Коротки зимние сибирские дни! Особенно коротки они в маленьком Качуге, далеко к северу от Иркутска затерявшемся в снежных глухих просторах, на самом берегу Лены. Спрячется за горой тусклое солнце, быстро сгустятся сумерки — и ночь уже покрывает черным медвежьим пологом рабочий поселок: низкие, с острыми двухскатными крышами избы, высокие кирпичные гаражи, длинные тесовые склады транзитов. Скрипнут сосновые промерзшие ворота, лязгнут железные засовы ставень — и останутся от поселка редкие, кое-где, фонарные огоньки да узкие кривые контуры улиц. Спит Лена. Спят ее хвойные гористые берега. Спит Качуг.
Но вот, еще далеко-далеко, из-за ближайшей сопки показались два острых белых луча, вырвали из темноты спящие окраинные домишки и быстро-быстро заскользили по ровному широкому тракту-улице. Черная легковая машина прошумела поселком и круто остановилась у гостиницы Северотранса. В тихом морозном воздухе пропел звучный сигнал автомобильной сирены, хлопнули железные дверцы — и все смолкло.
Над лысой пологой сопкой встает плоская мраморная луна…
Нюська влетела в избу, выпалила с порога:
— Маманя, бабушка! Ой, что творится-то!
Старушка чуть не выронила ухват, а сидевшие за столом разом повернулись к Нюське. Нюська, сбрасывая с себя борчатку, сыпала:
— Весь автопункт ульем гудит! Шоферов понагнали — ужас! Кто с метлой, кто с тряпкой, а кто с ведром — известку на грязь ляпает — вот смеху! По всему двору рыскают, детали из снегу тащат, а тут мотор испортился, свет погас…
Все рассмеялись, но отец сердито стукнул ложкой о стол:
— Не дури!
Бабушка, ставя на стол еще тарелку, сокрушенно ворчала:
— Вот завсегда ты так, внученька: прискачешь, нашумишь, будто и впрямь где изба сгорела, а послушать… Да поди, поди ты от меня, мороженая! Гостя бы постыдилась, — вырвалась из Нюськиных объятий старушка.
Рублев недовольно покосился на дочь.
— Ума у твоей внученьки… хоть и невеста.
— Скажете тоже, папаня: невеста! — гремя рукомойником, обиделась Нюська. — А что, неправда? Сами про показуху говорят: очковтирательство! А как узнали, что начальство завтра приедет — забегали, зашумели: «Давай! Давай!» Меня тоже посылали в снегу шариться, а что я там увижу, ночью-то? Я ведь не кошка, правда? У меня в раздатке чисто — и все! И потом: начальство уже приехало, у гостиницы легковушка стоит — сама видела, они… Вот смеху! — опять фыркнула Нюська, рассмешив гостя.
Глядя на гостя, звонко рассмеялись младшие Нюськины братья, ухмыльнулся в седую черную бороду дед, подавилась беззвучным смехом мать, пряча лицо от мужа, и только серые, как у Нюськи, отцовские глаза нарочито сурово уставились на дочь.
— Буде трещать, садись!
Нюська с достоинством подошла к сидевшему за столом гороподобному гостю, под пышными усами которого все еще подпрыгивала улыбка, подала ему покрасневшую холодную руку:
— Здравствуйте, дядя Егор. С приездом вас! — И, кинув толстую русую косу за спину, села, потеснив братьев.
— Продолжай, Егор, не обращай на нее, — сказал Рублев после некоторого молчания.
Богатырь ласково поглядел на занявшуюся борщом девушку, погладил пшеничный ус.
— Ну вот. Собрался я, значит, в капиталку сдавать свою ласточку, а тут… — он ткнул вилкой в соленый огурец и, целиком отправив в рот, долго и смачно жевал. — А тут, значит, Гордеев вышагивает, а с ним Перфильев и этот, новый-то, вместо Перфильева… как его…
— Поздняков, — подсказала Нюська.
— Точно. Поздняков. Да я сразу понял, что он, потому как Перфильев то справа, то слева ему заходит и ручкой на все показывает. Ничего мужчина. Представительный. Видный. Нельзя сказать — молодой, но и не старый. И обличие не совсем, чтобы наше, а так: полугрек, полурусский. Видал я греков-то, красивый народ, мелкий только. А этот ничего, видный…
— А ты ближе, Егор, все вокруг водишь.
— Эх, была — не была, думаю! Вылез я из кабинки и прямиком к нему, к Позднякову: так и так, говорю, вот велят мне мою ласточку в капиталку гнать, по графику, значит, а я бы на ней еще ездил да ездил…
Гость, словно поддразнивая Рублева, подцепил ворох мороженой капусты и долго расправлялся с ней белыми, что фаянс, зубами. Весело подмигнул примолкшей за столом Нюське.
— «А вы кто, товарищ? — спрашивает. — И по какому такому случаю прямо ко мне?» А сам не глядит — сверлит! Ну все равно как этот…
— Гипнотизер, — снова помогла Нюська.
— Вот. А я ему: шофер, говорю. Качугский. Николаев — моя фамилия. А почему к вам, говорю, что жалко мне мою ласточку в ремонт отдавать. Сами можете взглянуть: ни вмятинки на ней, ни царапинки. И моторчик и прочее все работает — зачем же ее в ремонт? Да и что мне с того ремонта, если я сорок восемь тысяч на ней набегал и еще двадцать, а то и больше набегаю. Разбросают ее в мастерских по косточкам, керосинцем побрызгают да и соберут: ноги от Петра, голову от Ивана. Без вас, говорю, товарищ начальник, нам этой задачи не решить, потому как график начальником управления утвержден.
