ЧЖАН СЯНЬЛЯН ДУША И ТЕЛО © Перевод А. Монастырский

«Богач бросил своего сына…»

В. Гюго

Чжан Сяньлян. Родился в 1936 году в Нанкине. В 1955 году окончил в Пекине среднюю школу и был направлен преподавателем в школу кадров при провинциальном комитете Ганьсу. В 1958 году был отстранен от должности и отправлен рабочим в сельскую местность Нинся-Хуэйского автономного района. В 1979 году назначен редактором журнала «Север». В 1980 году вступил в Ассоциацию китайских писателей, избран секретарем Нинся-Хуэйского отделения Ассоциации.

В 50-е годы опубликовал более шестидесяти стихотворений. После этого не писал в течение ряда лет. Начиная с 1979 года опубликованы десять его рассказов, в том числе «Старик Синь и собака», а также повесть «Загробное объяснение в любви». Публикуемый рассказ удостоен Всекитайской премии 1980 года.

* * *

Сюй Линцзюнь не думал, что снова увидится с отцом.

Роскошно обставленная гостиная на седьмом этаже фешенебельного отеля. За окном — пустое синее небо, лишь кое-где тонкие, как дымок, полоски облаков… А там, на далекой равнине, откуда он приехал, из окна открываются золотые и зеленые просторы бескрайних полей. Приехав сюда, он словно оказался поверх облаков — странное чувство стеснило грудь. И дым от отцовской трубки висел в комнате словно туман, делая все неосязаемым, нереальным. Но табак, который курил отец, был тот же самый — с профилем индейца на обертке. Тот самый табак, запах которого он так хорошо помнит с самого детства. Слегка сладковатый кофейный аромат. Значит, это не сон, все происходит на самом деле.

— Что прошло — то прошло! — махнул рукой отец. Он закончил привилегированный колледж еще в начале 30-х годов, но аристократические манеры сохранил до сих пор. В дорогом костюме из тонкой ткани в полоску он сидит в кресле, закинув ногу на ногу. — Когда я только приехал сюда, то сразу усвоил один термин из здешнего политического лексикона — «перспектива». Тебе надо поскорее выбираться отсюда.

То, как одет отец, да и сама обстановка смущали его. Да, действительно, прошло много времени, думал он, что прошло — то прошло, но как можно это забыть?

Ровно тридцать лет назад была такая же осень. С адресом в руке, написанным матерью на листке бумаги, он отыскал на улице Сяфэй виллу, скрытую в глубине сада. Только что прошел дождь. Желтеющие листья засверкали еще ярче, тяжелые капли падали с французских платанов, росших вдоль стены, окружавшей сад. Поверх забора была протянута колючая проволока. Ворота были железные, выкрашенные в строгий серый цвет. Он долго звонил, пока открылось в воротах маленькое окошечко. Привратника он сразу узнал. Человек повел его по бетонной дорожке, зажатой между двумя рядами вечнозеленого кустарника, и они вошли в двухэтажный дом.

Тогда отец был гораздо моложе. На нем была шерстяная бежевая безрукавка. Он стоял, положив локоть на каминную полку, и курил, глядя в пол. У камина в кресле с высокой спинкой сидела женщина, из-за которой все время плакала его мать.

— Это тот самый ребенок? — услышал он ее вопрос, обращенный к отцу. — А он очень похож на тебя. Подойди сюда!

Он не двинулся с места, но невольно взглянул на нее. Запомнились сверкающие глаза и ярко-красные губы.

— Ну, что случилось? — отец поднял наконец голову.

— Мама больна, она просит вас вернуться.

— Она всегда больна, всегда…

Отец вдруг отошел от камина и начал ходить из угла в угол. Ковер на полу был зеленый, с белыми узорами. Он следил взглядом за шагами отца, изо всех сил стараясь, чтобы слезы не закапали из глаз.

— Скажи своей матери, что я приду потом, попозже. — Отец остановился перед ним. Но он не верил отцу. Трудно было поверить. Это обещание мать не раз слышала по телефону. Он резко и упрямо повторил:

— Она хочет, чтобы вы вернулись сейчас.

— Знаю, знаю… — Отец опустил руку на его плечо, легонько подталкивая к двери. — Ступай. Тебя отвезут на машине. А мама, если очень больна, пусть сходит в больницу.

Отец проводил его в прихожую и вдруг ласково погладил по голове и негромко сказал:

— Будь ты постарше — было бы лучше. Ты смог бы понять… Твоя мама… С ней очень трудно. Она такая… Такая…

Он поднял голову и увидел, что отец трет ладонью затылок, а лицо его исказила страдальческая гримаса. Его охватила нежность, смешанная с горечью, пожалуй даже жалостью.

А когда он, сидя в отцовском «крайслере», катил сквозь золото падающих листьев по французскому кварталу, слезы вдруг хлынули из глаз. Стыд, одиночество, жалость к самому себе охватили его. Никого не жаль. Только себя. Ему так мало доставалось материнской любви. Мать чаще гладила птичьи перышки, чем его волосы. Не видел он и отцовской заботы. Отец возвращался домой замкнутый, суровый, потом у них с матерью начинались бесконечные ссоры. Отец сказал, что будь он старше, было бы лучше, он мог бы понять… А ведь в свои одиннадцать лет он уже смутно понимал кое-что: матери больше всего нужна любовь мужа, а отцу больше всего нужно отвязаться от жены с ее странным характером. Сам же он не нужен никому — ни отцу, ни матери! Он всего лишь плод «несвободного» брака между американским студентом и дочерью помещика.

Отец, конечно же, не вернулся домой. Вскоре мать узнала, что он с новой госпожой уехал из Китая, и через несколько дней умерла в немецкой больнице. Как раз в это время Освободительная армия вступила в Шанхай…

Теперь же, когда медленно, месяц за месяцем, минули тридцать лет и произошло столько событий, что их не вместили бы никакие другие тридцать лет, — теперь отец вдруг вернулся. Вернулся и хочет увезти его с собой. Все это так неожиданно, даже трудно до конца поверить, что перед ним его отец и что сам он сидит тут, в этой комнате.

