Родился в 1930 году в Юаньтумотэци, провинции Ляонин. Монгол. В 1945 году вступил в НОАК. В 1948 году — в КПК. В 1952 году учился в Центральном институте литературы. В 1954 году вступил в Ассоциацию китайских писателей. С 1956 года постоянно избирается заместителем председателя отделения Ассоциации китайских писателей в автономном районе Внутренняя Монголия. Член китайского отделения международного Пен-клуба. Заместитель председателя общества любителей литературы автономного района Внутренняя Монголия. Заместитель начальника Управления культуры. Член правления Ассоциации китайских писателей. Заместитель главного редактора журнала «Национальная литература».
В 1952 году опубликовал свой первый рассказ «Люди равнины Кээрмянь». Впоследствии в соавторстве с Хай Сянем и Да Мулинем поставил по этому рассказу фильм «Люди на равнине», получивший первую премию министерства культуры. В 1954 году вышел сборник его рассказов «Радостная песнь весны». Роман «Бескрайняя равнина» удостоен первой премии в области литературы на конкурсе, посвященном 10-летию автономного района Внутренняя Монголия. В 1962 году рассказ «Цветущая равнина» получил высокую оценку читателей. После 1976 года написаны киносценарий «Родина-мать!» и повесть «В начале лета». Публикуемый ниже рассказ удостоен Всекитайской премии 1980 года.
Мое родное село называется Баянхото. Здесь была ставка нашего знаменного князя. В этих местах я провел, как говорится, свое «золотое детство», далекое, яркое и волшебное, всегда окутанное сказочной дымкой. Поэтому каждый вспоминает его с любовью и тянется к нему всей душой.
Нашим соседом был лама Тогс. Говорят, ламам запрещено жениться, но у нашего соседа была не только жена, но и дети. До сих пор не пойму, как такое могло случиться.
У Тогса было трое сыновей. Старшего звали Хасан-жаб, среднего — Тархи, младшего — Малаха. Малаха и я родились в один год. У нас в одно время росли зубы, мы вместе учились говорить, вместе возились в песке у ворот, сверкая голыми задницами. В общем, к тому времени, когда нам надели штаны, мы стали уже такими друзьями, что водой не разольешь.
Малаха был стройный, красивый: тонкие брови, ясные глаза, алые губы, на редкость белые зубы, лицо — круглое, высокая переносица, черные, как вороново крыло, волнистые волосы. Вот только уши чересчур большие, даже смотреть неприятно. Но старики твердили: точь-в-точь как у будды, значит, будет счастливым. А что такое счастье? В этом я мало смыслю. Малаха был умнее меня, сноровистей, храбрей, за это я его уважал.
Семья наша жила бедно, ну а его — разве что чуть-чуть лучше. Нам было, пожалуй, лет шесть в ту весну, когда наши края постиг голод, да такой, что, кроме княжей ставки да нескольких баяней (это богачи), у всех животы подвело. Как-то вечером Малаха прибегает и говорит:
— Бери корзину и айда со мной вязы обдирать!
— Ты что надумал? — спрашиваю. — В такую-то темень! Куда собрался?
— Пойдем! Там перед княжеским двором на лугу большие вязы растут, вот мы их и обдерем.
Я как услыхал, даже присел от страха и говорю:
— Так это же волшебные деревья! Не видел ты, что ли, как люди им кланяются? Кто решится на них залезть! Князь узнает — вмиг велит нам с тобой ноги повыдергивать!
А он только рукой махнул:
— Ха! Какие такие волшебные деревья? Волшебники разве бывают? Ты их когда-нибудь видел?
Я подумал, мотнул головой.
— Ну так пошли. Пока луны нет — залезем и обдерем!
А цветы у вяза здорово вкусные, если их обвалять в рисовой шелухе да обжарить. Особенно в голодуху. Для бедняков это был настоящий деликатес. Тут я вспомнил, что в доме ни зернышка, набрался храбрости, схватил корзинку — и мы помчались не останавливаясь, пока не добежали до волшебных деревьев, которые росли на лугу перед княжеским двором.