— Хитер ты! — вставил Рублев. — С подходом. И Гордеева не обидел.
— А разве не так?
— Так, так, — усмехнулся Рублев и, видя, как Нюська без конца тормошит то братьев, то сестренку, поднял младшенькую из-за стола, опустил на пол: — Иди, доча, спать. Все равно она тебе покою не даст.
Девочка убежала в горницу, и Рублев, проводив ее добрым взглядом, повернулся к приятелю.
— Ну?
— Вот я и говорю: прошу мне разрешить в ремонт мою машину не ставить. А Гордеев, главный инженер, тут же стоит, петухом на меня смотрит. А то очки с носу долой и трет, трет их…
— Пенсне, — поправила Нюська. — Он пенсне носит.
— Не твое дело! — отрезал отец.
Нюська встала.
— Спасибочка вам, бабаня. Пойду прогуляюсь я.
— С кем? — вырвалось у матери.
— И почему это, маманя, обязательно с кем? Со всеми… На Лену сходим, на круговушке покрутимся. Да я часик, а то и меньше… До свиданья, дядя Егор! Счастливо вам! — и не успела мать собраться с мыслями, возразить, — чмокнула ее в щеку, тиснула на ходу старушку и, подхватив со стены борчатку, исчезла в сенях.
— Бойка! И красавица тоже, — добродушно улыбнулся гость. — Хохотунья!
— То-то что бойка да смазлива. Как бы не нахохотала чего, — свел густые брови Рублев.
Николаев опрокинул в рот налитую хозяйкой стопку, заел.
— Ну вот, Поздняков все это, значит, выслушал и к инженеру: «Как, Игорь Владимирович, разрешим товарищу Николаеву еще двадцать тысяч наездить?» А тот, вижу, сам не в себе: очки трет и зло так: «Одному, говорит, разреши — все запросят. Не могу допустить, говорит, чтобы технику до хламья довести»…
— А Поздняков?
— А тот право руля — и подался. Вот, думаю, штука! Ну хоть бы словцо обронил…
— Ловко он с тобой! — удивился Рублев.
— Ай-ай, как же это? — осторожно возмутилась жена. — С рабочим человеком и говорить не схотел?
— Верно, — подтвердил Николаев. — Ух, и зло меня тут взяло! Взял бы, кажись, вот так…
Огромные желваки вздулись на лице гостя, в железных руках выгнулась дугой вилка.
— Вот да-а! — в один голос вскричали мальчики.
Улыбнулся и Рублев.
— Не обидел тебя бог силенкой, Егор. А вот начальнички с тобой, как ты с вилкой…
— А ты постой, — перебил его богатырь и без особого усилия разогнул вилку. — Сдал я, значит, инструмент, брезент, резину начал менять, глядь: опять Поздняков топает. Один уж. И прямехонько ко мне. «Вот что, говорит, товарищ Николаев: дайте-ка мне самому поглядеть вашу машину». Пожалуйте, говорю. А он обошел, под капот глянул — и в кабину. Вижу: наш брат, в технике смыслит. Проехал по двору, вылез и мне: «А что, товарищ Николаев, до ста тысяч доездите на своем ЗИСе?»
— Вот как обернул! — изумился Рублев.
Николаев довольно потрогал ус, улыбнулся.
— Меня от его слов в жар даже бросило. Вот, думаю, штука! Это же еще полста тысяч! Сразу и ответить чего не нашел. Эх, думаю, коли так: «Набегаю, говорю, товарищ начальник!»
— А он?
— А он мне руку жмет. «Я, говорит, другого ответа и не ждал. Счастливый путь, товарищ Николаев! Только слово свое держите крепко! Я, говорит, и другим всем водителям буду разрешать. Будут и у нас в Иркутске свои стотысячники!»
— Круто берет, — после некоторого молчания заключил Рублев.
— Силен. Давно бы такого нам, — по-своему поняв Рублева, подтвердил Николаев.
На обветренном, будто вырубленном из камня лице хозяина дома застыла усмешка.
— Дите ты малое, Егор.
— Ты о чем?
— А ты мозгой шевельни. А ну как Поздняков и впрямь всем шоферам волю даст: езди, покуда машина ползает! Что будет?
— Так ведь…
— Хламье будет, а не парк. Вот что будет! — с сердцем перебил Рублев. — Человек дров наломать собрался — валяй, крой без графиков, я приказал! Пользуй! — а ты радешенек. Будь я властен — я бы тебе разрешил ездить, Егор. И сто тысяч, и двести езди. И себе разрешил бы. И еще кой-кому. Да ведь таких, как мы, мало. Ну-ка вся шантрапа начнет без графиков ездить — что в мастерские-то сдавать будем? Ты понял?
