ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Я остриглась; прощайте, мои косы русые, мне вас не жалко! Мне жалко бабушку Елизавету Тихоновну. Она почернела от огорчения. Мы все ее успокаиваем, мать говорит ей по семь раз на дню: «Да ведь она в университет пойдет, а там все одинаковые, такое сейчас молодое поколение». А бабушка вопрошает: «Зачем девице университет, лихо его ешь? Может, она еще в казарму пойдет? И шишак на стриженый свой кочан напялит?» Одно время она совсем перестала ездить к нам, — «не хочу знаться», — но потом зачастила, полагая, что в отсутствие ее творятся сплошь безобразия. А у нас и в самом деле что ни день, то новость. Теперь я в обращении с отцом и с матерью перешла на «ты», причем отец сам предложил нам такую методу. «Нынче только низы выкают да жеманятся: маменька-папенька», — сказал он, и сразу всем троим стало свободнее. Отца я зову папой или отцом, a maman мамой или просто матерью. Бабушка и слышать того не может, а отец оправдывается: «Сверху, матушка, сверху идет».

Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Я вижу ее горе истовое, неподдельное. «Зачем я дожила до такого сраму? — говорит бабушка. — Лучше бы мне умереть вовремя». Она не может никак принять стремительной новизны, а новизна всюду вокруг нас. Прежнего уже не вернуть, а нынешнего бабушке никак не понять, это ее удручает, создает у нее чувство понапрасну прожитой жизни. Одним словом, нет повести печальнее на свете, чем повесть о моей Елизавете. «Глаза бы мои не смотрели», — говорит бабушка про мою одежду. А мы все, вольнослушательницы университета, Антонида Блюммер, сестры Корсини, Глушановская и я, все как одна, ходим в камлотовых юбках, в гарибальдийках и с кожаным кушаком. И все одинаково стриженные!

Уже наступил сентябрь месяц, мы с нетерпением ждем начала занятий, а объявления все нет и нет. Зато полно всяких слухов о новых правилах для студентов — и то запретят, и энтого не позволят. Мы же прежде всего опасаемся, что девиц не пустят в университет, как в Москве.

Слухи могут подтвердиться самые нежелательные, поскольку министром народного просвещения сейчас адмирал Путятин, а попечителем учебного округа в Петербурге кавказский генерал Филипсон. Чего можно ожидать от генерала и адмирала, кроме запретов и армейских порядков? Хотелось бы спросить правительство: кого готовит университет, в конце концов? Разве мало вам всяких пажеских, кадетских корпусов, артиллерийских, горных и морских училищ?

Кроме слухов о новых правилах ходят слухи, и, к сожалению, достоверные, о новых арестах. Подтвердилось, что в Москве арестованы студенты университета, заведшие вольную типографию. Арестован также в Казани профессор Щапов за речь на панихиде по расстрелянным крестьянам, но теперь, говорят, выпущен по велению самого государя (к нему обратился с просьбой Тургенев) и будто бы пьет горькую в Петербурге, опасаясь возвращаться в Казань, где его обратно заарестуют. А теперь новый слух — будто бы арестованы Михайлов, Чернышевский и Некрасов, а Добролюбов оставлен из-за болезни. Но вчера мы были у Веии Михаэлиса, собрались одни девицы, и Блюммер, и другие, душ восемь, и вошел Михайлов, такой элегантный, модный, манишка с коротким воротником, парижский галстух, веселый такой вошел — в цветник попал! Говорит, что все враки. Россией по-прежнему правят два Александра, то есть царь и Герцен, и три Николая: Чернышевский, Добролюбов, Некрасов. А что касается Михайлова, так он, числясь в крепости, жуирует с девицами из университета (и они строят ему глазки, о чем я могу и по себе судить). Он весьма интересно рассказывал о Париже и о Прудоне, написавшем книгу «О справедливости в революции и в церкви». Прудона приговорили к трем годам тюрьмы за эту книгу, но он сбежал в Бельгию, а жаль, следовало бы ему посидеть в тюрьме только за одно то, что в семье, как и в обществе, по его мнению, мужчина относится к женщине, как три к двум. Но и Бельгия не спасла Прудона, возмущенные дамы забросали его письмами, брошюрами и даже книгами с возражениями и критикой, после чего он убедился, что в поношениях женщина отнюдь не уступит мужчине, а даже превосходит его. «Вам тоже надобно забросать славянофилов памфлетами и фельетонами, — сказал Михаил Ларионович, — чтобы они перестали кричать о недопущении девиц в университет. Если вы будете молчать, то камни возопиют». Он наш защитник и наша опора. Все мы хорошо помним его знаменитые статьи и всюду его цитируем: «Вы хотите видеть между женщинами Галилеев и Гумбольдтов, а запираете от них двери коллегий, университетов и академий… Для того чтобы снять с полки древний фолиант или навести астрономический инструмент, силы нужно гораздо меньше, чем на один круг вальса». Разве это неверно? «А одна бессонная ночь среди шаманского кружения бала едва ли не стоит целой недели усидчивого кабинетного труда». И это правда.

