Он лежит на скамье в простенке между двумя окнами, с безжизненным восковым лицом, на котором уже ни движения, ни мысли, только какая-то неопределенная тупая гримаса. Эта гримаса, совершенно не свойственная человеку при жизни, делает его лицо почти неузнаваемым. Такие же омертвевшие в своей неподвижности руки его сложены кистями на животе поверх неподпоясанной суконной гимнастерки с двумя эмалевыми шпалами в полевых петлицах. Ордена с гимнастерки уже отвинчены, и на груди заметны две маленькие дырочки с ржавчиной по краям, которые издали кажутся пятнами крови. Слегка раздвинутые ноги в аккуратно натянутых шерстяных носках выглядят не по-мужски маленькими.
— Ну, посмотрел? — поворачивается к порогу впустивший меня сюда старшина комендантского взвода, давая понять, что пора уходить. Насунув на голову шапку, я осторожно, стараясь не нарушить тишины этой хаты, открываю дверь. Закрыть ее с моей раненой, подвешенной на груди рукой не очень удобно, и старшина закрывает дверь сам.
На дворе морозно и солнечно. Над леском за деревней валит в небо сизый дым от пожара, в отдалении погрохатывают разрывы мин, забравшись в самую высь, с утра нудно гудит немецкая «рама». Но это все там, на передовой за лесом, здесь же, в полуразрушенной прифронтовой деревушке, в общем, тихо и спокойно. На улицу с какой-то поклажей под брезентом въехало несколько повозок, и обозники, видно, в поисках пристанища, бегают по дворам. В этот двор они только заглядывают через ограду и пробегают мимо — этот двор им не нравится, как не нравится он и мне, да, наверно, и вот этим бойцам из комендантского взвода, что, пристроившись подле сарая, сколачивают гроб. Бойцы молодые, видно, впервые взялись за такое не очень привычное даже на войне дело, и работа у них явно не спорится. Я не знаю, куда идти дальше, и, остановившись поодаль, отчужденно наблюдаю за их работой.
— Да держи ты! Безрукий, что ли! — нервно пинает один из них короткий обрезок доски, в который он намеревается забить гвоздь.
— Держу! Не разевайся, крикун!
Гвозди, наверное, из проволоки, они гнутся под молотком и не лезут в сучковатое дерево. Крикун, стоя на коленях, кое-как приколачивает доску и, отложив молоток, озабоченно осматривает свою работу.
— Ну вот! А ширины такой хватит? — спокойнее спрашивает он и исподлобья бросает примирительный взгляд на своего напарника.
— Померить бы надо, — говорит напарник, белобрысый и синеглазый, в шапке с растопыренными наушниками, с которых свисают тесемки завязок. Однако идти в избу, где лежит убитый, никому из них, видно, не хочется, и крикун машет рукой. Поднявшись на ноги, он скидывает с себя телогрейку и неловко примащивается в мелком, без одной стенки гробу.
— Ну-ка гляди. Хорош?
— Хорош. Будто широковат даже.
— А ты пометь. Зачем лишнее?
Светлоглазый деловито отмечает на торце место для боковых досок, а я уже не могу тут оставаться. Мне все время хочется куда-то идти. Конечно, надо добираться в санбат, но машины будут еще не скоро: только что отправили тяжелых, а легко раненным, видно, придется подождать до обеда.
Не находя чем занять себя и желая как-нибудь скоротать время, я медленно бреду по деревенской улице к школе, где роют могилу. Мне одиноко и горестно, очень болит рука. После бессонной ночи временами познабливает, и в глазах неотвязно мельтешат обрывки вчерашних событий, звучат голоса людей, которых уже нет и никогда больше не будет.
Да, вчера все было иначе…
Под вечер взвод автоматчиков занял хутор.
Занял легко, с ходу, почти без боя: несколько немцев, кажется, ни разу не выстрелив, убежали по санной дороге в село, и мы, постреляв по ним больше для острастки, чем с надеждой попасть (было далеко), разошлись в цепь и легли на снегу за изгородью в пятидесяти шагах от хаты с сараями.
Мы не стали наступать дальше, потому что и без того здорово вырвались из боевых порядков полка, бой — слышно было — шел сзади, справа и слева. Тяжелые немецкие мины, с тугим воем проносясь над головами, перепахивали там снег с землей, иногда слышалось ослабленное расстоянием, какое-то неуверенное «ура», но пулеметно-ружейная трескотня заглушала его, и крики совсем пропадали. Не надо было обладать большим опытом, чтобы понять, какой ценой доставались полку высоты. Нам же тут, под носом у немцев, как это ни странно, было спокойно.
Я лежал на снегу с внутренней стороны изгороди за опрокинутым кузовом пароконной немецкой повозки и, возбужденный еще не остывшей радостью сравнительно легкого успеха, чувствовал себя почти счастливым. Выглядывая из-за засыпанного снегом ящика и вслушиваясь в грохот недалекого боя, я старался заметить в нем хоть какой-нибудь признак того, что немцы отходят, но ничего заметить не мог. Тогда появилось предположение, что, может, так еще и лучше — держаться тут на этом мыску, в общем, было нетрудно, и в то же время это был мысок, глубоко вдававшийся в оборону противника, что уже само по себе свидетельствовало об исключительности нашей позиции. Шло время, у нас было спокойно, и честолюбивые видения все настойчивее стали занимать мое воображение. Я представлял себе, как на НП всегда злой, раздраженный боем командир полка говорит начальнику штаба: «Молодец этот автоматчик, вишь, вклинился куда!» Или, может, даже покрикивает в трубку на нашего соседа комбата-три: «Что там топчешься! Вон автоматчики хутор взяли. На них равняйся!» Впрочем, я был бы доволен, если бы он даже не сказал, а хотя бы подумал про меня что-нибудь вроде: «Молодец младшой! Не из трусливого десятка!»