Николаев не мигая уставился на приятеля, силясь осмыслить то, о чем он так вдруг горячо заговорил. Рублева он уважал, почитай, со школьной скамьи уму его удивлялся. И шоферить вместе пошли и после — всегда в него верил, учился у него шоферской мудрости. Недаром и теперь о Рублеве не то что Качуг — весь Иркутск раззвонил, в областных газетах портреты его печатают. И скажи такое про Позднякова не Рублев, другой кто — слушать бы не стал, отмахнулся. А тут — сам же Рублев, бывало, Гордеевым недовольство проявлял, графики его обзывал всяко — и на тебе, за Гордеева стоять стал, за графики…
А Рублев накалялся:
— Рано нам стотысячников иметь! Мастерские прежде надо заново сделать, ремонтировать научить, качество чтобы! Гордеев, видать, правильно это понял. А Поздняков — новый он у нас человек, чтобы с маху… Шибко много хозяев у нас развелось, воли им лишку дали. Вот и гнут: мой завод! Мой колхоз! Я владыка! Не по-партийному это получается, не по-советски!.. Боюсь я новых-то, каждый умничать норовит, себя показать. А на поверку — любое хорошее дело гробят… Может, конечно, не прав я о Позднякове… ты верно пойми меня, Егор, я новшеству не противник… Я за хозяйство пекусь, хоть я в нем и козявка…
Уже лежа в кровати и ворочаясь от нахлынувших беспокойных дум, Рублев тронул за плечо жену.
— Спишь? Нет? Слышь-ка, что я тебе скажу… Боюсь я что-то за Нюську. Глупа она да смазливая шибко. Тревожит она меня.
— А что?
— Кавалеров у нее много развелось разных. Прикажи-ка ей поменьше на Лену ходить, побольше дома сидеть. Как с работы, так и на круговушку. Девятнадцать скоро стукнет, а в голове одно: катанье да пение. Первый час ночи, а ее все нету. Не дело это.
— Я и то, Коля, вчера говорю ей, а она: «Не ругай, мамо, да не брани, мамо»…
— Вот и техноруку нашему, Житову, слыхал, голову кружит. Только как бы он сам ей голову не скрутил. Парень молодой, ладный… Не пара она ему. Поиграет да бросит, а нам с тобой…
— Ой, не пугай, Коля!.. Страшно даже!
— Пугаться и надо. А проглядим — тогда поздно будет. Слышь-ка ты, он, Житов-то, долго тут задерживаться не хочет, в Иркутск, говорят, просится…
— Да что ты?!
— Ты ей, Нюське, по своей женской линии растолкуй. Дите она еще малое. Слышь?
— Обязательно, Коля. Я и сама про то думала, а ты про инженера сказал, так и вовсе…
Женщина смолкла: в соседней комнате за фанерной перегородкой во сне ворочались дети.
Льется лунное морозное серебро на снежные плечи, хвойные шапки гор, на широкую, ровную стынь великой сибирской реки, притулившийся к ней спящий поселок. Ни ветерка, ни скрипа, ни шепота сосен. В строгом безмолвии встала над Леной старуха тайга. Не шевельнет протянутой лапой косматая ель, не хрустнет под ногой зверя случайная ветка, не взмахнет в испуге крылом сонная птица. Все замерло в немом лунном сиянье. Крепкий зимний сон сделал свое доброе дело.
Но нет, обманчива тишина ночной северной сказки. Не верь, смелый беспечный путник, ее мирному сну. Опасность сопутствует тебе всюду. Голодной клыкастой тенью скользит она рядом с тобой по мягкому насту, немигающим желтым глазом следит из нависшей над твоей головой кедровой кущи, стережет тебя в буреломах, овражинах, в упрятанных снегом пастях берлог.
Не спит Лена. Течет, волнуется под метровой ледяной толщей, бьется в открытых шиверах, точит теплыми ключами-ржавцами придавившую ее мерзлую тяжесть.
Не спит Качуг. До поры притаился он в снежных увалах, спрятался за плотными ставнями, створами ворот и калиток. Но придет час, вздохнет за околицей тугими мехами затейник баян, рассыплется переборами, позовет из душных изб заждавшуюся молодежь. Расплывется в серебряной лукавой улыбке вечная сводня, разозлится, щелкнет седой мороз, разбудив эхо. И заскрипят, заведут перекличку простуженные калитки, выплеснут в ночь, на волю девичьи пуховые платки-полушалки, загорланят им с Лены-реки нетерпеливые чубатые парни. А баян пуще, пуще: завывает, упрашивает, торопит… И смолк, захлебнулся в угаре. Тягучая одноголосая песня отозвалась ему от калиток, вылилась на улицу-тракт, поплыла над поселком. И тоже оборвалась, ойкнула огневой веселой запевкой. Подхватили, вплелись в частушку звонкие девичьи голоса, понесли к Лене. Очнулся, обрадовался баян, завторили, загудели басами крутые ленские берега. Затопали, заплясали настывшие в ожидании хромовые, кирзовые, яловые сапоги. Замелькали, закружились пуховые платки-полушалки. Запылали на жарком морозе курносые, бровастые лица девчат. Шум, гам, возня, хохот. Крути, верти! Целуй, валяй, рукам воли не давай! Что — зима! Что — ночь-заполночь! Гуляй с нами, мороз! Гуляй, луна! Гуляй, звезды!
Ой, обманчива, ой, опасна ты, северная ночная сказка!
Нет, не почудилось: далеко на реке робко пробовал голос певучий баян.
Нюська всей грудью потянула в себя густой морозный воздух, улыбнулась ясному лунному диску, сбежала с крыльца. Дурачась, допрыгала на одной ноге до калитки, распахнула ее и уже чинно, не спеша вышла на улицу. И ойкнула, прижалась к заплоту: от тени палисада оторвалась рослая фигура парня в охотничьем малахае, приблизилась к Нюське.
