ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Весь день мы с Антонидой переписывали, размножали послание студентов Михайлову и его ответ. Послание написано в крепости Иваном Рождественским, по одним слухам, а по другим — Николаем Утиным. Неважно, кто написал, важно, что оно передает всеобщее наше отношение к узнику и борцу. «Из стен тюрьмы, из стен неволи мы братский шлем тебе привет. Пусть облегчит в час злобной доли тебя он, наш родной поэт… Да, сеял доброе ты семя, вещал ты слово правды нам. Верь — плод взойдет, и наше племя отмстит сторицею врагам. И разорвет позора цепи, сорвет с чела ярмо раба, и призовет из снежной степи сынов народа и тебя».

А вот и ответ Михайлова: «Крепко, дружно вас в объятья всех бы, братья, заключил и надежды, и проклятья с вами, братья, разделил. Но тупая сила злобы вон из братского кружка гонит в снежные сугробы, в тьму и холод рудника. Но и там, на ело гоненью, веру лучшую мою в молодое поколенье свято в сердце сохраню. В безотрадной мгле изгнанья твердо буду света ждать и в душе одно желанье, как молитву, повторять: Будь борьба успешней ваша, встреть в бою победа вас, и минуй вас эта чаша, отравляющая нас!»

И далее следовала приписка, над которой мы с Аитонидой не могли не поплакать: «Спасибо вам за те слезы, которые вызвал у меня ваш братский привет. С кровью приходится отрывать от сердца все, что дорого, чем светла жизнь. Дай бог лучшего времени, хотя, может, мне и не суждено воротиться…»


Я воздаю хвалу, пою многая лета Суворову Александру Аркадьевичу, светлейшему князю Италийскому, графу Рымникскому, генерал-адъютанту царской свиты, генерал-губернатору Санкт-Петербурга с чрезвычайными полномочиями, — он не посрамил чести своего великого деда! Он добился отмены постановления о высылке в двадцать четыре часа всех студентов; пятьдесят человек из них он взял на поруки сам лично, а остальных расписал на своих знакомых и подчиненных.

Однако радость наша не может быть полной и беспечальной. Пятеро наших товарищей высылаются из Петербурга в провинцию. Веню Михаэлиса, как одного из главных зачинщиков, отправляют в Олонецкую губернию, в город Петрозаводск.

Студентов выпустили 6 декабря, а 7-го государь сократил срок каторги Михайлову до шести лет, и мы собираем его в Сибирь.

Больше всех хлопочет Николай Васильевич. Я благодарю судьбу за то, что она познакомила меня близко с таким благородным человеком. Он удивительно сдержан, ровен и справедлив. Шелгунов, на мои глаза, — идеал деятельной любви. Людмила Петровна тоже замечательный человек, но все-таки остается для меня в немалой степени загадочной. Я бы хотела ее любить от души, но почему-то не получается… Каждый, кто страдает, преувеличивает свои чувства, возможно, и я от этого не избавлена, но… Наверное, она страдает меньше, чем того требует все случившееся. Меньше, чем я. У нее сильный, мужской, я полагаю, характер, что и требуется современной женщине из породы новых людей, и Людмила Петровна этой породе соответствует более других. Походить на мужчину нынче вообще принято, даже фасоны женской одежды стали похожи на мужские — пальто с отворотами и с накладными карманами, дамы носят жилет и галстук. Говорят, будто такая мода пошла оттого, что появились мужчины-модистки и мужчины-швеи, будто они навязывают свой вкус, но это абсурдно, просто таково всесильное веяние времени.

Мне вообще не дано понять женскую душу. Мужчины мне представляются созданиями более ясными и простыми, но женщины!.. Никогда и ни за что ранее не могла я предположить, что в Петербурге столько деятельных и глубоко порядочных женщин! И проявились они в отношении к Михайлову. Я уже не говорю о передаче в крепость разного варенья и жареной дичи со всевозможными соусами, дело не только в этом. Неизвестные женщины, имя им легион, собрали для Михайлова по подписке сто рублей исключительно серебряными пятачками, чтобы ему удобнее было пользоваться в дороге, не заботиться о размене. Я сама их пересчитала и сложила столбиками на столе — две тысячи монет! Как он их повезет с собой? А всего уже собрано более 10 тысяч рублей серебром.

