразу же за дверь, как только ты заикнулся о моем возвращении…»
«Ты же выпроводила меня, Оля. А потом сама ждала, когда я позвоню снова».
«…Кстати, почта моя меняется…»
«Ничего у тебя не меняется. И сама ты не меняешься, даже к Луневу: по-прежнему его водишь за нос».
«…Прощай навсегда. Забудь все и возвращайся к семье. Это моя последняя просьба.
Поздняков еще раз перечитал короткое неласковое письмо Ольги, откинулся в кресле. В том, что Ольга хочет забыть его, вернуть к семье, письмо не убедило Позднякова, а скорее заставило усомниться. По крайней мере ясно вполне, что Ольга все еще борется с собой, со своей ненужной щепетильностью, мешающей ей дать волю иным, истинным чувствам. Надо помочь ей побороть эту ее гордыню. Но как? Как это лучше сделать? Вернуть ее в Иркутск?.. Поздняков жадно вцепился в эту случайно пришедшую ему мысль. Вернуть — ведь это не так уж невозможно, тем более такого хирурга, как она, да еще женщину… Но пойдет ли на это сама Ольга?.. Нет-нет, надо все обдумать как следует, чтобы попусту не всполошить Ольгу…
— Тца, тца!.. Вот нашел где! Везде искал, все объехал…
Танхаев, говоря, подтолкнул впереди себя молоденького военного. Приземистый, широкоплечий крепыш с мальчишески задорным лицом подошел к Позднякову, взял под козырек:
— Помощник военного представителя ГАБТУ КА лейтенант Бутов прибыл в ваше распоряжение! — И положил на стол перед Поздняковым бумагу.
— Да, но… вы насчет ремонта автомобилей?
— Так точно, товарищ начальник управления!
— В таком случае вы поторопились, товарищ лейтенант. Я только сегодня узнал, что будем ремонтировать вам машины. Да и от вас еще ни одной не поступило.
— Так точно, товарищ начальник управления! Разрешите доложить?
— Говорите.
— Первые десять машин ЗИС-5 к вам завтра поступят. А я командирован к вам помочь их сделать…
— Чем же вы нам поможете, товарищ? У нас свои инженеры. Примем ваши машины, получите взамен уже отремонтированные.
— Таких нет, товарищ начальник управления.
— Как нет, когда я сам видел в мастерских готовые!
Лейтенант вежливо улыбнулся.
— Этих я принять не могу, товарищ начальник управления. Меня за них в штрафную отправят…
Черная бровь Позднякова выгнулась и сломалась.
— Чем же не устраивают вас наши машины?
— Как вам объяснить, товарищ начальник… это показать надо… — замялся Бутов.
— Что ж, завтра покажете…
— Зачем завтра, Алексей Иванович? — вмешался Танхаев. — Сейчас едем!
— Сейчас? Кого же мы там застанем, Наум Бардымович, ночью? — улыбнулся горячности парторга Поздняков и даже взглянул на часы.
— Всех застанем! Все там! Там сейчас такая война идет, Алексей Иванович, — пушкой не разогнать. За тобой ездили…
— Какая война?
— Шофера взбунтовались. Вот из-за него стоят, — показал Танхаев на Бутова. — Нам, говорят, тоже такие машины давайте! Мы, говорят, требовать будем…
— Хорошо, едем!
В сборочном цехе мастерских возле одной, уже окрашенной, машины толпились, спорили и ругались водители и ремонтники. Увидав Позднякова, Танхаева и военпреда, зашикали, замолчали, уступили дорогу, однако все еще сердито поглядывая друг на друга и отдуваясь, как от тяжелой работы. Лейтенант подошел к ЗИСу.
— Вот, например, кузов. Петлевые болты должны стоять головками по ходу машины…
— Зачем? — перебил Поздняков.
— Будут цеплять в кустарнике, бойца за шинель зацепят…
— Хорошо. Цепляйтесь дальше, — съязвил Поздняков.
— Гайки болтов не стандартны. Железо петель тоньше чертежного…
— Да разве все дело в петле, товарищ лейтенант?