— Ромка?.. Напугал как!
— А то и не узнала?
Нюська отвернулась, медленно направилась к тракту.
— Выходит, так.
Роман в высоких собачьих унтах шел следом. В серебряной мгле тускло блеснул ствол опрокинутой за метровой спиной берданки.
— То и заметно.
— Что заметил-то?
— Что не узнала. Скоро и днем узнавать не станешь.
— Мое дело. Хочу — узнаю, не схочу — мимо пройду, не покланяюсь. — Достала из кармана борчатки кедровых орешек и — щелк, щелк! — поплевывает.
Зла Нюська на Ромку Губанова. Не может простить ему осенней его выходки на полянке. На весь свет осрамил, гордость ее девичью испоганил. Одних слез после того выплакала, людям в глаза не глядела! Шутка: женой ее обозвал, свадьбу назначил да при всех же и сгреб, целовать начал! Что подумать-то могли! Что подумать! Знала бы, что так будет, в школе еще отшила, век бы с ним не гуляла. И что — лучше себе сделал, да? От нее всех парней отвадил, до сих пор с круговушки проводить некому, и себе дорогу заказал, дурень. И пусть! Может, и к лучшему. И одной не тошно…
Лукавит Нюська. От самой себя правду прячет, шевельнувшуюся в ее девичьем сердце нежную радость. И не Губанов причиной тому. Осенью же, после той страшной обиды, приехал из Москвы в Качуг молодой инженер Житов. Сидоров, начальник автопункта, в тот же день всех собрал и объявил: «Вот ваш новый технорук, дипломный инженер Евгений Павлович Житов. Это вам не тяп-ляп, а научный специалист, и потому прошу иметь к нему полное уважение и все прочее». Только в краску вогнал технорука. Да и какой он «Евгений Павлович»: молоденький, вроде Ромки, только ростиком небольшой и чернявый. И лицом краше. Да и в машинах, похоже, толку не знал: шофера его, как стажера, обманывали. Злые языки сперва его «Евгением Шляпычем» звали, а после: «Где наш тяп-ляп? Валяй к тяп-ляпу, он не откажет». И верно: славный такой, ни в чем не отказывал. Зато когда станок начертил, а слесаря его сделали — подшипники заливать — все на этот станок смотреть бегали. И Нюська смотрела. Больше на Житова, как он объяснял, почему такая заливка прочнее. А сам волнуется и все рукой волосы гладит. Так маслом-то и лоб и кудри свои выпачкал. В инструментальную раздатку заходил к Нюське. Сперва по делу, а потом — разве Нюська не понимает! — и так просто. Начнет о ключах — Нюськиной косой кончит. Далась ему ее коса! И тугая-то, и редкостная… Будто, кроме косы, ничего не разглядел больше. Про Москву рассказывал, про музеи. Другим не рассказывал. Уважительный такой, скромный. Замечать стали. Сперва девчата — разве от них утаишь что! — а потом и ребята. И Ромка уже прознал. Говорят, Житову пакость какую-то с дружком своим учинили. Насмешку над ним сотворили, что тот в моторе не разобрался. Ее, Нюську, удержать этим хочет. Будто сама себе не хозяйка. Вот и сегодня пригласила Житова на круговушку кататься. Придет — и в санки с ним сядет, и домой упросит проводить. Пускай Роман злится! Не выкинул бы только чего сдуру…
— Ты кого это с ружьем стережешь? Уж не меня ли? — не оглядываясь, спросила Нюська.
— Зачем тебя, на охоту иду.
— Ночью-то?
— Ночь в машине проедем, утром в тайгу. Берлогу мужики выследили… Брось, Нюська…
— Кого бросать? Тебя? Так я давно бросила.
— Знаешь, о ком…
Нюська круто обернулась, залитая лунным светом, в упор смотрела в лицо парню.
— Гляди, Ромка, еще что позволишь себе — хуже будет…
— Куда хуже-то?
— А туда хуже, что вовсе с тобой знаться не буду. И ты мне теперь не указка: с кем хочу, с тем и гулять буду. А станешь дурить, меня позорить — совсем опостылешь. Прощу — сама позову, не прощу — ищи в поле ветра!
У сворота Нюську уже ждали девчата.
— Ой, девоньки, никак Нюську под ружьем ведут!
— Роман, в армию пойдешь, с пулеметом провожать станешь?
— Эх, нас бы так!
Роман остался на тракте. Постоял, пока полушалки и Нюськина козья шапка не скрылись в тени, широко зашагал к автопункту. Слышал, как сильный грудной Нюськин голос завел знакомую песню. Оборвал переборы, будто прислушался, веселый баян. А песня все растет, все громче, все шире разливается, леденя душу…
Житов поднялся на второй этаж старой деревянной гостиницы Северотранса, прошел в свою остывшую за день комнатушку. Неуютно, холодно, пусто. Три шага в ширину, шесть — в длину. Печь-плита, койка, стол — и вся обстановка. И одиноко. Убийственно одиноко! Ехал сюда, к черту на кулички, полный романтики, надежд на большое, нужное, интересное дело. Целый чемодан конспектов, книг, справочников привез. Зачем? Кому тут нужна его теория? Ни дела, ни товарищей. День на день похож, как две капли. Заявки, запчасти, наряды — осточертело!
Какой он технорук, если любой шофер его вокруг пальца водит! Технологом, конструктором, контролером — кем угодно, только отсюда, от ненужности, от насмешек!..