Только что, когда отец и его секретарша мисс Сун открывали кладовку, чтобы достать одежду, он увидел на стоявших там больших и маленьких чемоданах разноцветные фирменные наклейки гостиниц: Лос-Анджелес, Токио, Бангкок, Гонконг… Была еще круглая этикетка авиакомпании «Пан-Амэрикэн» с изображением «Боинга-747». Из крохотной кладовки выглянул огромный мир. А он два дня и две ночи трясся в машинах и поездах, пока добрался сюда. На диване валяется его серенький чемоданчик из искусственной кожи. В деревне он считался довольно-таки модным, мог бы даже сойти за импортный. Но в этой гостиной он выглядит жалким, неказистым, потрепанным. На чемоданчике лежит его нейлоновая авоська с умывальными принадлежностями и сваренными в чае яйцами, оставшимися с дороги. Глядя на сплющенные, потрескавшиеся яйца, он вспомнил, как вечером, провожая его, Сючжи советовала ему взять побольше, чтобы угостить отца. Он не удержался от саркастической усмешки.

Позавчера Сючжи настояла на том, чтобы поехать с Цинцин в уездный центр на автостанцию провожать его. Он впервые надолго покидал свое село с тех пор, как они поженились, и эта дальняя поездка стала для семьи целым событием.

— Папа, а Пекин это где?

— Пекин на северо-востоке от уездного центра.

— А Пекин много-много больше нашего города?

— Много-много больше.

— А деревья маланьхуа там есть?

— Нет.

— А песчаные финики?

— Тоже нет.

— Ну-у-у, — совсем как взрослая вздохнула Цинцин, положив подбородок на руку. Вид у нее был крайне разочарованный. Она считала, что в хорошем месте обязательно должны быть и деревья маланьхуа, и песчаные финики.

— Глупенькая, это же большой город! — принялся утешать ее старый Чжао, который вел машину. — Твой папа далеко пойдет, высоко взлетит. Может, даже поедет с дедушкой за границу! Правда, учитель?

Сючжи лишь слабо улыбнулась, не сказала ни слова. В этой улыбке была безграничная любовь к нему и преданность. Так же как Цинцин не могла представить размеров Пекина, так у нее не укладывалось в голове, что он поедет в другую страну.

Асфальт кончился, и машина запрыгала по неровной дороге, избитой копытами. К северу шла ровная полоса полей, справа, вдали, в дрожащем мареве — луга, где он пас когда-то коней. Здесь все притягивало его как магнитом. Каждая травинка, каждое деревце вызывали бесконечную цепь воспоминаний. Все это стало еще ближе, еще родней. Он знает, что там, за тремя тополями, которые жмутся друг к другу, растет коренастое финиковое дерево. Он вышел из машины, сорвал ветку. Все принялись за мелкие плоды, отрывая их по одному. Дикие финики растут только здесь, на северо-западе. Кислые, терпкие и чуть сладковатые, они многих спасли в голодное время в начале шестидесятых. Как давно он их не ел! И снова во рту этот знакомый приятный вкус! Не зря Цинцин хочет, чтобы они росли и в Пекине.

— Дедушка наверняка никогда не пробовал диких фиников. — Сючжи выплюнула косточку в окно машины и рассмеялась. Это единственное, что подсказало ей воображение о старике, приехавшем из-за границы.

А и не надо ничего воображать. Отец с сыном так похожи, что если бы даже старик встретился ей случайно на улице, она непременно узнала бы его. У обоих узкие длинные глаза, прямой тонкий нос, полные губы. Жесты, походка — все выдает их родство. Отец вовсе не выглядит старым. Кожа у него такая же темная, как и у сына — наверняка загорел на пляжах Лос-Анджелеса или Гонконга, — но гладкая, не шелушится. Отец по-прежнему следит за собой. Поседевшие волосы причесаны аккуратно — волосок к волоску. На тыльной стороне рук появились старческие морщины, но ногти подстрижены ровно, подпилены, отполированы и сверкают. На чайном столике рядом с кофейными чашками лежат в беспорядке его трубка «Три Би», пачка табака «Марокканское руно», золотая зажигалка и заколка с бриллиантом для галстука.

Разве похож он на человека, который станет есть дикие финики?

— О, да здесь даже можно услышать «Лунный свет» Дэнни Нитмана!

Эта мисс Сун очень правильно говорит по-китайски. Она высокая и источает тонкий аромат духов. Длинные волосы схвачены на затылке фиолетовой ленточкой и раскачиваются при каждом движении головы, как лошадиный хвост.

— Да вы только взгляните, шеф! В Пекине диско еще популярнее, чем в Гонконге. Настоящая модернизация!

— Ритмической музыке трудно противиться. Поневоле начинаешь или подпевать, или двигаться в такт. — Отец улыбнулся улыбкой всезнающего философа. — Но они пока еще только начинают расставаться со своим прежним аскетизмом.

После ужина отец и мисс Сун повели его в дискотеку. Он и не думал, что теперь в Пекине может такое быть. Ребенком он ходил с родителями в шанхайский «Ти-Ти-Си», «Байлэмянь», во Французский ночной клуб. Он как будто снова туда попал. Но, глядя на призрачный свет ламп, на женщин, похожих на мужчин, и на мужчин, похожих на женщин, которые двигались в танце, как тени в лунном свете, он чувствовал себя неспокойно, словно человек, неожиданно вытащенный на сцену, который не может войти в роль. Перед этим, в ресторане, он ел мало, блюда уносили почти не тронутыми. Желудок протестовал, отказываясь принимать пищу. Там, в уездном центре, в столовую всегда берут с собой алюминиевую коробку и все, что не съедено, уносят домой.

В зале звучит музыка. Пары кружатся в странном танце — не обнявшись, а друг против друга, изогнувшись и приседая, как бойцовые петухи перед схваткой. Сколько же сил расходуют эти люди! Он вспомнил тех, кто сейчас в поте лица убирает с полей урожай. Они работают, согнувшись в три погибели. Справа — налево, слева — направо мелькают их руки. Вот они распрямляются и кричат хрипловатыми от жажды голосами куда-то вдаль: «Воды! Воды!..» Эх, прилечь бы сейчас в зеленой тени, на краю канала с бурлящей желтой водой! Чтобы легкий ветерок доносил запахи рисовой соломы, ароматы трав. Как чудесно было бы!..

— Вы танцуете, господин Сюй? — Голос мисс Сун раздался над ухом неожиданно, и запах поля, который он уже был готов вдохнуть всей грудью, этот чудный запах, куда-то исчез. Он повернулся и взглянул на нее: такие же блестящие глаза, такие же ярко-красные губы. Как тогда, у той.

— Нет, я не умею, — смущенно улыбнулся он.

Он умеет пасти лошадей, пахать землю, косить… Для чего ему уметь танцевать? Да еще так странно, как эти люди.

— Не надо ставить его в неловкое положение, — улыбнулся отец. — Вон, смотри, директор Ван идет тебя приглашать.

