У дяди Кязыма была замечательная скаковая лошадь. Звали ее Кукла.
Почти каждый год на скачках она брала какие-нибудь призы. Особенно она была сильна в беге на длинные дистанции и в состязаниях, которые, кажется, известны только у нас в Абхазии, — чераз.
Суть чераза состоит в том, что лошадь разгоняют и заставляют скользить по мокрому полю. При этом она не должна спотыкаться и не должна прерывать скольжения. Выигрывает та, которая оставляет самый длинный след.
Возможно, это состязание вызвано к жизни условиями горных дорог, где умение лошади в трудную минуту скользить, а не падать, особенно ценно.
Я не буду перечислять ее стати, тем более что ничего в них не понимаю. Я ушел от лошади, хотя и не пришел к машине.
Внешность Куклы помню хорошо. Это была небольшая лошадь рыжей масти с длинным телом и длинным хвостом. На лбу у нее было белое пятнышко. Одним словом, внешне она мало отличалась от обычных абхазских лошадей, но, видно, все-таки отличалась, раз брала призы и была всем известна.
Днем она паслась в котловине Сабида или в ее окрестностях. К вечеру сама приходила домой. Неподвижно стояла у ворот, время от времени прядая маленькими острыми ушами. Дядя выносил ей горстку соли и кормил ее с руки, что-то тихо приговаривая. Кукла осторожно дотягивалась до его ладони, раздувала ноздри, страшно косила фиолетовым глазом и выпуклым белком, похожим на маленький глобус с кровавыми меридианами.
Во время прополки кукурузы дядя собирал срезанные стебли, и вечером лошадь хрустела свежими листьями молодой кукурузы.
Тетка Маница, дядина жена, иногда ворчала, что он только и занят своей лошадью. Это было не совсем так. Дядя был хорошим хозяином. Я думаю, что тетка Маница слегка ревновала его к лошади, а может, ей было обидно за коров и коз. Впрочем, кто его знает, почему ворчит женщина.
Иногда Кукла не возвращалась из котловины Сабида, и дядя, как бы поздно ни узнавал об этом, сейчас же подпоясывался уздечкой, топорик через плечо и уходил искать. Бывало, возвратится поздно ночью по пояс в росе или весь мокрый, если дождь. Присядет у огня, греется. Красивая, резко высеченная большая голова, неподвижно растопыренные пальцы. Сидит успокоенный, главное дело сделано — Кукла найдена.
В жаркие дни дядя водил ее купать. Стоя по пояс в ледяной воде, он окатывал лошадь со всех сторон, расчесывал гриву, выдергивал репьи и всякую труху.
— Мухи заедают, — бормотал он и соскребал с ее живота пригоршни твердых, нагло упирающихся мух.
В воде Кукла вела себя более покорно. Она только изредка дергалась и не переставала дрожать.
Стоя на берегу ручья, я любовался дядей и его лошадью. Каждый раз, когда он наклонялся, чтобы плеснуть в нее водой, на его худом, костистом теле прокатывались мускулы и выделялись ребра. Иногда к его ногам присасывались пиявки. Выходя из воды, он спокойно отдирал их и одевался. Этих пиявок мы смертельно боялись и из-за них не купались в ручье.
После купания дядя иногда сажал меня на Куклу, брал в руки поводья, и мы подымались наверх, к дому. Тропинка была очень крутая, я все время боялся соскользнуть с мокрой лошадиной спины, всеми силами прижимался ногами к ее животу и крепко держался за гриву. Ехать было мокро и неудобно и все-таки приятно, и я держался за лошадь, испуганно радуясь и смущаясь оттого, что чувствовал ее отвращение к седоку, и смутно сознавал, что это отвращение справедливо. Каждый раз, как только ослабевали поводья, она поворачивала голову, чтобы укусить меня за ногу. Но я был начеку. Обычно мы таким образом подходили к воротам, и я слезал с лошади, празднично возбужденный оттого, что катался на ней, и еще больше оттого, что теперь целый и невредимый стою на земле.
Однажды мы так же подъехали к воротам, и вдруг с другой стороны двора появился наш сосед, которого почему-то особенно не любили собаки. Они ринулись в его сторону.
— Пошел! Пошел! — закричал дядя, но было уже поздно. — Держи! — он метнул мне поводья.