Ну и шельмец же был этот Малаха! Увидел поодаль старую пятнистую корову, которая щипала траву, лег на землю и мне приказал лечь. Мы раскорячились, как лягушки, и медленно поползли к корове. Я сначала не понял, что он задумал. А потом вижу, берет он ветку и гонит корову в сторону деревьев. Лишь тогда до меня дошло, что корова нас закрывает от часовых, которые дежурят на пушечной площадке над княжескими воротами. Корова была старая и очень послушная. Прячась за ней, мы благополучно доползли до огромного вяза, а корова как ни в чем не бывало принялась травку щипать, помахивая хвостом.
Волшебное дерево казалось еще черней в ночной темноте — даже в дрожь бросило! Пока я стоял, замирая от страха, Малаха с ловкостью обезьяны успел вскарабкаться по стволу и мне махнул. Полез и я. А дерево это и в самом деле было волшебное — в такую сушь стояло все в листьях, ни одна ветка не высохла. Мы очень быстро наполнили обе корзины цветами, и тут на востоке взошла луна. Огромная, красная, только не яркая, и очень таинственная, — как глянул я на нее — сердце похолодело. Луна так и манила к себе, мы с Малахой глаз не могли от нее оторвать, забыв все на свете. Корзины мы осторожно повесили на ветки и залезли на самую верхушку, чтобы быть поближе к круглолицей луне, расплывшейся в радостной улыбке…
Луна поднялась еще выше, и весь луг стал серебряным. Тут меня словно обожгло — я вспомнил, что пора домой возвращаться, и говорю Малахе:
— Слушай, как нам теперь через луг перебраться? При луне?
— Придется еще раз попросить старушку! — Это он про корову.
Выбравшись с луга, мы бросили корзины и растянулись на земле, покатываясь от хохота… Радость от того, что миновала опасность, выплеснулась наружу, и мы вдруг почувствовали усталость. Не было сил шевельнуть ни рукой, ни ногой. Мы лежали в росистой траве и смотрели в бездонное темно-синее небо.
У детей фантазия ограничена, но тут мы дали ей разгуляться вовсю. Что такое небо? Почему оно темно-синее? И правда ли, что за этим Синим сводом лежит другой мир, где живут они праведники, как рассказывают старики, верящие в будду? Уж наверняка нет в том мире ни злого князя, ни несчастных бедняков. И уж конечно, там никто не ест с голодухи цветы вяза!
На другой день обе наши семьи досыта наелись цветов вяза, обжаренных в рисовой шелухе.
В ту весну была засуха, а летом наводнение. Дожди лили сплошным потоком. Маленькая речушка вздулась от воды. Люди вылавливали там рыбешку, и, надо сказать, немало. Как-то прибегает за мной Малаха, на лбу блестят бусинки пота.
— Айда за речку! И повеселимся, и рыбки наловим.
Я как раз не знал, чем заняться, так что упрашивать меня не пришлось — через минуту мы бежали к реке.
Большая вода уже спала, река стала прозрачной, и на дне видны были разноцветные камешки, казавшиеся стайками трепещущих рыбок. Мы разделись и бросились в воду. Бодрящий холодок проник до самого сердца. Мы стояли голышом посреди речки, забыв обо всем, и о рыбках тоже, брызгались и орали.
А назавтра ближе к полудню по селу разнеслась новость: монастырь Гэгэн выбрал Малаху живым буддой! Того самого Малаху, с которым мы вчера без штанов барахтались в воде! Я ушам своим не верил. Ну, «выбрали» — слово не совсем точное. Согласно буддийской религии, живой будда перевоплощается. Иначе говоря, когда срок жизни истекает и живой будда должен получить новое воплощение в другой телесной оболочке, он золотом пишет на красном шелке — в какой дом и в какого человека переселяется, кладет записку в серебряную шкатулку с узорами и прячет в потайном месте. А после его смерти наставник живого будды созывает на совет главных лам, раскрывает перед ними шкатулку, достает записку и вслух читает. Тогда, по указанным в завещании приметам, которые понять не легче, чем решить головоломку, отправляются искать того, в кого переселился живой будда.