А занятий все нет. И слухи все тверже: будто бы каждому студенту должны выдать матрикулы. А девицам?


Сегодня мы собрались в актовом зале и произошло необычайное, историческое событие. Оказывается, с утра в шинельной, на том месте, где швейцар Савельич вывешивает списки студентов, которым пришли почтовые повестки на получение денег, появилось воззвание на белоснежной бумаге. Один из студентов старшего курса (кажется, его фамилия Неклюдов) снял его, и, когда все гурьбой вошли в актовый зал, этот студент взобрался на стол с красным сукном и золотой бахромой и начал читать. Он стоял величественно, как Байрон, и не читал, а вещал! Меня до сих пор лихорадит, и по спине мурашки. Мы слушали совершенно новые, неслыханные слова и мысли! Ничего подобного не было ни в «Колоколе», ни в «Полярной звезде», ни в рукописных тетрадках потаенной литературы. Со стола, покрытого красным сукном, звучал прямой призыв к восстанию! Все слушали затаив дыхание, глаза сверкали. Был подъем духа, был восторг. Длилось чтение долго, это целая брошюра, и просто удивительно, что за все время не заглянуло начальство в актовый зал, не знаю, что бы тут было.

Мы радуемся тому, что под носом у адмирала и генерала гуляет по белу свету обращение к нам, к молодому поколению, к надеждам России. Мы переписали тайком наиболее примечательные места воззвания, чтобы передать другим и сохранить на века! Вот строки, особенно нас касающиеся:

«Обращаемся еще раз ко всем, кому дорого счастие России, обращаемся еще раз к молодому поколению. Довольно дремать, довольно заниматься пустыми разговорами, довольно бранить правительство втихомолку или рассказывать все одни и те же рассказы об одних и тех же плутнях разных Муравьевых. Довольно корчить либералов, наступила пора действовать…

Если каждый из вас убедит только десять человек, наше дело и в один год подвинется далеко. Но этого мало. Готовьтесь сами к этой роли, какую вам придется играть; зрейте в этой мысли, составляйте кружки единомыслящих людей, увеличивайте число прозелитов, число кружков, ищите вожаков, способных и готовых на все, и да ведут их и вас на великое дело, а если нужно, то и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 декабря! Ведь в комнате или на войне, право, умирать не легче!»

Все мы в большом восторге от обращения к нам, у всех будто развязались языки и спала пелена с глаз. Студенты поговаривают: «Теперь и нам надобно завести свою Акулину» (типографский станок).


14 сентября войдет в историю как черный четверг. Арестован Михайлов, и это уже не слухи, а правда! За что? Весь Петербург встревожен. Если арестовали Михайлова, всем известного литератора, то могут арестовать беспрепятственно каждого. Вот вам и «жуирует с девицами»! Оттого, что неизвестна причина его ареста, разговоров и предположений полно. В трактирах и клубах называют его мрачным заговорщиком, злостного противу всех характера. При взятии его он будто бы выстрелил в первовошедшего к нему жандармского полковника, но тот остался жив, пуля прошла между левым боком и рукой, пробила деревянную перегородку и в другой части комнаты ударила в самовар на комоде. В сапоге Михайлова оказалась склянка с ядом, а под заграничным фраком будто бы стальная кольчуга. Плетут всякое, и разобраться, где тут правда, а где выдумка, невозможно.

