Мне много приходится разъезжать по колхозам. Прежде, до того как подружились мы с Евсеичем, я ездил один. Теперь Евсеич нередко сопровождает меня.
А старик он такой: работает ночным сторожем, но успевает и выспаться и сбегать на охоту или на рыбалку. Иной раз он скажет:
— Давай с тобой, Владимир Акимыч, поеду. Посмотрю, что у людей добрых делается.
И тогда едем вдвоем, разговариваем в пути по душам…
Вот и сейчас мы возвращаемся домой — в колхоз «Новая жизнь». Линейка поскрипывает рессорами, рыжий меринок Ерш бежит рысцой, а Евсеич перекинул ноги на мою сторону, видимо, намереваясь вступить в длительный разговор.
Евсеич всегда весел, а рассказчик такой, что поискать. Лет ему за шестьдесят, но здоровью можно позавидовать. Бородка у него седая, остренькая — клинышком; лицо подвижное: то оно шутливо-ехидное, то вдруг серьезное, и тогда голубые глаза — внимательные и умные — смотрят на собеседника открыто и прямо; брови, будто не желая мешать глазам, выросли маленькими, но четкими, резко очерченными. На голове у Евсеича кепочка из клинышков, с пуговкой наверху.
Он любит рассказывать сказки, сочиняет шутливые небылицы, не прочь поглумиться над лодырем, а уж если про охоту начнет, то с таким упоением плетет свою складную, забавную небывальщину, что без смеха слушать невозможно. Он, впрочем, и сам на это рассчитывает. Кепку на один глаз сдвинет и почешет пальцем у виска — вот, дескать, дела-то какие смехотворные!
— Многие думают, — говорю я Евсеичу, — что быть агрономом — простое дело: ходи себе по полю, загорай, дыши свежим воздухом да смотри на волны пшеничного моря. Слов нет, и загораем, и на волны смотрим. Хорошо, конечно. Но мало кто знает, сколько сводок, сведений, планов, отчетов, ответов на запросы и просто ненужных бумажек приходится писать агроному. Иную неделю света белого не взвидишь, а не то чтобы — поле. Сводки, сводки, сводки!..
— Бумаги-то небось сколько, батюшки мои! — восклицает Евсеич.
— Иная сводка в двести вопросов, на двенадцати листах.
— Одни вопросы читать — два самовара выпить можно.
— Раз такую сводку сложили в длину, лист за листом, три метра с чем-то вышло!
— Три метра! — качает головой Евсеич. — Ай-яй-яй! Холсты, прямо холсты!
— А сочинители этих холстов, — продолжаю я свои жалобы, — ссылаются на запросы то Министерства сельского хозяйства, то института, то от себя еще добавляют. Иначе откуда бы взяться такому вопросу: «Среднее число блох на десяти смежных растениях капусты, взятых подряд и без выбора»? Хорошо хоть, что в примечании говорится: «В целях упрощения на каждом отдельном растении блох считать не следует». Хоть за это спасибо!.. Только блохи-то — они прыгают: сосчитай-ка! Так графа и остается незаполненной.
— Ясное дело, блоха того не понимает. Прыг — и нет ее! Известно — тварь.
— Что тут поделать! Иной раз так в ответе и напишешь: «Прыгают интенсивно. Подсчет не проводился ввиду активности вредителя».
— Во! Так их! «Активность вредителя» — это правильно! — Помолчав, Евсеич сочувственно спрашивает: — А вам какую-нибудь добавку платят за эти вот самые… холсты бумажные? Или — за так?
Мой ответ, что это входит в обязанности агронома, его не удовлетворяет.
— Шутильником бы их! (Шутильником он называет свой кнут.)
— Кого?
— Да этих… как их, бюрократов… Ведь есть еще кое-где, а? Как ты думаешь?
— Наверно, есть, — подтверждаю я.
Ерш набирает рысь, помахивая головой и озираясь на шутильник. Полевая сумка у меня на коленях — пухлая, толстая, как размокшая буханка, — полна сводок и сведений. Едем мы за последними данными: число скирд сена, данные обмера каждой скирды, качество сена в каждой скирде, процент осоки, дикорастущих — естественных, сеяных, однолетних, то же — многолетних, из них люцерны, эспарцета, травосмесей. В общем, последний вопрос: сколько сена?