Подошел красивый молодой мужчина в черном костюме. Обогнув стол, он склонился в поклоне перед мисс Сун, и через минуту оба уже были внизу, среди танцующих.

— Все еще колеблешься? — Отец снова разжег трубку. — Ведь ты лучше меня знаешь, что политика у коммунистов постоянно меняется. Сейчас добиться разрешения на выезд довольно легко, а как будет дальше — трудно сказать.

— Мне многое дорого здесь, — ответил он, поворачиваясь к отцу.

— Даже то, что тебе пришлось пережить?

— Лишь познав горечь, можно понять цену счастья.

— А? — Отец удивленно на него посмотрел.

Он почувствовал, что внутри все дрожит. И вдруг подумал о том, что отец тоже принадлежит к этому чужому, непонятному миру. Внешнее сходство не может заменить собой духовную близость. Он смотрел на отца, и в глазах его был такой же немой вопрос.

— Все еще… ненавидишь меня? — Отец первым нарушил молчание и отвел глаза.

— Нет, что ты, совсем нет! — Он взмахнул рукой, точь-в-точь как это делал отец. — Ведь ты же сам говорил: что прошло — то прошло. Это совсем другое…

Мелодия сменилась новой, на этот раз тягучей, медленной, как течение воды в канале. Свет лампы, казалось, померк, стало трудно различать силуэты внизу, в танцевальном круге. Отец, склонив голову, тер лоб с грустным унылым видом.

— Действительно, прошлого не вернешь. Но вспоминать все равно больно… Знаешь, мне тебя всегда не хватало. Особенно теперь…

Тихий голос отца сливался с печальной мелодией, становился едва слышным. Так было жаль его!

— Я верю тебе, — сказал он. Задумался и добавил: — Мне тоже тебя не хватало.

Отец поднял лицо.

— Правда?

Да. Правда. Двадцать лет назад была осенняя ночь, и лунный свет сквозь размокшую от дождя и порванную оконную бумагу падал снаружи на человеческие тела, лежавшие словно груда тряпья. Люди — может, десять, может, больше — спали вповалку на полу низенькой развалюхи. Он лежал, тесно прижавшись к стене, и сырой запах земли пропитал насквозь одежду. Он замерз, его била дрожь. Он на четвереньках сполз с мокрой, преющей соломы. Снаружи поблескивали под лунным светом лужи. Повсюду была вода, оставшаяся после дождя. В воздухе стоял запах гнили. Он добрался до конюшни. Там было посуше. От теплых испарений конского навоза и запаха мочи закружилась голова. Лошади, мулы, ослы жевали солому в своих стойлах. Найдя пустое место, он забрался в ясли и, устроившись кое-как, уснул, словно младенец Иисус.

Косо упал лунный луч, прочертив на стене светлую полосу. Животные, свесив головы через край яслей, словно кланялись лунному свету. В этот момент он остро почувствовал свое беспредельное одиночество. Люди его отвергли, он для них хуже скотины.

Он заплакал. Узкие ясли жали его со всех сторон, давили так же, как давила и жала его жизнь. Отец бросил его, умерла мать. Дядя прибрал все материны вещи, оставив только его. Он поселился в школьном общежитии, получал народную стипендию и смог жить и учиться. Компартия подобрала его, школа выучила. В пятидесятые годы, годы свободы и подъема, он постепенно срастался с коллективом, несмотря на свой замкнутый, ранимый характер и молчаливость, — ведь он был из «ненормальной» семьи. Как и для всех школьников пятидесятых, будущее представлялось ему светлой мечтой. Когда школа осталась позади, мечта стала реальностью. Он надел синюю форму и с учебником под мышкой и мелом в руке вошел в класс.

У него было свое место в жизни. Но начальнику школьного отдела кадров надо было выполнять указания по борьбе с правыми элементами — и вспомнили об отце. Словно кровное родство определяет сущность человека, передается по наследству…

Так он стал «капиталистическим прихвостнем». Прежде буржуазная среда изгнала его, оставив лишь соответствующую строку в анкете. Затем на него надели колпак с броской надписью: «капиталистический элемент и правый уклонист». Он был покинут и брошен всеми и сослан в село, в захолустье на трудовое перевоспитание.

Лошадь дожевала солому и, в поисках корма, потянулась в его сторону, насколько позволяла привязь. Он ощутил на лице ее теплое дыхание, увидел, как эта бурая лошаденка жует толстыми губами, выискивая на дне кормушки рядом с его головой крупинки корма, которые могли там затеряться. Немного погодя лошадка обнаружила его. Но не испугалась, напротив, нагнула голову и, обнюхав его волосы своими влажными ноздрями, стала осторожно облизывать его лицо. Эта неожиданная ласка его ошеломила. Он вдруг обнял длинную лошадиную морду, прижался к ней, почувствовав худобу животного, выпирающие кости, и беззвучно зарыдал, размазывая слезы по бурой лошадиной шерсти. Потом, стоя на четвереньках, он с большим трудом наскреб несколько рисовых зернышек, застрявших в щелях, и эту горсточку придвинул к лошадиным губам.

Где ты был в это время, отец?

Теперь отец приехал.

Это не сон — отец спит рядом, за стеной. Рука скользнула по пружинящему матрасу. Да, это не деревянная кормушка, служившая ему постелью в ту ночь! Лунный свет, просеянный сквозь редкую ткань оконной занавеси, разрисовал мелкими узорами и ковер, и кресло, и кровать, отодвинув их куда-то, сделав призрачными, почти нереальными. Зато все события дня в этом тусклом, неверном лунном свете ожили, приняв отчетливые очертания. Чувство собственного несоответствия всему этому целиком захватило его. Вернулся отец. Оказывается, он совсем чужой, незнакомый человек. Все, что принесло его возвращение — боль воспоминаний, нарушенный покой. И только.

Давно уже началась осень, но в комнате было жарко, как летом. Жарко и душно. Он откинул покрывало и сел на кровати. Включил торшер, огляделся. Стал внимательно рассматривать свое тело: крепкие руки с узловатыми мышцами, впалый мускулистый живот, растопыренные пальцы ног, ладони с желтыми мозолями. Припомнился разговор с отцом.

Вечером, допив кофе, отец отпустил мисс Сун и стал рассказывать о делах своей фирмы, о том, что сыновья от второй жены ни к чему не способны, о своей тоске по старшему сыну и по стране, где прошла молодость.

