Леонид Волынский Первый комбат[3]

Памяти старшего лейтенанта Егорова

1

В июле сорок первого года, после месяца бомбежек, суматошных ночных отступлений с руганью на переправах, боязнью десантов, диверсантов, ракетчиков, окружений, короче — после первого месяца войны, наш батальон неожиданно очутился сотни за три с лишним километров от фронта, на берегу Днепра.

Здесь, вблизи маленького кудряво-зеленого городка, где, на диво всем нам, люди еще ходили по вечерам в кино, мы должны были соорудить наплавной мост через реку, довольно широкую в этом месте.

Первым делом мы все искупались. Ах, какая же это была благодать — стянуть с ног пудовую кирзу, сбросить пропотевшую гимнастерку, почерневшее нательное белье! И как мягок и чист был светлый днепровский песочек! Будто и не существовало на свете въедливой черной пыли. Будто и не было поминутного страха, криков «воздух», бредущих по обочинам раненых, горящих среди поля хлебных скирд. Будто этого всего никогда не бывало!

Батальон расположился неподалеку от берега, на пустовавшей по случаю войны лесопилке. Здесь уютно пахло прелыми сосновыми опилками; в тени у забора лежали неокоренные бревна, помеченные на потемневших серых торцах какими-то значками; на облупленном конторском домике висел вылинявший до бледно-розового цвета первомайский лозунг. В палисаднике цвели мальвы. И от всего этого вдруг сладко заныло сердце, как при воспоминании о чем-то утраченном навсегда и до боли милом.

Пока батальонные машины устраивались в просторном, заросшем травою дворе, я побродил по пустым конторским комнатам, заглянул в красный уголок. Там висела Доска почета с пожелтевшими фотографиями. Какая-то книжица, пущенная, как видно, на курево, валялась на полу.

Должно быть, я выглядел довольно нелепо, ползая на коленях и собирая ее по листику. Комбат, наскочивший на это зрелище, угостил меня выразительным взглядом.

Впрочем, такое угощение я получал уже не впервые. Комбат меня недолюбливал, я знал это. Называл он меня не иначе, как «товарищ художник». Возможно, это была обычная неприязнь кадровика к приписнику, не умеющему как следует замотать портянки и слишком часто употребляющему интеллигентные слова.

— Вот… — пробормотал я, поднимаясь, — Мопассана нашел.

— Мопассана… — угрюмо усмехнулся комбат. — Вы бы, товарищ художник, лучше маскировочкой занялись.

В мобпредписании, которое я сдал комбату месяц тому назад, значилось: «Нач. маскировочных мастерских». По идее я должен был сооружать липовые аэродромы-приманки, натягивать над армейскими командными пунктами маскировочные сети с матерчатой листвой, мастерить фальшивые артбатареи из деревянных чурбаков и прочее. Но война распорядилась по-своему, и все премудрости маскировки сводились в то время к увядшим ветвям, превращавшим колонны машин в диковинные странствующие рощи.

Я был внутренне угнетен своей полной неприменимостью, а комбат, словно понимая это, не упускал случая поддеть меня.

— Эй, маскировщик, — говорил он, переходя время от время на «ты», — когда декорацию будешь менять?

Это значило, что ветви на машинах слишком увяли и пропылились и что пора рубить свежие.

Вот и на этот раз, сунув Мопассана в сумку от противогаза, я покорно отправился «менять декорацию». А комбат, насмешливо щурясь, долго смотрел, как я украшаю стоящие вдоль забора машины свеженарубленной зеленью.

Потом он, слава богу, исчез — должно быть, отправился уточнять с командирами рот трассу и подъезды к будущему мосту.

Я же залез в тень своей полуторки, груженной никому не нужным маскимуществом, и, сложив листок к листку драгоценную находку, принялся, лежа на траве, читать печальную повесть о безответной любви мисс Гарриет.[4] В конце концов война не часто дарит такие минуты.

2

Однако недолго пришлось мне на этот раз наслаждаться. В предвечерней мирной тишине послышалось знакомое «везу-везу», кто-то крикнул «воздух», и мы тут же увидели девять быстро нарастающих черточек в чистом розовеющем небе.

У меня мгновенно взмокли ладони, и все горести мисс Гарриет сделались мне глубоко безразличны. Я очень боялся самолетов.

Они прошли прямо над нами, и мне, как всегда, казалось, что все бомбы предназначены для меня одного. Я испытал немалое облегчение, когда первая серия тупых, сотрясающих землю ударов донеслась со стороны реки.

— На железнодорожный кидает, гад… — сказал кто-то.

