Кузница стояла у обочины полевого поселка, стороной обегавшего Малые Серпилки. С дороги за хлебами видны были только верхушки серпилковских садов, сами же хаты прятались за сплошной стеной вишняков и яблонь. По безветренным утрам над садами поднимались ленивые печные дымы, сытно, запашисто отдававшие кизяком и хмызой. Летом оттуда на гречишную цветь, огибая дымную кузницу, со знойным гудом летели пчелы. Осенью же, когда после первых несмелых утренников недели на две устанавливалось задумчиво-кроткое бабье лето с голубооким небом и русоволосыми скирдами молодой соломы, из серпилковских садов далеко в поле проникал горьковато-винный запах яблочной прели, и на все лады неумело и ломко кричали кочетки-сеголетки.
Из всех строений со стороны проселка видна была одна только семилетняя школа. Несколько лет назад ее построили взамен старой, изначальной и сильно обветшавшей углами. Поставили ее на задах деревни, на ровном муравистом выгоне, и теперь она чисто белела на темной зелени садов, а при восходе солнца полыхала широкими и ясными окнами.
Кузница же была выстроена у проселка еще в стародавние времена каким-то разбитным серпилковским мужиком, надумавшим, как паучок, поохотиться за всяким проезжим людом. Сказывают, будто, сколотив деньгу на придорожном ковальном дельце, мужик тот впоследствии поставил рядом с кузницей еще и заезжий двор с самоварным и винным обогревом. И еще сказывают, будто брал он за постой не только живую денежку, но не брезговал ни овсом, ни нательным крестом.
В революцию серпилковцы самолично сожгли этот заезжий двор начисто. Распалясь, подожгли заодно и кузницу. Однако вскорости смекнули, что кузницу палили зря. Тем же временем расчистили пожарище, прикатили новый ракитовый пень под наковальню, сшили мехи, покрыли кирпичную коробку тесом, и с той поры кузница бессменно и справно служила сначала серпилковской коммуне, а потом уже и колхозу.
Правда, был случай, имеющий самое непосредственное отношение к этому повествованию, когда кузница в Малых Серпилках вдруг умолкла. Нежданно-негаданно помер кузнец Захар Панков. А надо сказать, что Захар Панков был не просто кузнец, а такой тонкий мастер, что к нему ездили со всякими хитроумными заказами даже из соседних районов. Бывало, лопнет в горячей работе какая деталь в тракторе — механики туда-сюда: нет ни в районе, ни в области такой детали. Всякие прочие запчасти предлагают, а такой точно нету. Они к Панкову: так, мол, и так, Захар, сам понимаешь, надо бы сделать… Повертит молча Захар пострадавшую деталь (виду он был сурового, волосы подвязывал тесьмой по лбу, борода смоляная на полфартука, точь-в-точь как старинный оружейник, но в современной технике толк вот как знал!), даже иной раз зачем-то в увеличительное стеклышко поглядит на излом. Ни слова, ни полслова не скажет, а только бережно завернет деталь в тряпочку и опустит в карман. Тут уж и без слов понятно: раз взял, стало быть, выручит. Да и не только поглядеть на Захарову работу, а даже издали послушать было любо. Как начнут с молотобойцем Ванюшкой отбивать — что соборная звонница: колоколят молотки на всевозможные голоса. И баском, и заливистым подголоском. Праздник, да и только, в Серпилках! Особенно по весне, перед посевной: небо синее, чистое, с крыш капает, теплынь, а они вызванивают на весь белый свет… Сколько помнят Захара, все годы провисел его портрет на колхозной Доске почета. И когда помер, не сняли. Навсегда оставили.