Жарко горят дрова: лиственничные, смолевые. Озорные белые, желтые, красные языки пламени так и пляшут, так и прыгают по поленьям. И им, видать, тесна топка: так и норовят вырваться из нее, хватить стерегущие их озябшие руки. Скачут, щелкают, стреляют дымками в колени, в лицо, лижут, рушат поленницу и бегут, как нашкодившие мальчишки. Шипят, хохочут над Житовым, зазывают: к нам, к нам! Охота вам все одному да одному — с тоски помереть можно! Не печальтесь, Евгений Павлович, не век же вам в Качуге пропадать; отработаете свое — опять в Москву возвернетесь. Этак и одичать можно. К нам, к нам! Приходите на Лену, не пожалеете. Да с вами любая пойдет, только схотите..
Не угасай, не уходи из памяти, Нюсин голос! Ты один наполняешь радостью забытую всеми душу…
Житов вздрогнул: где-то внизу мелодично пропел сигнал автомобильной сирены. Подбежал к окну, заглянул сквозь тонкую ледяную пленку. Так и есть: у подъезда на белом снегу расплылась черная тень перфильевской легковушки. Значит, начальство уже тут. Вот тебе и завтра! Конечно, Перфильев сдает дела, торопится в Москву. Утром обойдут гаражи, транзиты — и назад. Завтра им будет не до Житова, не до жалоб. Как же быть? А может, Позднякова еще нет? И приехал только Перфильев?..
Спокойно, Женька, спокойно! Прежде узнать у комендантши: кто приехал?.. Способ? Чайник! Обещала заменить чайник…
Житов, сдерживая волнение, снял с плиты закипающий чайник, не раздумывая вылил из него часть в умывальник, остаток в ведро и, подбросив поленьев в печь, вышел из номера.
Комендантши не было. Дочка ее, впустив Житова, сообщила:
— Маманя к начальству ушла. Скоро будет.
Житов присел на лавку. Комендантша не заставила себя ждать.
— Чайник принесли, Евгений Палыч? Вот ведь пропасть: кладовщика в Иркутск отправили, получать что-то… Возьмите покуда мой, а завтра уж обязательно…
— Кто приехал?
— Известно: Перфильев, Гордеев, а еще этот, новый…
— Поздняков?
— А кто ж его… Раз в «генеральскую» поместили, стало быть, он…
— Один он там… в «генеральской»?
— Один, Евгений Палыч, один. Ничего мужчина, приятный. Руки, правда, не подавал, а поздоровкался, спасибо сказал — все как должно. Да вы не заболели ли, Евгений Палыч?
— Нет, что вы! — испуганно возразил Житов. — Неужели похож на больного?
— С лица будто сменились, бледные…
— Мне, понимаете, обязательно надо Позднякова. И непременно сегодня.
— Так и ступайте! Чего ждать-то! Вы, какой ни есть, тоже начальник. Представитесь, об удовольствии спросите: всем ли довольны? Сидоров, когда ему, бывало, к Перфильеву надо, завсегда с этого приступал. Просить, поди, чего будете?
Житов улыбнулся простоте предложения комендантши, вынул из кармана заранее приготовленное заявление и решительно отправился к Позднякову.
Из-за обитой клеенкой двери «генеральской» отозвался на стук грубый голос:
— Входите!
А может быть, показалось, и голос был обычным начальническим баском? Житов рванул неподатливую дверь, нарочито медленно вошел в номер. У стола, глядя на Житова, стоял большой, крепко сложенный человек. Из-под сведенных, круто сломанных у висков бровей он смотрел на Житова огромными, в тени лампы, пожирающими глазами, черными, как сама бездна. Скорее не глаза, а зияющие провалы уставились на него, невольно попятившегося к порогу. Это длилось минуту, секунды, может быть, даже миг, пока, казалось, в безжизненной черноте не проявились белки, очертания разрезов, но сковавшее Житова первое ощущение не проходило.
— В чем дело, товарищ?
Только сейчас Житов пришел в себя и, спохватясь, протянул заявление Позднякову.
— Я к вам, товарищ Поздняков… С личной просьбой…
— Кто вы?
Спокойный, совсем не враждебный тон начальника управления окончательно взбодрил Житова. Он даже улыбнулся своей минутной растерянности и уже смело приблизился к Позднякову.
— Я — Житов, технорук местного автопункта… Вот мое заявление.
Поздняков взял протянутый ему лист, прибавил в лампе огонь, но, пробежав первые строчки, положил бумагу на стол. Теперь, в свете лампы, Житов мог отчетливей разглядеть обращенное к нему лицо нового начальника. Правильное, с прямым тонким носом, волевым, жестко очерченным ртом и подмятым подбородком, оно казалось скульптурным. И только глаза, словно ваятель решил не ограничить себя обычным материалом, были живыми: большие, длинные, черные, как уголья.
— Так о чем вы хотели просить?
— Я же пишу: о переводе. Я прошу поставить меня на мое место, товарищ Поздняков. А мое место — в мастерских. Я без году неделю инженер, я разбираюсь в машинах хуже водителей… Да нас этому и не учили… Мы учили то, что здесь совершенно не нужно. Подписывать наряды и требования может любой механик, шофер, если у них за спиной семь классов… и столько же честности. А там, в мастерских, я смогу быть гораздо полезнее. Поставьте меня конструктором, технологом…
— Сколько вам лет, товарищ Житов?