Только тут я вспомнил о другом мосте, который мы все видели во время купанья. Он стоял выше по течению — мост как мост, с полукруглыми ажурными арками на массивных серых быках. В то время я еще не привык рассматривать пейзаж со стратегической точки зрения. Но шофер моей полуторки Ткач сразу же оценил ситуацию.

— Будет нам тут веселая жизнь, — вздохнул он, глядя на тающие в небе комочки зенитных разрывов.

И верно, жизнь настала веселая. На следующий день самолеты появились ровно в восемь утра, и уже не было покоя от муторного, нудящего душу везуканья, от торопливого, отчаянного стука зениток и тяжких ударов бомб.

В общем, получалось, пожалуй, похуже, чем на фронте. Там наш батальон был всего лишь капелькой в бурлящем море. Здесь же, на тихом берегу, рядом с мостом, он стал единственной живой, прикованной к месту мишенью.

Уже не приходилось, как прежде, при первом же крике «воздух», спрыгнув с машины, ползти по полю, задыхаясь и раздвигая головой колючие жаркие колосья. Уже нельзя было залечь в кювет, вскочить в первый попавшийся погреб, скрыться под деревом, прижавшись к шершавой коре. Здесь все было как на ладони. Заякоренные баржи покачивались на воде узкой цепочкой, а на открытом песчаном берегу бойцы вязали щиты для настила и мостили подъезды рыжим сосновым кругляком.

И теперь «хейнкели» делили свой груз пополам. Сбросив серию над железнодорожным мостом, они делали круг и сыпали вторую на наш участок. Отбомбившись, они снижались и пускали в дело пулеметы. Все валилось у меня из рук от этого невыносимого хлопающего татаканья.

На третий или четвертый день после очередного налета с берега принесли сержанта Антипова. Его прошило, будто швейной машиной, наискосок, от плеча до пояса. На пожелтевшем лице его было написано скорбное удивление. Это была первая потеря нашего батальона.

Антипова похоронили перед зданием конторы, среди цветущих мальв. Сколотили и поставили пирамидку. Среди всех прочих ненужностей на моей полуторке нашлась щетинная кисть и баночка черной краски. И я, присев на корточки, вывел на лицевой стороне пирамидки: «Сержант Антипов Иван Данилович. 1917–1941».

Краска была жидковата, и мне стоило немалых усилий писать без затеков. И все же напоследок единица потекла у меня вниз длинной черной слезой. Крякнув от неловкости, я оглянулся и увидел комбата. Он стоял сзади, глубоко засунув руки в карманы, и смотрел сквозь меня из-под низко надвинутой фуражки каким-то невидящим взглядом.

— И написать-то как положено не умеете, товарищ художник, — сказал он, усмехнувшись и все еще глядя сквозь меня, как сквозь пустое место.

И, повернувшись на каблуках, вышел из палисадника.

3

На следующее утро я потащился на берег, хотя мне там решительно нечего было делать.

Бойцы работали по пояс голые, тюкая топорами. Комбат стоял, надвинув фуражку и глубоко засунув руки в карманы. Покосившись на меня, молча перекатил изжеванную папироску из одного угла рта в другой и, как почудилось мне, усмехнулся.

Я побродил по берегу со сжатым обидой сердцем, увязая сапогами в горячем, белом от солнца песке. Неописуемо ясное, равнодушное ко всему небо висело над миром. Но вот послышалось далекое, едва уловимое жужжание, и я уже не слышал ни тюканья топоров, ни всплесков лижущей берег воды, ни человеческих голосов — ничего, кроме нарастающего с каждой минутой гуденья. Оно сверлило душу, как бормашина сверлит больной зуб, но я стоял, будто меня это вовсе не касалось, и даже не поднял головы, чтобы пересчитать приближающиеся самолеты.

Как всегда, они пошли первым заходом на железнодорожный мост. Вперебой застучали зенитки, спрятанные в прибрежном ивняке. Небо над мостом покрылось сотнями хлопающих белых комочков, и вскоре я увидел, как от головной машины отделилась черная капля. Воющая бомба врезалась в воду за мостом, подняв кверху высокий пенный столб. Зенитки мешали «хейнкелям» прицелиться, и они ссыпали всю серию в реку. Потом пошли на второй заход.

Теперь мне предстояло кое-что доказать комбату. Сделав круг, самолеты, поблескивая на солнце, построились в длинную цепочку. Зенитки перенесли огонь, и белые облачка стали вспухать и лопаться прямо над нами. Бойцы, бросив работу, побежали от воды к зигзагообразным щелям, вырытым под кустами в зыбучем песке.

Я покосился на комбата. Широко расставив ноги и задрав голову, он глядел, прищурясь, в небо, зажав в углу рта папиросу. Потом и он, выплюнув окурок, пошел не торопясь к щели.