Но кто же даст в колхозе «Новая жизнь» такие сведения? О счетоводе нечего и думать, он просто скажет: кормов столько-то, сена столько-то, яровой соломы столько-то.
— Евсеич! Кто обмерял стога сена в «Новой жизни»? — спрашиваю я.
— А что?
— Сводка.
— А! Сводка!.. Сколько вопросов?
— Восемнадцать.
— Никишка Болтушок обмерял. К нему надо… Он хоть на тыщу вопросов даст ответ.
— А как его фамилия?
— Кого?
— Да Болтушка, который обмерял сено?
— По книгам Пяткин, а по-уличному Болтушок… Яйцо такое бывает бесполезное — болтушок. Только по книгам он в правлении пишется, а зовется Болтушок. Все так зовут. И ребята его Болтушковы, а жена Болтушиха.
— За что ему такое нехорошее прозвище прилепили?
— Вона! За что? Кому следует, сразу прилепят. Все как надо быть… Лучше не придумаешь, хоть век думай! Народ как дал прозвище, так и умри — не скинешь. Это ему еще с начала колхоза дали: речи сильно любит и непонятные слова.
— Ну, а как он: мужик с головой?
— Дым густой, а борщ пустой.
После этих слов он задумался и замолчал.
…Подъехали к правлению. Там, кроме сторожа, никого не оказалось — все были в поле, и мы направились к Пяткину. Он сидел на завалинке, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно курил. Евсеич перегнулся через линейку и прошипел мне на ухо по-гусиному:
— Все в поле, людей не хватает, а он сидит, как лыцарь. И так всегда… Шутильником бы вдоль хребтины!
Болтушок, не вставая, подал мне руку и произнес:
— Агрономическому персоналу, борцам за семь-восемь миллиардов, пламенный привет!
Без обиняков я изложил суть дела, по которому он мне потребовался, и объяснил, что не все материалы можно получить у счетовода. Пяткин слушал, многозначительно хмыкая и чмокая цигаркой. Лицо его очень похоже на перепелиное яичко: маленькое, конопатое. На лбу несколько подвижных морщинок: удивляется — морщинки вверх; напустит на себя важность — морщинки вниз; засмеется — морщинки дрожат гармошкой. Глаза малюсенькие, слегка прищуренные, с белыми ресницами; брови бесцветные: их незаметно на лице. На вид ему больше сорока, этак сорок два, сорок три.
— Значит, дебатировать будем вопрос насчет сена. Та-ак! — Болтушок вздохнул, взялся двумя пальцами за подбородок, потупил взгляд в землю и продолжал: — Та-ак. Все эти вопросы мы с вами обследовать имеем полный цикл возможности, тем более я, как член комиссии, имел присутствие при обмере и освещение вопроса могу произвести.
При этом он с достоинством поднял вверх перепелиное яичко.
— Нам не дебатировать надо, — сказал я, — а просто выяснить кое-что. Есть ли у вас записи обмера и можете ли вы сказать о качестве сена в той или иной скирде?
— Как?
Я повторил.
— Та-ак… Обмеры сдали в правление, а вопросительно качества — знаю, уточнить надо и согласовать надо… Вечером заседание правления — обсудить в корне… О животноводстве будем дебатировать, так и о сене присовокупим по надобности, поскольку есть ваше требование как специалиста сельского хозяйства, к которым мы должны прислушиваться и полностью присоединяться. Что такое животноводство, если…
Я перебил его:
— Мне надо в поле, а тут данные для сводки негде взять.
Болтушок, кажется, обиделся. Его морщинки прыгнули вниз.
— Так, так… — произнес он. — Как я имею понятие, вы предъявляете требование с намерением заполнить сводку на завалинке.
— Никакого такого намерения нет. Но я должен побеседовать с членами комиссии по учету кормов.
Он, будто не слыша, продолжал:
— Пойдем в правление, сядем честь по чести и продебатируем согласно форме.
Я решил не «дебатировать» и, попрощавшись, поехал в поле.