В эти дни пришло мне в голову некое открытие, как свидетельство моего повзросления и поумнения. Оно отчасти радостное, но лично для меня больше горестное. И заключается оно вот в чем: не только я, совсем не я одна помню и люблю Михайлова! Человек во славе тем и отличен от простого смиренного обывателя, что он близок и дорог многим, и многие отдают ему свою долю признания и любви. И тут можно предположить, что не одна я пишу свою повесть в эти дни, делая его главным героем, нас таких множество. Но ему не до нас, многих, ему нужна только одна она, Людмила Петровна. А я для него в числе безымянных многих всего лишь некое лицо в толпе. Горько мне сознавать подобное, но я умягчаю свои дурные страсти, ибо, как говорит Николай Васильевич, своекорыстие есть недостаток ума.


Сегодня Антонида огорчила меня не совсем приятным известием. Студенты, выйдя из крепости, валом валят на квартиру Чернышевского. Когда один из них за столом стал восторгаться смелым поведением Михайлова перед сенаторами, Ольга Сократовна прервала его, заметив, что Николай Гаврилович сожалеет о таком поведении Михайлова, ему, дескать, вовсе не следовало сознаваться, наоборот, нужно было сделать все возможное, чтобы спастись. «Нас уже не так много, чтобы самим лезть в петлю», — привела она мнение мужа. Тут как раз вошел в столовую сам Чернышевский и подтвердил ее слова, добавив, что глупо откровенничать с начальством, которого все равно словами не вразумишь.

Чернышевский, бесспорно, великий ученый и властитель дум молодого поколения. Он прав со стороны разума и чистой логики. Нас действительно не так уж много, и глупо откровенничать с начальством, — с этим невозможно спорить. Однако же нельзя забывать, что Михайлов поэт и натура его не всегда обуздана, а Чернышевский — ученый критик и склад у него другой. Чернышевского студенты почитают и уважают, здесь больше разума, а Михайлова они любят и обожают, здесь больше чувства. Мы с Антонидой полагаем, что две эти личности представляют собой разум и сердце молодого поколения.

Все-таки огорчительное известие, особенно в такой момент, когда отношение к приговоренному в каторгу должно быть неосудительно высоким и чистым. Сам Чернышевский, кстати говоря, собирает деньги для Михайлова.

Николай Васильевич все заботится, все хлопочет, все придумывает. Изобрел Михайлову особый ватный нагрудник и расчертил его на клетки. Мы с Людмилой Петровной весь день прошивали его, я даже удивилась, что она прекрасно может шить, прошивали и вкладывали в каждую клетку по два, по три рубля и разместили таким способом ни много ни мало сто рублей. Пусть ему будет тепло и спокойно!

В каторгу не разрешают брать ни одной книги, кроме Евангелия. Николай Васильевич и тут нашелся, как сие писание приспособить. Он ловко расщепил толстые крышки переплета и подклеил туда значительную пачку бумажных денег. Делал он это старательно и даже пошутил, что только с такой добавкой Михайлов примет Новый завет. Все наши приготовления он отнесет коменданту крепости, на что уже выхлопотал соизволение князя Суворова.


Как мне можно понять других женщин, если я саму себя не всегда понимаю? Сегодня утром, увидев припухшие от слез глаза Людмилы Петровны, я, вместо того чтобы пожалеть ее, обрадовалась. Почему, спрашивается? Разве у меня жестокое сердце? Нет, этого быть не может. Но я должна придерживаться полной искренности в своей повести, и потому записываю, как есть, — я действительно обрадовалась, вместо того чтобы сострадать. Я не только за Михайлова рада, но ведь и за нее не меньше. Да и за весь род человеческий, если уж на то пошло, хотя мне и трудно расписать мотивы мои и причины.

Она стойкая, выдержанная, но что творится в ее сердце, никто не знает. Как представлю, сколько тайн она хранит в себе, так мне сразу страшно становится. К тому же ей совершенно не с кем поделиться, разве с подушкой в ее одинокой спальне.