А я продолжал стоять, хотя каждая жилка во мне кричала: «Беги!» Неодолимо упрямое, злое, отчаянное чувство держало меня на месте.

Я видел, как головная машина клюнула, спикировав надо мной. Бомбу я не успел заметить, но я уже знал то, что знали тогда все: если сбросил прямо над тобой — не страшно. Ниспадающий от визга к свистящему низкому гулу звук прорезал воздух, и высокий пенный столб бесшумно встал посреди реки, опережая приглушенный глубиною удар. Следующая бомба не заставила себя долго ждать. Она тоже легла в воду, подняв второй столб. Крутая волна рванула скрепленные настилом баржи и выплеснулась на песок. Меня обдало брызгами, сзади что-то кричали, но я стоял, будто окаменев, до тех пор, пока третья бомба не ударила в берег метрах в пятидесяти справа. Горячий тугой воздух пополам с песком швырнул меня в сторону. Я упал лицом вниз, и тотчас же два тяжких удара один за другим обрушились на берег.

— Кончено, — подумал я, разгребая для чего-то руками ненавистный песок. Свист шестой бомбы заставил меня забыть обо всем. «Кончено, кончено, кончено…» — бормотал я, распластавшись. Стайка песчаных фонтанчиков пробежала рядом с моей головой; только потом я понял, что это была пулеметная очередь.

И вдруг все затихло — так же внезапно, как началось. Бойцы вылезали из щелей, глядя вслед удаляющимся самолетам. Я пошел им навстречу, с трудом переставляя ослабевшие в коленях ноги и выплевывая скрипевший во рту песок.

Комбат сидел под кустом, раскуривая папиросу. Пальцы его, державшие спичку, дрожали.

— Вот мазилы несчастные, — сказал я, судорожно улыбаясь.

Комбат глубоко затянулся, выпустил дым вздрагивающими ноздрями и произнес тихо, не разжимая зубов:

— Катись ты отсюда к чертовой матери…

И добавил мне в спину:

— И чтоб я вас на берегу больше не видел! Храбрец…

4

Прошло еще две недели. Наплавной мост был давно готов, и свежие доски настила успели уже потемнеть от многих сотен проехавших по ним колес. По ночам стала явственно слышаться артиллерия, и небо на западе полыхало у горизонта мрачными багровыми вспышками.

Приближение фронта ощущалось во всем, но самым зловещим признаком было то, что немцы вдруг перестали бомбить железнодорожный мост.

— Он им самим скоро нужóн будет, — угрюмо заметил Ткач.

В последние дни он сильно загрустил и как-то признался мне, что у него дома осталась жена, с которой и записался-то он всего за день до ухода на фронт.

— В субботу оженились, а в воскресенье — на тебе… — сказал он, сидя на подножке машины и ковыряя прутиком землю.

Родное село его — Литвинцы — лежало километрах в шестидесяти к юго-западу, и он не переставал смотреть в ту сторону.

— Часа за три и обернулись бы, тут дорога — суше, — не выдержал он как-то. — А то ведь, чего доброго, и увидеться не доведется.

Я отмалчивался. Разрешить поездку мог только комбат, и я почти не сомневался в отказе. После истории на берегу он, кажется, еще больше невзлюбил меня и не упускал случая выразить свои чувства; называл он меня теперь уже не «товарищ художник», а «Мопассан».

Впрочем, доставалось от него не только мне одному. Едва успели закончить мост и подъезды к нему, как он принялся за оборудование территории лесопилки, будто нам предстояло прожить здесь по меньшей мере до конца войны.

Строили жилые землянки, блиндажи в три наката, рыли капониры для машин, щели для горючего, и мне наконец пришлось пустить в ход свое маскимущество, чтобы все это как следует замаскировать.

— Учитесь, товарищ Мопассан, — говорил комбат, зло усмехаясь и сверля меня взглядом из-под низко надвинутого козырька. — Может, сгодится на старости лет…

Вообще, как я заметил, учить было его страстью.

— Ты что, котлеты рубишь? — брезгливо спрашивал он у какого-нибудь новичка в саперном деле и, взяв у него топор, показывал — и, надо сказать, показывал лихо. Даже лицо его как-то добрело в эти минуты, но ненадолго. — Понял? — насмешливо спрашивал он, возвращая топор. И сам себе отвечал: — Ни-и черта ты не понял…

И уходил, глубоко засунув руки в карманы.

Прикрыв глаза, я и теперь еще вижу его коренастую, чуть ссутулившуюся фигуру в низко, по-кадровому, сдвинутых хромовых сапожках, с высоко подбритой и обветренной докрасна шеей над белой полоской подворотничка (когда он только успевал их стирать?) и с тремя «кубарями» на выгоревших петлицах.