Вечером, до начала заседания правления, мы со счетоводом ответили с горем пополам на некоторые из многочисленных вопросов о селе.
— Сколько зрящих вопросов в этой сводке! — не выдержал наконец счетовод. — Да и формы такой статистическое управление не утверждало — выдумка бюрократов.
— Да уж, — махнул я рукой, — хватает! И зрящих и бессмысленных…
Кто-то тихонько засмеялся скрипучим голоском, и из угла послышалось:
— Нездоровые в политической плоскости разговоры.
Это был Болтушок. Мы и не заметили, когда он вошел.
— При чем тут «нездоровые», — возразил счетовод, — когда вместо этой чепухи можно просто написать: «Столько-то сена».
Болтушок подошел к нам, ехидно улыбаясь, и, навалившись животом на стол, заговорил:
— Какая же это будет сводка?.. «Столько-то сена»… Это уже не сводка по форме, это так, черт знает что, а не сводка. Сено! Великое слово — «сено»! Надо понимать корень. Я был ведь председателем колхоза два месяца и по животноводству был: соображение имеем в натуральности. Слово «сено», как я понимаю, должно войти гвоздем, — он надавил пальцем на стол, — и в сводке той углубиться и расшириться. Тогда только высшему руководящему составу можно понять корень вопроса. Кузьма Стрючков сказал: «Смотри в корень!»
— Не Стрючков, а Прутков,[2] — поправил я.
— Прутков? — спросил он, выпрямляясь и будто вспоминая, но ничуть не смутившись. — Что-то помнится вроде Стрючков… Говорит: «Смотри в корень!» И правильно говорит. Поли-итика! — Он потряс пальцем над головой. — Не нами придумано, не нам и отдумывать назад. Сводка есть сводка, и форма есть форма. Никто не позволит, чтобы над установкой высших организаций…
— Ну, пошел, поше-ел! — проговорил кто-то в сенях из темноты. — Теперь удержу не будет: вожжа под хвост попала — телега пропала!
Болтушок покосился в сторону сеней, покачал головой.
— Темнота и есть темнота! Слышь, что Федора Карповна сказала? Одно слово — темнота! — Он махнул рукой, поправил картуз и снова уселся в угол.
Заседание правления собиралось не быстро. Те, что пришли раньше, занимали себя по-разному. Счетовод развернул газету и углубился в чтение. Три молодых парня склонились над шахматной доской, решая задачу. Один из них, подпоясанный ремнем поверх телогрейки и с кнутом в руках, Петя-ездовой, настойчиво и спокойно советовал:
— Слоном надо! Только слоном.
— Куда? — спрашивал второй.
— На дэ-семь.
— Точно… А теперь… теперь…
— Ферзем: а-четыре, — говорил все тот же Петя.
— Ничего не получается! — воскликнул третий. — Черные на эф-шесть, шах королю, и по-ошла волынка!
И снова все втроем продолжали искать решение задачи. Не утерпел и я, подсел и включился четвертым.
Вдруг за спиной раздался трескучий голос Болтушка:
— Человек с натуральным образованием, а такими пустяками занимается.
— Люблю, — ответил я, оборачиваясь.
Болтушок, ухмыляясь, сдвинул картуз на висок. Реденькие белесые волосы торчали пучком сбоку головы.
— Для этой игры ум требуется, — отозвался счетовод, не отрываясь от газеты.
— Это у Петьки-то ум! — вдруг воскликнул Болтушок, тыча пальцем в спину парня.
А тот, не отрывая глаз от шахматной доски, будто невзначай, тихо проговорил:
— Погоди, вот на этом заседании тебе пропишут ум, — и в задумчивой нерешительности взялся за головку ферзя. Болтушок для него в этот миг уже перестал существовать.
У Пети — завитки черных волос из-под кепки, широкие черные брови, загорелое румяное лицо с чуть-чуть выдающимися скулами, тихая уверенность во взгляде и недюжинная силенка. Он окончил семилетку и учится заочно в сельскохозяйственной школе. Через три года будет специалистом. И что ему сейчас Болтушок, когда «белые начинают и выигрывают»!