— Нет, зачем же. Доски кузова имеют выпадающие сучки. Сквозные трещины недопустимы. Материал просушен плохо, кузов щелится в четвертях. Брусья должны быть березовыми…
— Хватит! Если у вас такие требования, нам не отремонтировать ни одной вашей машины!
— Что вы, товарищ начальник управления! Это только так кажется. А потом себе будете делать такие же…
— А ведь я, пожалуй, согласен с товарищем Бутовым, — сказал незаметно подошедший к Позднякову Гордеев. — Пока мы научились делать только моторы.
Поздняков сверкнул глазом на Гордеева, но сдержался и уже снисходительно, не без желчи сказал:
— Ну что ж, учитесь, Игорь Владимирович. Только план остается планом, а на учебу вам… до первого февраля, кажется? — повернулся он к лейтенанту.
В общежитии музучилища холодно, пусто. А в студенческой столовке не только холодно, но и сыро. Пар от пустых щей валит, как из черной бани. Шумит молодежь в столовке, звенят, басят, заливаются колокольцами голоса в классах. А вот на уроках сольфеджио клюют носами девчата, тычут в бок зазевавшегося засоню. Тянет ко сну и Нюську. До ночи на субботниках да в очередях, ночами за подготовкой уроков — только и вздремнуть на основах гармонии да на творчестве Баха.
В один из октябрьских вечеров в музучилище было необычно тихо и людно: приказано было ждать возвращения из горкома директора училища. Зачем? Что еще нового должен принести он? Уж не собираются ли закрыть училище? Или перевести куда, а здание отдать под госпиталь? Разные бродят слухи… Ждали долго. Студенты на лестницах, в коридорах, в классах…
«На Можайском направлении…» — бубнит в углу голос диктора.
«На Калининском направлении…»
— Девочки, что же это теперь будет-то? Неужели Москву отдадут? — перешептываются девчата.
«На Малоярославском направлении…»
И чудится притихшим девчатам, что где-то совсем рядом, за небеленой стеной сжимается железное кольцо гитлеровской машины…
А Нюське видится затерявшийся в снегах маленький Качуг (сейчас там уже зима!). Приземистый с тремя окошками в палисадник домик у тракта, на самом краю поселка. Голубые с белыми завитушками наличники ставень. В эту весну посаженный Нюськой сиреневый куст, круговушка, визг, хохот ребят, летящие в сугроб санки…
Где-то вверху, на лестнице, уныло, приглушенно звучит песня:
…Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна,
Идет война народная,
Священная война…
Нюське не сидится. Обошла классы, поднялась на второй этаж, в зал, где ее слушали, когда принимали в училище, вернулась, пересчитала пальцем прутья перил… и вдруг сорвалась, выбежала на улицу.
Темень. Нюська шла уверенно, быстро, налетая то на патруль, то на дружинников с повязками на рукавах. Опять учебная тревога в Иркутске, опять люди в красных повязках: от Маратово до парка Парижской коммуны, от музкомедии — до Глазково.
Люди и у райвоенкомата. Нюська протолкалась в подъезд, сощурилась от внезапно ослепившего ее света единственной лампы. И тут теснится народ. Толпятся люди и в коридорах. Поймала за рукав молоденького военного без фуражки.
— Где здесь добровольцев на фронт принимают?
— Специальность?
— В санитарки я.
— Понятно. Значит, без специальности… Пройдите в семнадцатую. Дверь с клеенкой.
Нюська нашла семнадцатую. Постучалась. Еще. Дернула на себя дверь — оказалось, приемная. И тут люди. За барьерчиком машинистка. Вправо дверь с клеенкой, влево с клеенкой.
— Косу-то бы дома приберегла, красотка!
— Вас забыла спросить! Усами-то тоже фрица не запугаете! — огрызнулась на остряка Нюська.
Стоявшие рассмеялись.
— Ловко она тебя, дед! — загоготал парень с рукой на черной повязке.
— Рано, сынок, в деды меня записал. Еще повоюем!
— Где тут в добровольцы записывают? — показала Нюська на обе двери с клеенками.
— Поздно хватилась, гражданочка. Который записывал, уже дома. Медкомиссия тут работает, — показал парень.
Нюська распахнула дверь и тут же захлопнула.
— Обожглась? — загоготали над конфузливо ойкнувшей Нюськой.