Храбрый я или трус — это мне еще и самому было неведомо. За крайне непродолжительный срок фронтовой службы проверить себя на это еще не представилось случая. Всего два дня назад каждый визг мины над головой заставлял меня сжиматься, вдавливаться всем телом в снег; правда, потом я убедился, что мины все-таки идут мимо, и как-то незаметно для себя стал привыкать. Да и стеснялся своего помкомвзвода, сержанта Хозяинова, широколицего, неторопливого человека, который всякий раз, когда я, тщательно подавляя страх, все-таки вздрагивал, будто невзначай бросал:
— Ничего! Мимо…
Я и сам знал, что мимо, и, чтобы загладить неловкость, запоздало, без надобности высовывался из придорожной канавы, в которой мы лежали с утра в ожидании атаки. Но что я мог сделать, если мое тело само, независимо от воли, так бесстыже-предательски реагировало на каждый ожидаемый и все-таки совершенно внезапный разрыв. Даже не глядя в мою сторону, все это замечал всевидящий сержант Хозяинов.
— Ничего, лишь бы до ночи…
Он и теперь, кажется, угадывал мои мысли и, посасывая из рукава махорочную самокрутку, тоже прислушивался к громыханию боя сзади. На сержанте был новый, комсоставский полушубок с вырванным куском овчины на левой лопатке, валенки на ногах, рукавиц он, сдается, не носил, согревая руки цигаркой. Похоже, ему было тепло. Я же в своей «на рыбьем меху» шинельке уже начал стыть на снегу и, обернувшись, приглядывался к постройкам — вросшей в снег хате и покосившимся сараюшкам со снежными шапками на стрехах. Жителей там вроде не было — хутор выглядел давно покинутым, но там все же, казалось, теплее, чем здесь, на ветру. Хозяинов сразу среагировал на это мое любопытство, выглянул из-за кузова и, завидя бойца, что был ближе других в цепи, негромко окликнул:
— Маханьков! Слышь, посмотри-ка там…
Как ни странно, Маханьков все понял, с готовностью исправного солдата быстро развернулся и, усердно разгребая локтями снег и виляя задом, пополз через двор к крыльцу.
— Ночью обогреемся. Не может быть, — будто желая утешить меня да, наверное, и себя тоже, сказал Хозяинов и смачно засосал цигарку.
Да, ночь нам была нужна, я чувствовал это, ночью мы могли тут просидеть, а утром… Впрочем, мои помыслы не шли дальше ночи, утро было необыкновенно далеким и совершенно неопределенным — мало ли что может случиться утром.
Тем временем постепенно темнело, меркло низкое, серое, как вата из телогрейки, небо. За снежным полем вдали едва угадывались крыши домов, дым от пожара в той стороне совсем слился с мраком и не различался в небе. Только столбы у дороги на фоне снежной серости еще просматривались в сумерках почти до села. Мины над хутором, кажется, стали визжать чуть пореже. Судя по затихающей стрельбе сзади, можно было заключить, что бой к ночи кончался, так и не принеся нужного успеха полку. Пожалуй, действительно нам предстояло коротать ночь в полуокружении.
Но мне почему-то не было особенно боязно. Хотя мы и оказались в полукольце, зато ушли подальше от начальства, которое за три дня наступления прямо-таки загоняло мой взвод автоматчиков. Даже Хозяинов стал роптать. В общем, пока получалось по пословице: нет худа без добра.
Мы еще полежали некоторое время. Мороз к ночи стал заметно усиливаться. Бойцы, не дожидаясь команды, начали орудовать лопатками — рыли в снегу ячейки для укрытия, а больше, чтобы согреться. Думая о разном, я все ждал Маханькова, который должен приползти и что-то сообщить, как вдруг из хаты донесся его голос:
— Товарищ сержант!.. Товарищ сержант Хозяинов!
Голос был не совсем обычный — вроде встревоженный и обрадованный одновременно, мы враз обернулись и увидели высунувшееся из дверей улыбающееся лицо бойца.
— Идите сюда!
— Что такое?..
Хозяинов помедлил, бросил угрюмый взгляд в поле. Но Маханьков многозначительно ждал, и сержант, подхватив свой автомат, быстренько побежал, пригнувшись, сначала под изгородью, а потом вдоль стены дома и исчез в темном проеме дверей.
Опять потянулось время.
Впрочем, на этот раз они пропадали недолго, и в дверях опять показалось загадочно-оживленное лицо Маханькова.
— Товарищ младший лейтенант, помкомвзвода зовет.
Секунду я боролся с сознанием того, что не надо уползать отсюда, хотя и было тихо, но все-таки негоже оставлять взвод без присмотра. Но опять же, если звал Хозяинов, значит, причина была вполне уважительная.
