В конце марта 1942 года небольшой санитарный поезд медленно продвигался к фронту. Мешали скопления воинских эшелонов, неисправности путей, мостов, разъездов и станций. Простаивали часами у семафоров, у разбитого бомбой полотна, у вывороченной с корнями стрелки.
Уже не впервые «зеленый санитар» ощупью подкрадывался к фронтовой полосе, таящей в себе самое существо войны, ее воспаленный страстями мозг, ее горячее дыханье, неровное глухое биение пульса. Таким всегда чудится Ольге этот близкий и в то же время невидимый фронт. Что-то огромное, жуткое, кажется, нависает над ней с каждым новым вырастающим в ночи полустанком, охватывает ее гигантскими щупальцами, давит. Ольга сжимается, вся уходит в себя в ожидании этого «что-то» и, не выдержав, бежит от себя, от собственных дум к чужим, к людям. Но не смерти боится Ольга, и никто в поезде, скажи она любому о своих страхах, не поверил бы ей. Что-то другое руководит, распоряжается Ольгой, пугает ее глупой бесславной смертью…
Небольшой ростом, мягкохарактерный и прямодушный военврач первого ранга и начальник поезда Сергей Сергеевич Пластунов поначалу старался держать себя по отношению к Червинской сдержанно, требовал от нее, как от всего прочего персонала, точного соблюдения воинских и служебных правил, но, как и все другие в поезде, вскоре же стал проявлять к ней то ли снисходительность, то ли симпатию, отечески журя ее за резкости и особую экспансивность. Нравилась ему в ней ясная, порой резковатая, прямота, искренность и мастерство хирурга. Причем за последнее он прощал ей многое, чего не простил бы другим своим подчиненным коллегам. Да и Ольгу все больше тянуло к нему, все чаще недоставало ей компании этого спокойного, рассудительного человека, особенно когда поезд был пуст и не к чему было приложить руки. И нередко темными ночами, задраенными солдатскими одеялами, сиживали они вдвоем в неуютном холодном купе, согреваясь чайком да беседой: пожелтевший от курева стареющий человек и смуглая, молодая, полная сил и задора женщина.
— Странный вы человек, Ольга Владимировна. И рассуждаете вот сейчас как-то странно.
Лицо Пластунова в тени, за белым конусом света настольной лампы, Ольга видит, скорее чувствует на себе его пристальный, отечески сочувственный взгляд. Это ее коробит.
— Да? В чем же эти мои странности, Сергей Сергеевич?
— Да как вам сказать. Замуж вам надо, по-моему.
— Спасибо. Но ведь у меня же есть жених, вы это знаете. Вот кончим войну…
Синий дымок папиросы врывается в белый конус, клубится, мечется, ищет выход.
— Простите за откровенность, Ольга Владимировна, но жениха у вас пока нет.
— Да?
— Вот так: нету.
— Из чего же вы заключили, любопытно знать?
— Ну вот, опять, кажись, останавливаемся. Поглядеть разве?
Ольгу задело. Замахнулся, теперь будет искать оттяжки.
— Злить изволите? Вам не поглядеть, а убежать хочется, Сергей Сергеевич. Уж коли начали о женихах… Почему же вы мне не верите… что у меня в Иркутске жених… да еще такой любящий?.. Да дымите вы, ради бога, хоть в сторону! Сами насквозь прокурились и меня коптите, как омуля.
— Виноват. А жениха у вас нет. Ну подумайте, какая невеста, в кои веки вернувшись домой, о женихе не вспомнила бы? А вы о нем и вспомнить-то позабыли.
— Ну-ну, дальше?
— Вот и получается, что и жениха у вас нет, и другим головы зря крутите. А надо было бы вам замуж, Ольга Владимировна… Не обидьтесь на откровенность мою.
— Не обижусь. Но почему надо?
— Извольте. Строптивости излишней у вас много. Вот вы мне, давно еще, о гордости своей женской сказать изволили.
— Не помню.
— А вы вспомните: в Москве с генералом одним беседу на перроне имели…
— Вспомнила! Фазан такой…
— Он — фазан, верно. Любит чином своим козырнуть. А вы зачем на рожон лезли? Гордость женскую защищать или свою личную гордость? Ведь ни одна женщина-врач, ни одна сестра ему в слабости его не перечила, такого ему не наговаривала, как вы. А ведь он и годами постарше вас раза в два, думаю. Ну, любит человек собой козырнуть, так кто из нас в том не грешен? Савельич перед вами тоже вон в струнку вытягивается, а вы ведь ни разу не поправили его, рядом не посадили… Постойте, постойте возражать. А мне? Ведь вы подчас что думаете, то и палите. Помните, как вы мне однажды насчет трепанации черепа бухнули? А ведь я, кандидат наук, проглотил, смирился сперва, а потом и вовсе с вашим доводом согласился. Что ж, виноват, обмишурился, вот и получил плюху. А ну-ка скажи вам такое? Вы думаете, на вас персонал не в обиде? Думаете, спасибо вам говорят за откровенности ваши, справедливые ваши пилюльки? Вы иногда так человека правдой своей унизите, что и встать трудно. А прощают. Умеют прощать…
— Какая кротость!
— Не кротость, а терпят. Хоть порой и не стоите вы… терпенья этого.
— Вот это новости! В таком случае, что же вы…
— Простите! Вы же сами на откровенность напрашивались, так уж и потерпите.
Пластунов долго и глубоко затянулся, дохнул в сторону.