Похоронили Захара честь по чести. В Серпилковской школе даже занятия были отменены. Три его медали (он на войне служил в саперах) школьники несли на красных подушечках…
Той же осенью призвали на воинскую службу Ванюшку. Совсем осиротела кузница, стоит в чистом поле с угрюмо распахнутыми воротами. Серпилковцы, привыкшие к веселому перезвону молотков за садами, чувствовали себя так, будто в их хатах остановились ходики. Сразу стало как-то глухо и неуютно в Серпилках: очень уж не хватало им этого перестука на выгоне. Да и из хозяйственного обихода выпала кузница: ни отковать чего, ни подладить. Сильно жалели серпилковцы, что в свое время не приставили к Захару какого-нибудь смышленого мальца, чтобы усвоил и перенял тонкое Захарово искусство. И вдруг с пустых осенних полей через сквозные облетевшие сады до Серпилок явственно долетело: дон-дон-дилинь… дон-дон-дилинь…
Зазвонило, затюкало глухим темным вечером, в канун Октябрьских праздников, когда серпилковцы еще не укладывались спать. В каждой, почитай, хате бабы запускали тесто на пироги, ощипывали кочетов или разбирали поросячьи ножки на завтрашний холодец. Так что многие услыхали этот неожиданный перезвон в поле и, высыпав во дворы, слушали, не зная, что и подумать.
Но прежде других странный стук молотка в ночи за деревней услыхал Доня Синявкин, сухонький, беспорядочно волосатый дедок, у которого бороденка росла не сплошняком, а пучками. Даже на узком утином носу, на самом его заострении, упорно и неистребимо пробивался сивый жесткий кустарничек. За эту пучковатую поросль Доню Синявкина окрестили квадратно-гнездовым, или попросту Квадратом. Будучи одиноким человеком (впоследствии к нему приедет из города племянница Верка), в хате которого от самой смерти старухи некому было печь пирогов и студить холодцы, дед Квадрат в тот день с самого утра начал обходить Серпилки и поздравлять односельчан с наступающим праздником. Делал он это на старинный манер христославия: открывал дверь, стаскивал у порога шапку и, кашлянув для верности голоса, тотчас начинал забубённой скороговоркой:
— С праздничком вас, люди добрые, мир и согласье вашему дому, быть пирогу едому, яичку крутому, сальцу — смальцу, чарочке в пальцы…
Пропевши такие слова, Квадрат поясно кланялся в красный угол и присаживался на лавку.
Правда, серпилковцам было не до Квадрата: белили хаты, выколачивали перины, возились со стряпней. Однако в двух, не то в трех домах дедок все же зацепился, всласть набеседовался о том о сем и к вечеру был в самом благовеселом расположении души. Тут бы ему и отправиться спать, но, проходя мимо хаты председателя колхоза Дениса Ивановича, не смог преодолеть искушения на минутку заскочить к нему, потому как очень уж уважал Дениса Ивановича.
«Кого тогда и поздравлять с праздничком, ежели не Дениса Ивановича!» — почтительно сказал сам себе Квадрат и толкнул калитку.
В хате было жарко топлено, празднично пахло едой, на столе ворохом высилась горка кучерявой, только что обжаренной капусты для пирога. Жена Дениса Ивановича, сдобная, крутобедрая Дарья Ильинична, возилась у дежи, сам же Денис Иванович, в чистой исподней рубахе, с очками на носу, сидел тут же, подле капусты, и, пощипывая серебряный ус, читал районную газету, а точнее сказать, разглядывал сводку. Когда Квадрат вошел и затянул было свое «быть пирогу едому, яичку крутому», Денис Иванович в самый раз ударил по газете пальцами на манер того, как если бы стряхивал с нее комашку, и сказал, усмехнувшись, но, однако же, и в сердцах:
— Вот ведь сукины дети! Ну и ловкачи!
— Ты кого так? — спросил дед Квадрат, в знак приветствия потрогав хозяйку выше локтя, поскольку кисти рук у нее были заляпаны горчично-желтым тестом.
— Да россошинский «Верный путь», — отложил газету Денис Иванович. — По сводке у них вся зябь поднята, а я давеча проезжал — до сего дня заовражье не тронуто. А вот поди ж ты, на второе место по району выскочили! Ну и ловкач этот Посвистов!
— Сказывают, Тимирязевскую академию кончал, — вставил Квадрат. — И еще штой-то…
— Тимирязевская тут не виновата.