Извозившись в снегу, я дополз до порога и вскочил в сени, из которых настежь раскрытая дверь вела в горницу. Хата имела нежилой вид — пол был застлан лежалой соломой, у порога валялось несколько зеленых ящиков из-под боеприпасов. Ни стола, ни кровати здесь не было, видно, на хуторе давно хозяйничали немцы. Посредине залы на коленях стоял Хозяинов, который, наклоняя к окну термос, старался что-то разглядеть в нем.
— Лейтенант, вот трофей обнаружили, — взглянув на меня, сообщил помкомвзвода.
— Термос?
— Не термос! В термосе…
С остывающим любопытством я тоже заглянул в луженое нутро термоса, где, отражая окно, колебалась до половины налитая жидкость.
— Шнапс?
— Водка. Наша, родимая. Русско-горькая.
Признаться, я разочаровался. Не то чтобы я не пил вовсе, но, изредка выпивая, все же не чувствовал к выпивке большого пристрастия. С гораздо большей радостью я отнесся бы к находке чего-либо съестного. А то водка! Пить ее теперь у меня не было ей малейшего желания — я хотел есть.
— Давай погреемся, — сказал Хозяинов. — Пока суд да дело. Маханьков, у тебя была кружка.
Маханьков стащил со спины свой тощий вещевой мешок и вынул из него алюминиевую кружку с двойной ручкой на плоском боку.
— Та-ак! Сейчас мы тово… Только я первый. Мало ли что…
По правде, все это мне мало нравилось, но какая-то уважительная нерешительность перед старшим, более опытным на войне человеком не позволяла настоять на своем. Хозяинов же явно радовался находке. Крупные черты его обветренного, не часто бритого и давно не молодого лица разгладились, глаза оживились и подобрели. Вытерев ладонью края кружки, он бережно зачерпнул ею из термоса, при скупом свете из выбитых окон еще раз вгляделся в жидкость и сделал глоток.
— Наша, наркомовская.
— Напрасно вы, — неуверенно начал я, но тотчас примолк под удивленным, почти негодующим взглядом помкомвзвода.
— Как напрасно? Вы что? Маханьков, давай флягу. Мы ее сейчас…
Маханьков торопливо отвязал от ремня стеклянную, в матерчатом чехле флягу, при виде которой Хозяинов недовольно хмыкнул.
— Лучшей не мог достать? Вояка…
Фляга действительно была не очень надежная, и помкомвзвода, прежде чем наполнить ее, повертел посудину в руках, заглянул внутрь, даже понюхал. Затем стал бережно, тоненькой струйкой переливать водку.
— Слетай-ка к хлопцам. Еще пару фляг надо.
Но только Маханьков вскочил на ноги, как в сумерках зимнего вечера раздался короткий оглушительный треск. От неожиданности мне показалось, что это Маханьков нечаянно дал очередь из автомата. Но в следующее мгновение треск повторился, из окна со звоном вылетело единственное там стекло, где-то вблизи грохнул разрыв, и тотчас мелкой и частой дробью затрещали окрест автоматные очереди.
Сначала мы упали на солому, потом Хозяинов, выругавшись, метнулся к окну, я бросился к другому, но запнулся о термос и снова упал, выронив автомат. Когда я ухватил оружие, Хозяинов у окна вдруг неестественно выпрямился и с какой-то странной медлительностью стал поворачиваться в мою сторону. Вскакивая с пола, я взглянул в лицо помкомвзвода и не узнал его: нижняя челюсть сержанта мелко задергалась, глаза расширились, зрачки ушли вниз. Медленно распрямившись у окна и не сказав ни слова, он вдруг всем телом рухнул к моим ногам на солому.
В совершенной растерянности я не понимал, что происходит.
Где-то в подсознании мелькнула мысль, что помкомвзвода шутит, но, кажется, было не до шуток. Упав рядом, я схватил его за плечи и повернул на спину. Белый воротник полушубка был залит кровью. Кровь и пузыристая розовая пена били из двух пулевых ран на шее, как раз по обе стороны глотки. Я вырвал из кармана брюк перевязочный пакет и трясущимися руками начат обматывать бинтом его шею. Снаружи вовсю гремел бой, было отчетливо слышно, как пули с глухими шлепками вонзались в стены, кто-то пробежал рядом, кто-то кричал. Сумрачное небо за окном прорезал огненный сверк близких трасс. Всем своим существом почувствовав, что случилась беда, я, не завязав концы бинта, бросился к двери.
В это время кто-то вскочил на крыльцо.
В сенях было темно, и он, наверно, не сразу увидел меня. Это был немец в каске и длиннополой неподпоясанной шинели, с полуоторванным погоном на плече. Мои руки сами вскинули автомат и выпустили в упор длинную — слишком длинную — очередь. Немец подломился и осел на крыльцо, но за ним сразу же появились другие. Не зная, как спасаться, я вдоль стены отпрянул назад, в горницу, и там затаился в углу напротив печи. Тотчас из двери пахнуло дрожащее беловатое пламя, длинная очередь прошлась по соломе, по Хозяинову, осыпала пулями два угла. Не целясь, наугад, я такой же очередью ударил из-за косяка по белой вспышке, в сенях кто-то сдавленно замычал и затих. Я понимал, что остались последние мои секунды, и в короткую паузу между очередями боком подался к окну. Тут меня легко можно было расстрелять, но они не стреляли — через дверь они метнули гранату. Ударившись о голую стену, она отлетела к порогу, а я вскочил на ящик под окном и двумя ударами сапога высадил раму.