Говорят, в завещании прежнего живого будды монастыря Гэгэн было сказано, по каким трем приметам следует искать человека, в которого он переселится. По порядку монгольского алфавита буквы идут: а, на, ба, ха, га, ма… Так вот, у его старшего брата имя должно начинаться на «ха», у среднего брата — на «га», а у него самого — на «ма». Но мало, оказывается, найти трех братьев, у которых имена будут начинаться на «ха», «га» и «ма». Должны быть и другие приметы: на юго-восток от его дома надо отмерить девятьсот, еще девятьсот и еще восемьсот десять шагов, и там будет стоять дерево, которое пять человек, взявшись за руки, не смогут обхватить. А на северо-запад от дома, если отмерить девятьсот, и еще девятьсот, и еще восемьсот десять шагов, на глубине трех локтей должен лежать кусок гранита величиной с коровью голову. Если все три приметы совпадут, это, значит, и есть тот, в которого переселился живой будда.
Монастырь Гэгэн послал людей на поиски, указав им эти приметы, и те тайком повсюду ходили, разведывали. И через несколько лет наконец решили, что мой друг, маленький Малаха, и есть тот самый живой будда, которого они искали. Так за одну ночь и стал Малаха, с которым мы накануне ловили рыбу, святым — живым буддой монастыря Гэгэн в восьмом перерождении.
Это было огромным событием, особенно для тех, кто верил в будду. Словно луч славы упал на каждого из них. Их лица светились счастьем. Село бурлило, как кипяток в котелке. В полдень главный лама монастыря объявил, что теперь все жители села могут поклоняться живому будде Малахе.
Моя мать была истой верующей. Она велела мне вымыть руки и лицо и собралась идти со мной на поклонение к Малахе. Стоило мне услышать «живой будда Малаха», как меня буквально трясло от беззвучного хохота. За это мать больно отодрала меня за уши, приговаривая:
— Не смейся! Не смейся!
И я перестал смеяться.
В положенное время мать повела меня кланяться Малахе. Я шел, движимый любопытством, вечно гнездящимся в детском сердце. Как-то он теперь выглядит, мой маленький друг, ставший вдруг живым буддой?
Мы с мамой остановились у дверей дома, где жила семья Малахи. Там уже собралось полным-полно народу — женщины, мужчины, старики, дети. На Малаху больше не распространялись обычные человеческие правила. Ни дедушка, ни бабушка, ни отец, ни мать не имели над ним прежней власти и должны были, как и все прочие, преклонять перед ним колена, принимая благословение. Мы долго ждали своей очереди поклониться живому будде. Теперь мне уже было не до смеха, сердце в пятки ушло от страха, ведь я сейчас увижу своего друга, ставшего буддой. Меня наконец втолкнули в дверь, и тут я увидел Малаху, который прямо, не шелохнувшись, сидел на кане; перед ним — столик из красного дерева, на столике — священный свиток и серебряный сосуд со «святой водой», в воде — павлинье перо, чтобы кропить водой верующих. Увидев меня, Малаха улыбнулся. Улыбался ли я — не припомню. Слева и справа от Малахи сидели его мать и старик-наставник. У старика веки и губы отвисли, словно кора на старой сосне, от углов рта тянулись глубокие борозды, лицо было темное-претемное. В общем, страшилище, да и только! Я старался на него не смотреть. Между тем мама, преклонив колена и сложив ладони, принялась отбивать поклоны. Я не замедлил последовать ее примеру. Согнувшись в поклоне, я поднял глаза, и наши взгляды встретились. Малаха по-прежнему улыбался и даже помахал мне рукой, а потом еще скорчил рожу. Я не смел рассмеяться, а он, довольный, похохатывал. Наставнику это не понравилось, и он сердито засопел своим уродливым носом. Мать Малахи засуетилась и очень ласково, но твердо произнесла:
— Живой будда, сидите как полагается, не надо шалить!