Мне кажется, лошадь только этого и ждала. Я это почувствовал раньше, чем она повернула голову. Я вцепился в поводья изо всей силы и понял, что удержать ее так же невозможно, как остановить падающее дерево. Она пошла сначала рысью, и я, подпрыгивая на ее спине, все еще пытался сдержать ее. Но вот она перешла в галоп, плавно и неотвратимо увеличивая скорость, как увеличивает скорость падающее дерево. Замелькало что-то зеленое, и ударил сумасшедший ветер, словно на этой скорости была совсем другая погода.
Не знаю, чем бы это кончилось, если б не мой двоюродный брат. Он жил на взгорье недалеко от дяди и, услышав собачий лай, вышел посмотреть, что случилось. Он увидел меня, выбежал на тропу, закричал и замахал руками. В нескольких метрах от него Кукла остановилась как вкопанная, и я, перелетев через ее голову, упал на землю.
Я вскочил и удивился, что снова попал в тихую погоду. Неожиданный толчок прервал мое удивление. Что-то опрокинуло меня и поволокло по земле. Но тут подскочил мой брат, выхватил из рук поводья и стал успокаивать Куклу. Оказывается, я от страха так вцепился в поводья, что не мог разжать пальцы, даже после того как упал.
С тех пор дядя меня на Куклу больше не сажал, да и я не просился. Я все же не только не охладел к ней, но, наоборот, еще больше полюбил. Ведь так и должно было случиться — она знаменитая лошадь и никого не признает, кроме своего хозяина.
Надо сказать, что даже самому дяде она давалась не просто. Чтобы надеть на нее уздечку, он медленно подходил к ней, вытягивал руку, говорил что-то ласковое, а дотянувшись до нее, поглаживал ее по холке, по спине и наконец вкладывал в рот железо. Такими же плавными, замедленными движениями пасечники вскрывают улья.
Обычно, когда дядя подходил к ней, Кукла пятилась, задирала голову, отворачивалась, вся напряженная, дрожащая, готовая рвануться от одного неосторожного движения. Казалось, каждый раз она со стыдом и страхом отдавалась в руки своему хозяину.
Иногда днем, когда мы ходили в котловину Сабида за черникой или лавровишней, мы ее встречали в самых неожиданных местах.
Бывало, окликнешь ее: «Кукла, Кукла!» — она остановится и смотрит долгим, удивленным лошадиным взглядом. Если пытались подойти, она удирала, вытянув свой длинный красивый хвост. Вдали от дома она совсем дичала.
Бывало, где-нибудь в зарослях ежевики, лесного ореха, папоротников раздавался неожиданный хруст, треск, топот. Леденея от страха, ждем: вот-вот на нас набросится дикий кабан. Но из-за кустов вырывается Кукла и, как огненное видение, проносится мимо, и через мгновение далеко-далеко затихает топот ее копыт.
— Куклу не видели? — спрашивал дядя, заметив, что мы возвращаемся из котловины Сабида.
— Видели, — отвечали мы хором.
— Вот и молодцы, — говорил он довольный, словно то единственное, что можно было сделать в котловине Сабида, мы сделали, а об остальном и спрашивать не стоит.
Мы все в доме, хотя дядя об этом никогда не говорил, чувствовали, как он любит свою лошадь. Надо сказать, что и Кукла, несмотря на свою дикость, любила по-своему дядю. Вечерами, когда она стояла у ворот, только заслышит его голос, сразу же поворачивает голову и смотрит, смотрит…
Иногда днем дядя ловил Куклу и приезжал на ней, сидя боком — ноги на одну сторону. У него это получалось как-то лихо. Эта молчаливая шутка была особенно приятна, как бывала приятна неожиданная улыбка на его обычно суровом лице.
Видно было, что у него хорошее настроение, а хорошее настроение оттого, что предстояла особенно дальняя и интересная поездка. Дядя привязывал Куклу к яблоне, подогревал кувшинчик с водой, брился, мыл голову. Тетка Маница начинала ворчать, но слова ее отлетали от него, как градины от бурки, которую он, переодевшись, набрасывал на себя.
И вот он перекидывает ногу через седло, усаживается поудобней, в руке щеголеватая камча.[28] Статный, сильный, он некоторое время медлит посреди двора, отдавая последние хозяйские распоряжения. Легко пригнувшись, сам себе открывает ворота и удаляется быстрой рысью. В эти минуты нельзя было не залюбоваться им, и только тетушка продолжала ворчать и делать вид, что не слушает его и не смотрит в его сторону. Но я она не удерживается. А в руках сито, или забытая вязанка хвороста, или еще что. Грустно ей чего-то, а чего — мы не знаем.