— С тобой мне было бы спокойнее, — говорил он. — Дела тридцатилетней давности тревожат меня все больше и больше. Я знаю, как много значит здесь социальное происхождение. Здесь никогда не прекратится классовая борьба, и спокойно жить тебе не дадут. Одно время я даже думал, что тебя нет в живых, оплакивал тебя. Постоянно вспоминал тебя совсем еще маленького. Особенно запомнилось торжество в пекинском клубе хуацяо[64], устроенное дедушкой по случаю твоего рождения — клуб был рядом с министерством иностранных дел, — бабушка держала тебя на руках… Я все хорошо помню, словно это было только вчера. Тогда разные фирмы прислали из Шанхая своих представителей — и «Шэньсинь», и «Юнъань», и «Хуафан», и Англо-американская табачная… Ведь ты был наследником большого дела. Первенцем, главным наследником. Знаешь об этом?..

Он при бледном свете лампы под зеленым абажуром разглядывает свое крепкое обнаженное тело — и не может избавиться от нового, странного ощущения. Ведь он впервые из уст отца услышал о том, чего сам не помнил, о своем детстве. Ему представился он, прежний и теперешний, — они стояли друг против друга, такие разные, непохожие. Наконец-то он понял, что именно разделяет их с отцом, делает чужими. Он родился, как говорится, в парчовых пеленках, в доме богатого промышленника, где горели красные фонари, лилось рекою вино, а жены и служанки неустанно восхваляли появление на свет драгоценного дитяти. Он все получал на подносе по первому требованию. И вот из наследника большого торгового дома превратился в простого труженика. Их с отцом разделяет труд. Долгий, очень долгий, горький и радостный.

Когда кончилось трудовое перевоспитание, оказалось, что ему некуда возвращаться, и его оставили там же — пасти лошадей. Так он стал пастухом.

Ранним утром, едва солнце появлялось над макушками тополей, а луг покрывался сверкающими серебром росинками, вспыхивающими то тут, то там, — в этот ранний час он отворял загородку, и животные торопились, толкались, протискивались наружу, чтобы первыми помчаться на луговые травы. Всякие мелкие твари, испуская то радостные, то тревожные крики, бросались в заросли. Растопырив крылья, птицы проносились над лошадьми, как стрелы, и исчезали в тополиной листве. Верхом на лошади он летел вперед по темно-зеленому следу копыт, словно устремляясь в объятия великой природы.

Посреди луга было небольшое озерцо, густо поросшее камышом. Животные разбредались в зарослях и, шевеля губами, щипали свежую зелень. Из зарослей доносилось только их громкое фырканье да плеск воды. Тогда он, растянувшись на склоне, глядел в небо, где бродили белоснежные облака, беспрестанно менявшие свои формы, такие же непостоянные и причудливые, как сама жизнь. Ветер пригибал верхушки травы, покрывал рябью поверхность озерца, приносил свежесть близкой воды, запах конского пота — дыхание самой природы, ласково обволакивающее тело. Ощущение безграничного покоя и близости всего окружающего наполняло все его существо. Он клал голову на сгиб локтя и лежал, ощущая запах своего тела, чувствуя, как его дыхание сливается с дыханием природы. Это было необычайное ощущение, радостное, волшебное, восхитительное. Он погружался в бесконечные, беспредельные мечтания. Казалось, он превратился в вольный ветер, летящий по простору равнины, проникающий всюду. И постепенно из души исчезало ощущение своей «ненормальности», печаль за исковерканную судьбу, а на их место приходила горячая радость осязания жизни и природы.

В середине дня лошади с округлившимися животами одна за другой выныривали из стены камышей и трясли гривами, мотали хвостами, отгоняя оводов и слепней. Доверчиво и как-то по-родственному они собирались вокруг своего пастуха и смотрели на него добрыми глазами. Бывало, что жеребец с белыми подпалинами на боках — он числился под номером седьмым — начинал вертеться вокруг номера сотого — тощей кобылки, припадающей на заднюю ногу. Подобравшись поближе, номер седьмой начинал легонько покусывать свою приятельницу и всячески с ней заигрывать. Но сотая давала отпор — вскидывала задом, лягалась больной ногой, которой обычно даже не касалась земли. Номер седьмой быстро отваливал и, повернув голову, словно флаг на ветру, носился, как расшалившийся мальчишка, среди стада, поблескивая хитрым глазом. В таких случаях он поднимал свой длинный пастуший кнут и сурово покрикивал на шалуна. Тогда все стадо ставило уши торчком и осуждающе смотрело в сторону номера седьмого. А тот сразу же успокаивался, словно школьник, получивший выговор, заходил по колено в воду и пил, скаля длинные зубы. Можно было подумать, что вокруг не стадо лошадей, а толпа разумных волшебных существ и он среди них — сказочный принц.

Вдали в лучах полуденного солнца по склонам гор, отбрасывая тени, ползли облака; выпь, живущая на болоте, спасаясь от жары, опускала клюв в корни камыша и издавала протяжные звуки. Было видно и как от ветра волнами ложится на землю трава, и как пасутся на равнине коровы и овцы, как синеют горы вдали и зеленеет полоска реки. Родина, понятие довольно-таки отвлеченное, сосредоточивалась для него сейчас в том, что охватывал глаз, во всей этой неповторимой красоте. Он ощущал радость — все-таки жизнь прекрасна! Природа и физический труд дали ему то, чего не было, да и не могло быть в классной комнате.

Иногда на луг проливался дождь. Сначала он накапливался вдали, на горных склонах, собирался в облако, пронизанное светом, похожее на шлейф из черной газовой материи. Облако росло, преломляя солнечные лучи и сияя приятным для глаз золотистым светом, который озарял всю равнину. Влекомое ветром, облако потихоньку сползало с гор. И вдруг капли величиной с боб косо устремлялись вниз, закрывая все белесой стеной водяного тумана. Перед тем как это начнется, он загонял табун в узкую полоску леса. Сидя на лошади, с тяжелым кнутом в руке, он мчался навстречу ветру, идущему от тучи, и одежда его трепетала, как крылья. Огибая табун, он подгонял криками отбившихся лошадей. Тогда он ощущал переполняющую все тело горячую силу и знал, что он не ничтожен и не беспомощен. В борьбе с ветром, дождем, тучами комаров и мошки он постепенно вновь обрел уверенность в себе.