Михайлова пытаются выручить. На квартире издателя «Русского слова» графа Кушелева-Безбородко собрались все петербургские литераторы, участвующие в «Современнике», «Отечественных записках» и «Русском слове», их более ста. Они составили прошение, писал его отставной жандармский подполковник Степан Громека, прошение министру просвещения Путятину. Оказывается, наш адмирал ведает не только университетами, но еще цензурой и литературой. В прошении редакторы и сотрудники петербургских журналов выразили свое недоумение, почему арестован один из наиболее уважаемых литераторов, вся деятельность которого направлена была к самым благородным и высоким целям и постоянно клонилась к уменьшению в человечестве страданий и преступлений, а не к увеличению их. Они просили министра-адмирала защитить интересы литераторов в нынешнем прискорбном для них случае, принять к сердцу глубокое несчастье, постигшее одного из лучших их товарищей, и испросить освобождения Михайлова. Прошение подписали все знаменитые литераторы, которые есть нынче в столице: Некрасов, Добролюбов, Панаев, Краевский, Полонский, Майков, Писемский, Благосветлов, братья Курочкины, Минаев, Гиероглифов, артиллерийский полковник Лавров — всего более тридцати имен. К министру ходили трое: Кушелев-Безбородко, Громека и Краевский. Адмирал их не принял, а прошение их направил в Третье отделение.

Вот оно, значение русских литераторов! Разве это не возмутительно? Веня Михаэлис говорит, что хотя и возмутительно, но отнюдь не удивительно. Он близок с Добролюбовым и наизусть знает его статью об отношении народа к русской литературе. Оказывается, Добролюбов посчитал и доказал, что из всех шестидесяти пяти миллионов русского населения только четыреста тысяч всего-навсего знают о существовании русской литературы. Может ли безграмотный народ участвовать в тех рассуждениях о возвышенных предметах, какие с такою гордостью стремятся поведать миру русские литераторы? Народу, к сожалению, вовсе нет дела до художественности Пушкина, до пленительной сладости стихов Жуковского, ему нужно заботиться прежде всего о том, как прокормить себя да еще тысячу людей, которые пишут для читающей публики. Именно в этом — ключ для понимания Добролюбова, именно в этом разгадка ненависти к нему сторонников чистого искусства. Он истинно народный деятель, подлинно демократ, новый человек в русском обществе. Таково мнение Вени Михаэляса. Веня сожалеет, что даже Искандер не понимает Добролюбова, называет его желчевиком, все отрицающим и способным слогом своим и тоном довести ангела до драки и святого до проклятия.


Новые правила распубликованы и объявлены студентам. Они оказались еще хуже, чем ожидалось, еще возмутительнее. Адмирал и генерал решили преобразовать университеты в закрытые заведения, как говорят, на английский манер. Не знаю, как к этому относятся в Англии, но мы таких порядков терпеть не будем!

Отныне запрещены публичные сходки и диспуты, чтобы студент не думал и тем более не говорил. Запрещены публичные лекции с платой за вход, выручка от них шла в студентскую кассу.

Чтобы студент не ел, не пил и тем более не пел, отменены концерты, они тоже порядочно пополняли кассу. Упразднена и сама касса, выручавшая особо нуждающихся. А чтобы окончательно доконать студента, пусть он будет еще и раздет-разут, увеличена плата за обучение до пятидесяти рублей. Если раньше голодающий студент мог дать объявление в газете об искании им уроков, то теперь таковые запрещены. Разночинной молодежи дорога в университет закрывается наглухо, семьюдесятью семью запретами. Да, чуть не забыла, — упраздняются святая святых, студентские библиотеки («Колокол» в них обращался в обложках «Университетских известий»).

Но что более всего возмутило и переполошило студентов, так это введение матрикул. Не материальные стеснения, которые впереди, а моральные, которые вот они — каждый студент обязан нынче же получить матрикулы, особые книжицы, в которых ты поименован и пронумерован, словно экспонат в зверинце. Они-то и явились последней каплей. В матрикулах изложены правила поведения, без матрикул ты не можешь войти в здание университета, не имеешь вида на жительство, без матрикул ты и не студент вовсе, а так, ни богу свечка, ни черту кочерга. Получить эту пакость в руки означало бы признать новые правила и отказаться от всех свобод, когда в обществе только и разговору об освобождении.

Лекции сорваны, в аудиториях бурные сходки, весь университет кипит.


25 сентября, понедельник, войдет в историю как первый день творения нашей победы! Актовый зал закрыт, и тысячная толпа собралась во дворе университета. Веня Михаэлис говорил речь. У нас отобрано все, чем мы гордились, все наши студентские учреждения. Наши сходки и диспуты были основой самовоспитания молодого поколения, наши читальни и библиотеки были основой нашего саморазвития, наш самостоятельный студентский суд ограждал нас от несправедливого вмешательства начальства и строго преследовал всякий скверный и подлый поступок, — теперь на все наложен запрет.