Выпрыгнул за секунду до взрыва, обсыпанный соломенной трухой, поднялся с колен у завалинки и что было сил припустил в поле, где врассыпную по снегу бежал мой взвод. Многие были уже далеко, а из-за сараев вслед нам стегали зеленые молнии трасс. На бегу я оглянулся — возле крайнего от леска сарая, изрыгая огонь, стояли два бронетранспортера, пехота с которых уже ворвалась в хутор.
Мы собрались в редкой молодой посадке у дороги, откуда несколько часов назад атаковали и где оставались в снегу вырытые утром окопчики. Немцы нас не преследовали, видно, целью их контратаки был хутор, который теперь, в наступившей ночи, полыхал за полем неистовым на ветру пламенем. Где-то там же остались и бронетранспортеры. Их крупнокалиберные пулеметы время от времени сыпали в нашу сторону огненные светляки трассирующих очередей.
Автоматчики разбрелись по своим окопчикам, многие из которых теперь пустовали. Я послал Маханькова сосчитать, сколько нас уцелело, и тогда оказалось, что мы потеряли в этом злополучном бою восемь человек — ровно одну треть взвода. Четверо погибли на хуторе, двое остались в поле, двое легкораненых ушли по дороге в тыл. Самой тяжкой для меня потерей был, разумеется, сержант Хозяинов.
Ошеломленный случившимся, не в состоянии унять нервную дрожь в теле, я прислонился плечом к тонкому деревцу над окопчиком и сидел так, поглядывая в поле. После всего что произошло, лезть в укрытие, прятаться было противно. Очереди с хутора теперь не пугали меня, кажется, я уже окончательно излечился от страха, но все еще чего-то не мог понять, в чем-то не мог разобраться. Я только чувствовал: надо немедленно что-то делать, чтобы исправить положение. В то же время было совершенно ясно, что против двух бронетранспортеров с пулеметами мы бессильны. В этот момент я не думал о собственной безопасности, та схватка на хуторе почему-то не казалась мне чересчур страшной, я просто плохо помнил ее, все происходившее было словно в тумане и вспоминалось будто спросонок. Я проклинал коварство фашистов, водку, сгубившую Хозяинова, свою столь непростительную беспечность. Маханьков, судя по его виду, не меньше меня переживал это несчастье и молча сидел рядом. Каким-то чудом ему удалось невредимым выскочить из переделки, и теперь он, словно чувствуя какую-то свою вину, старался держаться ко мне поближе.
— Вот полыхает!
Да, хутор полыхал, словно цистерна с бензином, и мы, будто завороженные, уныло глядели на огонь, из которого не всем посчастливилось унести ноги. Но что мы могли сделать?
— И откуда они прорвались? Из-за бугра, что ли? Их из села ждали, а они из-за бугра, — приглушенным голосом, все еще удивляясь, говорил Маханьков. Я рассеянно слушал его, терзаясь от собственных мыслей, когда в дальнем конце канавы послышался голос. Вскоре он раздался ближе, похоже, звали меня.
— Что такое?
— Товарищ лейтенант, там зовут.
— Кто зовет?
Боец в соседней ячейке, передавший мне это, замолчал, повернув голову к дороге. В ночных сумерках угадывалось движение нескольких теней, кажется, они направлялись сюда.
— Где командир взвода?
Молча я вскочил на ноги и выбежал на дорогу, во все глаза вглядываясь в серый полумрак ночи. Конечно, я уже догадывался, кто это, и сердце мое тоскливо сжалось в предчувствии и еще худшего.
Командир полка Воронин, завидя меня, остановился в некотором отдалении, и я, подбежав, молча стал напротив. Нетрудно было догадаться, какое дело привело майора во взвод автоматчиков, но слов для оправдания у меня не было, и я не старался найти их.
— Почему сдали хутор?
Судорожно сжимая ремень автомата на плече, я молчал. Что я мог сказать ему? Разве он сам не видел с НП, что происходило на этом хуторе.
— Я спрашиваю, почему сдан хутор?
— Бронетранспортеры, товарищ майор…
— Плевать мне на бронетранспортеры! Почему сдан хутор?
Конечно, мои объяснения ему ни к чему — ему нужен был хутор, а не мои оправдания. Я не отвечал, готовый принять любое наказание, которого заслуживал. Но он угрюмо молчал. Над полем с хутора взвилась ракета, в вышине она распалась на три, звездное небо вспыхнуло синевато-дымчатым отсветом. Нас могли обнаружить тут, но майор даже не пошевелился, уничтожая меня злым нахмуренным взглядом. Потом он вскинул руку и, тыча ею в поле, ледяным голосом объявил:
— Чтоб вы мне к утру его взяли!
Я смотрел на его сутулую, затянутую поверх полушубка ремнями фигуру, и в этот момент для меня не существовало в мире ничего, кроме его гневной власти.
— Вы поняли? — не услышав полагающегося ответа, повысил голос майор.
— Понял, товарищ майор.