Но почему бы не поделиться со мною? Иногда опа мельком взглянет на меня, и кажется, вот-вот заговорит со мной о сокровенном, женщине ведь так трудно молчать, и я смотрю на нее с готовностью, жду… и спугиваю неизвестно чем птичку ее решимости. Лицо ее опять каменеет, и мне досадно, что она нисколечки не склонна доверять кому-либо.

А с другой стороны, расскажи она мне, смогу ли я удержать тайну? Вряд ли. Я умышленно и вполне намеренно передам ее как можно большему кругу, и не ради сплетни, а только из любви и сострадания к Михайлову — он не забыт, его любят, перед ним преклоняются, и вот вам доказательства!..

Я уже давно не ребенок, со мной можно делиться всем абсолютно, но она сомневается. А я и не пытаюсь заговорить первой, я вижу, сердце у нее кремень. Окажись она в Тайной канцелярии (а такие опасения были), от нее там не добились бы ни единого слова. Но сама она слышит всех и знает про себя все, и слухи, и всякий вздор. Михайлова сплетни щадят, о нем говорят чисто, а вот о ней… Думается мне, от зависти.


Уму непостижимо, как это можно пройти зимой через всю Россию да еще через всю Сибирь! А ведь Михайлова должны отправить в каторгу пешком. Николай Васильевич полдня составлял убедительную записку князю Суворову, прося его разрешить Михайлову ехать в повозке за свой счет. Он очень на князя надеется и говорит, что такого простого в обращении и гуманного генерала ему еще не случалось встречать, а он их повидал немало. Но Людмила Петровна с ним не согласна: «Ничего он не сделает, ваш князь Италийский! Все они в холуях перед государем».

Почему неприятны люди, которые в беде, в несчастье говорят горькую правду? Мне тоже хочется надеяться на Суворова, но я чувствую, что Людмила Петровна может оказаться правой в своих критических суждениях.

Вспомнилось мне, как однажды сидели мы у Вени Михаэлиса и Михаил Ларионович говорил о том же: почему горе от правды становится еще горше? Лекарь Арендт сказал Пушкину правду перед смертью, и поэт прогнал его и остался с Далем, который, утешая, говорил неправду…


«Ответ Михайлова» поют на мотив «Нелюдимо наше море, день и ночь шумит оно». Поют на вечеринках, на сходках и даже в трактирах: «Но и там, на зло гоненью веру лучшую мою в молодое поколенье свято в сердце сохраню».

У нас с отцом состоялось объяснение, после которого каждая из сторон только утвердилась в своем мнении. Отец назвал сгоряча Михайлова и Чернышевского зловредными коноводами молодого поколения, виновниками всей смуты и безобразия. «И не только в столице, но и в моей семье. Ты ходишь, как неприкаянная, похудела, осунулась, и я требую от тебя отцовской властью трезвого размышления, тебе уже двадцать один год, давно замуж пора, а у тебя ум перевернут и не туда направлен». Меня его слова оскорбили, и я заявила, что готова в любую минуту уйти из дому, чтобы стать швеей и честно себя кормить. Так я и сделаю! Тогда отец заявил в сердцах, что революция, по словам Шиллера, делает из женщин гиен и он имеет несчастье в этом убедиться при виде меня.

Нет, я не утонула в слезах, при нем я даже и не всхлипнула. А Шиллера я не читала, теперь и читать не буду!

На костюмированном балу в Немецком клубе двое молодых людей ходили посреди веселья в сером арестантском платье с черными покромками, напоминая всем о мучениках за правду — о Михайлове и Костомарове.

Сыщик Путилин получил за их дело святого Владимира (потомственное дворянство). Он раскрыл еще и причастность Владимира Обручева к воззванию «Великорусе». Мало кто знал, когда Обручева забрали в крепость, может, потому, что случилось это в разгар студентских волнений. Говорят, молодой еще человек, 25 лет, был другом Бова.


Я преклоняюсь перед князем Александром Аркадьевичем Суворовым, молодое поколение не забудет его великодушия! Князь разрешил-таки Михайлову следовать в каторгу не пешком, а в повозке.

Прогоны до Нерчинска и кормовые для жандармов, которые будут сопровождать Михайлова, обойдутся в полторы тысячи рублей, но Николай Васильевич говорит, что денег хватит и даже останется еще на прожиток.