О чем он думал в те дни, шагая взад и вперед по двору лесопилки и глядя в землю из-под низко надвинутого козырька?

Однажды в такую минуту к нему подкатился Ткач со своей просьбой.

— Через своего командира, — отчеканил, не поднимая глаз, комбат. — Устава не знаешь. Понятно?

Пришлось идти мне.

— Вояки… — процедил он, дав иссякнуть моему красноречию. — Братья приписники… туды вашу дивизию…

И ушел.

— Ну что? — нетерпеливо спросил Ткач. Надежда так и светилась в его взгляде.

Я молча пожал плечами.

5

С каждым днем становилось все тревожнее. Осточертевшая «рама» часами кружилась над переправой, и теперь движение по мосту происходило главным образом ночью. Из штаба армии приехал майор с саперными топориками на петлицах. Непомерно высокий, худой, с желтым птичьим лицом и седыми висками, он заперся с утра с комбатом в красном уголке конторского домика, где помещался наш штаб.

Немного погодя и меня вызвали туда. Майор, сгорбившись, стоял, заложив руки назад, и рассматривал выцветшие фотографии на Доске почета, сжимая и разжимая за спиной длинные нервные пальцы.

— Полуторка твоя порожняя? — спросил, не глядя на меня, комбат.

— Почти, — сказал я.

— Давай заправляйся, — сказал он. — Будем ехать.

К полудню мы оказались на железнодорожной станции, сплошь изрытой глубокими воронками и усыпанной пеплом. Здание вокзала чернело пустыми оконными проемами. Комбат куда-то исчез. Через полчаса вернувшись, он подошел ко мне и сказал:

— Давай подъезжай вон к тому пульману, погрузишь мыло.

Одинокий товарный вагон стоял в дальнем тупике. Небритый старшина с перебинтованной шеей отодвинул дверь и, повернувшись всем туловищем, молча кивнул на стоящие стопками дощатые ящики.

— Мыло… — угрюмо проговорил Ткач, подгоняя машину к открытой двери. — Умоешься тем мылом… Не иначе — мосты будем рвать.

В другом конце станции мы взяли капсюли-детонаторы в большой картонной коробке и три бухты шнура.

— Дело ясное, — пробормотал Ткач.

На обратном пути я подпрыгивал на ящиках с толом, осторожно держа на коленях коробку с капсюлями. Казалось, дороге не будет конца. С полпути мы почему-то свернули в сторону, на обсаженное тополями узкое шоссе, и я даже не мог спросить, в чем дело. Высоко подбритый затылок комбата невозмутимо покачивался в заднем окне кабины, а из бокового окна летел и летел папиросный дымок.

В стороне, неподалеку от шоссе, показалось длинное село, растянувшееся по склонам заросшей садами балки. Мы остановились у второй с краю хаты, белевшей между вишневыми деревцами. Комбат неторопливо вылез из кабины, разминаясь.

И, только увидев счастливое лицо Ткача, я наконец понял, куда мы приехали.

6

Никогда не забыть мне того вечера и той хаты, запаха вянущей травы на чистом глиняном полу. Казалось, все довоенное, мирное, милое, уходя, навсегда прощается с нами.

Комбата усадили в красном углу, под иконами, потемневшими дочерна в своих золотых и серебряных ризах. Портрет Ильича висел рядом на голубовато-белой стене, обрамленный вышитыми рушниками.

Старый Ткач, маленький, с расчесанными желтыми усами, сидел справа от комбата в пиджаке, надетом поверх чистой ситцевой рубахи, даже будто не глядя на сына. Руки его, коричневые, с въевшейся в трещинки землей и выпуклыми белыми ногтями, чуть дрожали, когда он наполнял стоявшую перед комбатом толстую, треснутую у края чарку.

— Кушайте, — приговаривала тем временем мать, — кушайте ж, будь ласка…

Она без устали двигалась от печи к столу и обратно, неслышно переступая босыми ногами; казалось, вся ее забота была только о том, чтобы никто не забыл про шкварчащую с кусками сала глазунью и чтобы макали как следует вареники в миску со сметаной, полную до краев.

И только молодая, еще не наученная жизнью держать свое при себе, сидела потупившись, в белой крапчатой косыночке поверх темно-русых волос, и не поднимала глаз.

Комбат, видно, любил и умел выпить. Он не останавливал старика, степенно клонившего раз за разом бутылку над чаркой. Выпили за победу, и за здоровье хозяев, и за молодую (она усмехнулась и незаметно вытерла слезу уголком косынки), и вообще за то, чтобы все было хорошо.

— Чтоб вам всем до дому вернуться, — сказал старик.

— Вернемся, — сказал комбат, стараясь не встречаться со мной глазами.

— Невже ж таки допустят сюда паразита? — спросил старик.