Пастухи из разных отрядов собирались вместе только в это время. Для них был сделан специальный навес от дождя, стоявший посреди безбрежного моря белой водяной пыли словно ковчег. Там было холодно и сыро, клубился сизый дымок дешевого табака. Пастухи вели свои разговоры, грубо пошучивали. Странно, что их отношение к жизни, к труду не было ни глубоким, ни сложным, и он беспокоился и удивлялся собственным ощущениям. Наверное, эти люди, простые и честные, считали, что жизнь, несмотря на все ее тяготы, в целом все же хорошая штука, и были довольны. Он чувствовал, что завидует им.

Как-то раз старый пастух — ему было уже за шестьдесят — спросил его:

— Люди говорят, что ты — правый элемент. Что это значит?

Он пристыженно опустил голову, промямлил:

— Правый… Правый элемент — это значит тот, кто ошибался…

— Правые элементы — это те, кто в пятьдесят седьмом говорили правду, — заметил пастух из седьмого отряда. — Они тогда все были ученые.

Этот парень всегда говорил, что думал, и не любил отмалчиваться. Он постоянно подшучивал над товарищами, и за это его прозвали Насмешником.

— Разве говорить правду значит ошибаться? Ведь если говорить неправду, все в мире перепутается, — старик размышлял вслух, посасывая свою трубку.

— А все же, раз зашла речь об этом, лучше, пожалуй, работать, чем быть начальником. Вот мне скоро семьдесят, а глаза видят хорошо, и уши слышат, и спину не скрючило. Жую свои жареные бобы — и ничего мне больше не надо…

— Так ты небось и помрешь — а все работать будешь! — перебил его Насмешник.

— А что в работе плохого? — значительно произнес старик. — Без работы ничего не сделается. Ни жизнь не сложится, да и начальником не станешь без работы, и наукам разным не выучишься…

Эти простые слова рождали в его сердце прекрасное ощущение — словно радуга после дождя. Они приобщали его к честной, прямой простоте, к которой он так стремился, — и сердце наполнялось долгожданным покоем и радостью.

В долгом тяжелом труде, в постоянном соперничестве с природой, которое вели здесь люди, он обретал постепенно устойчивую привычку жить. И эта привычка уже на свой лад перекраивала его. Понемногу прошлое отступало назад, таяло, превращаясь в какой-то смутный, неясный сон. Или не сон даже, а историю про кого-то другого, вычитанную в книге давным-давно. Воспоминания об иной, непохожей жизни были отделены от него новым стойким жизненным укладом. Житье в большом городе все больше становилось похожим на фантазию, а реальным и настоящим было лишь то, что окружало его теперь. И в конце концов он превратился в человека, который годится для жизни на этом куске земли, который и может жить только здесь, — он стал настоящим пастухом.

В год, когда началась «великая культурная революция», люди уже успели забыть его прошлое, и лишь в самый бурный и горячий период кто-то вспомнил наконец, что он — правый элемент и надо бы вытащить его и проверить перед лицом масс. Но как раз тогда пастухи из нескольких отрядов собрались под навесом, посовещались и решили, что пастбища внизу порядком выедены и надо сказать начальству, что пора бы перегонять скотину наверх, на свежие склоны. Само собой, что никому из тех, кто занимался революцией, не хотелось бросать это важное дело и отправляться в горы, на несколько месяцев оторвавшись от дома и семьи. Пастухи помогли ему собрать нехитрый скарб, навьючили на лошадь. Он поскакал верхом, с чувством легкости и свободы покинув это место, где в шуме и гаме выясняли, что хорошо, что плохо. Выбравшись на торную дорогу, пастухи радостно загалдели:

— Вперед! Поехали! В горы! А они пусть там решают себе, маму их замуж! — И с гиканьем и посвистами помчались, оставляя за собой плотные клубы желтой пыли, вздымаемой лошадиными копытами. Вдали на горных склонах зеленой яшмой сияли, переливались луга… Этот день он запомнил навсегда, на всю жизнь сохранив в груди какое-то особенное, теплое чувство.

Здесь его боль и здесь его радость, здесь весь его настоящий опыт, все то, что он узнал о жизни. А если бы отделить, очистить радость от всех горестей и печалей, она поблекла бы, помертвела, потеряла всякую цену.

Весной прошлого года его неожиданно вызвали с пастбища. Теребя в руках шляпу из соломы, он с беспокойством вошел в дверь с надписью «Политотдел». Замначальника Дун зачитал ему какой-то документ, а после разъяснил, что прежде его ошибочно причислили к правым, теперь же реабилитируют и направляют в сельскую школу учить детей. Лицо у замначальника Дуна было твердое, строгое, непроницаемое. Залетевшая в кабинет муха с жужжанием носилась по воздуху, время от времени отдыхая то на стене, то на шкафу с делами. Глаз замначальника внимательно следил за ней, пока она летала, а рука машинально шарила по столу в поисках подходящего журнала.

— Ну, иди, в соседней комнате делопроизводитель Фань выпишет направление. Завтра явишься с ним в школу.

Муха села наконец на край письменного стола — раздался хлопок. Но хитрая бестия все-таки улизнула, и замначальника разочарованно откинулся на спинку стула.

— Работай теперь хорошо, не совершай больше ошибок. Да.

Такой неожиданный поворот событий потряс его, как удар тока. Мысли путались. Он не мог до конца постичь смысла происшедшего, ни его значения в политической жизни страны, ни глубины перемен, которые оно повлечет за собой, ни того, какую оно сыграет роль в его судьбе. Он и мечтать не смел, что когда-нибудь наступит такой день. В то же время он чувствовал, как неудержимо растет в нем ощущение счастья. Беспредельная радость, словно вино, зажгла кровь, ударила в голову, все закружилось, поплыло перед ним. Шея стала влажной от пота. Его била мелкая дрожь. На глаза навернулись непрошеные слезы, а из груди вырвался стон, глухой, как горное эхо. Такое проявление чувств растрогало даже твердого, строгого, непроницаемого замначальника Дуна, тот даже протянул ему руку. Схватив обеими руками замначальникову руку, он вдруг ощутил, что в душе появился крохотный росток надежды.