Славный, героический и энергический Николай Васильевич купил новый троичный (для тройки лошадей) возок Михайлову, очень теплый и уютный, я бы и сама в таком поехала хоть куда.


В гостинице «Неаполь» арестован помещик из Симбирской губернии за то, что распевал «Ответ Михайлова». Выслан в двадцать четыре часа к себе домой. Он пел не для публики, а в своем нумере вместе с приятелем за ужином, но все равно, стены слушают.


Николай Васильевич вернулся от Суворова сам не свой — Михайлова отправляют в кандалах! Сколько ни просил он князя, говоря, что кандалы дворянам не положены, что являются они телесным наказанием, гуманный генерал только руками разводил и приводил резон: декабристы были отправлены в кандалах. А кто не знает того, что среди декабристов были не просто дворяне, но и князья, графы, бароны? Вот когда Людмила Петровна дала волю негодованию. «Спасибо ему за честь, за то, что приравнял Михайлова к декабристам. Но пусть он катится, титулованный лицемер, ко всем чертям со своими резонами, ваш от инфантерии ен-нерал!» Титулы его далее она произносила вполне ругательски.

Как представлю Михайлова в кандалах, в снежной степи, а потом в мерзлом руднике, с кайлом и с тачкой, да еще в очках, — так сердце у меня замирает…


Сегодня у меня священный день! День моего подвига! Я решилась!

Не знаю, кому сказать первому? В конце концов, не так важно, кому именно, главное — я решилась сама! И меня не остановить никому! Тем более что положение мое в семье крайне омрачено отношением ко мне отца. А ему подражает и мать, о бабушке я уже и не говорю — все против меня.

Итак, я еду в Сибирь следом за Михайловым! Бог даст, доеду. А поскольку с каторжным дозволяется находиться только женам, то там мы с ним обвенчаемся, я облегчу его судьбу.

Михайлова приравняли к декабристам, я же себя приравниваю к их женам. Запретить мне никто не может, поскольку я уже совершеннолетняя. Если даже Николай позволял женам следовать за осужденными в Сибирь, то Александр тем более позволит. И тогда в один день я стану знаменитой на всю Россию и войду в историю ее! Жребий брошен, я невыразимо счастлива.

Разумеется, нужны средства, и немалые, я понимаю, но все-таки прежде нужна решимость, она превыше всего. Я приношу себя на алтарь самопожертвования, не для этого ли создана русская женщина?

Кому сказать первому? Ведь мы же с Михаилом Ларионовичем очень давние друзья, можно сказать, друзья детства. Он меня знает с четырнадцати лет. И я до сих пор помню его слова: «Подрастай скорее, Сонюшка, я на тебе женюсь». Я знала, я уверена была, что когда-нибудь его слова сбудутся.

Решение мое безрассудно только в одной части, в той, что мне негде взять средств. Если бы разрешили нам поехать в одном возке, это было бы восхитительно, но разрешения не дадут, поскольку я для него никто, если смотреть формально.

Где взять денег? Жены декабристов закладывали свои имения и драгоценности, мне же заложить нечего. На родителей нет надежды, хотя я убеждена, что, если окажусь в Сибири и оттуда попрошу помощи, они мне не посмеют отказать. Но надо же туда доехать! Если бы вместе, то траты невелики.

Улучив момент, когда мы остались наедине, с Николаем Васильевичем, я открылась ему во всем. Он вдруг погрустнел заметно, я даже не ожидала и сначала не поняла отчего, стал задумчив, наконец сказал: «Я передам ему ваши слова, Софья Петровна, при свидании. Он будет вам благодарен». Тогда я спросила, не могу ли я сама свидеться с ним с позволения князя Суворова? Николай Васильевич оставался задумчив, даже не сразу ответил мне, потом обещал похлопотать. Я жду с превеликим нетерпением результата!