— Дак и я ж говорю, — поспешно согласился Квадрат. — К ученой голове еще должон быть порядочный доклад от себя лично. Не та шинель, что пуговицами блестит, а та, что греет. Вот хоть тебя, Денис Иванович, взять. Образования у тебя почти что никакого. На живом деле да на людях сам себя образовывал. А хозяйством правишь куда с добром.
— Гм… — кашлянул Денис Иванович и загородился газетой.
— Все сыты и справны, и Серпилки наши, слава те господи, не прорежены бегами да вербовками, — продолжал гомонить Квадрат, подсаживаясь к жареной капусте. — Я вот нынче проходил: любо-дорого поглядеть, какая у нас деревня. Хаты белые, окошки протертые, плетни не проломлены скотиною на манер Россошек.
— Ну и долдон ты, я погляжу, — сказал Денис Иванович. — У кого, может, хаты и побелены, а твоя опять рябая, как лепарда. Соседку попросил бы обмазать, что ли… Людей бы посовестился.
— Ображу, ей-бо, ображу, — заморгал бесцветными веками Квадрат. — Я ведь к чему? Вот ты меня поругал, а мне приятно. От хорошего человека и замечание приятно послушать. Потому как ты настоящий хозяин нашей жизни. И не столько образованием, сколь сердцем что к чему угадываешь.
— Ну ладно, будя… — поморщился Денис Иванович. — Не люблю… закуси лучше.
— Закушу, закушу, — кивнул Квадрат, поглядывая, как Дарья Ильинична, убрав со стола капусту, взамен выставляла из шкафчика тарелки со снедью и графинчик с Морозовым узором и рябиновыми ягодами на дне. — Опять же и колхоз наш получше ихнего называется: «Нива»! А то «Верный путь»… Это в Россошках-то верный путь? Прошлой зимой тринадцать теленков издохло… С названиями, я тебе скажу, надо поаккуратней. Чтоб смущения потом не получалось…
— Закуси, закуси… Что впустую языком молоть…
Всего только две рюмочки рябиновки и выпил дед Квадрат, однако уже начал было и задремывать за разговором.
Денис Иванович, сунув босые ноги в сапоги и накинув ватник, сказал:
— Осовел ты, Квадрат, пойдем, доведу…
И вот, когда они проходили мостком у старой школы, с которого, если бы не Денис Иванович, дедок не преминул бы оступиться впотьмах, в это время и долетел до Серпилок странный перезвон.
— С-слышь? — навострился дедок и поднял палец.
Постояли, послушали: из-за темных окостенелых осенних садов, из глухой полевой темени еще отчетливей, чем прежде, донеслось: «Дон-дон-дилинь-дон… Дон-дон-дилинь-дилинь…»
— Ей-бо, в кузне это… — определил Квадрат.
— Какого лешего… — возразил Денис Иванович.
— Секи мне голову — в кузне!
— Кому это приспичило ночью, да еще под праздник?
— А вот и гадай…
— Чепуху мелешь, дед.
— Нет, ты послухай. Вон энти два глухих удара — это он по заготовке молотком тюкает, по раскаленному… по мягкому… потому и глухо… Ты послухай… А энтот, со звоном, то уж он по наковальне…
— Кто это он? — спросил Денис Иванович.
— А вот, должно, он и есть…
— Да кто он, черт тя дери! — озлился Денис Иванович.
— Кто, кто… Може, сам Захар тюкает… — понижая голос до шепота, знобко выдохнул дедок.
— Тьфу! — сплюнул Денис Иванович.
— Его подчерк. Слышь, легкость-то руки какая. Не работает, а благовест вызванивает…
— Спятил ты, что ли?
— Помер-то он прямо за работою… Разрыв сердца вышел. Говорят, осколок от войны близко к сердцу сидел… Прибежали — он лежит замертво, а сошник от культиватора еще на земле дымится. Вот как довелось помереть человеку!
— Человеком был — человеком и помер, — сказал Денис Иванович.
— Вот я и говорю: восстал Захар с погоста за незаконченным делом.
— Однако ты хватил сегодня, — сказал с досадливой укоризной Денис Иванович. — Зря я тебе подливал рябиновки.