Комбат помолчал, вертя в пальцах чарку.

— Выпьем, папаша, — сказал он погодя.

Они чокнулись.

— Ну, спасибо этому дому, — сказал комбат, поднимаясь и обдергивая гимнастерку. — Гуляй, гуляй, — сказал он Ткачу, приподнявшемуся было тоже, — а мы с младшим лейтенантом пройдемся чуток…

И пошел, не дожидаясь меня, из хаты.

Я догнал его уже за околицей, у выхода в поле. Тихое предвечернее небо простиралось над червонно-золотыми скирдами, над коричневой полоской гречихи, над дальним синеющим лесом. Комбат шагал молча, как всегда глубоко засунув руки в карманы; ветерок шевелил его светлые слежавшиеся волосы. Без фуражки он был какой-то совсем другой, лет на десять моложе. И лицо его, с чистым, белым, незагоревшим лбом, потеряло теперь всякую воинственность.

— Садитесь, что ли, — буркнул он, дойдя до скирды.

Опустившись на землю, он выдернул из колючей соломенной стены колос и растер его в ладонях.

— Уродило, как назло, — сказал он и попробовал на зуб зерно.

Потом прикусил соломинку и, привалившись к скирде, долго смотрел прищурясь на краснеющую полосу заката. Краешек солнца был еще виден, и высоко над ним горело последним светом одинокое облачко.

— Сумели б такое намалевать? — спросил он вдруг и покосился на меня, жуя соломинку.

Я молча пожал плечами.

— Навряд ли, — усмехнулся комбат.

Немного погодя он спросил:

— Вы на гражданке чего делали?

— В театре работал, — сказал я.

Он выплюнул соломинку.

— Забыл я уже, какой он… Приезжали к нам, правда, в гарнизонный ДК, да и то не пришлось посмотреть. Мы как раз на укрепрайоне сидели…

Он помолчал.

— Там нас и захватило. Чуть не в исподнем… Хотел бы я знать, — обернулся он вдруг ко мне, — кончится когда-нибудь этот драп?

И, будто осекшись, отвернулся.

В тишине послышался приглушенный далекий рокот — словно там, где догорал в чистом небе закат, собиралась гроза.

— Пошли! — рывком поднялся комбат.

На обратном пути он не промолвил ни слова. Старый Ткач сидел на завалинке, попыхивая цигарочным огоньком.

— Погуляли? — спросил он, поднимаясь.

— Поедем, — сказал комбат. — Зовите. Будет, намиловались, — усмехнулся он. — И фуражку мою пусть захватит…

7

Мы уже подъезжали к месту — оставалось километров десять, не больше, — когда полуторка резко затормозила. Я больно стукнулся в темноте спиной о кабину, чуть не уронив коробку с детонаторами.

Комбат, приоткрыв дверцу, смотрел куда-то вперед. Соскочив на землю, я увидел то, что остановило нас: впереди, за негустым леском, правее дороги, пламенело багровым светом какое-то зарево.

Черные, будто тушью вырисованные, деревья резко выделялись на этом зловещем фоне.

— Новости… — тихо проговорил комбат.

Глухой артиллерийский залп и сразу вслед за ним пулеметная очередь послышались в тишине. Комбат прислушался и отстегнул пуговку на кобуре.

— Возьми-ка винтовку, — сказал он.

Я на ощупь полез трясущимися руками в кузов.

— Ты постой здесь, — сказал комбат Ткачу. — А то еще вскочим как раз…

И мы с ним, крадучись и спотыкаясь, пошли через лесок. Подойдя к опушке, мы разом остановились. Над горизонтом вставала огромнейшая багровая луна. Никогда еще я не видел луны таких размеров. Она только всходила и, высунувшись наполовину, заняла едва ли не полнеба.

— Да-а… — протянул тихонько комбат.

Я посмотрел на его застывшую фигуру с пистолетом в руке. И тут меня вдруг затряс смех. Он гнул меня пополам, перехватывал горло, булькал в желудке. До сих пор не знаю, смех это был или плач. Казалось, все пережитое выходит из меня с этим всхлипывающим лаем.

А когда наконец это кончилось, я услышал самое длинное ругательство из всех, какие мне приходилось когда-либо слышать. Комбат вложил пистолет в кобуру.

— Сволочи, — свистящим злобным шепотом сказал он. — Перепугали они нас. С самой первой минуты перепутали… Тут не смеяться, — сорвался он вдруг и, остановившись, погрозил кулаком луне, горевшей холодным багровым заревом за черными стволами деревьев, — тут плакать надо!

8

Наутро привезенное нами «мыло» пошло в ход. Ящики прикручивали проволокой к ажурным железным аркам; вися над водой в веревочных люльках, просовывали в зазоры между каменными опорами и фермами.