«Требуя бесплатного обучения, мы вовсе не требуем дарового, — говорил Веня Михаэлис — У правительства есть казна, она пополняется налогами со всего народа. Почему правительство не может выделить, в сущности, возвратить одну миллионную часть из той же казны на образование народа? Почему оно предпочитает тратить гораздо больше средств на содержание всяких шпионов и усмирительных команд? А число этих команд растет, потому что растут волнения и бунты по всем губерниям…»

Говорили речи и другие студенты, из девиц выступила Маша Богданова. Потом предложили пойти всем скопом к попечителю, генералу Филипсону домой, на Колокольную, пригласить его в университет и высказать ему все наши требования. Толпа дружным криком решила идти, и прямо со двора мы двинулись через Дворцовый мост на Невский проспект. День выдался ясный, теплый, всем нам отрадно было идти дружной гурьбой по Невскому. Лавки были открыты, народу везде полно, прохожие смотрели на нас, останавливались, спрашивали. Выбегали французы парикмахеры и глупо-весело кричали: «Revolution! Revolution!» Но мы шли спокойно и величаво, безо всяких криков; мы не шли, а шествовали. Вольнослушательниц было совсем немного, но нас видели все, мы воодушевляли других, мы добавляли благородства и красоты в наше величавое шествие. На Невском к нам стали присоединяться некоторые девицы из толпы, одетые ближе к нам. Вместе со всеми шли студенты поляки, выделялась длинная фигура Хорошевского. На Невском присоединились также несколько молодых офицеров, я узнала артиллерийского поручика Семевского, он мне улыбнулся и поклонился. Мы шли по Невскому до Владимирской длинной колонной на всю ширину улицы. Полицейские на нас смотрели вопросительно, непонимающе, но ни один из них не пытался остановить нас, — так хорошо и спокойно, так невиданно доселе мы шли.

Но в Колокольной мы увидели солдат, и это всех возмутило. Здесь уже были военный генерал-губернатор Игнатьев и обер-полицеймейстер Петербурга Паткуль. Потом мы узнали, что рота солдат оказалась здесь случайно, она шла своей дорогой занимать караулы, но какой-то офицер их повернул: «Студенты идут!» Солдаты смотрели на нас, как и полицейские, с любопытством, а толпа тем временем обступила дом Филипсона, требуя, чтобы попечитель явился пред лицом своих подопечных. Филипсон, наверное, пытался сделать вид, что не видит студентов под своими окнами, или надеялся: постоят-постоят да уйдут. Но не тут-то было, мы и не думали уходить. Наконец на балконе показалась рослая и плотная фигура генерала с рукой на перевязи. Начались переговоры. Он нам сверху, а мы ему снизу, памятуя о словах государя императора: «Если не освободить сверху…» Филипсон первым делом постарался успокоить генерал-губернатора и полицию, затем согласился принять нашу депутацию, но не в своем доме, а в университете. Он просил, чтобы мы шли обратно, он-де скоро прибудет, но мы ему не поверили и потребовали, чтобы он отправился в университет немедля, вместе со всеми, на что Филипсон вынужден был дать согласие.

И вот мы торжественно двинулись обратно во главе с кавказским генералом. Он нам подчинился, мы горды и чрезвычайно довольны, на наших лицах ликование. С Владимирской идем на Невский, уже новая публика глазеет на наше шествие, много будет разговоров в столице! Возле Гостиного двора генерал Филипсон спохватился, решил, что пешком идти ему не по чину, и сел в дрожки. Но дрожки тут же окружили студенты грузины, словно почетный эскорт кавказскому генералу, и потребовали, чтобы кучер не гнал лошадь и не отрывался от толпы, вернее сказать, колонны. Спокойным и размеренным шагом процессия перевалила через Дворцовый мост и подошла к зданию университета. Трое наших депутатов во главе с Веней Михаэлисом пошли с Филипсоном в залу совета, куда уже прибыли для объяснений генерал-губернатор и обер-полицеймейстер.

Ну разве это не великая наша победа?!