Из сеней вошли сразу несколько человек, и среди них Евсеич. Все были возбуждены и улыбались, а конюх Данила Васильевич Головков — широкий, грузный, с украинскими усами и густыми бровями, нависшими над глазами, в жилетке нараспашку и с уздой в руках — басил:
— Ну и Евсеич! Уморил, ей-богу, уморил!
Вошедшие шумно расселись: кто на лавках, а кто просто на корточках, прислонясь к стене спиной.
Евсеичу пришлось вскоре уйти на свой пост: и хочется побыть на заседании, но и на охрану пора.
Данила Васильевич осмотрелся кругом и сказал:
— Кажись, все налицо. Можно за Кузьмичом посылать. Коля! — обратился он к мальчику, стоявшему у стены. — Иди кличь Петра Кузьмича.
Вскоре вошел председатель колхоза Петр Кузьмич Шуров, на ходу поздоровался со всеми сразу и, не останавливаясь, прошел за стол, накрытый красной материей. Счетовод немедля присел сбоку стола с листом бумаги в руках. Болтушок уселся на переднюю скамейку.
Заседание началось. Председатель, вполголоса посоветовавшись со счетоводом, встал и объявил:
— На повестке дня два вопроса: первый — о животноводстве и второй — о колхозниках, не выработавших минимума трудодней.
По первому вопросу говорил сам Петр Кузьмич. Председателем он работает в «Новой жизни» всего лишь месяцев шесть: краткость его речей, четкость указаний, настойчивость, непримиримость к лодырям и любовь к своему делу выгодно отличают его от многочисленных предшественников. Колхозники его уважают, но бездельникам житья не стало, он безжалостно вытаскивает их напоказ всему колхозу. А посмотреть — человек с виду так себе: росту невысокого, худощав, пиджачок немудрящий, галстучек… Особого виду нет. Правда, лоб у него высокий, русые волосы, вьются, но по комплекции не вышел. И ни тебе брюшка, ни синих галифе, в которые иной председатель при желании поместил бы ползакрома пшеницы, — ничего такого нету, обыкновенный человек! Глаза у него карие, открытые и добрые. А уж если сердится, не разберешь: то ли карие, то ли еще какие, прищурит их и одними зрачками простреливает насквозь, как бы говоря взглядом: «Врешь, прощупаю!» Большие нелады пошли у него с рвачами и лодырями, нет им развороту никакого. Сколько жалоб посыпалось на него в район, в область и даже в Москву!
В своем выступлении председатель сказал так:
— Чтобы выполнить план развития животноводства, нам надо законтрактовать у колхозников двадцать голов телят. И тогда вопрос животноводства будет разрешен. Кормов у нас достаточно. Сейчас необходимо установить цену, по которой будем контрактовать. У кого какие имеются предложения?
И все. Вопрос казался простым и ясным.
Данила Васильевич подал голос:
— Давайте платить, как и в прошлом году: центнер хлеба и сто рублей за теленка.
По всему было видно, что это предложение не встречает возражений. Но не тут-то было!
— Еще какие предложения есть? Кто желает? — спросил председатель.
Немедленно поднялся Болтушок.
— Давайте скажу я.
— Ну, поехал теперь! — сказал кто-то из заднего ряда.
Болтушок уничтожил взглядом подавшего реплику, укоризненно обернулся к председателю, будто говоря, дисциплина, мол, падает, распустил. Затем провел ладонью ото лба к затылку, отчего образовался хохолок реденьких волос, сдвинул морщины вниз, подбросил подбородок вверх и сразу стал похож на полинялого задиристого петушка с расклеванным гребешком.
— Так, товарищи! Мы сегодня собрались… — он вздохнул, сделал паузу, — на заседание правления… Да. Собрались подвести итоги животноводства прошедшего прошлогоднего года, товарищи, и наметить их на будущий год… и вступить в них с новой силой, как и полагается, и так и далее. А что мы видим, дорогие товарищи? Ни-чего не видим. Мы даже не обсуждаем. Да.
— Короче! — отрезал председатель.