Майор из штаба армии ходил по берегу как заведенный, заложив руки за спину и поигрывая желваками на худом, птичьем лице. Время от времени он останавливался, прислушиваясь. Артиллерия была уже отчетливо слышна и днем.

По наплавному мосту тянулись на восток нескончаемые колонны машин. Проехал большой штаб в пятнистых, коричнево-зеленых автобусах, прикрытых пыльными ветвями. Потом повезли раненых в крестьянских бричках, застланных соломой. Гнали мычащий скот. Круторогие серые волы протащили телегу, высоко нагруженную всякой всячиной — мешками, подушками, ведрами. Тетка, одетая во все зимнее, несмотря на жару, шла рядом с волами. Поравнявшись с комбатом, стоявшим у моста, она что-то сказала ему, горестно покачав головой; я видел, как он посмотрел ей вслед и, отвернувшись, зашагал по песку прочь, глубоко засунув руки в карманы и глядя себе под ноги.

А по железнодорожному иногда еще проходили эшелоны на запад, и в приоткрытых дверях теплушек виднелись головы в пилотках и касках.

Через два дня наш батальон спешно снимался с места. Машины одна за другой выезжали из ворот, поворачивая в сторону реки, и вскоре изрытый блиндажами, землянками и капонирами двор опустел. Только моя полуторка одиноко стояла под забором, груженная маскимуществом поверх оставшихся ящиков с толом.

— Комбат приказал твою оставить! — крикнул мне на ходу осипший, как всегда, старшина, догоняя последнюю машину.

Ткач сидел на подножке полуторки, ковыряя прутиком землю. Круглое, чуть рябоватое лицо его осунулось и потемнело. Он поднял на меня встревоженные глаза.

— А с нами как? — растерянно спросил я.

Он молча пожал плечами. Грохочущий раскат прокатился и замер вдали, и нельзя было понять — артиллерия это или гром; небо быстро заволакивало тяжелыми синеватыми тучами. Все вокруг как-то сразу померкло, и сердце у меня сжалось недобрым предчувствием. Из дома вышел комбат и пошел через двор вместе со штабным майором. На голове у того вместо фуражки была почему-то каска.

— А вы что здесь делаете? — отрывисто кинул комбат, еще не дойдя до машины.

— Приказали ведь… — начал я.

— Кто? — перебил комбат и, не дожидаясь ответа, загремел: — Мне машина нужна, а не вы. Понятно?

Будто и не было того вечера, и сидения под стогом, и всего остального. Он посверлил меня взглядом, помолчал и, усмехнувшись, сказал:

— Храбрецы… Ну ладно… только потом не жалуйся… Давай сейчас на тот берег, — неожиданно тихо закончил он. — Там, увидишь, наши энпе стоят. Выберешь местечко для машины, чтоб под рукой была. Замаскируешь как следует. Задача ясна?

— Ясна, — сказал я.

— Ну, действуй.

И он улыбнулся, взяв меня за руку повыше локтя.

Не знаю, от чего посветлело у меня на душе — от улыбки или от этого нежданно мягкого прикосновения.

НП — глубокий блиндаж в три наката — строили на гладком месте между двумя мостами. Когда мы подъехали, саперы заканчивали укреплять песчаные стенки горбылями и устраивали смотровую щель. Работало человек пять. Еще четверо тянули от мостов провода, укладывая их в прорытые канавки. С ними был лейтенант Караваев, командир роты минеров, маленький, кривоногий, неопределенного возраста, в неизвестно на чем держащейся, сбитой на ухо пилотке.

— Рванем — будь здоров, — успокоительно подмигнул он мне и повертел ручку машинки, похожей на кофейную мельничку.

— А остальные наши где? — спросил я.

— Фю-у! — свистнул Караваев и махнул мельничкой в сторону берега.

— А мы как же? — не удержался я.

— Вот рванем… — сказал Караваев. — Приказ теперь знаешь какой? — Он поднял кверху испачканный палец. — Рвать, видя глазом противника! Понял? Сильченко! — крикнул он вдруг. — Копаешься там… Давай тяни поживее! — И, повернувшись ко мне, добавил: — Вот времена настали!..

Махнув мельничкой, он нырнул в блиндаж.

— Драндулет твой в порядке? — донеслось оттуда. — А то как бы пешком не пришлось…

Удар грома заглушил его голос. Упали первые капли. Смутное, давящее чувство снова сжало мне сердце. Я постоял, глядя на быстро рябеющую воду. Комбат, наклонив голову, шел с того берега через наплавной мост вместе с штабным майором. Их зеленые плащ-палатки хлопали, раздуваясь на крепнущем ветру.