— Трудно все это объяснить, Ольга Владимировна. Есть в вас такое, на что и молиться хочется и обиду затаивать грех…
— Юродивость, что ли?
— Ну вот, видите, как вы все… Талант хирурга, ум ясный. Ну вот не будь вас в нашем поезде… Люди все ценят. Вот и думаю: нашелся бы такой человек, взял бы вас в хорошие шоры, вытряхнул бы из вас все это лишнее…
— Что же вы не взяли, Сергей Сергеевич? Вы же начальник?
— Я о муже говорю, Ольга Владимировна. О таком муженьке, у которого вы бы под пяткой ходили. Чтобы не он вам, а вы ему старались угодить, ключики бы к нему подбирали. Глядишь, и к другим бы переменились.
— Нудная это тема, Сергей Сергеевич. Да и хорошие-то от меня бегут.
— Сильные, хотите сказать. А слабые липнут. А вам нравится, за нос их водите… Пойти все же взглянуть, совсем ведь остановились. Посмотрим?
Ольга, готовая уже сказать резкость, только вздохнула.
Они вышли в тамбур вагона, распахнули дверь. Ночной ветер хлестнул в лицо: снежный, липкий.
— Что там опять?
Пластунов довольно бойко для своих лет спустился с подножки. Ольга спрыгнула следом. Впереди за паровозом мерцали огоньки ручных фонарей, в их рыжеватом свете двигались силуэты людей. Небо залито черной тушью. Лишь в редких просветах кое-где еще проглядывали тусклые звезды, проплывал лунный серп и снова скрывался в тучах. Пластунов решил посмотреть, что делается за паровозом, пригласил Ольгу.
— Желаете? Пройтись не мешает, да и сон ветром разгонит.
— Нет. Идите один, Сергей Сергеевич.
Ольга огляделась по сторонам. Голая степь, холмики, а дальше все слилось с ночью. Где он, этот таинственный фронт? Где-то вдалеке приглушенный расстоянием рокот моторов, полязгивание металла. Вспыхнули, пошарили в тучах лучики далеких прожекторов и погасли. И снова вспыхнули яркие лучи, осветив бело-грязную степь, движущиеся по ней танки — и тоже погасли.
— Простынете, товарищ военврач третьего ранга. Шинелку, может, принесть?
— Спасибо, Савельич.
— Воля ваша. А весна и тут, видать, теплом не балует. Опять же война… Навозику бы сейчас в полюшко, а тут вона что деется, под танками земля стонет…
Ольга не вслушивалась, о чем бормотал, вздыхая и охая, старый колхозник. Она думала о том, что высказал ей Сергей Сергеевич. Никогда еще не приходилось выслушивать Ольге такой горькой правды. И правды ли? Неужели и в самом деле она так нечутка и бестактна к людям? А они делают вид, что им нравятся ее выпады, и терпят, как сказал Пластунов, обиду? Зачем же они в таком случае сами, бывает, подходят к ней, заводят беседу, посмеиваются над ее шуткой? Вот и Савельич. Что он за ней по пятам ходит? Ведь другому что-то шинель не предложит. Терапевту хотя бы. Куда мягче женщина, слова грубого от нее не услышишь, голоса не повысит. А он ко мне. Ведь и та его от гриппа выходила, капли какие-то до сих пор в кружку капает.
— Савельич!
— Слушаю, товарищ военврач третьего ранга!
— Хоть бы вы не мозолили эти уставы! Можно ведь проще?
— Слушаюсь.
— Скажите, Савельич… Только правду скажите. Если и будет что, не обижусь.
— Слушаюсь.
— Да перестаньте вы со своим «слушаюсь»! Ну хоть сейчас… Савельич, я не обижала вас?
— Что вы, Ольга Владимировна! Да я завсегда пожалуйста, если чего такое…
— Вот вы мне и скажите: за что вы ко мне так… ну не как ко всем, что ли… Влюбились в меня или другим чем понравилась?
— Так ведь стар я влюбляться-то, Ольга Владимировна. А если где и назольничаю, скажите…
— Вот вы как меня поняли, Савельич! Наоборот, я очень благодарна вам за все ваши заботы. Но чем я их заслужила? Ведь вы за мной, как за дочерью…
И снова ждала, пока Савельич прокашляется, надумает и скажет. Будто и тут боится не угодить ответом.
— Да что же, Ольга Владимировна… Я, конечно, толком вам объяснить не могу, а, правда сказать пристрастие к вам такое имею, это точно. Вот и осколочек мне тогда и другое что…
— Но это моя обязанность, Савельич! И другой бы хирург на моем месте сделал.
— Оно конечно, Ольга Владимировна, все делают. Да только я так скажу: один по службе делает, а другой тоже по службе, а с чувствием. Вот и вся тут эта самая говорильня.
— И все?
— А чего еще? Вся как есть.
Они дошли до хвоста поезда, повернули обратно.
— Краткая же у вас философия, Савельич, — явно не удовлетворенная ответом, произнесла Ольга.
— Ну и построжаете когда, — поспешил добавить Савельич, — поругаете малость, так ведь без злобствия. Другой раз и здря, может, крикните, так опять понимаешь — карахтер. У самой, стал быть, на душе пакостно. А так чего еще? Все тут.
— Спасибо, Савельич. Принесите-ка мне, в самом деле, шинель.
— Слушаюсь! — и убежал вдоль вагонов.