Мы кончили бить поклоны, Малаха взял со столика свиток, в котором не смог бы прочесть ни единого слова, приложил его к маминому лбу, а потом к моему. Затем взял павлинье перо и окропил наши головы «святой водой». Церемония кончилась, и мы с мамой пошли к дверям. Набравшись храбрости, я обернулся, и тут мой маленький приятель подмигнул мне, словно хотел сказать: «Погоди! Мы снова будем с тобой по деревьям лазать и рыбу ловить!»
Невольно шевельнулась мысль, что Малаха ни в какого будду не превращался, а как был, так и остался моим другом.
На рассвете живой будда должен был отправиться в монастырь, где ему теперь предстояло жить. Вся деревня заранее вышла его провожать. По обе стороны дороги, которую уже успели побрызгать водой, чтобы прибить пыль, толпились люди. Едва я открыл глаза, как сразу же вспомнил, что сейчас надо будет прощаться с другом, и на душе стало муторно и тоскливо. Стоя в толпе, я с трудом сдерживал слезы, но плакать не смел, потому что вокруг все хранили торжественное молчание, и я во все глаза смотрел на дорогу, где вот-вот должен был проехать Малаха.
Появились ламы, они дули в золотые и серебряные трубы и бараньи рога, а двое маленьких лам тащили саженной длины трубу с низким голосом. Еще там был восьмисторонний барабан, трещотки и много других инструментов, которые громко играли что-то совершенно непонятное, режущее слух и будоражащее душу. И в этом шуме и грохоте прямо на нас двигалось золотое сияние. Все ближе, ближе. Один за другим люди падали ниц в придорожную пыль и не переставая били поклоны. Это ехал сам живой будда Малаха. Мне хотелось в последний раз поглядеть на приятеля, и я так и стоял на коленях, забыв про поклоны. Но тут услышал сердитый шепот матери:
— Кланяйся! Кланяйся же!
Я согнул спину, но голову поднял, чтобы видеть Малаху. Ого! Друг за дружкой шли девять статных коней, с желтыми шелковыми попонами, чуть ли не до самой земли. Их вели под уздцы ламы, а вся свита и родственники Малахи тащились далеко позади, сам же он, в желтом халате, сидел, несчастный, один-одинешенек верхом на пятом из девяти коней. С каждой стороны шли четверо лам, и все же Малаха, видно, боялся свалиться с коня, потому что судорожно вцепился в уздечку. Неизвестно, заметил ли он нас в толпе, но взгляд его, когда он проезжал мимо, блуждал по нашим макушкам. Густые брови сошлись на переносице, а лицо было грустно-торжественным — Малаха прощался с родными местами, семьей, друзьями. В уголке глаза как будто даже блеснула слезинка…
Золотое сияние постепенно удалялось, пока не исчезло, не затерялось совсем в желтой пыли равнины. Сельчане стали медленно подниматься с колен. Лбы у всех были в пыли — больше у тех, кто усерднее бил поклоны. Охваченные религиозным экстазом, они даже не удосужились смахнуть пыль рукавом.
Вместе со всеми я вернулся в село и вдруг почувствовал, будто у меня отняли что-то, сердце болело, словно его рвали на части, — в общем, трудно даже объяснить, что со мной творилось. В тот день я не ел, не пил, побежал на луг и целый день просидел там, прислонившись к дереву и тупо глядя перед собой. Лишь поздно вечером мать меня отыскала и привела домой…
Прошло три года. Я пошел в школу, открытую иностранцами.
Как-то раз, вернувшись после занятий, я заметил, что изборожденное морщинами бедности и тягот лицо матери радостно светится. Она сказала:
— Завтра живой будда Малаха приедет в родную деревню, чтобы земляки могли ему поклониться!
В моей голове, набитой буквами монгольского алфавита, вновь всплыл милый образ моего маленького друга.