— Ты меня хмелем не попрекай… Кузня без него совсем осиротелая осталась. Никакого ни стука, ни грюка не слыхать. Никто его дела не подхватил… Вот он, может, и поднялся… Забота человека одолела…
— Ну это ты… того… — буркнул Денис Иванович, однако стук молотка в темном осеннем поле — ни луны, ни просяного зернышка в небе — показался ему странным и даже стал раздражать своей реальностью, на которую не приходило никакого объяснения.
— Гм, — сказал Денис Иванович так, как сказал бы в его положении норовистый бык, увидевший на дороге красную тряпку. Как человек, не терпящий никаких загадок, он добавил со всей решительностью: — А вот мы сейчас поглядим!
Денис Иванович сошел с мостика и направился в темный проулок, что резал Серпилки поперек и выводил в поле.
Квадрат, однако, замешкался на мостике.
— Денис Иванович, — позвал он. — А может, не надо мешать? Пусть себе тюкает…
— А вот мы разберемся! — упрямо твердил в темноте проулка Денис Иванович.
— Погодь, можа, народ шумнуть?
— Нечего тут. Тебе лишь бы шуметь. Идем, говорю!
Дедку, возбудившему себя всякими предположениями, очень уж захотелось в теплую хату, но, поборов в себе такое желание, он все-таки спустился с мостка и сторожко последовал за Денисом Ивановичем, для верности окликая:
— Идешь, Денис Иваныч?
— Да иду. Где ты там?
— Я к тому, что… Идешь ли?
Выйдя за сады и чувствуя, что теряет последнюю связь с Серпилками, уютно пахнущими в темноте теплыми, настоянными хлевами, дедок остановился, пяля глаза в черную пустоту, в то место, где должна была стоять кузница. Но строение совсем не проглядывалось, будто его вовсе и не было. Зато с еще большей явственностью, обдавшей дедка колючим холодом, доносилось это таинственное «дон-дон-дилинь…». Он даже уловил носом запах того самого дыма со сладковатой тухлинкой, который при живом Захаре Папкове полевой ветер доносил до Серпилок. И уже рисовалось ему, как в закопченном нутре брошенной кузни молчаливо и сосредоточенно стучит молотком Захар и на его лбу, перехваченном тесемкой, красным взблеском играет отсвет горнила… Но впереди упрямо крошили зяблевые комья сапоги Дениса Ивановича, и дед Доня, окликнув еще раз председателя, побежал за ним мелкой трусцой.
Между тем стук молотка в кузнице прекратился. Теперь они шли к чему-то, безмолвно затаившемуся в ночи.
— Денис… — негромко позвал Квадрат.
— Чего?
— Бегишь-то больно швыдко… Погодь…
Денис Иванович приостановился.
— Угораздил ты меня, ей-богу.
Денис Иванович не отвечал.
— Настырный ты… ужасть! Тюкает, ну и пусть себе тюкает…
Сошлись вместе, постояли.
— Затихло что-то… — сказал дедок.
Поле затаилось в глухой осенней неподвижности. Не было даже видно огней деревни, спрятавшейся за садами. Только крепко, свежо пахло нахолодавшей соломой да еще сладким кузнечным дымом.
— Денис… Гля-ка…
— Вижу.
Впереди проступил проем кузнечных ворот, слабо, призрачно подсвеченный изнутри.
— Пошли, — твердо сказал Денис Иванович.
— Ты, Денис, как хочешь, а я тут постою…
Денис Иванович фыркнул и пошел один. Было слышно, как сердито и упрямо топали его сапоги. Через некоторое время черная коренастая фигура Дениса Ивановича замаячила в освещенных воротах и исчезла в глубине кузницы.
Прошли долгие минуты тишины и безвестности. Дед Квадрат, онемев и напрягшись, готовый задать стрекача, ожидал, что вот-вот в кузнице что-то загремит, рухнет, Денис Иванович выскочит опрометью, а вослед ему полетят лемехи и раскаленное железо. Но время шло, ничего не обваливалось, а Денис Иванович исчез, будто вошел в преисподнюю. Мелко покрестив кадык щепотью, дедок прокрался к воротам и, прячась за створкой, заглянул вовнутрь.