Ольга зябко поежилась. Вдалеке снова вспыхнули лучики, шаря в небе. Ослепительный яркий луч сзади. Выстрелил в тучу, проскользил, будто рассек ее пополам. И еще луч. Где-то совсем близко застучали зенитки. Фонарики на путях погасли. Тревожно, простуженно завыл гудок паровоза. Где-то во тьме блеящий голосок Пластунова:
— По ваго-она-ам!
И эхом:
— По вагонам!.. По вагонам!..
Вздрогнул разбуженный состав, сдвинулся с места. Червинская ускорила шаги, в то же время не в силах оторваться от зрелища: от светящихся черточек, нитей трассирующих снарядов, скрещивающихся, блуждающих в небе острых лучей. Первый немецкий «фонарь» повис над степью. В матово-белом свете отчетливо прояснились кустарники, которые Ольга приняла за холмы, рытвины, овраги, движущиеся за ними колонны машин. Ноющий гул невидимых самолетов…
— Ольга Владимировна! Товарищ военврач третьего ранга!..
Новый сноп света ударил в глаза. Слышала, как где-то совсем рядом провыла бомба, треснула, раскололась земля…
Уже давно выписался и опять уехал на фронт Миша Косов, но Нюська не забывала своего «подшефного» госпиталя, в редкие свободные вечера навещая раненых земляков. Пела им родные качугские запевки, новые фронтовые песни, арии из оперетт и опер.
Сегодня она тоже собралась в госпиталь; благо субботник отменили и других особых дел нет. Но как назло — ни одной свободной подружки, ни балалаечника, ни баяниста. Обошла все училище — нету! Нюська даже расстроилась…
— Рублева, зайди к директору!
— Зачем?
— Там узнаешь.
«Там узнаешь» — значит, опять куда-нибудь с концертом или на разгрузку машин.
У директора людно. Комсорг подозвал к столу Нюську.
— Рублева, хочешь на фронт?
Нюська оробела. Не потому, что испугало это жесткое слово, но почему, зачем хотят ее разлучить с училищем? Ошиблись в ней?..
— С культбригадой, Рублева. На два месяца. Ну чего смотришь? Одну тебя с первого намечаем.
Радость пришла не сразу. Наполнила все существо, выплеснулась наружу.
— Факт! А когда?!
Директор веселым дружеским взглядом обласкал Нюську, благословил:
— Ну что ж, поедете с бригадой, товарищ Рублева. Послезавтра отъезд.
Нюська вылетела в коридор, сбила с ног зазевавшуюся дивчину, ойкнула и во весь дух помчалась к трамваю, в общежитие, собираться. И спохватилась, вспомнила: а в госпиталь? Попрощаться? Завтра еще, может, в Качуг удастся слетать, радостью поделиться…
В Качуг съездить не довелось: знакомили, собирали, готовили бригаду к отъезду. Только и черкнула домой открытку: «Не печальтесь, не воевать еду, а с культбригадой…»
Подружки в общежитии устроили проводины. По этому случаю испекли из макарон маленький тортик, принесли из столовки все свои ужины. Нюську усадили за стол, отрезали ей первый кусок тортика. Громкий, настойчивый стук всполошил девушек.
— Еще не легче! Девоньки, ховайте сдобу! Быстрей!..
Открыли дверь. На пороге военный.
— Здесь у вас Анна Рублева?
— Я Рублева.
Военный увидал Нюську, обрадовался:
— Нашел! Полгорода обежал, а нашел! Известно, разведчик!
— Девочки, это же из моего госпиталя! Садитесь с нами, дядя Андрей!
— Нет, девушки, на поезд спешу. А вот порученьице выполню. — И положил на стол большую увесистую коробку. — Примите, уважаемая Аннушка, от нас с великою благодарностью. И желаем вам счастливого пути и всего… этого… счастья!
Нюська с достоинством приняла коробку, поставила на стол, поблагодарила. Военный откозырял, еще раз пожелал Нюське всего лучшего и скрылся.
Девушки бросились к коробке, в десять рук развязали тесьму, подняли крышку и обалдели: вся коробка набита доверху колбасой, рафинадом, пряниками, сливочным маслом, галетами. И тут же фотография на картоне — большая группа раненых в госпитальной ограде с Нюськой посредине. А на обороте: «Нашей дорогой сестрице и замечательной певице Анне Николаевне Рублевой на память от ее земляков: качугских, тульских, пензенских, тамбовских, бакинских…» И полсотни фамилий.
Машину трясло и подбрасывало на ухабах, и от этой бесконечной, безжалостной тряски голову разрывало на части. Словно десятки хищных острых когтей впивались в мозг, раздирали его, как свою жертву.
— Лежите, Ольга Владимировна, лежите.
— Где мы? Савельич, где мы?
Санитар огляделся по сторонам, ответил не сразу.
— А кто ж его знает. Да вы лежите, Ольга Владимировна. Вона ведь как вас садануло!
К головной боли прибавилась тупая ноющая боль в левом плече. Попробовала поднять голову — охнула, уронила. Пошарила за головой здоровой рукой — чьи-то ноги. Значит, лежит у Савельича на коленях.
— Что с нами, Савельич? Что с поездом?
— И в хвост и в гриву, Ольга Владимировна. Сперва, значит, в гриву угодил…
— Разбомбили?
— Да не так уж, чтобы совсем, Ольга Владимировна, но крепко. Один вагон целехонек остался да паровоз..
— А люди где?.. Где Сергей Сергеевич?
— А там. С поездом остались. А вот нас трое…
— И вы ранены?