27 сентября, среда. Вчерашней ночью были арестованы Веня Михаэлис, Костя Ген, Неклюдов, Иван Рождественский и еще некоторые студенты. Нынче снова собралась толпа возле университета уже с новым требованием: освободить товарищей. Явился генерал-губернатор Игнатьев, явился министр-адмирал Путятин, а перед университетом уже не случайно выстроился батальон Финляндского полка. Жандармы и полицейские никого не впускали в здание университета. Нам объявлено, что университетский двор, сени и нижний коридор находятся в ведении (такого и представить себе нельзя), в ведении самого генерал-губернатора, дескать, это его владения и пусть кто-нибудь попробует туда проникнуть! Университет оказался на осадном положении.

В толпе с нами было много офицеров, в основном артиллерийских, больше, чем в прошлый раз. Они сговорились явиться сюда, чтобы предотвратить применение военной силы. Один офицер даже дежурил на мосту и направлял всех своих сюда, к нам. Поручик Семевский снова улыбнулся мне и поклонился. Были выразительные происшествия. Офицеров пытались отсоединить от студентов, но они держались очень стойко. Когда полицеймейстер Золотницкий повысил голос на молодого поручика и даже взял его за рукав, поручик резко отстранился и немедля обнажил саблю. Тогда генерал-губернатор велел арестовать его, солдаты окружили поручика и повели. Отойдя шагов тридцать — сорок, поручик скомандовал: «Налево кругом, марш!» — и солдаты подчинились, потопали налево кругам, а поручик скрылся.

9 октября, понедельник. Университет закрыт, в швейцарской полно солдат. Арестованных студентов все еще не выпустили, хотя и обещали. В газетах объявление: «Желающие продолжать занятия в университете должны прислать по городской почте на имя ректора свое прошение взять матрикулы (ишь чего захотели!). Не приславшие прошения считаются оставившими университет по своей воле». Как будто все умышленно делается для приумножения нашего возмущения. Да знает ли государь, что творится в его владениях?

Все, кого я знаю, как одна душа, решили не брать матрикул. Молодое поколение не сдается! Мы ль будем в роковое время позорить гражданина сан?!

…Сегодня отец заговорил со мною о воззвании «К молодому поколению» и назвал его неблагоразумным. Оказывается, воззвание известно и у них в департаменте, чему я рада. «В чем же его неблагоразумие?» — спросила я и посмотрела на отца отчасти свысока, как на человека отсталого в своем развитии. Он мне стал говорить, что дело освобождения начато лично государем-императором при поддержке великого князя Константина Николаевича и всех Романовых. И в этом превеликая заслуга Александра Второго перед народом и российской историей. А составители воззвания шельмуют государя и призывают к свержению его, в чем нет никакой логики. Они вставляют палки в колеса. Где они были, эти господа прогрессисты, когда государь еще четыре года назад начал проводить реформу? Он обратился ко всем губерниям с просьбой подавать правительству адреса для освобождения своих крестьян, но откликнулись всего-навсего две губернии, Виленская и Петербургская. И государь тотчас издал для них рескрипт об освобождении. Выходит, отозвались на его призыв только Русь литовская да Русь чухонская, а остальная Россия-матушка не пожелала освобождения. Тогда государь поехал в Москву первопрестольную, собрал предводителей дворянства в тронной зале Кремля и сказал им…

Здесь я перебила отца: «Я знаю, что он сказал: если не освободить крестьян сверху, они освободят себя снизу». Отец в ответ рассмеялся довольно ехидно: «Только эти его слова вы и мусолите. А государь между тем выразил недовольство свое московским дворянством, он ожидал, что оно первым отзовется на предложение государя, а оно не отозвалось ни первым, ни вторым, ни даже третьим. «Я дал вам начала и от них никак не отступлюсь» — вот подлинные его слова. А речь свою в тронной зале он повелел напечатать в газетах».

Я вынуждена была признаться, что не знала этого. «Не в том беда, что не знала, — прод/шкал отец, — а в том беда, что ни ты, ни твоя котерия не хотите знать этого по сговору, по умыслу. Ваши наставители, прогрессисты, спешат из поганого самолюбия, опасаясь, что лавры освобождения достанутся одному государю».