На столбе, подпиравшем кровельную матицу, висела керосиновая коптилка — пузырек с кружалкой сырой картошки, сквозь который был продернут ватный фитиль. Красновато-дымный шнур огня и копоти ронял тусклый и ломкий свет в закопченную темноту кузницы. В горне среди шлака малиновым пятном догорал, остывая, уголь… Денис Иванович стоял у наковальни и, оттопырив губы в тусклом серебре усов, задумчиво вертел в руках какую-то железяку, и по тому, как он ее перекидывал из ладони в ладонь, будто печеную картошку, было видно, что железяка эта еще не совсем остыла.
— Денис Иваныч… — окликнул из-за створки ворот дедок.
— Ну?
— Никого… нетути?
Денис Иванович не ответил, продолжая вертеть в руках поковку.
— А ведь уголья в горне горят… Стало быть, кто-то…
Тут рот Квадрата онемел и остался раскрытым, будто в него вставили распорку.
В углу, за тесовым сундуком, в который старый кузнец Захар складывал свой инструмент, дедок узрел чьи-то ноги, обутые в стоптанные кирзовые сапоги. Даже пупырышки разглядел на подошвах.
— У-у… у-у… — произнес дедок и вытянул трясущийся палец в сторону ящика. — У-у…
Денис Иванович, сощурясь, склонив голову набок, долго глядел на торчащие головки сапог, потом подошел к сундуку, запустил за него короткопалую руку и вытащил на свет за балахонистый ватник насмерть перепуганного и по-кутячьи обмякшего мальчонку.
— Ты кто такой? — спросил он.
— М-Митька я… — захныкал малец и заслонил свою треугольную, с остреньким подбородком и широким лбом рожицу длинным обвислым ватным рукавом.
— Какой такой Митька?
— Это Агашки сорванец! — тотчас взъерепененным воробьем залетел в кузницу Квадрат. — Агашки проулочной, у которой грушу молоньей расшибло… Ах ты, чирий подштанниковый. Это ты тюкал? Я т-те…
Дедок проворно ухватил оттопыренное Митькино ухо и стал его накручивать, как если бы это была ручка сельсоветского телефона.
— Я т-те покажу, разбулдяй сыромятный, как народ смущать! Люди Октябрьскую революцию собрались отмечать, а он, стервец, тюкает… Я т-те потюкаю…
— Это не я-а-а! — заголосил мальчонка. — Я только мехи качал… Это все Аполошка…
— Я и Аполошке ухи накручу!
— Погоди ты, — отпихнул дедка Денис Иванович. — Сразу и уши откручивать. Аполошка, где ты тут?
— Вылазь немедля! — выкрикнул Квадрат.
— Ну, я… — глухо долетело откуда-то сверху.
С поперечины под самой крышей свесились похожие на утюги солдатские ботинки, из которых торчали портянки, а потом уже заголившиеся мальчишеские ноги. Обметая многолетнюю сажу, с дегтярно-черной матицы спустился неуклюже-длинный, вислоплечий Аполошка, старший Митькин брат. Конфузливо подшмыгивая носом, Аполошка уставился себе под ноги. Большой вислый нос его был покрыт угольной копотью.
Денис Иванович с любопытством и даже как будто с удивлением оглядел ребятишек.
— Чистые сапустаты! — подсказал дед Квадрат.
— Погоди, не лотоши, — поморщился Денис Иванович и спросил Аполошку, повертев перед его закопченным носом найденной на наковальне железякой:
— Ты ковал?
— Я… — отворачиваясь, сознался Аполошка.
— Это что ж такое будет?
Аполошка промолчал.
— Это дышляк, — сказал за него малец.
— Что за дышляк?
— Это что колеса вертит, — быстро заговорил Митька, заблестев непросохшими глазами. — Мы тут паровоз делали. И все обратно положим, как было…
Митька с поспешностью подскочил к груде железного хлама и вытащил оттуда самоварно блеснувшую артиллерийскую гильзу крупного калибра.