— Да нельзя сказать, чтобы очень. Вот товарищ военврач первого ранга послал. Доставь, говорит, Ольгу Владимировну по всей форме. Все одно, говорит, отъездились покуда, теперь куда определят. Фершалу вот не повезло, верно. Кишочки ему этто в живот запихали, бинтами стянули и в грузовик. Вас бы — может, чем и помогли. Не доедет человек, это верно.
— А он где?
— Фершал-то? А вон, на передней едет. А вас, одначе, контузило, Ольга Владимировна. Ну и осколочком в плечо…
Раненое плечо заныло сильнее. Хоть бы взглянуть — где едем? Но по бокам какие-то тюки, позади пахнущие бензином бочки. Слышала, как проносились мимо встречные машины, звенели гусеницы тракторов или танков.
— А вы куда ранены, Савельич?
— Я-то? И смех сказать, Ольга Владимировна. Ухо у меня начисто отлетело. Поначалу и не почуял боли-то. Щупаю рукой, а его нету… уха-то. Мокроть одна. А тут вижу, и вы… Ну, будто косой по ногам. И в кувет, значит. Ах ты, думаю, беда-то какая! Жива ли, матушка? Фонарь у немца висит, видно все — ну, что сейчас. Прибежал, одно ухо прислонил — не слышу. Другое прижал — стучит. Живехонька! И ноги целы. А тут и Сергей Сергеевич и прочие…
Машина остановилась. Кто-то спрашивал документы, хлопал дверцей. Через борт глянула в кузов ухмыляющаяся физиономия в солдатской пилотке.
— Эти, что ли? Ну вот, теперь самих резать будут. Трогай! — и скрылась.
Машина двинулась, затряслась, запрыгала на ухабах. Над тюками поплыли назад голые березовые и дубовые кроны.
Через час машина снова остановилась, хлопнули обе дверцы. Червинская слышала чьи-то голоса, крики.
— Где мы, Савельич?
— А кто ж его знает, Ольга Владимировна. Вроде как фронтовой госпиталь. Домишки кое-какие. Госпиталь и есть.
Заскрежетали бортовые запоры. Упал, стукнулся о колеса борт. Теперь и Ольга видела, что это был госпиталь, а полосатые тюки оказались матрацами, солдатскими одеялами…
Ольгу уложили на носилки, перенесли в маленький домик с печью-плитой посредине и всего тремя койками у окошек. На одной, соседней с Ольгиной, койке девушка с забинтованной головой. Вторая пуста.
— Здорово, сестрица! Где это тебя?
Ольга не видит девушки. Ее фамильярное обращение шокирует Ольгу. К тому же страшно болит голова.
— Ты что, оглохла?
— Какое вам, собственно, дело?
— Ого! А ты, девонька, чего из тебя строишь? Важная шибко.
Ольга не ответила. Вошел высокий, седоволосый военный в халате, медсестры.
— Вы Червинская?
Ольга повернула лицо, сморщилась от прихлынувшей к голове боли.
— Лежите спокойно, Червинская. Значит, это ваши документы… Аттестат. Послужной список. Рекомендация… Хирург?
— Хирург.
— Не рекомендация, а молитва какая-то… Ну-ка, что у вас там, Червинская? Марья, портянки долой! Живо!
Сестра, стоявшая возле, принялась забинтовывать раненое плечо Ольги.
— Где я, доктор? — спросила Ольга.
— В армейском госпитале. У своих, Червинская, у своих. Тут все сибиряки. Редко другая вошь заползет — и та не держится…
— Я москвичка, доктор, — превозмогая боль, сказала Ольга.
— Ишь ты? А из Иркутска…
— Заползла… из Москвы.
— Ну-ну, языкастая какая. Дарья, держи москвичку!..
После осмотра военврач приказал переодеть Ольгу, а ее успокоил:
— Пустяк, контузия. И ранка пустяк — в мякоть. Но горошину удалим. Кстати, нам тоже нужен хирург… — И уже сестрам: — Марья, Дарья, готовьте Червинскую — и на плаху!
«Ну вот и сама на стол попала, — подумала Ольга, когда все вышли из хатки. — Добрый Сергей Сергеевич! Как он сейчас там? И ведь рекомендацию какую-то успел написать… — И вдруг вспомнила последний с ним разговор, откровенную его оценку. — А может быть, он просто решил от меня отделаться? Вот этот говорит: и контузия небольшая, и рана пустяк… Надоело со мной возиться? Замечания за меня получать?..»
Соседка по койке повернулась к Червинской.
— Извиняйте, товарищ хирург. Я думала, вы, как я, девушка… Молоденькие такие… в бинтах-то…
— Оставьте меня в покое! Без вас голова болит.
— Извиняйте. Эх ма, и поговорить не с кем!
Уже лежа на операционном столе, Червинская вспомнила мимоходное замечание военного хирурга. Может быть, и в самом деле остаться здесь, в этом госпитале? Чем мотаться в вагоне?
В марлевой маске, с поднятыми в перчатках руками вошел хирург. Червинская не сразу узнала в нем того самого военного, который осматривал ее в палате.
— Ну как, москвичка, будем орать? Или под общим?
Червинская отрицательно качнула головой:
— Не буду. — И тут же подумала: «Хорош врач! Человек контужен, а он — общий наркоз!»
— Дарья, шприц! Марья, снимай тряпки! Иван, держи за ноги!
— Слушаюсь!