К востоку от села, перед большим храмом древнего буддийского монастыря, на ступенчатом возвышении из белой китайской яшмы поставили помост для живого будды Малахи, которому надлежало принимать поклонения односельчан и родственников. Говорили, что живой будда может избавить от напастей, невзгод и бед, дать счастье и благополучие. Некоторые старики, чтобы замолить грехи и обрести в следующей жизни радость и покой, мерили поклонами расстояние от своих дверей до ног живого будды, — надо было всем телом вытянуться на земле для такого шага-поклона. Для этого им приходилось отправляться в путь еще в полночь. Я уже три года учился в иностранной школе, и ореол религии в моем представлении заметно потускнел. Я не испытывал трепета от созерцания величественных буддийских монастырей, не восторгался роскошью и торжественностью церемоний. И все же я изо всех сил старался протиснуться вперед, чтобы получше рассмотреть своего приятеля — как-то он теперь выглядит, очень ли переменился? В дыму благовоний толпились люди, и толпа наконец вынесла меня к моему маленькому Малахе — нет! — к живому будде Малахе. Он восседал на пышной шелковой подушке желтого цвета, на самом верху ступенчатого возвышения. Я опустился на колени в самом низу и лбом коснулся серовато-зеленых каменных плит. Поднял голову, взглянул на него, и глаза мои округлились. Мой маленький друг изменился до неузнаваемости: лицо стало бледным, с зеленоватым отливом, худым и совершенно равнодушным. В глазах, не живых, словно остекленелых, усталость.
Он как будто узнал меня. Что-то мелькнуло в его неподвижном взгляде. Но стоило мне уйти из его поля зрения, как он вновь принял облик будды, глаза застыли, Больно было смотреть на него. Всего за три года мой дружок Малаха из живого мальчугана превратился в застывшего, бесстрастного «святого».
Через пять лет после того, как Малаха стал живым буддой, в монастырь Гэгэн съехалось множество верующих послушать, как живой будда будет читать священные книги. Было лето. Вместе с односельчанами я отправился поглядеть на пышную церемонию. В последний день съезда старший лама — настоятель монастыря — объявил: вечером живой будда Малаха будет принимать поклонения простых смертных.
К назначенному времени в монастыре собралось полным-полно народу. Я стоял позади и с расстояния примерно в сто метров созерцал трон живого будды, который возвышался над волнующимся морем голов. У подножия трона горело несколько «вечных» светильников. Каждый из этих огромных светильников, сделанных из бронзы, вмещал, как говорили, по пятидесяти цзиней масла, но горели они тускло. Я не мог рассмотреть лица Малахи, видел лишь его желтое просторное одеяние, парчовый головной убор, тоже желтый, и всю его неподвижную, со скрещенными на коленях руками, фигуру. На живого человека он был похож не больше, чем глиняный истукан в молельне.
Обогнув храм, я подошел к живому будде со спины. Истые верующие стремились выразить живому будде свою беспредельную преданность. Одни громко молились, другие рыдали, умоляя послать им счастье и благополучие. Все низко кланялись, готовые по первому же знаку пасть ниц. А Малаха сидел, прикрыв глаза, с каменным лицом, словно ничего не видя и не слыша — даже ресницы не вздрагивали. Чтобы привлечь его внимание, я стал прямо под ним, куда сквозь полуопущенные веки был направлен его взор. Может быть, он хоть глазами даст мне знак. Увы! Меня ждало разочарование. И тогда — сам не знаю, откуда взялась у меня смелость, — я крикнул истукану, покрытому желтым шелком:
— Малаха, это я! Эй, это же я, Малаха!
Крикнул я не громко, но Малаха не мог не слышать. Ответа я не получил. Сердце мое сжалось. Неужели он и вправду стал буддой? Религиозное таинство, видимо, сыграло свою роль — я вдруг почувствовал, как подгибаются колени, и бухнулся к ногам живого будды, не переставая бить поклоны. Когда я выбрался наконец из толпы верующих и, едва волоча ноги, вышел из монастыря, то понял, что теперь уже навсегда потерял своего горячо любимого друга, — мне стало больно, и я в голос заплакал…
Прошли годы.