…Война подходила все ближе и ближе. Где-то за перевалом уже шли бои, и, если прислушаться, можно было услышать отдаленный, как бы уставший грохот канонады. В деревне почти не осталось молодых парней и мужчин.
Однажды председатель объявил, что временно мобилизуются все ослики и лошади для перевозки боеприпасов на перевал. Сначала забрали всех осликов, а потом назначили день, когда будут брать лошадей, чтобы их приготовили и держали дома.
Накануне вечером дядя загнал Куклу во двор, а утром ее уже не выпустили.
В этот же день рано утром приехал из соседней деревни известный лошадник Мустафа. Это был человек небольшого роста с коротенькими кустистыми бровями, из-под которых, как настороженные зверьки, выглядывали глаза.
Мы поняли, что он приехал неспроста. В честь его приезда зарезали курицу, и тетка поставила на стол алычовую водку.
— Про меблизацию, конечно, знаешь? — спросил он, принимаясь за еду.
— Конечно, — ответил дядя.
— Как решил? — Мустафа облизнул губы и, стараясь не опережать дядю, осторожно приподнял рюмку.
— Сам видишь, — дядя кивнул во двор, — придется отдать.
— Дурное дело, — сказал лошадник — и без всякого перехода: — За твой дом, за старых и за малых, за всю семью!..
— Спасибо…
Выпили и некоторое время молча ели. Дядя, как всегда, вяло, без интереса. Гость, наоборот, с удовольствием. Мы, дети, сидели в сторонке, жадно прислушивались и жадно глядели, как гость сокрушает лучшие куски курятины.
— Знаю, что дурость, но куда податься…
— Сегодня же найду тебе — сдай другую…
— Неудобно, все знают мою Куклу…
— Не мне тебя учить, но…
— За твоих близких, которые там, чтобы все вернулись! — Дядя кивнул в сторону перевала.
— Спасибо, Кязым. Судьба — вернутся. Нет — что поделаешь…
Снова выпили. Гость вновь заработал жирными челюстями.
— Учти, что, если лошадь и вернется, это будет не та лошадь.
— Что поделаешь — меблизация, азакуан.
— Меблизация, азакуан, я знаю, но где ты слыхал, чтоб они понимали наших лошадей. Они и своих лошадей не понимают.
— Что поделаешь…
— Азакуан требует лошадь, а не Куклу…
— Но люди знают…
— Хлеб-соль прикроет любой рот.
— Мустафа, ты это видишь? — Дядя приподнял в руке белый ломтик сыру.
— Вижу, — сказал Мустафа, и зверечки под его густыми бровями забеспокоились.
— Ты знаешь, во что он превратится после того, как я его съем?
— Ну и что?
— И все-таки мы его хотим есть чистым и белым. Иначе не хотим. Так и это, Мустафа.
— Говоришь, как мулла, а лошадь губишь.
— Знаю, но так лучше. — И вдруг неожиданно горько добавил: — В этой чертовой жаровне наши мальчики стоят по колено в огне, а что лошадь… Лучше выпьем за них.
— Конечно, выпьем, но азакуан что говорит? Он говорит…
Я помню, как пронзила меня неожиданная горечь дядиных слов. Может быть, потому, что обычно он говорил насмешливо, безжалостно. Вот так, бывало, редко улыбался, но улыбнется, и радость вспыхнет, как спичка в темноте.
Допив водку, они вымыли руки и вышли во двор. Дядя Кязым, высокий и унылый, а рядом лошадник, маленький и бодрый, с крепким красным затылком.
Дядя поймал Куклу и надел на нее уздечку. Мустафа подошел к лошади, потрепал ее. Потом стал почему-то толкать ее назад. Я даже испугался, думал, что он пьяный. Потом он неожиданно нагнулся и начал подымать ее переднюю ногу. Кукла всхрапнула и потянулась укусить его, но он небрежно отмахнулся от нее и все-таки заставил поднять ногу. Стоя на четвереньках и посапывая, он осмотрел каждое копыто. Сначала передние нош, потом задние. Когда он подошел к ней сзади, я думал: тут она ему отомстит за его нахальство, но она почему-то его не лягнула. Даже когда он схватил ее за хвост и протер хвостом копыто, чтобы как следует рассмотреть подкову, она не ударила его, а только все время дрожала.