И опять удивилась Червинская: что это за манера так развязно вести себя при оперируемом? Мясник какой-то! Почувствовала, как на ноги навалилась железная тяжесть. Кто-то стоявший сзади сжал до боли запястья. Приемчики!
— Ну, терпи, Москва! Дарья, давай секиру! Зажим! Еще зажим!.. Молодец, Червинская! Давно из Москвы?..
— Давно. Вы лучше делайте свое дело, доктор!
— Ну-ну, ершистая. А я вот сибиряк. У нас тут вся армия — сибиряки… Марья, ковырялку! Эх, такое плечико и кромсать жалко… Вон он, каналья! Ухват! Живо!.. Ну-ка мы его ковырнем… Нате-ка, полюбуйтесь, москвичка! — И завертел перед глазами Червинской осколочек.
— Я их уже насмотрелась.
— Так ведь ваш! Собственный!
— Да перестаньте же вы наконец!.. — Ольга чуть не сказала: паясничать.
— Характерец!.. Дарья, не спи!..
Ольга не чувствовала, скорее догадывалась, как быстро снимались зажимы, накладывался шов, и теперь удивлялась ловкости этого грубого и чудаковатого человека. Пожалуй, она бы провозилась подольше. А он мигом. И инструментам названия свои надавал и с персоналом обращается, как на конюшне, а оперирует хорошо.
В конце операции Червинская напомнила хирургу о его предложении.
— Я хочу остаться у вас, доктор. Хотя бы временно.
— Ну-ну поглядим. Цыган лошади в зубы смотрит, а я на руки. Федор! Егор! Тащи назад москвичку!
Плечо перестало ныть, но голова все еще гудела: не повернуться. На третий день пришел проститься Савельич.
— Куда же теперь, Савельич?
— А кто ж его знает. Куда пошлют. Везде служба, Ольга Владимировна. — И потупился, опустил голову.
И Ольге стало жаль расставаться со стариком. Привыкла. А что, если попросить начальника госпиталя?
— Савельич, услужите еще разок: попросите сюда начальника госпиталя.
— Военврача второго ранга?
— Второго, второго, — улыбнулась Червинская.
— Слушаюсь!
Седоволосый военврач не заставил себя ждать.
— В чем дело, Москва?
Ольга показала глазами Савельичу на дверь:
— Подожди там, Савельич.
— Слушаюсь!
— У меня к вам большая просьба, доктор. Этот санитар все время был со мной в поезде…
— А ведь я думал, что случилось. У меня ведь дела, в некотором роде…
— Доктор, прошу вас! Мы, знаете, с ним как-то всегда вместе…
— Ну-ну, посмотрим. Как голова?
— Лучше, — соврала Ольга.
— А ну зрачки? Так. Плоховато. Ничего она у вас, похоже, не лучше. Придумаю-ка я вам другое зелье, Червинская.
Через неделю Ольга с трудом поднялась с койки, но тут же схватилась за голову, застонала. Голова разламывалась. А вечером пришел начальник госпиталя.
— Что же мне с вами делать? Залежалась, москвичка, залежалась. Надо бы в тыл отправить…
— Ничего, я скоро встану, доктор.
— Скоро! Вы скоро, а мы сегодня ночью снимаемся.
— Куда?
Военврач развел руками.
— Ну, куда — это нам с вами меньше всего. Куда надо. Немец в наступление перешел. На левом фланге такой прорыв сделал… Словом, ночью снимаемся.
— Я хочу с вами!
— С нами, с нами.
Всю ночь и утро Ольга опять тряслась в кузове машины. Голова разболелась еще пуще. Только к полудню въехали в какой-то полуразрушенный поселок, что у березовой рощи, и расквартировались. Запестрели в голых березах палатки. Червинскую положили в палатку с сестрами. Начальник госпиталя на обходе спросил ее:
— Ну? В тыл поедем или подождем?
— Подождем, — через силу улыбнулась Червинская. Грубоватый, но простой и прямодушный начальник армейского госпиталя и умелый хирург ей уже нравился. Даже пышная седая шевелюра его, прежде казавшаяся Ольге просто вульгарной, теперь выглядела иначе: небрежной, как у всех очень занятых людей, экзотически подчеркивающей молодое лицо ее обладателя.
— Попробую-ка я еще одну штуку. В Монголии когда-то стояли, так там лама один головы правил. И получалось ведь у канальи. Я раз пять сам видел, как он это… Иван! Дарья! — заорал он неожиданно, выглянув из палатки.
Вбежал рослый санитар и знакомая уже Ольге хирургическая сестра.
— Дарья, тащи сюда рушники! Пару! Иван, тут будешь. Да лапы поди оскобли! Живо!
Иван и Дарья сорвались с места, бросились исполнять приказанья.
— Что вы собираетесь делать, доктор?
— Попробую стать ламой.
— Ламой?
— Лама — это поп по-нашему. У монголов они все — и попы, и знахари, и в некотором роде племенное хозяйство.
— Что это значит?
— От ламы ребенка иметь — для любой монголки большое счастье. У них сейчас только сознание пробуждается, а то совсем были дети. Иван! Дарья! Где вы там?!
Он усадил Ольгу на койке, приказал Ивану, как и в прошлый раз, держать ей руки, и сам, взяв голову Червинской, изо всех сил сдавил ладонями, будто собираясь перекосить череп. И вдруг рванул к себе, стукнул о грудь. Ольга кричала от боли, пытаясь вырваться из крепко державших ее рук санитара. А врач снова мял, перекашивал, ломал череп, ударял о грудь и, выхватив из рук Дарьи два полотенца, натуго обмотал голову Ольги. И опустил на подушку.