Житов опешил.
— Разве это имеет значение? Двадцать три…
— Вы выглядите моложе. — В уголках губ Позднякова дрогнула чуть заметная усмешка. — Хорошо, я покажу ваше заявление главному инженеру.
— Зачем?.. — вырвалось у Житова. — То есть, конечно, я — его кадры. Но я уже писал Гордееву, писал Перфильеву… Вы не должны обходить молодых специалистов…
— А разве я обхожу? Не могу же я решать без главного инженера. Да и встретились-то мы с вами… вот только. И не вводите меня во грех. — Поздняков кивком головы указал Житову на его руки.
Житов сконфузился, выпустил из рук скатерть.
Поздняков прошелся вдоль комнаты и, в знак того, что разговор можно считать исчерпанным, пригасил лампу.
— Утро вечера мудренее, товарищ Житов.
— Спокойной ночи, товарищ Поздняков.
— До свиданья. Кстати, вы один здесь такой… молодой специалист?
— Один.
— Тогда спокойной ночи, товарищ Житов, — уже совсем дружески улыбнулся Поздняков.
Житов вернулся к себе. Дрова уже прогорели, но в комнате держалось тепло. И на душе стало теплей от полученной на этот раз робкой надежды. Житов закрыл трубу и вдруг вспомнил о Лене. Ведь сегодня он обещал Нюсе прийти на Лену. Почему бы в самом деле не сходить? Три месяца торчит в Качуге, каждую ночь слышит хохот и визг девчат — и ни разу не побывал на этой знаменитой круговушке! Да и зачем же так вдруг расстаться с Нюсей? Да еще обмануть ее. Кто знает, не век же и она будет сидеть в Качуге, поедет учиться в Иркутск… Но не поздно ли? Нет, на Лене играет баян. Значит, скоро пройдут девчата…
В дверь постучали. Комендантша.
— А чайничек-то забыли, Евгений Палыч?
— Какой чайник?
— Вот здорово живешь! Да мой же! И свой оставили, и мой позабыли…
— Да, да, спасибо! — вспомнил наконец Житов. — Простите, пожалуйста!
Он тихо и долго еще смеялся нелепому чайнику, не зная куда его поставить. Затем завел будильник, снял с гвоздя новую, купленную в Москве накануне отъезда шубу и стал одеваться. Где-то за окном, совсем близко, разорвал ночь сильный девичий голос:
Ой, подруженьки мои,
Д’сердце тает от любви,
Д’а мой милый от меня
Д’все бежит, как от огня…
Откликнулся с Лены обрадованный баян, завторил несложному мотиву частушки. А голос выждал, вобрал в себя весь задор, все девичье ретивое — и выпалил:
Ой, подруженьки мои,
Д’не могу я без любви,
Д’где мне взять такую печь,
Д'чтобы милого зажечь?..
Низкий, грудной голос. Не Нюсин ли? Житов представил себе сероглазую качугскую красавицу и хохотушу. Вспомнил первую с ней встречу в инструментальной раздаточной. Смотрит на него, а глаза так и брызжут смехом. Чего ей так было весело, что смешного нашла в нем, впервые зашедшем к ней человеке? Может, с обиды, со зла Житов не ответил на ее «здрасте», не взглянул на поданную ему сводку. Да и лицо раздатчицы показалось ему вульгарным, грубым: щекастое, слишком выпуклый лоб, пухлые губы. Потом это Житову не казалось. Пышущее здоровьем лицо девушки вовсе не было грубым. И щеки в меру полны — другие куда щекастее, и серые большие глаза прекрасны в густых темных ресницах, и губы — мягкие, полные, как у людей добрых и чутких… Целовал ли кто эти губы? Но почему: Нюська? Почему все зовут ее только: Нюська! Других — Аня, Аннушка… А ведь, пожалуй, действительно: Нюська. Живая, а где напористая, пробивная… Вон ведь как на Сидорова насела, чтобы плотника послал полки сделать! Нюська и есть…
Нюська уже ждала Житова. Оставив подруг, двинулась ему навстречу, едва он появился на Лене.
— А я уж думала, не придете. — Схватила его за рукав, потянула: — Айдате к нам, Евгений Палыч. Еще на санках прокатим — и печалиться позабудете!
— Да я и не грущу, Нюся. С вами не загрустишь.
— А то будто без меня грустите, — конфузливо улыбнулась та. — Девоньки, Евгений Палыч пришел! Прокатим?
Круговушка была устроена на самой реке, на расчищенном от сугробов гладком, как стекло, льду. Большая плотная толпа парней и девушек окружила со всех сторон веселое зрелище, и Житову с его компанией не сразу удалось проникнуть внутрь этого клокочущего, звенящего на все голоса людского кольца. На вкопанном в центре в снег небольшом столбике висела перекладиной толстая неоструганная жердина, к обоим концам которой были привязаны обычные санки. Несколько человек ходило вокруг столбика, изо всех сил раскручивая жердь, которая в свою очередь увлекала за собой санки с сидящими на ней парочками. И чем быстрее раскручивалась перекладина, тем стремительнее скользили по зеркальному льду легкие санки, ниже пригибались к ним головы седоков, яростней становились крики и хохот зрителей, подгонявших крутильщиков. Вот санки развернулись от центра и теперь уже не скользят, а едва касаются льда, готовые вместе с прильнувшими к ним седоками сорваться с жерди. Веселое напряжение толпы достигло предела. Кто-то подбадривает седоков и выкрикивает советы, кто-то подстегивает крутильщиков, в тех и других летят со всех сторон тугие снежки. Свист, визг, гам, крики… И вдруг все покрывается единым восторженным воплем — первая пара седоков срывается с санок и, мелькнув в воздухе ногами, врезается в обочинные сугробы. Еще секунда — и вторая пара, будто выпущенная из пращи, пролетев ледяную гладь, зарывается в снег. Опустевшие санки делают еще несколько кругов и останавливаются. Зрители бросаются к «пострадавшим», помогая им выкарабкаться из снега, в то же время поздравляя крутильщиков с новой победой.