— Не возьмете к восьми ноль-ноль, я вас расстреляю вот тут же, из этого вот пистолета.
Он легко выдернул из расстегнутой кобуры свой черный ТТ и потряс им у меня перед носом.
— Есть! — сказал я. Голос мой при этом дрогнул в совершенной растерянности.
— Вот так! В восемь ноль-ноль. Запомните.
Да, я запомнил. Я еще плохо понимал все последствия этого предупреждения, но названный срок я запомнил. Весьма невеселый его смысл медленно доходил до моего сознания, командир полка с двумя автоматчиками далековато уже отошел по дороге, а я все еще стоял на месте, изо всех сил стараясь сообразить, что делать.
Над полем опять взвилась ракета, затем, когда она догорела, засветилась вторая: в дрожащем ее свете под звездами ярко обозначился изогнутый, расползающийся на ветру след первой. Тотчас стремительные тени трасс засверкали от хутора, вонзаясь в насыпь дороги и рикошетом отлетая из-под моих ног в стороны — в тут же сомкнувшийся мрак ночи.
— Товарищ лейтенант!
Я словно в полусне опустился в окопчик под деревцем. Возле, не занимая его, лежал на боку Маханьков. Вскоре откуда-то из цепи подбежал и упал рядом Гринюк, единственный уцелевший во взводе командир отделения. Оба молчали, наверное, ожидая, что скажу я, но я тоже молчал. К тому красноречивому разговору с командиром полка, который они все слышали, добавить мне было нечего.
Тем временем тучи в небе редели, и в их рваных просветах показалась луна. Немцы еще выпустили длинную очередь трассирующих, на этот раз гораздо правее взвода, в направлении высоты, куда отправился командир полка.
— Колготится фриц, — сказал Гринюк. — Дрейфит, видно.
Маханьков промолчал, я тоже. Некоторое время все мы сидели молча, но я знал, оба они сочувствовали мне и, наверное, хотели как-то ободрить и утешить. Однако никакие утешения сейчас не имели смысла, и бойцы, пожалуй, отлично понимали это.
— Пока суд да дело, давайте перекусим, — сказал Гринюк. Достав из кармана, он протянул мне горсть чего-то съедобного.
— Что это? А-а-а…
— Галеты, товарищ лейтенант. Маханьков, дай-ка флягу.
Маханьков с готовностью подал флягу, и я, почти недоумевая (какая фляга, зачем фляга?), словно пробуждаясь от скверного сна, взял ее. Это была та, знакомая, недоброй памяти стеклянная фляжка, и в ней весомо, словно живое существо, с тихим плеском шевелилось пол-литра водки.
— Выпейте, лейтенант, — как-то просто, по-домашнему сказал Гринюк. — Для сугреву не помешает.
Я подержал флягу в руке, подумал и выдернул резиновую пробку. Водка была дьявольски холодная и горчила во рту, более чем на три глотка у меня не хватило дыхания. Потом, пока я с внезапно пробудившимся аппетитом жевал скрипучую галету, глотнули понемногу Гринюк и Маханьков.
— Вот и хорошо! Потеплее стало. А то ночка — не мамочка.
Действительно, стало будто немного теплее, а главное, как-то бодрее, тягостная пелена с души спала, и моя большая беда вдруг стала понемногу убывать.
— Гринюк, как у вас с патронами?
— С патронами? А ничего. Есть патроны.
— Маханьков, передай по цепи флягу. Каждому — один глоток.
Маханьков поднял голову, будто чего-то не понимая, и я настоял:
— Передай, передай! И подготовиться к атаке!
— Сейчас? — удивился Гринюк.
— Да, сейчас.
Гринюк помолчал, дожевывая галету, посмотрел в поле. Пятно освещенного пространства возле хутора сузилось, пламя заметно поникло, и все пожарище распалось на несколько тусклых, беспрерывно искрящихся на ветру очагов.
— Не спешите, лейтенант. Не надо спешить. Зачем?
— Как зачем?
Гринюк завозился на снегу, высморкался, утерся рукавицей и с явным неодобрением шумно вздохнул. Меня же то ли от водки, то ли от того, что я только сейчас начал осознавать незавидную свою перспективу, начала разбирать неуемная жажда действия. Хотелось немедленно куда-то бежать, что-то делать, кажется, я начинал чувствовать в себе силу и решимость противостоять беде. Гринюк же, судя по всему, относился к этому иначе.
— Подождем. До утра целая ночь.
— Ну и что? За ночь хутор ближе не станет. Маханьков, беги узнай время.
Маханьков, пригнувшись, шмыгнул в канаву и побежал к бойцу Бабкину, у которого были часы. Гринюк, задрав подбородок, поглядел в небо, где время от времени выскальзывал из-за рваных облаков почти правильный диск лупы.
— Хотя б это бельмо скрылось. А так…
— Наплевать. Сколько, Маханьков?
— Двадцать минут первого, товарищ лейтенант, — подходя, ответил Маханьков и опустился на одно колено.
Я поднялся из окопа.
— Так, приготовиться к атаке! Дозарядить магазины! Приготовить гранаты!..
Я с трудом набрался терпения, чтобы не поднять взвод немедленно, кое-как выждал полчаса и тогда с застучавшим сердцем вышел из окопчика. Рядом вскочил Маханьков, потом поднялись остальные, и едва различимая в сумерках цепь двинулась по снежному насту к хутору.