Что правда, то правда, мы этого не хотим знать и никогда не захотим. Почему, спрашивается? Только потому, что говорить о каких бы то ни было заслугах царя-самодержца попросту неприлично, дурно. В сане его есть отрицательная сама по себе логика, противность. Можно поклониться лику мадонны с ребенком, но нельзя кланяться лику жандарма, пусть у него будет хоть три ребенка. Отец только головой качал, слушая меня. Хвалить государя не смелость нужна, продолжала я, а низость, даже если он и окажется семь раз прав. Ему веры нет, он неравен с народом, но вознесен над всеми. Он отнюдь не бог, но явно претендует на его значение, а это возмутительно. Отец только руками развел, хотя я увидела, что ему понравилось мое размышление. «Вон чему вас учат в университете», — сказал он с усмешкой, а далее меня рассмешил, сказав, что воззвание «К молодому поколению» составил профессор юриспруденции Петербургского университета Михайлов, потому студенты и озоруют, как он изволил выразиться. Я прямо-таки расхохоталась. Если бы отец видел эту бесцветную личность, читающую торговое право, он бы такого предположения не допустил. «Вон какие ценные сведения вы мусолите в своем департаменте», — сказала я в отместку и раскрыла ему глаза на правду. Он долго качал головой, приговаривая: «Никогда бы на него не подумал! Скоро его не выпустят, положение в столице весьма скверно…»

А я и сама догадываюсь, что скоро не выпустят. Петиция литераторов в поддержку Михайлова имела неожиданные последствия. Из Третьего отделения о ней доложили государю, и тот повелел наказать всех, кто ходил с петицией к адмиралу Путятину, — Кушелева-Безбородко исключить из камер-юнкеров, Громеку уволить со службы, а Краевского выдержать на гауптвахте в течение недели. Ну как его хвалить после этого, за что?..


12 октября, четверг. Уж этот-то день, бесспорно, оставит след в истории России! Будущие поколения вспомянут его как день нашей великой победы и нашей великой жертвы. Триста студентов препровождены в крепость! Между нами только и слышатся произнесенные кем-то мудрые слова: «Всякая новая жертва является шагом вперед в расплате за нее!»

Сегодня состоялось (должно было, но не состоялось) открытие университета. Убрали наконец из швейцарской солдат, сняли замки с дверей и понаставили сторожей с наказом не пропускать ни одной души без матрикул. С утра внутрь здания прошли человек сорок-пятъдесят и слонялись там как потерянные. А у двери тем, временем стала собираться толпа из тех, кто матрикул не взял. Толпа наша росла, росло также и возбуждение, вскоре послышались выкрики, не одобряющие отступников от святого дела единства, й тогда те немногие, которые подчинились позорным правилам, стали выходить из здания наружу, принимая сторону непокорных. Дабы обелить себя перед товарищами, они стали демонстративно рвать матрикулы и обрывками их усеивать улицу, будто затем только и брали, чтобы изодрать в клочки. Получился еще больший вызов. Возбуждение наше нарастало все больше, все громче раздавались крики с требованием явиться ректору, уже послышались призывы брать здание штурмом, и тут появились голубчики преображенцы во главе с полковником Толстым. Они уже не стояла и не любопытствовали, они оттеснили самую беспокойную часть толпы от дверей, окружили и повели во двор университета через задние ворота со стороны Малой Невы. Ворота за ними закрылись, и теперь, естественно, стала собираться толпа у этих ворот, она быстро росла, появилось много городской публики, офицеры, чиновники, все больше подходили опоздавшие студенты, ничего еще не знавшие. Все вопрошали: что там, за воротами, делается? Все ждут, страсти разгораются (а там тем временем поименно всех переписывали). И вот ворота — настежь, и, окруженные тройной цепью солдат, тройной чащей штыков, появились наши юноши. Их ясные взоры, гордые лица, улыбки! Восхитительное зрелище! «Нас ведут в крепость!» — крикнул один из них. И толпа единым криком закричала, приветствуя их, в воздух полетели шапки и фуражки, шарфы и платки и даже трости; мы кричали, визжали от неистового восторга, мы топали ногами на пороге истерики, мы себе места не находили от обуявшего нас чувства значительности минуты, от блеска штыков, от тройной цепи солдат — от армейской силы, брошенной против нашей силы! И тут началось невообразимое! С криком, с воплями: «Мы с вами! Вместе! Вместе!» — студенты из толпы ринулись на солдат, вернее, промеж солдат, головой вперед, плечами расталкивая их, норовя прорваться к окруженным. Полковник Толстой орал, осыпая студентов площадной бранью, перепуганные солдаты отпихивали их, не впуская, пошли в ход приклады, студенту Лебедеву раскровянили голову. Такая поднялась лавина криков и гвалта, будто Нева на глазах затопила город! Но как ни орал Толстой, как ни размахивали солдаты прикладами, цепь их была прорвана и число окруженных по меньшей мере утроилось. Триста человек победителей пошли под конвоем в крепость!