Материнская любовь и забота народа помогли мне, подростку из бедной семьи, стать писателем. Я часто вспоминаю свое золотое детство, боевую юность, друзей, товарищей по борьбе, с которыми свела меня жизнь. Многие из них стали прообразами моих героев и обрели новую жизнь в моих книгах. И только маленького Малаху я никогда не вспоминаю. Почему, сам не могу понять. Может быть, потому, что он остался в памяти как божество? А я в своих произведениях описываю реальную жизнь и реальных людей, из крови и плоти, с настоящими чувствами, а не глиняных истуканов, которые и бровью не поведут, если даже их окликнут по имени.
Ясная зимняя ночь. Я сижу в библиотеке и пишу. Пэн-пэн-пэн. Кто-то стучится в дверь. Моя мать — ей уже восемьдесят шесть лет, но здоровье прекрасное — спешит открыть, опередив меня.
— Иду, иду! — кричит она. Я слышу, как открывается дверь, и следом доносится крик моей маленькой дочки:
— Папа, папа! Иди скорее! Бабушке плохо, у нее голова закружилась!
Я бросаю кисть, выбегаю из библиотеки. С бабушкой все в порядке. Просто она бьет поклоны. Дочь никогда такого не видела, вот и решила, что бабушке плохо. Не успел я понять, в чем дело, как гость бросился поднимать мою мать, приговаривая:
— Ну что вы, не надо так, я же теперь не божество, а простой человек.
Оборачиваюсь на гостя. Одет аккуратно и чисто, на висках седина, уголки рта опущены, небольшая лысина сползает с макушки на затылок. Подняв мою мать, он поворачивается — и я сразу его узнал по смеющимся искоркам в глубине глаз: Малаха, друг детства!
— Где ты был все эти годы? — спросил я его, когда мы уже сидели в моей библиотеке.
— Был странствующим лекарем, скитался по стране. Только не думай, что я ходил по дворам с какой-нибудь волшебной мазью из собачьих хвостов.
Он отхлебнул ароматного чаю, улыбнулся собственным мыслям и продолжал:
— После освобождения наших мест я передал все дела старшему ламе — распорядителю, а сам уединился в своем монастыре и занялся изучением монгольской и тибетской медицины. Искусство врачевания у монголов и тибетцев имеет глубокие корни и содержит много ценного.
Тут он извлек из портфеля книгу в дорогом, очень красивом переплете.
— Вот плоды сорока лет моих исследований. Только что вышла.
Я взял книгу, прочел написанное золотом на трех языках — монгольском, тибетском и китайском — название: «Справочник лекарственных средств монгольской и тибетской медицины». Внизу подпись: «Составил Малаха».
— В девятнадцатом веке в наших краях появился великий писатель и историк Инжинаш, а в двадцатом — великий медик — доктор Малаха. Слава нашему народу! — радостно воскликнул я.
Каждая клеточка в лице Малахи ожила, радость рвалась наружу, а глубокие мудрые глаза по-прежнему светились огнем.
— Я только что из Шанхая — участвовал во Всекитайском методическом семинаре по медицине — и по пути решил заехать к тебе.
Он гостил у меня три дня. Перед расставанием я приготовил прощальный ужин — вино, закуски. Он нарушил свой обычай и выпил три рюмки. Щеки его разгорелись. Я почувствовал, как сердца наши снова связала дружба далеких детских лет. Ах, как мы радовались! Может быть, выпитое вино придало мне смелости, и я наконец решился задать ему вопрос, который все три дня вертелся у меня на языке:
— Кто ты теперь — врач Малаха или живой будда? Ведь врач — это человек, а живой будда — божество.
Откинувшись в кресле и держа стакан чая в руках, он, грустно усмехнувшись, неторопливо ответил:
— В мире никогда не было богов. Люди сами их сотворили из своего невежества, из притягательной тайны неведомого. А тот, кого превратили в божество и кому поклоняются, постепенно начинает верить, что он и в самом деле бог, поклонение принимает как должное. Чем неистовее молитвы, тем быстрее новоявленное божество помимо собственной воли оказывается втянутым в игру. Сотни и тысячи лет люди так играли друг другом. Для истории эти годы стали пустой тратой времени. Но теперь наконец-то народ сам пишет свою историю.