Болтушок обернулся к нему, улыбнулся снисходительно и продолжал:
— Я скажу. Больной скот есть? Есть, товарищи! Где наши витинары? За что мы им деньги платим? Где они, эти спецы, товарищи? Куда смотрит правление: корова сдохла! А? А вы молчите! — Его голос забирал все выше и выше. — От кого начинает вонять, товарищи? Ясно: от головы. Нету дисциплины ни у спецов, ни у колхозников. Куда мы идем, товарищи: корова сдохла!
— Да хватит тебе! — не вытерпел председатель. — Есть же акт ветеринарного врача. Давай о деле!
— А-а! А это не дело? Критику и самокритику глушишь! А я без критики и самокритики жить не могу, как политически развитой актив населенного пункта… — Он снова сделал паузу. — Что есть больной скот? С больным скотом мы должны бороться, чтобы его не было. Это надо понимать и присокупить к повседневным дням работы.
Данила Васильевич наклонился к Коле и вполголоса, но так, чтобы всем было слышно, сказал:
— Иди к Игнатьичу в шорную и скажи: мол, довязывай хомут! Болтушок говорит. А как кончит — скажем, тогда придет. Успеет хомут доделать.
Болтушок, уже войдя в роль обличителя, выкрикивал:
— Это одно! Одно, товарищи! — И тыкал пальцем вверх. — А другое — куриный вопрос. — И палец тыкался вниз.
Председатель уныло махнул рукой. Счетовод положил карандаш и взялся за газету. Данила Васильевич вынул шило и приступил к починке узды, зажав ремень между коленями.
— А другое дело — куриный вопрос! — кричал Болтушок. — Очень жгучий куриный вопрос! Курица — она тоже животная, и ее надо кормить. Кормить, товарищи! Пришел я на курятник, а она — курица старая — сидит в окошечке и на меня страшным голосом: ко-о-о! Ясно, есть хочет! А почему есть хочет? Не кормю-ют! Не кормют, товарищи! Все равно животная: что курица, что корова.
— Не все равно! — громко сказал Петя-ездовой. — Это два разных класса: класс птиц и класс млекопитающих.
— Сам ты млекопитающий! — вспылил Болтушок. — Еще молоко на губах не обсохло, а в разговор лезешь. Товарищ председатель! Веди заседание по форме! Что же это у нас получается? Ишь ты! Классы придумал!.. Итак, товарищи! Возьмем свиней.
Все дружно и безнадежно вздохнули.
— Возьмем свиней, товарищи! Можем ли мы так хозяевать? Нет, дорогие товарищи, не можем. Спим, товарищи! Разбудировать нас надо. Надо перестроить корень. Свинья, она животная… — Он покосился на Петю и продолжал: — Она животная приятная. Свинья должна быть правильной свиньей, а не тенью антихриста. Это — во-первых. А Пегашка хворала две недели, насилу вылечили: худая — вот и тень антихриста.
Все знали, что Пегашка хворала, что от нее не отходили дежурные круглосуточно, но Болтушок все азартнее напирал на «свиной вопрос», «будировал», «дебатировал», «перестраивал корень». Его слова уже не доходили до сознания слушателей: в ушах отдавались лишь какие-то глухие, неясные звуки.
— Следующий вопрос: о колхозниках, не выработавших минимума трудодней! — громко объявил председатель.
Это было так неожиданно, что все встрепенулись. Новый и четкий голос сразу дошел до сознания. Пока Болтушок недоумевал, разводя руками, председатель завершил:
— Проголосуем по первому вопросу: кто за предложение Головкова Данилы Васильевича, прошу поднять руки!.. Единогласно. Запишем: сто килограммов зерна и сто рублей денег за теленка.
— Ка-ак! — взвизгнул Болтушок. — Зажим критики! Кто позволит! Писать в райком буду! Завтра буду писать… В область напишу! Мы еще посмотрим. Я дойду. И спецов дойду, и тебя дойду! Глушить актив! Кто позволит?
— Следующий вопрос — о минимуме, — не обращал внимания председатель. — Три человека не выработали минимума без уважительных причин, первый из них — Пяткин Никифор: у него только шестьдесят трудодней. У нас в колхозе дети имеют по сотне трудодней, ученики школы. А Пяткин… Да что там говорить! Вот он — смотрите и решайте!