— Может, еще полюбуешься?
— Сами любуйтесь! — и прошмыгнула в другой кабинет.
— Вам что, девушка?
— Мне?.. Мне бы к начальнику. Хочу добровольно на фронт… в санитарки.
Строгие, глубоко сидящие глаза военного потеплели.
— Санитарки — не сторожа, курсы пройти следует…
— А у нас курсов нету…
— Где это — у вас?
— В музучилище.
— Вон что! Играете или поете?
— Пою, — смутилась Нюська.
— Ну вот и пойте. Ступайте, ступайте, девушка… Не мешайте.
А директора не было. Дремали, друг к дружке прислонив головы. Ни говора, ни шепотков.
Нюська отыскала среди девчат подружку, молча уткнулась в ее колени. Да и та ни о чем не спросила Нюську. Верно говорят: ждать да догонять — горше всего на свете. Вернулся директор в девять.
— Идет! Приехал!..
Ожили, зашумели. Директор, отмахиваясь от обступивших его девчат, прошел в зал. В одну минуту помещение наполнилось студентами, шумом. Директор устало провел по щеке, окинул озабоченным взглядом притихшую молодежь.
— Прошу тише, товарищи. — И, подождав, когда успокоятся в дальних рядах, продолжал: — Надобность в нашей помощи пока отпала. Было мнение: прервать на три дня учебу и мобилизовать нас на устройство нового госпиталя. Обошлось без нас. Но зато нам поручено шефство над госпиталями…
— Санитарками? — вырвалось у стоявшей позади Нюськи.
В зале весело зашумели.
— Не санитарками, — серьезно ответил директор, — а обслуживать раненых концертами. И еще, товарищи: весной от Иркутска выедет на фронт концертная бригада, в состав которой войдут и наши старшекурсники…
— А почему только старшекурсники? — опять не сдержалась Нюська. — А с первого курса? Если желающие?
— С чем же вы поедете, Рублева?
— Как с чем? А с песнями?
Первокурсницы поддержали Нюську. Директор с трудом успокоил девушек.
— Ну хорошо, до весны времени много, и там видно будет. Все, товарищи!
Вовка отбивался от рук. Клавдюша пробовала внушать ему страх перед улицей, наказывала и ласкала, но никакие уговоры, нежности и запугивания не помогали. Вовка волчонком глядел на мать, грубил, отказывался помогать дома и, что самое страшное, все чаще пропускал школу. А потом посыпались жалобы:
— Клавдия Ивановна, ваш Вова чуть не выбил глаз моей девочке…
— Товарищ Позднякова, ваш сын вызывает опасение у педагога…
— Что ж это деется, золотце? Вовка-то опять седня мне стекло выбил…
— Ваш Вова…
Клавдюша плакала, умоляла Вовку пощадить мать, доведенная до истерики била его по щекам и снова рыдала, прижимая к себе его жесткую упрямую головенку — Вовка окаменел. Ни просьбы, ни слезы матери не изменяли его полных немого холода глаз.
Одну из таких сцен застал Лешка Танхаев. Клавдия Ивановна, спохватясь, вытолкала только что наказанного Вовку из кухни и, отерев красное от стыда и боли лицо, подошла к Лешке.
— Здравствуй, Леша. Как давно ты не заходил. Раздевайся…
Лешка шмыгнул носом, важно пожал Клавдии Ивановне руку, но раздеваться не стал.
— Некогда мне, тетя Клава. Я к вам на минуточку, тетя Клава. — И стрельнул желтым взглядом на дверь, за которой скрылся Вовка.
— Спасибо, Леша… Чем же угостить тебя?..
— Не надо меня угощать, тетя Клава, я сытый. Я лучше после приду еще, ладно?
— Конечно, Леша! — обрадовалась Клавдия Ивановна и, обняв Лешку, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать, призналась: — Вова у меня шалить стал… Может быть, ты с ним еще поговоришь, Леша… Как-нибудь потом…
— Ладно, поговорю, — угрюмо обещал Лешка.
— Стал знаться с дурными мальчиками… Я так за него боюсь, Леша… Ну иди. Передай от меня большой привет маме.
— Передам, — без воодушевления протянул Лешка. — А с Вовкой я поговорю, точно.