— Ну что, герой? Терпим?
Червинская, стянутая до подбородка бинтами, только выла. Слезы градом катились из ее огромных в ужасе глаз, а руки беспомощно теребили бинты, силясь освободить от них сдавленную со всех сторон несчастную голову. Военврач сочувственно улыбнулся.
— Ну-ну, потерпите. А там видно будет. Через день не встанете — в тыл отправлю.
На другой день он освободил от бинтов ее голову.
— Ну как?
— Еще хуже, доктор. Ради бога, не делайте больше своих ламских фокусов. Так и на тот свет отправить недолго.
— Ну-ну, не буду. А голова болеть должна. Вот что завтра будет, посмотрим. Это хорошо, что болит: на место стала.
И удивительно: на следующий день Червинской действительно стало значительно лучше. Даже в ушах перестало звенеть. А к концу дня сама предложила врачу свои услуги.
— Могу работать, доктор.
— А голова?
— Замечательно! Я совсем не чувствую никакой боли. Вы настоящий лама, доктор… только, надеюсь, без всего прочего.
— Ну-ну. А работы прибавилось, много работы.
Да Ольга и сама видела, как то и дело подходили машины с ранеными. Одних сразу же отправляли в глубокий тыл, другие застревали. Червинскую выписали. Как-то неловко, неуклюже почувствовала она себя в гимнастерке. Отвыкла.
Ольга нашла начальника госпиталя в домике тяжело раненных.
— А вот и вы! Идите-ка, коллега, сюда! Что делать, не знаю. Тут, похоже, с черепом дела плохи.
— Что с черепом? — перебила Червинская, подойдя к раненому.
— Осколочки, видать, в голове. Сложное дело.
Ольга нащупала пульс, прислушалась к неровному частому дыханию раненого.
— Везите в операционную. Но помогать будете вы, я по-вашему не умею: секиры, ухваты… Согласны?
— Вполне… Иван! Егор! Тащите на плаху.
После операции начальник госпиталя отвел Ольгу в сторону, сказал:
— А ведь я вашей рекомендации, признаюсь, не поверил. Этих од хвалебных столько по всему свету написано, а золотых-то рук и не видишь. Да я вас теперь под ружьем не отдам!
Работы было невпроворот. Операция за операцией. Несложные ранения обрабатывать приходилось самим сестрам. Работали днем, работали ночью при помигивающем, то затухающем, то вновь вспыхивающем освещении. Ольга и сама прислушивалась к мерному постукиванию движка за стенкой: не кашляет ли? Не захлебнется ли в перебоях? Работали под бомбежкой, задраив одеялами окна. Крыши домиков завалены свежей зеленью, стены заляпаны зеленой известкой, но как хищники на запах крови, слетаются, кружат над головой немецкие «юнкерсы», висит в воздухе «рама». В редкие свободные минуты Червинская писала Романовне письма или сидела с Савельичем на любимой скамеечке на пригорке. Все видно отсюда: и госпиталь, и далекую виляющую по холмам пыльную дорогу, и раскинутые вокруг степи, лески, поблескивающее на солнце большое озеро. Воздух здесь чистый, не пропитанный больничными запахами, а как дунет ветерок с озера — потянет свежестью и прохладой. Савельич рассказывал Ольге о Байкале, о большом рыбачьем острове Ольхон, где и ему доводилось рыбачить, об удивительных причудах славного моря:
— Сперва верховик дует. Это, считай, самая что ни есть погода. Солнышко, волны поплескивают, чайки летают. А потом култук. Этот низом дует. Тот, верно, все собирает: и дожди, и пыльцу с гор — все. Закрутит, завертит, дождями зальет. И сарма. Эта, что тебе рысь: подкрадется из-за гор да сверху как вдарит! Куда култук, куда что — все разгонит. Вода ажно от берегов схлынет — и рябь пойдет. А дальше, в море-то, такие валы погонит — не приведи господи! Я в эту сарму разок угодил, так, думал, все тут. За баркасом лодчонка была привязанная. Так ту как на волне вскинет, встанет она, матушка, на попа — ну тебе стенка-стенкой, так и ждешь, что на голову шлепнет. Ан, глядишь, обошлось. И будто куда провалилась — нет позади лодчонки. Страшная эта штука, сарма. Зато после ее опять солнышко, и чайки, и опять же верховичок…
И смолк: к ним на пригорок поднимался рослый щеголеватый лейтенант.
— Вы хирург Червинская?
Темные выпуклые глаза так и ощупывают Ольгу. Савельич встал, вытянулся перед весело ухмыляющимся лейтенантом.
— В чем дело? — рассердилась Червинская: терпеть не могла она таких слишком уж откровенных разглядываний.
— А вы ничего. Я бы с удовольствием к вам под нож…
— Что вам от меня нужно?
— Простите, увлекся. Вот приехал за вами. Генерал просит. Занозу ему вытащить…
— Вот пусть и едет сюда со своей занозой.
— А вы сама заноза хорошая, дорогуша. Это ведь генерал просит. Может, прокатимся? Лимузин к вашим услугам. — Он показал на стоящую внизу окрытую легковушку.
Ольга не знала, что делать. А больше всего злил ее этот нагловатый щеголь. И генерал хорош: что за прихоть отрывать хирурга на какую-то занозу.
— Хорошо, я спрошу начальника госпиталя.