— Стоит перебить передние, — сказал он, вставая, — сам знаешь, дорога на Марух…
Дядя вынес из кухни ящик с инструментами. «Зачем он возится с ней, раз она ему не достанется?» — думал я, глядя на Мустафу и пытаясь постигнуть сложную душу лошадника.
Куклу отвели под тень яблони, где была привязана лошадь Мустафы.
— Что у вас за мухи, мою лошадь загрызли, — сердито удивился Мустафа, оглядев свою лошадь.
— Это у нас от коз, — сказал дедушка. Он подошел помогать.
Дядя держал Куклу, коротко взяв ее под уздцы. Маленький лошадник ловко стал на одно колено, приподнял лошадиную ногу и стал выковыривать из подковы ржавые гвозди. Он порылся в ящике и, набрав оттуда целый пучок гвоздей для подков, как фокусник, сунул их в рот и зажал губами. Потом он вынимал их оттуда по одному и двумя-тремя ударами вколачивал в безвольно повернутое копыто лошади. После каждого удара Кукла вздергивалась, и волна дрожи пробегала по ее телу, как круги по воде, если в нее швырнуть камень.
— Кукла-а, — приговаривал дядя, чтобы успокоить ее и дать знать, что видит все, что делается.
Вторую подкову, отполированную травой и камнями, Мустафа почему-то снял и заменил ее новой, но ржавой, из дядиного ящика. Пока он возился, Кукла несколько раз хлестанула его кончиком хвоста. Каждый раз после этого он подымал голову и, не выпуская изо рта гвозди, сердито мычал, словно не ожидая от нее такого ребячества.
— Теперь хоть к самому дьяволу скачи! — сказал он и, бросив молоток в ящик, выпрямился.
Дядя взял ящик одной рукой и как-то нехотя отнес его домой. Даже по спине его видно было, до чего ему нехорошо. Куклу привязали рядом с лошадью Мустафы.
Снятая подкова заблестела, как серебряная, я заслонил ее, чтобы потом незаметно поднять, но дедушка отодвинул меня и поднял ее сам. Он тут же прибил ее к порогу — на счастье. Там уже была прибита другая подкова, но она порядочно протерлась, а эта даже в тени блестела, как серебряная. Может быть, дед решил, что пришло время обновлять счастье.
Мустафа уезжал. Дядя поддерживал ему лошадь под уздцы. Лошадник крепко ухватился руками за скрипнувшее седло и вдруг замер.
— Может, переседлаем, — сказал он, как бы собираясь сорвать седло со своей лошади и перенести его на дядину.
С яблони сорвалось яблоко и, глухо стукнувшись о траву, покатилось. Кукла вздрогнула. Я проследил глазами за яблоком, чтобы потом поднять его. Оно остановилось у изгороди в зарослях сорняка.
— Не стоит, Мустафа, — сказал дядя Кязым, подумав.
Мустафа вскочил на свою лошадь.
— Всего, — сказал он и тронул ее камчой.
— Хорошей дороги, — сказал дядя и отпустил поводья только после того, как лошадь тронулась, чтобы не казалось, что хозяин спешит избавиться от своего гостя.
Мустафа скрылся за поворотом дорога, дядя вошел в дом, а я вспомнил про яблоко и, подойдя к изгороди, раздвинул ногой заросли сорняка. Яблока там не оказалось. Я сначала удивился, но потом увидел свинью. Она похаживала по ту сторону изгороди, прислушиваясь к шороху в листьях яблони. Видно, она просунула морду сквозь прутья плетня и вытащила мое яблоко. Я прогнал ее камнями, но это было бесполезно. Она остановилась невдалеке, продолжая следить не столько за мной, сколько за яблоней, что было особенно обидно.
Весь этот день дядя лежал в комнате и курил. Длинный, худой, он курил, глядя в потолок, и лежал, как опрокинутый. Тетка Маница не решалась его беспокоить и сама занималась всеми хозяйскими делами. Время от времени она посылала нас посмотреть, что делает дядя. Мы проходили в огород и оттуда через окошко смотрели на дядю. Он ничего не делал, только лежал и курил, глядя в потолок, все такой же длинный, опрокинутый.
— Что он там делает? — спрашивала тетка, когда мы возвращались на кухню.
— Ничего, только курит, — говорили мы.
— Ну, ничего, пусть курит, — отвечала она и, быстро скрутив длинную тонкую цигарку, закуривала сама, озираясь на дверь, чтобы не увидел дед.