Сегодня стало известно, что профессора Кавелин, Пыпин, Спасович, Утин, протестуя, подали в отставку.

Арестованы поручик Семевский и прапорщик Странден и отданы под военный суд.

В крепости не хватило места, и многих студентов увезли морем в Кронштадт.

Никогда, во веки веков никаким крепостям не сломить, не разрушить товарищества молодого поколения! Я преисполнена гордостью за собратьев! Вот так нужно всегда — вместе! Еще зимой, в феврале месяце, состоялась панихида в католическом соборе по убитым в Варшаве полякам. Тогда вместе с поляками пришли в собор русские студенты, а также некоторые профессора. Начальство, как следовало ожидать, создало следственную комиссию и стало привлекать к следствию поляков. Прослышав об этом, русские студенты начали составлять подписные листы в комиссию и вносить свои имена. Подписывались даже те, кто во время панихиды сидели в трактире «Урван» на Выборгской стороне или в иных злачных местах. Вместе! Так было, и так должно быть!


15 октября, воскресенье. Черный день. Он войдет в историю как день великой утраты. Михаил Ларионович Михайлов погиб в тюрьме при Третьем отделении, в преисподней у Цепного моста.

Проклятие на ваши головы, изверги!

В клубах Купеческом и Немецком открыто говорят о причинах смерти Михайлова… Как того и следовало ожидать, Михаил Ларионович ни в чем не признавался на следствии. Тогда по приказанию графа Шувалова придумали для него образ пытки, стали давать в пищу опиум, чтобы он, придя в беспамятство, высказал все свои тайны. Однако пытка не помогла, Михайлов держался стойко. Тогда изверги прибавили дозу яду, и вот Михаила Ларионовича не стало. Царство ему небесное…

Все крайне возмущены. В клубах горячатся, грозят, требуют. Если граф Шувалов не прикажет анатомировать погибшего публично в физикате (врачебной управе) при наблюдении друзей и знакомых Михайлова, то на графа падет страшное пятно бесчестия.

Студенты до сих пор в крепости. Когда выпустят хотя бы одного из них, тогда можно будет узнать подробности о его последних днях, об отравлении и о его смерти…

А подписка в пользу Михайлова продолжается. Кто ее ведет, неизвестно, имени Шелгуновых решено не упоминать, за ними установлено наблюдение полиции. Известно только, что Шелгуновы устроили распродажу в лотерею библиотеки Михайлова. Представляю, какое у них там теперь отчаяние, какой урон для их беспримерного содружества! Веня Михаэлис в крепости, а Михаил Ларионович… По подписке собрано уже до пяти тысяч рублей серебром, теперь они пойдут уже на памятник ему. Но где его установят? И когда?

Антонида Блюммер передает слова Чернышевского: «Мертвые не стареют, и в могилах не всегда лежат мертвые».

Только теперь Антонида выдала мне свою тайну. Она ездила к Михайлову еще до ареста, уговаривала его скрыться у них в квартире, а потом бежать за границу. Он отказался. Я же знаю Михаила Ларионовича, никогда он не согласится бежать!

И еще она сказала, что Веня Михаэлис перестал ценить Искандера (о чем я и сама слышала от него прежде). «Пора уже снять девиз с «Колокола» — Vivos voco! Он уже зовет не живых, а мертвых. Живых зовет триумвират Николаев на листах «Современника».

И еще Веня Михаэлис говорил Антониде, будто бы Герцен в Лондоне заклинал Михайлова не печатать воззвания, будто бы предупреждал: «Нам нужны проповедники и апостолы, а не саперы разрушения», но Михайлов стоял на своем.

Герцен конечно же знал, как жестока и скора расправа в России над свободомыслием. Но в воззвании Михайлова сказано: «Да ведут… вас на великое дело, а если нужно, то и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 декабря!»

Тени мучеников… Еще один живой человек стал тенью.

Стоило ли Михайлову ценой жизни платить за воззвание?

Ой, не знаю, ой, боюсь судить…

Загрузка...