Хутор почти уже догорел, и только несколько огоньков слабо мерцали в сумраке на самом краю поля. Я во все глаза вглядывался в этот край, вполне сознавая, что от того, заметят нас или нет, прежде чем мы приблизимся для короткого броска, зависело для меня все. Мне казалось, что раньше, чем немцы спохватятся, взвод успеет одолеть хотя бы половину поля, остальное, разумеется, придется преодолевать под огнем. Конечно, это было не самое лучшее, но другого способа вернуть хутор я не находил. Впрочем, в одном нам как будто повезло — луна вроде надолго скрылась за густой наволочью облаков, стало заметно темнее.
Под сапогами и валенками тихо поскрипывал морозный наст, холодный несильный ветер обжигал лицо. Я очень спешил и то широким шагом, то бегом все дальше уводил взвод от дороги. Было темно и тихо. Конечно, в конце концов, немцы должны были повесить ракету, я ждал ее, чтобы, не медля ни секунды, залечь, пока она еще будет на взлете. Но ракет почему-то взлетело три сразу. Предчувствуя недоброе, я тут же распластался на снегу, невдалеке попадали бойцы, только на правом фланге кто-то непростительно зазевался, и длинная тройная тень его предательски заметалась по нещадно освещенному полю.
Ракеты не успели догореть, как из-за хутора стремительно взвились еще три, и тут же призрачное в их свете пространство над головами пронзили первые трассы. Очереди вылетели из одного места, немножко левее хутора, потом к ним присоединились другие, затрещали новые пулеметы, и в глухой до этого ночной тиши поднялся такой тарарам, которого, казалось, не было днем, когда наступал полк.
Я вслух выругался, вжался в снег, почти физически ощущая, как мое возбуждение и моя решимость уступают мстительной злой безысходности. Было ясно, что замысел мой разлетался вдребезги, наступать под таким огнем было сумасбродством.
Уткнувшись подбородком в снег, я мучительно соображал, что делать. В глубине души недолго пожила да и умерла робкая надежда, что немцы подняли такую стрельбу для острастки, что они нас не заметили. Сотни огненных светлячков, обгоняя друг друга, скрещиваясь и расходясь, стремительно неслись в нашу сторону, ударялись в снег, изломав траекторию, взлетали снова. В небо беспрерывно взмывали ракеты, и было видно, как ветер медленно раскручивает на небосклоне затейливую путаницу их дымных хвостов.
От такого уничтожающего огня нас спасало лишь расстояние — взвод находился не менее чем в километре от хутора, по сути, немцы сыпали очередями по всему полю.
Повернув голову, я посмотрел на свой взвод. Неровная его цепочка, будто замерев, лежала под сверкающей огненной пляской, казалось, ни одним движением не выдавая себя. Но теперь эта ее неподвижность уже не была преимуществом — нас наверняка обнаружили. Видимо, надо было подавать команду, чтобы возвращаться назад.
Однако я медлил: ждал, все еще надеясь на что-то неожиданное, как чудо. Вдоль цепи, грудью разрывая снег, полз Гринюк. Я видел его, но сержант, прежде чем заговорить, тронул меня за сапог и сквозь грохот и треск прокричал:
— Лейтенант! Почему лежим? Командуйте по-пластунски вперед!
«Спасибо, Гринюк», — подумал я. А то мне показалось, что он приполз не за тем. Доведись воевать, взял бы его на место Хозяинова. А так… Впрочем, куда тут вперед?
— Раненых много?
— Да вроде не-ет! Давайте вперед. Замерзаем!
— Видишь, что делается?
— А! Была — не была. Все одно заметили.
Да, конечно, заметили, теперь спуску не будет. Теперь уж можно сближаться в открытую. Только что мы сделаем, сблизившись? Уложить пятнадцать человек при таком огне с близкого расстояния — дело пяти минут. Загублю взвод и сам лягу. Нет, так не годится.
Но тогда как же быть?
Ракеты над полем светили без перерыва. Только начинала угасать одна, немедленно в дымное от предыдущих ракет небо поднималась следующая. Ночь полнилась стоголосой россыпью выстрелов, в воздухе бесновался, плясал огонь, против которого у нас не было средств. Единственное спасение было там, сзади, где осталась наша канава в реденькой молодой посадке. Она, конечно, укроет, она спасет всех, кроме меня. Мне места там нет — там моя гибель.
Ну что ж, видать, такова судьба!
Глотая застрявший в горле комок, я скомандовал по цепи отход.
И вот мы снова в наших растоптанных неглубоких окопчиках и ждем теперь уже недалекого утра. Немцы молчат. Все вокруг замерло. С вызвездившегося неба ярко светит луна, окончательно хороня мою последнюю надежду как-нибудь выбраться из этой беды.
До рассвета остался час. Маханьков только что сбегал к Бабкину и, сообщив мне эту безрадостную весть, уныло опустился на край моего окопчика.
С тоской в душе я глядел в серебристое от лунного света поле, и мысли мои были далеки от этого злосчастного хутора, который слабо поблескивал вдали двумя затухающими огоньками, от канавы с пятнадцатью автоматчиками у дороги, на которой мне так скоро предстояло закончить жизнь. Думал я как раз об этой своей такой неудавшейся жизни.