К вечеру пришел парень из сельсовета и спокойно, как человек, привыкший ходить по чужим дворам, отбиваясь палкой от собак, прошел на кухню. Все знали, зачем он пришел, и он знал, что все об этом знают, но для приличия он сначала говорил про всякую ерунду. Дядя так и не вышел из комнаты, хотя тетка тайком посылала за ним. В конце концов парень объявил о цели своего прихода, сделав при этом постную мину горевестника. С этой же постной миной горевестника он взял Куклу за повод и повел ее со двора. Он вел ее на предельно вытянутых поводьях, словно удлиняя расстояние между собой и лошадью, словно молча втолковывал нам, что она имеет дело не с ним, а с законом. Но, пожалуй, он это делал слишком явно, и потому мы, дети, не очень поверили ему. Мы чувствовали, что по дороге от хозяина к закону он что-нибудь отщипнет для себя самого.
Как только он вышел со двора, мы побежали в огород и, прячась в кукурузе, следили за ним. Так оно и оказалось. Недалеко от дома он остановился у большого камня, осторожно влез на него и оттуда спрыгнул на шею лошади. Кукла взвилась, но опрокинуть его не смогла. В наших краях слишком многие хорошо ездят.
— Меблизация! — крикнул он, не то понукая лошадь, не то оправдываясь, и поскакал. До сельсовета было пять километров.
Мы постояли еще немного, покамест не смолк звук лошадиных копыт, и потом тихо вернулись во двор.
Через несколько дней после того, как дядю взяли на заготовку леса, в котловине Сабида медведь зарезал соседскую корову. Она долго ревела, наверное, звала на помощь, но спуститься было некому. Мы все столпились у края котловины и слушали. Больше часа длился этот жуткий рев, придавленный теменью котловины и нашим страхом. Потом он стал слабеть и удлиняться. Казалось, голос коровы уже не пытался вырваться к людям наверх, а стекал вместе с кровью по днищу котловины. Потом он превратился в еле слышный стон, и этот стон был еще страшнее, чем рев. К нему особенно настойчиво и долго прислушивались, стараясь не спутать его с другими звуками ночи, а главное — не упустить его, словно остротой слуха отдаляли мгновение смерти. Наконец все замолкло, а потом стало слышно, как за перевалом отдаленно грохочет война.
Несколько дней после этого скотина, проходя мимо того места, где была растерзана корова, ревела, вытягивая морды и принюхиваясь к следам крови. Казалось, животные давали прощальный салют своему погибшему товарищу. Потом дождь смыл следы крови, и они успокоились.
Дядя, вернувшись домой, устроил в лесу засаду и несколько ночей подкарауливал медведя, но он больше не появлялся.
Шли дни. Про лошадь дядя не говорил, и мы при нем о ней не вспоминали, потому что тетка нас предупредила об этом. И без того не слишком разговорчивый, он стал еще более молчаливым. Бывало, хлопнет за ним калитка, тетка посмотрит ему вслед и вздохнет: «Скучает наш хозяин».
Однажды я встал раньше всех, потому что накануне приметил на дереве несколько плодов инжира, которые должны были поспеть за ночь. Выхожу на веранду и не верю своим глазам: у ворот стоит лошадь.
— Кукла! — закричал я, замирая.
— Не может быть! — радостно отозвалась тетка из комнаты, словно она только и ждала моего возгласа.
Я спрыгнул с крыльца и побежал к воротам.
Через минуту взрослые и дети столпились у ворот. Дядя вышел последним. Он не спеша прошел двор своей легкой походкой. Было заметно, что он старается выглядеть спокойным. Возможно, он стеснялся нас или думал, что радость может оказаться преждевременной.
Лошадь впустили во двор. Она прошла несколько шагов и нерешительно остановилась перед дядей. Он обошел ее, внимательно оглядывая. Только теперь мы заметили, какая она худая и усталая. Когда она сошла с места, рой мух, злобно гудя, слетел с ее спины и потом снова уселся ей на спину, как стая карликовых стервятников. Спина лошади оказалась стертой.
— Кто ее знает, что она там перевидала, — прервал дедушка общее молчание, как бы оправдывая лошадь.
— Чоу! — Взмахнув рукой, дядя согнал ее с места.
Кукла отошла на несколько шагов, остановилась, постояла я вдруг оглянулась на дядю.