— Так ведь он сам меня направил к вам, душечка…
— Перестаньте!
Ольга встала и пошла вниз, к госпиталю. Лейтенант достал коробку «Казбека», постучал папиросой по крышке, не спуская глаз с гибкой, стройной фигуры молодой докторши, спросил санитара:
— Что это она злая?
— Не могу знать, товарищ гвардии лейтенант!
— Замужняя? Есть кто у нее тут?
Савельич вздохнул.
— Не мое это дело, товарищ гвардии лейтенант. Может, и замужняя.
— А хороша! Хороша, проклятая! А глаза-то какие! Синие глаза-то?
— Не могу знать.
— Экий же товар пропадает! А почему злая?
Савельич затоптался. Уйти бы от греха, да нельзя: служба!
— Сами вы ее, товарищ гвардии лейтенант, забижаете. Она женщина справедливая…
— А ты-то кто ей? Нянька? Или сам, может, тут втихомолочку, по-стариковски? — и расхохотался своей остроте. — Вот что, отец, ты ей скажи при случай: как, кума, не журись, а до кума повернись. Ну, бывай, папаша! — И, дружески похлопав по плечу Савельича, сбежал к машине.
Савельич поплелся к госпиталю. Машина с лейтенантом обогнала его, обдав дымом и пылью. И снова прошумела, пронеслась мимо, уже навстречу, с Червинской.
Ольга впервые была на КП. С обеих сторон глухо, раскатисто ухали пушки, потрескивали невидимые в складках холмов и овражках пулеметы и автоматы. Лейтенант, а за ним Червинская спустились в траншею и теперь пробирались в ее лабиринтах через осыпавшиеся комья, телефонные провода, брошенные кем-то лопаты, кирки, порванные противогазные сумки. В одном месте Червинская наступила на каску. Каска опрокинулась и больно ударила по ноге. Ольга невольно вскрикнула, держась за ушибленное место, запрыгала на одной ноге. Лейтенант вернулся к Червинской.
— Ай-яй! Больно?
— Больно, — призналась Ольга.
— Пожалеть разве? — и схватил Червинскую, поднял, понес траншеей. — Хоть подержаться!
— Пустите! Сейчас же пустите меня! — Ольга заболтала ногами, уперлась свободной рукой в увесистый подбородок нахала, силясь вырваться.
— Сказали бы: неси, Верещагин, до Омска — твоя будет. Донес бы! — И поставил. — Прошла нога?
— Прошла. Идите!
У входа в блиндаж люди: связисты с аппаратами, с автоматами на груди солдаты, офицеры. Под толстенным накатом из бревен, засыпанным землей и обложенным дерном, лейтенант усадил Червинскую на ящик, приосанился, но в дверь войти не решился: из блиндажа донесся вдруг зычный рассерженный бас и ругань: отборная, площадная, с перекатом.
— Минуточку, сейчас будут выносить, — пояснил лейтенант Червинской и снова расправил под ремнем складки.
— Кого? Генерала? — наивно спросила Ольга.
Дверь распахнулась, и под навес выскочил раскрасневшийся здоровяк, ошалело вращая выпученными глазами. Ольга, не понимая, что происходит, сама испуганно смотрела то на здоровяка, то на ухмыляющиеся лица окруживших его товарищей. Кто-то робко взялся за дверь, но лейтенант отодвинул:
— Минуточку! — и исчез за дверью.
Над головой провыл снаряд. От близкого разрыва дрогнул, осыпал пылью бревенчатый потолок навеса. Однако Ольгу теперь больше занимала эта страшная дверь в блиндаж, чем немецкие снаряды. Но в блиндаже стало тихо. Дверь распахнулась, и снова появился лейтенант:
— Хирурга!
Ольга с бьющимся сердцем перешагнула порог мрачного помещения с низким бревенчатым потолком и длинными узкими щелями вместо окон. Несколько бойцов прямо на полу, с аппаратами. За столиком над картой склонились люди. Ольга шагнула к ним.
— Ну где вы там? — прогремел могучий бас за спиной Ольги.
Червинская обернулась. Прислонясь к стене, запрокинув назад большую голову, сидел на скамье военный. Ворот у гимнастерки распахнут до волосатой груди, левая рука забинтована у плеча, лежит на ремешке бинокля.
— Я хирург. Что у вас, товарищ?.. — как назвать человека с ромбиками в петлицах? Генерал? Командующий?
— Заноза, язви ее в душу! Давай-ка ее оттуда. — Военный сел прямо, выказав весь свой могучий корпус. Из-под густых, сцепившихся над переносьем косматых дуг блеснули в черноте белки глаз.
Ольга, едва различавшая в полутьме предметы и лица, с трудом разглядела забинтованное плечо военного, выступившую на марле кровь. Какая же это заноза? И темень еще… А он на тебе — что-то делай!
— Что же я здесь увижу? Я ведь не кошка.
— Верно, не кошка, не сообразил. Лейтенант!
— Я, товарищ генерал!
— Освободи поднавес хирургу!
— Слушаюсь, товарищ генерал! — И, предупредительно открыв дверь, пропустил впереди себя Ольгу. — А ну, кыш, кролики! Генерал петь будет!
«Поднавес» опустел в одну секунду. Генерал появился в дверях, шагнул, уперся головой в накат бревен и сел, раздавив под собой ящик.
Червинская развязала бинты, рванула присохшие к ране. Генерал только крякнул:
— Вот это по-нашему, язви ее… Молодец, доктор!