Михаил Ларионович, я полагаю, хорошо меня помнит, он и в крепости не забывал обо мне. Когда его привозили в сенат на третий допрос, мы пробрались внутрь вместе с Машенькой, сестрой Людмилы Петровны. Там было опять полно народу. Когда Михайлова вывели, он улыбался, уже зная, что ради него собрались, всем кланялся, некоторые из больших чинов тут же ему представлялись, другие просто стремились пожать его руку. Мы с Машенькой закричали ему что есть мочи, не в силах протолкаться ближе, Михайлов поднял руки в нашу сторону, прося дороги, мы протиснулись к нему совсем близко и успели пожать руку его. Он был бодр, улыбался, но в черной бороде его седина, как снег…

Что будет дальше, что будет? Что бы ни было, я счастлива от принятого мною решения.


В свидании мне отказано. Кем я для него стану потом, об этом узнает вся Россия. Но кто я для него сейчас?..

Свидание будет одно-единственное и в самый последний день — в день его гражданской казни на эшафоте с преломлением шпаги. Когда будет этот день, совершенно никто не знает, даже Суворов, все держится в строжайшем секрете. А разрешено свидание только ближайшим его друзьям: Шелгунову с супругой, а также матери Людмилы Петровны, Чернышевскому с супругой, трем поэтам — Некрасову, Полонскому и Гербелю, двум ученым-историкам — Пекарскому и Пыпину, а также Александру Серно-Соловьевичу. Каждому поименно выдадут личный билет за подписью князя Суворова.

Казнь состоится не сегодня-завтра, но день и час по-прежнему в строгом секрете. Волнение мое неописуемо, а отец с матерью спокойно собираются в оперу, где дают «Бал-маскарад» Верди 13-го числа и где будет присутствовать сам композитор.

Положение мое час от часу все ужаснее! Просто уму непостижимая безвыходность! По строжайшему секрету только что мне сказали, что Михайлова хотят отбить. Задумано студентами университета вкупе со студентами Медико-хирургической академии. Как только его вывезут из города, на жандармов будет сделано нападение. Все готово.

Я быстренько собралась и поехала к Шелгуновым. Застала Людмилу Петровну одну, но говорить не решилась. Лицо ее бледно и замкнуто, она меня как бы и не воспринимает, я это постоянно чувствую всем сердцем своим, хочу себя перед ней поставить и все никак почему-то не могу.

Она велела подать мне чаю и положила передо мной журналы «Рассвет» и «Модный магазин». Я почувствовала себя задетой, если не сказать худшего. Неужели я только для того и создана, чтобы читать журнал для девиц и рассматривать в такой день последнюю моду?! Мне очень захотелось изречь что-нибудь едкое и язвительное, показать твердость своего характера, но она ведь не знает о моей решимости. Или, может быть, уже знает? Тогда что ж, холодность ее ко мне имеет основания.

К журналам я не притронулась. Заговорить с ней о новости, что Михайлова отобьют, я не могла, хотя и не видела причины скрывать. Разве она выдаст другим? Нет, никогда и ничего не выдаст, хоть режь ее, тем не менее я молчала про новость как будто даже из чувства какой-то мести.

А может быть, она уже и без меня все знает? Уж кому-кому, а Шелгуновым все должно быть известно в первую голову.

Тогда и отчуждение ее понятно. Я почувствовала себя вконец оскорбленной. Если она уже все знает, так почему же не сказала мне такую важную новость с порога? Я краснела и бледнела, кое-как выпила чашку чаю, журналы красноречиво отложила на другой край стола, так и не раскрыв их. Наверное, минут сорок мы провели с ней в молчании, но если я терзалась и кипела, то она была отрешенной и вела себя так, будто в комнате больше нет никого, то есть и меня тоже.

Если Михайлова отобьют, она мне ни слова не скажет, где он и что с ним.

Если Михайлова освободят, то мое самопожертвование, выходит, и не потребуется?

Что мне делать? Не могу же я настаивать на своем, не могу просить: оставьте свою затею, не лишайте меня, братия, возможности пойти под венец, — это же смешно будет!

Наконец приехал Николай Васильевич, и я бросилась к нему первой. Он только что от Суворова и не стал ничего скрывать. Князь ему заявил прямо: «Знайте, если будет покушение освободить Михайлова, жандармам отдано приказание его застрелить».

Что теперь, как теперь все обернется?!

Господи, господи, успокой мою душу, помоги мне дожить и пережить все это!..

Загрузка...