— Чоу! — Снова взмахнув рукой, он согнал ее с места и посмотрел ей вслед. Рану на спине он презрительно не замечал, словно то, к чему он приглядывался и прислушивался, было куда важнее всяких ран.
Кукла опять сделала несколько шагов и нерешительно остановилась. Все молчали, и, словно испугавшись общего молчания, лошадь снова оглянулась на хозяина.
— Чоу! — прикрикнул он на нее еще раз, и она опять сошла с места, сделала несколько шагов и обреченно остановилась.
Больше она не оглядывалась. Мухи снова слетели с ее спины и снова уселись на рану, но дядя эту рану еще более презрительно не замечал, как будто лошади нарочно протерли спину, чтобы отвлечь его внимание от того главного, что с ней случилось.
— Перестань, — тихо сказал дедушка, хотя он ничего не делал.
— Порченая, — устало ответил дядя, — надорвалась… — Он повернулся и пошел в дом.
Я не понимал, что значит порченая, но чувствовал, что с лошадью случилось что-то страшное, и в то же время не верил этому.
— Разве рана не заживет? — спросил я у дедушки, когда дядя ушел на работу.
Дедушка сидел в тени яблони и плел корзину.
— Не в этом дело, — сказал он. Его кривые, сточенные работой пальцы остановились. Он оглядел свое плетенье и, сообразив, как идти дальше, добавил: — У ней гордость убили.
— Какую гордость? — спросил я.
— Ясно какую, лошадиную, — ответил он, уже не слушая меня. Он просунул между дрожащих и стоящих торчком планок поперечную планку и жадными, сильными пальцами стянул ее, чтоб уплотнить плетенье, как стягивают подпругой лошадиный живот.
— Но она же отдохнет, — напомнил я, стараясь нащупать, что он имел в виду.
— Ей теперь все равно, в ней игры нет, — сказал он, продолжая скручивать, прогибать и натягивать гибкую, свежевыструганную ореховую планку. Что-то непристойное, нестариковское было в жадном удовольствии, с которым он плел корзину. Правда, он все делал с такой же жадностью.
Только через много лет я понял, что потому-то он и оказался не сломленным до конца своих дней, что обладал даром хороших крестьян и больших художников — извлекать удовольствие из самой работы, а не ждать ее часто обманчивых плодов. Но тогда я этого не знал, и мне было обидно за Куклу.
С месяц лошадь жила во дворе. Мы, дети, верили, что она отдохнет и станет такой же, как раньше. Теперь мы сами водили ее купать, приносили свежую траву, отгоняли от нее мух, очищали рану керосиновой тряпкой. Через некоторое время рана затянулась, лошадь стала гладкой и красивой. Но, видно, что-то в ней и вправду навсегда изменилось. Теперь, если подойти к ней и положить руку на шею или на спину, она совсем не дрожала, а только затихала и прислушивалась. Иногда, когда она вот так затихала и прислушивалась, казалось, что она пытается и никак не может вспомнить, какой она была раньше.
Вскоре дедушка отправился с ней на мельницу, потому что наш ослик так и не возвратился с перевала. Потом ее стали одалживать соседи, но дядя на нее больше не садился и даже не подходил к ней. Она все еще помнила его и, услышав его голос, подымала голову, но он всегда неумолимо проходил, не замечая ее.
— Какой ты жестокий, — сказала тетка однажды, когда мы собрались перед обедом на кухне, — подошел бы хоть раз, приласкал бы…
— Можно подумать, что ты мою лошадь любишь больше, чем я, — сказал он насмешливо и, сунув цигарку в огонь, прикурил.
Осенью Куклу продали в соседнее село за пятнадцать пудов кукурузы — слишком много едоков собралось в доме дяди.
Больше мы Куклу не видели, но однажды услышали о ней. Как-то новый хозяин ее приехал на скачки. Он привязал ее у коновязи, а сам протиснулся в толпу. Во время самого длинного заезда, когда азарт дошел до предела и Кукла услышала гул толпы, запах разгоряченных лошадей, топот копыт, она вспомнила что-то.
Так или иначе, она оборвала привязь, влетела в круг, обогнала мчащихся всадников и почти целый круг шла впереди с нелепо болтающимися стременами под свист и хохот толпы. Потом ее обогнали другие лошади, и она сама сошла с круга.
После Куклы дядя Кязым не заводил лошадей. Видимо, возраст уже был не тот, да и время не то.
1965