9

Лило день и ночь без роздыха, и только к утру немного распогодилось. Рваные облака неслись с запада по отсыревшему, холодному небу. В блиндаже по шелушащейся коре сосновых горбылей струйками стекала вода. Штабного майора, видимо, трясла малярия. Его желтое птичье лицо еще больше пожелтело, и седые виски казались неестественно, до голубизны белыми. Подняв ворот-пик застегнутой доверху шинели, он глядел в смотровую щель, и худые пальцы его, придерживавшие воротник, заметно дрожали.

Ночью было тихо, и люди спали поочередно, сколько могли. А с рассвета опять началось. Часа полтора там, за высотами западного берега, бурлило и грохотало. С потолка блиндажа то и дело сыпались струйки сырого песка. Потом все прекратилось, и только глухие пулеметные очереди время от времени вспарывали недобрую тишину.

— Везет же им, подлецам, — зябким голосом проговорил штабной майор. — И природа тоже, курица ее задери… Вы подумайте только, все западные берега, как один, высокие. Вот и попробуй зацепись тут, на восточном.

— Природа… — усмехнулся комбат.

Он сидел на корточках перед поставленными в ряд четырьмя подрывными машинками-мельничками и разглядывал их, будто видел впервые.

— С колес не слезаем, вот те и вся природа… — Он придавил окурок носком сапога и поднялся. — Пешочком небось драпать труднее…

— Глупости вы говорите, — поморщился, как от боли, майор. — Это сейчас каждый ребенок понять может. Война моторов…

— Война моторов, война моторов! — вдруг весь налился кровью комбат.

Он осекся и ожесточенно сплюнул. Майор посмотрел на него округлившимися воспаленными глазами. Комбат, посапывая носом, подошел к смотровой щели.

— Вот они где, моторы, — тихо сказал он чуть погодя. И, повернувшись к майору, осторожно постучал себя кулаком по левому карману гимнастерки.

— Это своим порядком, — устало сказал майор.

Ему, видно, не хотелось спорить, малярия трясла его все сильнее, он сел на сырую соломенную подстилку и втянул голову в воротник, придерживая его у носа вздрагивающими пальцами.

Комбат глубоко засунул руки в карманы, глядя в щель и переваливаясь с носков на каблуки. Потом вдруг перестал качаться и, протянув назад руку, негромко сказал:

— Караваев! Дай-ка бинокль.

Через минуту мы все увидели, как на далеком западном берегу, вверху, на самых гребнях высот, справа и слева от железнодорожного моста поспешно занимает оборону наша пехота.

10

Это длилось еще около суток. Трижды немцы пытались прорваться к воде, и гребни высот справа и слева от моста сплошь взрывались столбами черно-желтого дыма, перемешанного с пылью и кусками деревьев. Непонятно было, что еще может держаться там.

Ночью по наплавному мосту эвакуировали раненых; колеса негромко постукивали по настилу, скрипели доски, в темноте всхрапывали кони, — должно быть, отводили артиллерию.

А наутро все началось с новой силой. В чисто промытом небе над высотками появилась девятка быстро нарастающих черточек. За ними шло еще девять и — с маленьким интервалом — еще…

Все наполнилось вибрирующим низким гулом. Я насчитал шестьдесят три и сбился. Ладони у меня взмокли, я против воли тихонько ахнул, и в ту же секунду комбат крепко взял меня за руку повыше локтя.

Не знаю, попадись ему какая-нибудь жердь, пальцы его, быть может, сжимались бы с той же силой. Но в те минуты мне казалось, что это — для меня, что он не дает и не даст мне уйти, что он навсегда уводит меня на тот берег, где «юнкерсы» превращали гребни высот в порошок и где все-таки, несмотря ни на что, держались наши.

Потом они стали скатываться оттуда, и пальцы разжались.

— Видел? — сквозь зубы шепнул он мне. — Гляди, пригодится…

На лбу у него проступили мелкие капельки пота. Наши отходили к воде короткими перебежками, отстреливаясь; песчаные фонтаны пошли вспыхивать там и сям на белеющей под солнцем береговой полосе.

— Из минометов жарит, — сообщил Караваев. Он неотрывно глядел в бинокль.

Бойцы отходили все ближе к берегу, и вскоре первый побежал, пригибаясь, по наплавному мосту. Мина шлепнулась в воду позади него, подняв пенный бурун. Вторая с негромким хлопающим звуком легла на доски настила между бегущими, свалив одного; его подхватили и понесли на руках.

Теперь бойцы бежали к железнодорожному, но и там тоже стали густо ложиться мины, взрываясь на рельсах и между фермами.

— Живьем хотят мосты взять, — процедил штабной майор.

Он стоял, вцепившись побелевшими ногтями в нижнюю кромку смотровой щели. Потом он молча взял у Караваева бинокль и припал к стеклам.