А в санки уже садились новые пары, и новые крутильщики занимали место у столба круговушки. И снова мелькали перед глазами вихрем летящие санки, взрывались смех и снопы снега…
— Евгений Палыч, садитесь!.. Мы с вами!..
Житов не успел опомниться, как Нюська увлекла его за собой к санкам.
— Держитесь!.. Крепче держитесь, Евгений Палыч!.. Поехали!..
Санки сначала медленно, а затем все быстрее заскользили по льду. Кто-то из толпы освещал его и Нюську карманным фонариком, кто-то кричал: «Катнем технорука»!.. В глазах зарябило, поднявшийся ветерок выбивал слезу, а руки сами собой все крепче впивались в натянутую струной веревку. Нюська громко смеялась и выкрикивала ему какие-то советы, но в ушах Житова все сливалось в один сплошной нарастающий гул. Пальцы в перчатках предательски скользят по веревке, а Нюськины руки, сцепившиеся у него на груди, тянут его назад сильнее, сильнее. Житов уже из последних сил держится за веревку, чтобы не вылететь из санок. Глаза заволокло розоватым туманом, руки налились тяжестью, онемели. Последним отчаянным усилием попробовал перехватиться удобнее — и в тот же миг почувствовал, как летит в воздухе. Еще миг — и он с головой в снегу, вместе с Нюськой…
Было уже за полночь, и толпа молодежи незаметно начала таять. После очередной победы крутильщиков и восторженной суматохи Нюська отвела хохочущего вместе со всеми Житова от круговушки, громко, чтобы услыхал в гаме, сказала:
— Домой надо, заругаются.
— Как, уже? Впрочем, конечно, идите, Нюся. Первый час. Спасибо вам за огромное удовольствие…
— Одна? — лукаво удивилась Нюська. И, видя заминку Житова, рассмеялась. — У вас в Москве все так девушек провожают?
— Нет, что вы… Я просто не сообразил, — сбивчиво, стараясь не глядеть Нюське в глаза, проговорил Житов. — Я думал, вы с подругами…
— А вы о подругах не пекитесь, у них есть кому, — полушутя, полуобиженно отрезала Нюська. И, не ожидая ответа, первой двинулась залитой лунным светом тропинкой.
Житов улыбнулся наивной простоте местного этикета, Нюськиной самоуверенности и пошел следом.
Луна высоко стояла над Качугом, серебря сопки, горбатые крыши изб, Нюськин козий треух, воротник, плечи. Хорошее, веселое настроение, поднятое чудесной прогулкой, катанием на круговушке, наконец, шагающей рядом Нюськой, заставило забыть одиночество и невзгоды. И пусть завтра начнется все сначала, пусть опять неприятен будет его разговор с Поздняковым, сегодняшний вечер стоит того, чтобы все повторить снова.
Выйдя на раскатанный шинами тракт, Нюська остановилась, подождала Житова.
— Ой, снегу-то! Давайте отряхну. — И, сбросив рукавицу, принялась отряхивать Житова. Бесцеремонно расстегнула ворот его шубы и, выгребая голыми пальцами снег, задышала в лицо:
— Еще простынете. Кто вас, москвичей, знает, какие вы…
— А вы, Нюся, не простудитесь?
— Вот еще! Поди, в валенки набралось? Обопритесь на меня, выбейте, а то ноги мокрые будут.
— А у вас не набилось?
Нюська выставила вперед валенок, засмеялась:
— У меня не набьемся!
Валенок плотно облегал в икре Нюськину ногу. Житов воспользовался предложением, поочередно выколотил из-за голенищ снег и тоже отряхнул Нюську.
Они не торопясь двинулись трактом. Нюська взяла под руку Житова, слегка прижалась к нему плечом.
— Что ж вы молчите, Евгений Палыч? Я вам не нравлюсь, да?
Внезапный откровенный вопрос вновь ошарашил Житова. Как ее понимать? Уж не собирается ли она снова разыгрывать его? Посмеяться? Но Нюськино лицо, обращенное к нему, было серьезно.
— Да нет, нравитесь, Нюся. Очень нравитесь…
Житов не соврал. В этот момент Нюська была так мило наивна и так хороша в этом хрустальном свете, что Житов, кажется, никогда еще не испытывал подобного ощущения близости девушки. Все в Нюське было как-то проще, откровеннее и потому приятнее, ближе. Не было далеких намеков на внимание, сложных, слишком умных происков, умышленно отвлеченных речей (это уже было знакомо Житову). Да и сам Житов, случалось, не решался вот так слишком уж просто, без обиняков… Но ведь Нюська совсем ребенок. Чудесный милый ребенок… А может быть, ее тянет к нему не сам он, а его положение технорука, единственное на весь автопункт звание инженера? И завтра же сама Нюська будет так же просто и весело делиться с подружками своей легкой победой?..