После этого он вновь, как тогда, давно, надел синюю форму и, с учебником под мышкой и мелом в руке, вошел в класс. Дивный сон, прерванный двадцать два года назад, продолжался. Люди на селе жили небогато; ребятишки ходили в рванье; в классе пахло потом, пылью и солнцем. Дети смотрели на него из-за стареньких парт широко раскрытыми наивными глазами, в которых сквозили удивление и недоверие; разве может пастух быть учителем? Но очень скоро дети ему поверили. Он не делал ничего особенного, у него и в мыслях не было, что он служит социализму и «четырем модернизациям» — он считал это уделом героев. Он просто добросовестно выполнял свои обязанности. Но и за это дети его уважали. В то утро, когда ему надо было ехать в Пекин, школьники один за другим высыпали на дорожку перед школой и смотрели, как он садится в повозку, как грузят его багаж. Они наверняка уже прослышали о том, что нашелся его заграничный папа и что теперь с этим богатым папой он уедет за границу. Стояли расстроенные, понурившись, сдерживая грустные слезы расставания. Смотрели вслед его повозке, которая, переехав через мост, катилась мимо тополиной рощи, постепенно исчезая в желтеющих полях…

Изредка пастухи приезжали его навестить. Тому старику теперь уже перевалило за семьдесят. Но руки были все еще крепкие. Сидя на кане, он ласково поглаживал «Словарь современного китайского языка», приговаривая:

— А ведь не перевелись еще ученые люди! Такую толстую книжку можно целую жизнь читать!

— Так это же словарь, в нем только иероглифы ищут! — заметил Насмешник. — Ты и впрямь поглупел на старости лет!

— Что правда, то правда. Век прожил — только глазами хлопал. Кино вот смотрю — даже названия не могу прочесть. Все мелькает.

Пастухи дружно загалдели, что по нынешним временам обязательно нужно образование.

— Да уж! Только покуда не все еще грамотные. Давал я как-то лошадям лекарство, так наружное чуть внутрь им не скормил…

Насмешник сказал:

— Старина, ведь ты от нас вышел в люди. Но нам поздно учиться, так позаботься хоть о наших детях.

— Верно! — поддакнул старик. — Выучи моих внуков читать разные толстые книжки. Ведь мы с тобой не чужие. Конечно, мы бедные, но не надо забывать старых друзей…

Эти безыскусные слова ярко и образно показали ему смысл новой работы, сделали более отчетливыми мысли о будущем. От пастухов шел запах конского пота, аромат свежих, налитых соками трав — густой и сильный природный дух. Все в них было привычно, знакомо. Они как родные, не то что отец и мисс Сун, которые вызывали в нем подавленность и стеснение.

В глазах пастухов и своих учеников, в глазах всех, с кем ему приходилось работать, он читал уважение, чувствовал, что нужен людям. А что еще надо для счастья, если не сознание, что тебя высоко ценят?

Утром они с отцом и мисс Сун прошлись по Ванфуцзину. На этой улице с ее обилием магазинов он почувствовал, что совсем отвык от городской жизни. Здесь земля закрыта бетоном и асфальтом, по всей ширине улицы взад и вперед расхаживают и заговаривают друг с другом совершенно незнакомые между собой люди. Шумно, бойко, много народу, и вместе с тем холодно, одиноко. К тому же непрерывный громкий говор со всех сторон постепенно начинает действовать на нервы…

В магазине отец вынул бумажку с цифрой «600», чтобы уплатить за столовый сервиз с зеленой росписью — из Цзиндэчжэня, тончайшая работа! Потом приобрел за две сотни с лишним кастрюльку для овощей. Сделана она была искуснейшим образом, покрыта желто-коричневым узором, придававшим ей колорит древности — совсем как утварь, откопанная из Ханьских могил. Такой красивой посуды никогда не видали в его маленьком поселке на далеком Северо-Западе. Кастрюльку давно хотела Сючжи и часто рассказывала, какие красивые делают в ее родных местах. Дома была одна такая, привезенная кем-то из Шаньси. Сючжи выменяла ее на пять пар тапочек, да еще сколько упрашивала! Края у кастрюльки уже пообтерлись и вид был самый неприглядный.

— Ваша жена, наверное, очень красивая, — лукаво поглядывая на него, спросила мисс Сун, когда они вернулись в отель. — Вы, видно, ее очень любите. Везет же людям!

Сегодня она опять была в новом наряде. Красная с черным тонкая блузка, поверх — сиреневая шерстяная безрукавка и в тон блузке — узкая черная юбка. В воздухе, нагретом лучами осеннего солнца, витал аромат ее дорогих духов.

— Супружество — это всегда компромисс, — вздохнул отец, неторопливо помешивая кофе. Думая, видимо, о своем, он продолжал, тщательно выговаривая каждое слово: — Любишь жену или нет — надо до конца выполнить свои обязательства. Иначе не будет спокойна совесть, придут боль и раскаяние. Я предлагаю тебе ехать со мной, но зову не тебя одного. Возьмешь с собой жену и ребенка.

— Господин Сюй, расскажите, пожалуйста, историю вашей любви, — попросила мисс Сун. — Это, должно быть, очень романтическая история. Я думаю, многие женщины вас любили — ведь вы такой видный мужчина.

— Какая там любовь, — он усмехнулся, словно бы извиняясь. — Мы с женой до свадьбы даже не видели друг друга. Так что ничего романтического.

— Ах! — с несколько преувеличенным удивлением воскликнула мисс Сун.

Он смущенно пожал плечами. Ему хотелось подробно рассказать, какая у них с Сючжи была свадьба, такие свадьбы — явление аномальное, настоящая беда. Не столько даже беда, сколько позор нации. И он боялся, что станут смеяться над тем, что для него свято. В голове была неразбериха, и он молча сидел, не двигаясь, потягивая кофе маленькими глотками. В кофе смешались горечь и сладость, они неразлучны, и только их сочетание придает кофе особый, неповторимый аромат, который вызывает такое восхищение. Отец и мисс Сун прекрасно разбираются в тонкостях кофе, но способны ли они постичь все тонкости судьбы человека? В те смутные годы брак, как и остальные стороны жизни, зависел от случайного стечения обстоятельств. Случайность для них — это неопределенность. Но есть ведь еще другая сторона, и они ее не поймут. Это судьба, особое предначертание, которое вдруг, нежданно-негаданно, дарит человеку счастье. И чем тяжелее тебе, чем горше, тем драгоценнее такой неожиданный дар. Потом, когда они с Сючжи вспоминали свою необычную свадьбу, всякий раз испытывали и глубокую грусть, и глубокую радость. Только вряд ли это кому-нибудь будет понятно.

Это было весенним вечером 1972 года. Он, как обычно, напоил животных, закрыл загородку и вернулся в свой домишко. Не успел положить кнут, как распахнулась дверь и влетел Насмешник.

— Эй, Правый, хочешь жениться? — спросил он. — Если хочешь — только слово скажи, вечером доставлю невесту. — Насмешник был в сильном возбуждении.

— Ну что ж, доставь, — ответил он посмеиваясь, считая, что тот, по своему обыкновению, подшучивает над ним.