— Это вот котел самый… Куда воду наливают… Мы вот тута дырку заклепаем, и котел будеть… А тут колеса… Пар сначала пойдет здеся, потом здеся и здеся…
Денис Иванович еще раз оглядел «котел» и поставил на наковальню.
— Ты вот что, Аполошка… Паровоз — это ладно… Ты мне скажи: болт отковать сможешь?
Аполошка перемялся ботинками.
— Ну что ж молчишь? Экий ты козюлистый!
— С нарезкой? — глядя куда-то в сторону, спросил Аполошка.
— Как положено.
— Если с нарезкой, то плашки надо.
Говорил он медленно, тягуче, словно брел по вязкой топи и с превеликим трудом выволакивал слова-ноги.
— А ты откуда это знаешь, что плашками?
Аполошка поддернул носом, и даже что-то презрительное промелькнуло в его сумрачном чумазом лице.
— А как же?
— Гм… — пожевал губами Денис Иванович. — Ладно, делай пока без нарезки.
— Простого болвана?
— Давай простого.
— Сейчас прямо? — недоверчиво спросил Аполошка.
— Сейчас и валяй.
— Дак какой надо? На три четверти, на пять восьмых или какой?
— Валяй на три четверти.
Аполошка потянул из вороха железа длинный прут и кивнул Митьке:
— Ну-ка, качни.
Митька с радостной готовностью подскочил к мехам, схватил за ремешок, перехлестнутый за деревянную вагу над головой, и повис на ремешке обезьянкой, задрав кверху сапоги. Оттянув рычаг, он снова ступил на землю и ослабил ремень.
Внутри горна, над шлаком, что-то загудело, зашипело, малиновое пятно остывающих углей живо брызнуло искрами и засинело огоньками. Аполошка пошурудил огонь и сунул прут в угли.
Красный летучий отсвет озарил Аполошкин подбородок, мосластые скулы, бугристый лоб — все, что было упрямого в этом нескладном подростке, оставив в тени лишь его раздумчиво-синие, широко распахнутые глаза. И от этого озарения, а может, и от чего иного, невидимого, загоревшегося в самом Аполошке, он враз как-то повзрослел, сурово построжал, будто заказанное ему дело прибавило целый десяток лет. Оно и всегда так: серьезная работа старого мастера молодит, юнца — мужает.
Придвинулись к огню и дедок с Денисом Ивановичем, стоят, смотрят, как Аполошка клещами поправляет, нагартывает на огонь уголь. И глядели они на Аполошкины руки, на длинные, в сивой окалине клещи, на гневно ревущий огонь так, будто отродясь ничего диковиннее и не зрели. То ли ночь тут смешала все понятия, то ли сам Аполошка удивлял — ведь огурец зеленый, опупок, а поди ж ты! Но скорее всего оттого завороженно стояли старики, что никогда не привыкнет человек смотреть с мертвым сердцем на то, как калится, краснеет металл в жарком нутре горнила, на самое изначальное ремесло свое, прошагавшее с ним всю людскую историю, начиная от бронзы, и породившее все прочие хитроумные обращения с металлом.
— А ну, примай паровоз! — крикнул Аполошка так, будто это не был Агафьин Аполошка, в огороде которой молнией разбило грушу, а сам огненный бог, свершавший свое таинство в ночи. Дедок вздрогнул и, подчинясь спешности дела, мигом подлетел к наковальне и смахнул паровоз. Аполошка выхватил из горна бело-желтый, почти прозрачный прут, истекающий светом и жаром, припадая на хромую ногу, шагнул к наковальне, очертив в темноте ослепительную полудугу. Черная Аполошкина тень изломанно пронеслась по стенам и потолку кузницы.
— Зубило! — крикнул Аполошка, и белки его сверкнули в темных провалах глазниц.