— Все, — сказал он через минуту. — Можно кончать.

И отдал бинокль комбату.

Но уже и без бинокля видна была немецкая перебежка по гребням высот, и комбат, как и все мы, смотрел туда не отрываясь, будто не веря своим глазам.

— Приготовиться… — певуче и тихо сказал он.

Караваев присел на корточки перед подрывными машинками. Длинная пулеметная очередь врезалась в минные хлопки.

— Ну!.. — нетерпеливо сказал майор. — Что же вы?

— Минуточку… — сквозь зубы сказал комбат.

Караваев сидел на корточках, подняв на него глаза и держа руку на рычажке первой машинки.

— Вы что же, хотите мосты немцам отдать? — тихо спросил майор.

— Минуточку… — повторил комбат, не отрывая взгляда от дальнего берега. Пот стекал у него по лицу извилистыми струйками, исчезая в трехдневной рыжеватой щетине на щеках и подбородке.

— Слушайте, вам что, под трибунал захотелось? — шагнул к нему майор. Он побледнел зеленоватой, трупной бледностью, на худом лице его под скулами заходили желваки.

— Не пугайте, — сквозь зубы сказал комбат. — Меня вон и так уже Гитлер чуть насмерть не перепугал… Люди там еще! — крикнул он вдруг, как глухому. — Люди! Понятно?

— К черту! — захрипел майор. — Под расстрел из-за вас… вся оборона к черту… с ходу на плечи сядут… Рвите! — повернулся он к Караваеву. — Я вам приказываю! Слышите?

Караваев машинально дернул рукой. Гулкий удар сотряс воздух, и облако серо-желтого дыма встало над тем местом, где только что был виден наплавной мост.

— Дальше! — просипел майор.

— Отставить!

Комбат оттолкнул Караваева и заслонил машинки. По железнодорожному мосту бежали, пригнувшись и падая в дыму и пыли минных разрывов, бойцы. Черные фигурки червями сползали по дальнему склону, строча на ходу из автоматов.

— Караваев! — бросил через плечо комбат. — Приготовиться…

Он шагнул в сторону, освобождая место у машинок. Караваев присел, глядя вверх, на его поднятую руку. Протянулась томительная минута. Последние бойцы, отстреливаясь, сбегали с моста на берег.

— Давай!

Рука опустилась резким рывком. Караваев крутнул машинку. Все подались вперед. Но взрыва не было. Не было нечего, кроме рвущего тишину треска автоматов на том берегу.

— Линию повредило, — почему-то шепотом сказал Караваев.

— Что, что, что? — торопливо переспросил майор, теребя дрожащими пальцами пуговку кобуры.

— Дублирующую давай! — крикнул комбат.

Караваев крутнул ручку последней в ряду машинки.

— Осколками перебило, — сказал он в оглушающей тишине. — Все… — Губы у него побелели.

— Вот, — прошептал майор. — Кончено.

Он поднял пистолет и приложил его к виску. На какую-то долю секунды все замерли. Комбат выбросил вперед руку, и выстрел наполнил блиндаж запахом пороха. Из расщепленной дырочки в потолке просыпалась на пол труха.

— Для Гитлера прибереги… — через силу выдохнул комбат.

Караваев молча выскочил из блиндажа, и через минуту мы увидели, как он бежит к мосту, пригибаясь и придерживая на поясе гранаты. Двое наших бойцов бежали вслед за ним, и мина настигла всех троих во втором пролете.

Я не успел заметить, как исчез из блиндажа комбат, и только минутой позднее увидел, как моя полуторка, стоявшая наготове под маскировочной сетью, вырвалась из-за блиндажа и помчалась к мосту, мотаясь и подпрыгивая от бешеной скорости.

Все последующее намертво врезалось мне в память. С какой-то невероятной отчетливостью я увидел, как полуторка остановилась на самой середине моста, и как Ткач бил вдоль моста из автомата навстречу бегущим немцам, лежа животом на крыле машины. Помню, как майор вцепился в мое плечо и просипел: «Что они делают?» — и как я, словно в бреду, ответил: «Мыло».

Потом мы увидели, как комбат, отбежав, поджег спичкой шпур, и как они с Ткачом побежали, пригибаясь, и как комбат вдруг остановился, выпрямился и медленно взялся рукой за грудь.

Но Ткач не видел этого. Ткач бежал и бежал — уже по берегу, низко пригнувшись и не оглядываясь назад…

И теперь еще вблизи кудряво-зеленого городка на Днепре, рядом с новым железнодорожным мостом, можно увидеть седые, иззубренные взрывом опоры, сурово вздымающиеся над гладкой текучей водой.

1955

Загрузка...