— Ладно! Слово — закон. Ты пока готовься. Со стороны невесты разрешение на брак имеется, а что до тебя — я уже с вашим секретарем поговорил. Секретарь сказал, что за ним дело не станет, нужно только твое согласие. Ну ладно, эту бумажку я тебе сам достану. И по дороге завезу в политотдел. А невесту привезу на обратном пути. Так что вечером свадьбу сыграем!

Стемнело. Он сидел на табуретке, читал журнал «Цзефанцзюнь вэньи» и вдруг услышал, как ребятишки снаружи кричат:

— Правому жену привезли! Правому жену привезли!

Вслед за этим распахнулась со стуком дверь, и в комнату снова ворвался Насмешник.

— Ну дела! Вина у тебя нет, так дай хоть воды глоток — горло промочить. Ох, устал! Полдня мотаюсь туда-сюда, тридцать верст отмахал. Ноги отваливаются. — Он зачерпнул воды из ведра, шумно выпил всю до капли и утер рот рукавом. Потом зевнул, потянулся и лишь после этого крикнул в сторону двери: — Эй, что ты там стоишь? Входи же! Это теперь твой дом. Иди, познакомься: это Правый, о котором я рассказывал, а по-настоящему — Сюй Линцзюнь. Он хороший, только бедный. Но чем беднее — тем славнее, как говорится!

И тут он увидел наконец, что перед ватагой ребятишек, собравшихся у двери, стоит девушка в чем-то нелепом, сером, накинутом сверху. В руках маленький белый узелок. Равнодушно и вместе с тем внимательно она оглядывала его маленькую, пропыленную и продымленную комнатушку. Как будто и впрямь собиралась надолго здесь обосноваться.

— Что?.. Что это такое? Как можно? — он не на шутку испугался. — Ну, знаешь, шути, да знай меру!

— А почему бы и нет? Не валяй дурака.

Насмешник вытащил из кармана листок бумаги и положил, словно припечатал, на край кана.

— Вот тебе и свидетельство. Это документ. Документ, понимаешь? Я сказал в политотделе, что ты не можешь бросить табун и поручил мне все уладить. Ну что, так и будешь сидеть сложа руки? Мы заскучаем. Эй, Правый!

— Как можно? Как это?.. — Он с трудом расцепил руки. Девушка наконец вошла в комнату и спокойно уселась на табурет, с которого он вскочил. Она вела себя так, словно и разговор, и все происходящее не имеют к ней никакого отношения.

— Как можно? Это ваше семейное дело, что ты у меня спрашиваешь? Я этого не знаю, и спросить не у кого. — Насмешник пододвинул к нему «документ». — Ну, ладно! Успеха вам, а я пошел. На будущий год, как родится толстенький малышок, не забудьте налить мне стопочку за его здоровье!

Подойдя к двери, он растопырил руки и, как пугают цыплят, шуганул толпившихся ребятишек:

— А ну, кыш! Чего уставились? Вы что, не видели, как ваш папа на маме женился? Скорей бегите домой, они вам расскажут! Давайте-давайте!

Насмешник махнул рукой и скрылся.

В сумеречном свете лампы он украдкой рассматривал девушку. Не красавица. Маленький нос, вокруг носа мелкие веснушки. Матовые, без блеска волосы, выражение лица усталое, черты мелкие. Ему почему-то вдруг стало жаль ее. Он налил в стакан воды и поставил на деревянный ящик, служивший столом.

Она посмотрела ему в глаза, прочла в них искреннее сочувствие и выпила всю до капельки воду. Это придало ей силы. Она подошла к лежанке, села, отвернув край одеяла. Достала из узелка лоскут синей материи, иголку с ниткой, положила лоскут на колено и, склонив голову, принялась штопать. Она была скованна и подавленна. Казалось, не в силах справиться со своим состоянием, она переносила его на окружающие предметы. Внешне спокойная, она быстро прибрала в доме — сразу стало чище, светлее. Ловкими пальцами прошлась по одеялу, подушке, одежде — словно по клавишам, и зазвучал красивый стройный аккорд.

Вдруг ему вспомнилась бурая лошаденка, и сладко защемило сердце. Ему показалось, что он уже давно знает эту девушку и много лет ее ждал. Незнакомые чувства переполнили душу, смутили сердце. Он не заметил, как подошел к ней, сел рядом, закрыв руками лицо. Он боялся поверить в это неожиданно обретенное счастье — как бы не случилось вслед за ним какой-нибудь новой беды, и в то же время страстно хотелось в это поверить, до конца осознать это новое, прекрасное чувство.

Девушка оставила шитье. Внутренний голос сказал ей, что на этого человека можно целиком положиться. Она легко и просто положила руки на его ссутулившиеся плечи, словно давно его знала, и двое, сидя на лежанке, устланной рваной мешковиной, стали обсуждать свое будущее.

Сючжи была родом из Сычуани. В те годы случалось так, что эта житница не давала даже бататов, и голодающие крестьяне бежали оттуда. Девушкам было еще не так плохо — они выходили замуж в другую деревню, покинув голодный край. Стоило одной обосноваться где-нибудь на чужбине, как следом за ней тянулись ее сестры и подруги. Друг за дружкой оставляли они знакомые с детства горы, долины и реки, перебирались через горные хребты и разбредались по бесчисленным дорожкам и тропкам, кто в сторону Шэньси, кто в Ганьсу. Другие держали путь в Цинхай или Синьцзян. Иногда семья могла наскрести денег на билет, а если нет — ехали, тайком, от станции до станции. В их жалких тощих узелках не было ничего, кроме латаной одежонки, круглого маленького зеркальца да деревянной гребенки. С этим нехитрым имуществом они шли в жизнь, делая ставку на молодость и красоту, чтобы либо выиграть счастье, либо все потерять…

В той местности, где он жил, такие «грошовые свадьбы» были не новостью. Совсем молодые парни и старые холостяки, у которых не было денег на подношения семье невесты, обращались к женщинам из Сычуани. А те — словно картотеку с собой носили. Вспомнят какую-нибудь девушку и напишут, приглашая приехать. Получив письмо, девушка приезжала, а приехав — выходила замуж. Так и Сючжи приехала по письму. Ее «выписали» для молодого тракториста из седьмой бригады. Но пока она выправляла разрешение, пока добиралась, проезжая по станции в день, тракториста не стало. За три дня до ее приезда он перевернулся на тракторе. Она даже не пошла на место кремации. Зачем? Идти к землячке было неудобно. Той нелегко жилось: муж — калека, только что ребенок родился. Так и сидела перед конюшней седьмой бригады, тупо глядя на свою тень, которая медленно двигалась, как на солнечных часах.