Рана была глубокой, рваной. Привычной рукой нащупала у плеча осколок.
— Надо в госпиталь. Это же операция!
— Какой, к дьяволу, госпиталь, когда тут… Тащи так, доктор!
— Но это же страшно больно! — поразилась Ольга такой решительности. — Тут надо наркоз…
— А мы с песней. Режь, говорят! Лейтенант, запевай! Давай, давай, тяни ее оттуда, холеру!.. — и загудел, затянул песню, глуша басом лейтенантовский баритон:
…Славный корабль, омулевая бочка!
Эй, баргузин…
Червинская работала скальпелем. Острый, длинный, что стальное перо, осколок задрожал наконец в ее пальцах: какую же боль должен был вынести, побороть в себе этот большой человек в солдатской гимнастерке!
Поблагодарив Червинскую, генерал приказал лейтенанту отвезти ее в госпиталь.
— Нет-нет… Я лучше одна, — поспешила возразить Ольга и, пугливо взглянув на лейтенанта, занялась инструментами.
Генерал, перехватив взгляд, поманил к себе лейтенанта, погрозил пальцем.
— Смотри, кот! Я тебе усы выдерну. Отвезешь — и назад, живо!
Сердце, казалось, перестало стучать, когда Нюська вышла из мрачного клокочущего вокзала и очутилась в Москве.
— Здравствуй, белокаменная матушка наша! — торжественно произнес один из членов культбригады и при этом снял шляпу.
Нюська, раскрыв рот, смотрела на привокзальную площадь, на высившиеся вокруг нее многоэтажные здания, бесконечные вереницы машин и людские потоки. Так вот она какая, столица! Нюська вцепилась в руку подружки, едва выдохнула:
— Вот да-а!
— Нравится? — глядя на обалдевшую Нюську, улыбнулась подружка.
— Страшно.
— Это почему же? — удивилась та.
— Махинища-то какая! Аж голова кругом…
— Пойдем погуляем… Не бойся, не заблудимся, я тут три раза бывала. Все равно делать нечего…
Делать было действительно нечего. Встретивший на перроне политотдельский офицер убежал звонить куда-то, вызвать штабные машины, и сам обещал вернуться только к десяти. Это значит ждать час, не меньше. Нюська с подружкой отпросились у руководителя культбригады на полчасика.
Шли не спеша. Подружка показывала Нюське на какие-то крыши, особенные башенные часы, объясняла — Нюська не слышала подруги, не видела ни часов, ни башен: все сливалось в ее глазах в одно пестрое, сказочно необъятное диво. Так, с задранной вверх головой, натыкаясь то на прохожих, то на фонарные столбы, и двигалась Нюська, оглушенная уличным гамом, ослепленная майским утренним солнцем. Только постепенно начала успокаиваться, привыкать к необычностям, прислушиваться к болтавшей без умолку о Москве спутнице.
— А вон, видишь, троллейбус идет: на нем можно прямохонько до Кремля доехать… Ой, Нюська, глянь: войска сколько! Видать, тоже приехавшие…
По широченной улице мимо них потянулись колонны пехоты: в новом, с иголочки, летнем обмундировании, обвешанные скатками, автоматами, гранатами. Нюська забыла все, потянула подружку.
— Бежим, глянем!
Пробрались в толпе зевак к самой панели, забегали глазами по рядам пехотинцев. Чьи они? Откуда? А вдруг среди незнакомых насупленных лиц найдутся знакомые? У Нюськи даже заныло под ложечкой: а что как окажется среди них Ромка Губанов? Ведь и Миша Косов говорил, что он должен быть под Москвой где-то. Так и не написал ей, Нюське, ни строчки, а обещал…
— Эх ты, мать честная, красавица!
Перед Нюськой молодой в золотых лентах матросик. Ростом не высок, но в плечах крепок и ноги — как в шторм на палубе. Из-под льняного чубика — два карих смешливых глаза. В рядах пехоты кричали:
— Эй, морячок, не заглядись, войну прозеваешь!
Нюська попятилась за подружку от вперившегося в нее матросика, но тот легонько отстранил Нюськину «защиту» в сторону, сдвинул на лоб бескозырку.
— Так что времени на объяснение чувств не имею, а потому разрешите представиться: старшина второй статьи балтийского военного флота…
Нюськина подружка снова вышла вперед:
— Это неприлично…
— Позвольте, гражданочка, дело не в пример срочное, прошу обождать. А вас, красавица, прошу назвать имя. Так. Особого желания не наблюдается, берем на абордаж… — И, схватив за руки Нюську, потянул к себе. — Не робей, назови имя…
Нюська вырвалась, наотмашь шлепнула по щеке насильника. Да так, что тот едва устоял на ногах, потеряв бескозырку. Толпа отхлынула, загудела, а видевшие здоровую Нюськину оплеуху пехотинцы захохотали, закричали матросику:
— Моряк, пузыри пустил!
— Вот это по-нашенскому!
— Молодец, девка!..
Нюська, видимо, и сама не ожидала такого, нырнула в толпу. Матрос кинулся следом, поймал за плечо Нюськину подружку, с силой повернул к себе:
— Как зовут?!
— Меня?.. — до смерти испугалась девушка.
— Себя после назовете, гражданочка. Красавицу?
— Нюська… Аннушка…
— Фамилия? Откуда?.. — И, выпытав у перетрусившей девушки все, что требовалось, обрадованно заявил — Ну, теперь я ее со дна моря достану! Так и передай, ясно?