Что сделалось с Болтушком! Он то смотрел на председателя, то оборачивался к сидящим, морщины на лбу играли и замирали и наконец поднялись вверх в полном удивлении да так и остались; он провел рукой по голове от затылка ко лбу, отчего хохолок исчез, а петушиного вида как не было.
— Житья от него не стало! — говорила Федора Карповна. В накинутой на плечи клетчатой шали, высокая, крепкая, загорелая, она подошла к столу и продолжала: — Я как член правления заявляю: житья не стало! Самый разгар полки был, а он придет и два часа речь держит. А после него у Аринки голова болит: как он приходит, она аж дрожит, бедняга. Другому человеку — наплевать. Брешет и брешет! А другому невтерпеж слушать. Факт, нормы не вырабатываем, как он агитировать приходит. Ну, пускай, ладно, пускай бы уж говорил, а ведь и работать надо. Шесть-де-сят трудодней! Срам-то какой! Аль закону на него нету?.. Я кончила.
— Закон есть, — заговорил Петя. — Что держать его в колхозе?
Лицо Болтушка вдруг резко изменилось; он шмыгнул острым носиком, глазки забегали и заблестели; озлобленный, как хорек, он выкрикнул, подняв высоко руку:
— Я в активе хожу, а вы меня компитировать! Не-ет! Не позволю! Я по займу два года работал, а…
— Вот тебе «а»! — вдруг рыкнул басом Данила Васильевич. — По за-айму! А сам не уплатил за заем и в этом году. Бессовестные глаза! Мне семьдесят лет, а у меня четыреста трудодней, а тебе сорока небось нету. Помело чертово! Тьфу! — Данила Васильевич потрясал уздой, гремя удилами, и его бас рокотал в комнате, как в большой бочке. Он плюнул и сел. — Я свое сказал… Колька! Иди к Игнатьичу, скажи: мол, Болтушок высказался. Пущай хомут бросает, если не кончил: в «разных» о сбруе поговорим… Ишь ты, акти-ив! — рявкнул он напоследок.
— Ну что ж, будем голосовать? — спросил у всех сразу председатель. — Возражений нет. Кто за то, чтобы предупредить Пяткина в последний раз?.. Единогласно!
Данила Васильевич, держа широкую ладонь над головой, успокоительно произнес:
— Болячка. Прижигать надо.
Болтушок сидел неподвижно, опустив голову и свесив ладони меж коленей. Лица его не было видно. Понял ли он, что произошло, и спрятал лицо от колхозников или обдумывал новую жалобу в область — кто его знает! Но было в нем что-то жалкое.
…С собрания я шел медленно. Ночь была теплая и тихая. Большая, глазастая луна обливала серебром деревья и траву. Невдалеке заиграла гармошка и сразу замолкла. Несколько раз подряд кувыкнул сыч и затих. Вот вспыхнул огонек у Данилы Васильевича — пришел домой. Вот еще свет в открытом окне, а оттуда женский голос:
— Что с тобой, Никифор? Аль пьян?
«Да ведь это ж хата Болтушка!» — подумал я и невольно остановился в двух-трех метрах от окна.
Болтушок сидел у стола, ничего не отвечая жене.
Против колхозного амбара окликнул меня Евсеич:
— Акимыч!
— Я.
— По походке узнал… — Он подошел, перекинул через плечо ружье, набил трубку и спросил: — Ну, как там с Болтушком решили?
— Предупредили: исключат из колхоза, если еще что…
— Ну, а он как?
— Сидит вон дома за столом сам не свой.
— Пробрало, значит. Може, дошло… Хоть бы дошло! — Он вздохнул, потянул трубку и добавил: — На недельку притихнет, ясно дело… А Петр Кузьмич опять один сидит в правлении. Вишь, огонек? Пишет…
Тишина.
За селом по обе стороны урчали два трактора. Они не нарушали привычной тишины ночи, они всегда урчат, и звука мотора никто не замечает, но если заглохнет, все услышат. Так стенные часы, остановившись, напоминают о себе… Вот она какая — тишина в деревне!..
— До свидания, Евсеич!
1953