Дурак, пентюх, неудачник!.. А еще столько мечтал о подвигах. Зубрил в училище уставы, тянулся по службе, получал отличные характеристики. Экзамены сдал на пятерки. Выпустили по первому разряду с правом досрочного присвоения очередного воинского звания. К чему теперь эти права и даже это первое, ставшее последним звание? Расстреляют, как собаку, за невыполнение боевого приказа, как нарушителя дисциплины и военной присяги. И поделом.
— Вот так, Маханьков!..
У меня это вырвалось вслух, и Маханьков зябко поежился под своею заиндевевшей шинелькой, трудно, продолжительно вздохнул.
Да, через час меня расстреляют, это уж определенно, но я совершенно не мог представить себя убитым. Чего-то во мне недоставало для этого — воображения, что ли? Или, может, достаточной уверенности в грозной решимости командира полка. Как будто застрелить человека на войне бог весть какое сложное дело. И тем не менее именно эта неспособность ощутить смерть, как ни странно, наполняла меня почти инстинктивным чувством бессмертия. Казалось, командир полка грозил не мне. И хутор сдавал не я. Расстрелян тоже будет кто-то другой, потому что просто немыслимо убить меня, ведь я же — вот он, живой!
Но нет, я понимал, что все это ерунда, конечно. Чуда ждать не приходится, время не остановишь. Да и Маханьков, наверно, отлично сознавал мою незавидную участь, всем своим скорбным видом свидетельствуя сочувствие, от которого, впрочем, мне не становилось легче.
А вот Гринюка, кажется, это мало заботило. Видно, тяготясь одиночеством на своем не таком уж далеком фланге, он пришел к нам по протоптанной над канавой тропинке и остановился за спиной Маханькова.
— Какой-то крик там. Слышали?
Я поднял голову, Маханьков тоже насторожился, минуту мы смотрели на Гринюка, вслушиваясь, но никаких криков не было.
— Там вон, возле пригорка. Или мне померещилось.
— Будто тихо все, — сказал Маханьков.
— Ну, померещилось, значит, — Гринюк зябко постучал каблуком о каблук. — Фляжечку бы для сугреву, а? Маханьков, у тебя там не осталось?
Маханьков удивленно посмотрел на него, не ответив, и тот, видно, понял, что заботило нас.
— Бросьте вы унывать, лейтенант!
— Да, бросишь! Вон час остался.
— Го! Целый час! Целый час — это ого!
Я смолчал. Он меня злил, этот непрошеный оптимист, который, пританцовывая от мороза, высказывал совершеннейшую, на мой взгляд, чепуху.
— Час — его пережить надо.
— Вы-то переживете.
— Может, да, а может, и нет. На войне оно по всякому бывает.
Гринюк потопал еще и опустился на колени у края окопчика. Затем, потирая руки, довольно бодро, с каким-то даже подъемом подался к Маханькову.
— Закурим, что ли, парнишка? Чтоб дома не журились.
Я отвернулся. Было почти противно смотреть на это его беспричинное бодрячество, которое коробило меня, издрожавшегося от холода и истерзанного муками этой роковой для меня ночи. А тут еще жутко мерзли ноги, но вставать и греть их нехитрым солдатским способом у меня недоставало сил. Сцепив озябшие руки в рукавах, я тоскливо смотрел в ночные сумерки, куда уходила дорога и где был наш полковой НП. И, наверное, поэтому я сразу услышал в той стороне одиночный винтовочный выстрел, звучно грохнувший в сторожкой предутренней тишине. Правда, мое внимание нисколько не задержалось на нем: мало ли ночью стреляют на передовой, да и в тылу. Но в тот же час торопливо бабахнуло еще и еще. И через секунду затрещало, зашипело, заохало, трассирующие, видно, с рикошета, веером разлетались над бугром.
Маханьков и Гринюк с несвернутыми цигарками недоуменно застыли возле окопа.
— Что такое?
— Обалдели они там, что ли?
— Часовой, может? С перепугу, — сказал кто-то в цепи.
Но нет, пожалуй, это не с перепугу. На случайный переполох это вообще было мало похоже — уж больно остервенело палили автоматы. Грохнул, должно быть, гранатный разрыв, и опять автоматы и редкое важное гроханье винтовок.
Что за холера!
Гринюк сунул неприкуренную цигарку за отворот шапки и вскочил на ноги.
— Кажись, нелады. Надо бы послать кого.
— Вот и давай! Бери отделение и — бегом!
Младший сержант бросился вдоль канавы, а Маханьков, тоже увлекаемый всем случившимся, перескочил окопчик.
— И я?
На секунду он задержался, ожидая моего согласия, но я медлил — что-то во мне вдруг воспротивилось его уходу. Наверно, события этой ночи чем-то сблизили нас, и теперь во мне заговорило естественное нежелание остаться здесь без него. Но я вспомнил о неуклонно убывавших минутах моего часа и махнул рукой. Семь человек Гринюка уже выбегали на дорогу, и Маханьков, закинув за плечо автомат, догнал их.