А Нюська молча шла рядом, старалась угодить в ногу, размахивая свободной рукой. И вдруг запела: громко, без напряжения, будоража ночь:
Было время, было время,
Д’было времечко одно:
Д’мы с миленочком гуляли,
Д’пели песни под окном…
Житов невольно оглянулся на тракт. Ни души. Зачем она это?.. Так вот чьим голосом восхищался он столькими вечерами!
— Это не вы ли поете частушки, Нюся?.. Я ведь вас каждый день слышал.
— Ну уж и каждый.
— Ну часто. У вас чудный голос. Знаете, как называется ваш голос?
— Как?
— Контральто!
Нюська неожиданно рассмеялась.
— Угадали. Мне учитель пения наш давно говорил.
— Так вы учитесь пению?
— А он многих учит. На пенсии он, что ему делать? Вот и ходим к нему…
— Ходим! — едко передразнил Житов. — Да как вы можете так спокойно… нет, не то, равнодушно говорить: «Ходим»! Да вы знаете, какой у вас голос! У вас же редкий дар! Вам бегать надо к учителю… только не тут, а к настоящим, знающим педагогам!.. — Житов заговорил горячо, с жаром, кажется, готовый тут же отправить ее в консерваторию, умоляя беречь и не растрачивать дарование на частушки. А Нюська слушала, прижималась к его плечу и, заглядывая ему в лицо, беззвучно смеялась.
— Вы не верите, Нюся? — вдруг оборвал свою пылкую речь Житов.
— Да чего же мне верить-то? Вы же еще не директор консерватории, правда?
— Ректор, — поправил, обидясь, Житов.
— Ну ректор. Смешной вы, Евгений Палыч… Только вы не серчайте… Раньше все косу мою расхваливали, в музей ее собирались отдать… — И Нюська весело, заразительно рассмеялась.
Житов посмотрел на ее опушенное инеем удивительно красивое лицо, не в силах сдержать улыбки.
Нюська сбавила шаг, умолкла. Молчал и Житов, снова поддавшийся приятному, ласкающему его чувству. Какая чудесная, волшебная ночь! Пусть она длится, длится! Пусть никогда не кончается этот лунный тракт, не свернут с него к нежданной калитке Нюськины ноги. Вот так и идти, идти вместе…
— А вы любили когда-нибудь, Евгений Палыч?
— Я?.. То есть кого?.. — вздрогнул от неожиданности Житов.
— Здрасте! Не себя же, правда? Была у вас девушка?
Житов почувствовал, как запылало его лицо. Зачем она это спрашивает? Что ответить? Да и была ли у него любовь? Возможно, была… Нет, нет, конечно не было… Разве встречи, тихие нежные мечты — это любовь?..
— Настоящей любви не было, Нюся.
— И у меня, — со вздохом сказала Нюська. — А ведь хорошо любить? По-настоящему, правда?
— Правда, — улыбнулся Житов.
— Вы смеетесь?
— Нет.
— Нет, смеетесь!
— Да нет же, Нюся! Просто мне хорошо с тобой… С вами, Нюся, — спохватился, поправился Житов.
Нюська помолчала.
— Значит, нехорошо.
— Почему?
— Ну вы сказали: с тобой, а потом…
Сердце Житова забилось оглушительно, часто. Неужели это и есть оно — его счастье?..
— А вы хотите, Нюся, чтобы я…
— А вот мой дом! — неожиданно перебила Нюська и, опустив Житова, перескочила через кювет, прижалась спиной к калитке.
За воротами рванулся на цепи пес, рявкнул, но, почуяв хозяйку, обрадованно заскулил, заметался. Житов остался стоять на шоссе.
— Ну, что же вы? — глуховато спросила Нюська.
— Так ведь ты же дома, Нюся.
— Идите сюда. Ну!
— Иду.
Житов перешагнул канаву, приблизился к Нюське. Снова рванулся пес. Нюська отвела Житова от калитки. Взяв за руки, подняла на него огромные ищущие глаза.
— И все?
— Что, Нюся?
— Поцелуйте меня, Евгений Палыч.
— Нюся!.. Нюсенька!.. — Житов прижался к теплым податливым губам девушки. И оторвался, жадно глотая жаркий морозный воздух.
— Еще…
Он схватил ее голову, зацеловал в губы, в глаза, в щеки…
— Нюся! Нюсенька! Ты меня любишь? Это верно? Скажи!..
— Что верно?
— Что любишь! Ведь любишь, да?..
Нюська весело рассмеялась:
— Ну вот вы и сразу: любишь!
— Но ведь ты… но ведь мы…
— Целовались? Так ведь не на людях же, правда? Разве обязательно уж и любить? Просто вы мне нравитесь, Евгений Палыч. И красивый вы… Но ведь вы же сами сказали, что по-настоящему не любили. А ведь тоже, поди, целовались, правда?.. Вы осердились, Евгений Палыч?
Житов молчал. Ему не верилось, было дико, что вот всего миг назад он верил в ее любовь… Он сам уже любил Нюську…
— До свиданья, Евгений Палыч. Не серчайте на меня, я ведь ничегошеньки еще не знаю, Евгений Палыч… — Она схватила его руку в перчатке, сжала ее, тряхнула и опрометью бросилась к калитке. Еще через минуту мягко простучали ее валенки по ступеням, хлопнула сенная дверь, и все смолкло.