Митька бросил мехи, подхватил зубило на длинном держаке, приставил его к пруту, спросил Аполошку только взглядом: «Здеся?» — и Аполошка, кивнув, одним взмахом молота отсек конец прута. Тут же подхватил отрубленный кусок клещами, поставил его на попа, часто, торопко затюкал по концу молотком, осаживая прут и поворачивая клещи то вправо, то влево. И при каждом повороте пускал удар вхолостую, по наковальне, вызванивая ту самую паузу, то веселое кузнецкое «дилинь», непременное для всякого порядочного мастера, во время которого он успевает мгновенно оценить сработанное, прицелиться и поправить поковку. Живой, податливый металл, рассыпая колкие звезды, послушно, стеариново осел и утолщился и, остывая, помалиновел.
Сунув опять заготовку в горн, Аполошка кивнул своему подручному, тот, бросив зубило, метнулся к ваге. И пока тяжко сопели где-то над головой мехи и гудел огонь, выплевывая из горна раскаленную угольную крошку, Аполошка снова был молчаливо-суров и строг лицом, как хирург.
— Шестигранник или на четыре угла? — обернулся он погодя к Денису Ивановичу.
— Давай на шесть.
Аполошка выхватил болванку, сноровисто огранил, поправил в обжимке и швырнул в корыто с водой.
Денис Иванович выхватил еще парившую поковку и внимательно оглядел, можно сказать, даже обнюхал ее со всех сторон.
— Да, болт… — сказал он.
— Нарезать? — спросил Аполошка.
— Не надо. Верю. — И, повернувшись, протянул болт дедку.
Квадрат принял штуковину обеими руками, долго держал ее в пальцах за концы, поворачивал и все качал головой:
— Поди ж ты…
— Дядя Захар за один нагрев болт делал, — сказал Аполошка, глядя куда-то в угол. — А я два раза грел…
— Ишь ты… какой, — покосился на него Денис Иванович. — А колесо ошинуешь?
— Ошиную.
— А концы сваришь?
— Дядя Захар показывал… А так — не знаю…
— Показывал, говоришь?.. Гм… Ну, а сошник?
— Культиваторный?
— Он самый.
— Можно и сошник. Только сталь хорошая требуется. Рессорная.
— Ты мне пока так, одну форму.
— Один не оттянешь. С молотобойцем надо.
— А ну, давай попробуем, — сказал Денис Иванович и, захваченный азартом живой и горячей кузнецкой работы, ее древней и дивной затягивающей силой, добавил молодцевато:
— Поищи-ка Ванюшкин молот. А ты, дед, покачай нам, а то малец умаялся.
Дедок ухватился за вагу, а спустя минуту, разойдясь, расстегнув шубейку и по-мальчишески заблестев глазами, говорил под тяжкие, воловьи вздохи мехов:
— Вот, Денис, штука-то какая… Гляжу я, нету на русской земле, которая хлеб родит… нету ничего приветнее для души, окромя, когда деревенская кузня гомонит молотками… Вот и ракеты теперь пошли, и все прочее… А все ж таки кузня — всему голова… Как хочешь…
— Ты давай качай, качай, старый! — буркнул Денис Иванович.
— Да уж стараюсь… Раздуваю… А я было подумал: опосля Захария кончилась у нас династия… Ан перенялась… Поросло семя…
Долго еще в предпраздничной ночи долетал до Серпилок спор молотков. Стучали они то сердито и торопко, то со звонкой веселостью. Всполошенные серпилковцы никак не могли взять в толк, что происходит там, в чистом поле, какая такая открылась непонятная всенощная перед самым Октябрем. Прибежавший на деревню Митька запальчиво рассказывал:
— Ой, что делается! Сам Денис Иванович куеть… Ватник снял, в одной исподней рубахе… Перемазался — ужасть… Денис Иванович куеть, а Квадрат качаить… Денис Иванович Аполошке: «А это сделаешь?» — «Сделаю». — «А это?» — «Сделаю»… Аполошка не сдается ни в какую. Все экзамены повыдержал. Сколь всего понаковали — ужасть!
— Да ты-то куда опять? — спрашивали Митьку. — Мать вся избегалась.
— А! — махнул спущенным рукавом малец. — Скажите ей: мол, некогда… Послали за водой. И за куревом.
1965