Стрельба тем временем все разгоралась, похоже, действительно в нашем тылу шел бой. Где-то за хутором заухали немецкие минометы, тяжелые мины, сотрясая землю, начали рваться в расположении батальонов. Небо завыло, зашуршало, задвигалось. Но я все не мог согласиться с мыслью, что сквозь боевые порядки полка прорывались немцы — ведь тогда мы оказывались в окружении, а это уже было похуже всех наших предыдущих бед. В канаве все насторожились, повернулись в окопчиках и, поглядывая по сторонам, вслушивались в загадочное буйство огня.
И тогда на дороге появился боец. В неподпоясанной гимнастерке, с автоматом в руках. Он был не наш, я сразу понял это и, что-то смекнув, поднялся ему навстречу. Боец, вдруг увидев цепь, закричал, почти завопил, как это возможно, только попав в беду:
— Автоматчики?.. Автоматчики — все бегом туда! Слышите! Немцы прорвались…
— Куда прорвались? Где прорвались? — уже явственно предчувствуя недоброе, сдавленным голосом спрашивал я.
— Командир, да? Начштаба приказал, бегом…
Боец вдруг замолчал, будто проглотил слова, и пошатнулся, хватаясь рукой за бок. Мы все молчали, а он стал клониться все ниже и ниже, чтобы не упасть, неуверенно переступил на дороге, проговорив тихо:
— Ребята, бинта…
Кто-то бросился к нему из канавы, а меня в этот миг будто встряхнуло что-то. Сознание враз озарила догадка-надежда, и я даже содрогнулся от мысли, что могу опоздать. Вскочив на полотно дороги, я крикнул взводу: «За мной, бегом!» — и ошалело побежал навстречу визгу, треску и тявканью боя. Он теперь не пугал меня, самое страшное — хутор и дорога — оставалось сзади, а смерть там, на НП, мне казалась наградой.
Но вот я не погиб, а только ранен, и довольно легко — в руку. То, что произошло на НП, заняло десять минут и видится мне до мелочей четко и ясно. Оказывается, немцы обошли мой взвод, чтобы ударить с тыла, да напоролись в ночи на полковой НП. К счастью, мы были рядом и прибежали на выручку вовремя. Автоматчики ворвались в траншею, когда в ней уже были немцы, в ход пошли гранаты, лопаты, ножи. Восемнадцать немецких трупов осталось на этом бугре. Но перепало и нам.
Когда все было кончено, в траншее на меня наскочил начштаба, он пожал мою здоровую руку и сразу же записал имя-отчество — для наградного листа. Сначала мне показалось, что он шутит, но капитан спросил еще и фамилию того младшего сержанта, отделение которого подбежало к пригорку первым и тем на минуту отвлекло немцев.
— Гринюк была его фамилия, — сказал я.
— Что — тоже?
— Тоже.
Капитан нахмурился, и его химический карандаш твердо хрустнул на полевой сумке. Начштаба выругался.
Я сам не понимаю себя. Где-то в глубине души я рад, почти счастлив и в то же время мне хочется плакать. Я едва сдерживаю слезы и не нахожу себе места. Я бегу от двора комендантского взвода, где на окровавленной соломе лежат под брезентом Гринюк, Дудченко, Усольцев и Бабкин. Я стараюсь больше не подходить к хате с раскиданной взрывом крышей, где застыл на скамье такой отчужденный теперь от всего майор Воронин. Не хочется мне идти и в санитарную роту. Сейчас там людно, накурено, раненые ждут завтрака, машин из медсанбата, а через сени напротив умирает с разорванным животом Маханьков. Говорят, везти его в медсанбат уже не имеет смысла.
К майору у меня, несмотря ни на что, только тихая жалость. К его гибели я не причастен, мы честно старались выручить его на НП, но я все думаю: лучше бы он жил. Авось не расстрелял бы, как ночью грозился. Теперь никогда и не узнаешь, намеревался он исполнить свою угрозу или только хотел попугать. Это уже навсегда останется для меня загадкой.
Машины, судя по всему, будут не скоро. В небе над селом висит невысокое солнце, за лесом, наверное, все на тех же высотах, гремит бой. Неизвестно, как повезет сегодня нашим батальонам.
Я медленно бреду по улице к школе. Там на небольшой площадке под окнами четыре моих уцелевших автоматчика роют могилу. Одну, общую. Сначала командира полка хотели похоронить отдельно, но комиссар сказал: не стоит копать. Да и некому. Всего здоровых у меня осталось семеро — троих отдали на пополнение роты связи, четверо закопают убитых и пойдут в стрелковый батальон капитана Паршина.
По рыхлой, осыпающейся земле я взбираюсь на верх глинистой кучи и молча гляжу вниз. Ребята, повесив через плечо поясные ремни, работают в одних гимнастерках. Все молчат, слышно только, как стучат, скрежещут лопаты, устало, рывками дышат бойцы. Из ямы, то и дело осыпая мои сапоги, вылетает сырая земля. И я не сторонюсь ее — я чувствую к этой могиле какую-то неизъяснимую свою причастность. Наверное, потому, что среди тех, кто скоро ляжет сюда, очень даже возможно, мог бы лежать и я. Судьбе или случаю угодно было распорядиться иначе, и все же какая-то частица моего я будет вечно пребывать тут — с Гринюком, Дудченко, Усольцевым, Бабкиным. И с майором Ворониным тоже.
1966