Насмешник в обед приехал за кипятком. Увидел ее, узнал, в чем дело, постоял с чайником в руке, подумал и, бросив табун, помчался по всем дворам искать жениха. В седьмой бригаде оставалось три холостяка. Они по очереди подходили к конюшне, рассматривали девушку, но, худенькая, невысокого роста, она не вызывала у них интереса. И тут Насмешник вспомнил о Линцзюне, которому было за тридцать.

Так он и женился. Такая вот романтическая история.

Правый женился! Для производственной бригады это было большим событием. Люди, увязнувшие в «проведении революции», были рады хоть на время освободиться от «уклонов» и «исправлений». Все хотели поздравить «правого элемента», который никому из них ничего худого не сделал, а только честно и добросовестно трудился. Люди прежде всего люди. Они приходили с теплыми словами, радовались за него, да и за себя тоже — что не растеряли в этой «революции» человечности. Кто дарил ему котелок, кто несколько фунтов зерна, кто талон на кусок ткани… А молодой ветеринар предложил скинуться со двора по полтине — молодым на обзаведение. На общем собрании случилось невероятное событие, какого не было с начала «великой культурной революции»: единогласно — удивительное единство! — решили предоставить ему отпуск на три дня. Нет, доброты у людей не отнимешь, даже в самые мрачные времена.

Так они начали строить свою семью.

По натуре своей Сючжи была веселой, жизнерадостной, поэтичной. Только образования ей не хватало: она училась лишь в начальной школе, да и то всего два года. На третий день после ее приезда кинопередвижка показывала фильм «Ленин в 1918 году». Ей запомнились слова Василия, которые она потом часто повторяла, радостно смеясь: «Будет и хлеб, будет и молоко!» Брови у нее были тонкие, глаза небольшие, и когда Сючжи улыбалась, они становились узкими щелочками, формой похожими на полоску молодого месяца. А милые ямочки на щеках!..

Весь день Линцзюнь пас лошадей, а Сючжи под палящим солнцем месила глину, лепила кирпичи и сушила. Потом нагружала тачку и везла к дому. Она решила сделать стену, чтобы получился внутренний дворик. Из девяти с половиной миллионов квадратных километров огромной страны она выбрала кусок земли в восемнадцать квадратных метров. Она говорила: «Там, на моей родине, у каждого дома растут деревья, а тут выйдешь за порог — и ничего, кроме неба, не видишь». Она выкопала где-то два тополя, толщиной с руку, притащила домой — откуда только силы взялись! — и посадила во дворе, один справа, другой слева от входа. Когда стена была закончена, она принялась разводить птицу. Завела кур, уток, гусей и даже несколько пар голубей, потом кроликов. За такую активность ее прозвали «начальником генерального штаба». Сючжи очень досадовала, что госхоз не разрешает рабочим выкармливать свиней, и часто говорила Линцзюню, приподнимаясь с подушки, будто видела во сне, что вырастила большую-пребольшую свинью.

Запущенное хозяйство, где трудился Линцзюнь, напоминало болото. Начальству ни до чего не было дела. Вот только «уничтожение капиталистических хвостов» неуклонно проводилось в жизнь. Но Сючжи была упрямой, как молодая травка, которая пробивается даже через каменную плиту. Ее зверюшки словно по волшебству росли и плодились с неимоверной скоростью. «Будет и хлеб, будет и молоко!» В самом деле, примерно через год в их жизни произошли большие перемены. При прежней мизерной зарплате они уже могли прилично одеться и нормально поесть. Сючжи шла наперекор всем законам общественного развития: такой был у нее характер. Словно не слыша громких призывов к коммунизму, она осуществила у себя дома переход от натурального хозяйства к товарному. Все держалось на ней. Когда она возвращалась, закончив работу, с нею возвращались куры, утки и гуси. Цинцин сидела у нее за спиной, голуби — на плечах и на голове, куры и утки вертелись под ногами. Она ставила на огонь котел с водой и, хотя не была знакома с эргономикой, словно тысячерукая Гуаньинь[65], не торопясь, без суеты управлялась со всеми делами.

Эта женщина, познавшая голод, не только принесла ему домашнее тепло и уют, но помогла прочно обосноваться на этом клочке земли и глубоко пустить корни, которые питались их собственным трудом. Соединив свою жизнь с Сючжи, он полюбил землю, на которой жил, еще полнее ощутил чистоту, честность и прямоту жизни, основанной на труде. Он, наконец, обрел радость, к которой стремился столько лет.

Когда замначальника Дун объявил, что решение по его делу пересмотрено, когда дали справку, когда на основании постановления ему выдали в бухгалтерии материальную помощь — пятьсот юаней, — он вернулся домой и рассказал все Сючжи. На лице у нее было написано удивление. Она наскоро вытерла руки о передник и пересчитала новенькие бумажки.

— Слушай, Сючжи, с сегодняшнего дня мы такие же люди, как все остальные! — Он умылся и крикнул: — Эй, ты почему молчишь? Что ты там делаешь?

— Ну и дела! — рассмеялась Сючжи. — Я все никак сосчитать не могу. Несколько раз принималась — ничего не выходит. Так много денег!

— Ай-ай-ай! Ну что ты за человек! Подумаешь, деньги! Главное, что меня больше не считают правым, что я как бы заново родился… Вот чему надо радоваться!

— Заново родился! Скажешь тоже. Я вот на тебя смотрю — ты все тот же. Раньше говорили, ты — правый элемент. Прожил полжизни, теперь говорят — ошибка вышла, наперед веди себя хорошо. Подумаешь, счастье какое! Ты разве что-нибудь не так делал? Мы как жили, так и будем жить. Только с деньгами оно спокойнее. Ты меня не ругай, дай лучше я сосчитаю.

И верно. Сючжи моложе его на пятнадцать лет, но никогда не считала, что он чем-то отличается от других. Вот что значит простая крестьянская мудрость! Правый элемент, не правый элемент — эти проблемы ее мало волновали. Она только знала, что он хороший и честный — и этого было вполне достаточно. Работая вместе с другими женщинами, она часто говорила:

— Отец нашей Цинцин — человек честный, простой. Ох, всякого натерпелся. Пинай его ногами — не пикнет. Волк за ним погонится — не побежит. Такого обидеть — совсем надо стыд забыть. Чтоб этим гадам на том свете досталось!

Да, Сючжи любит деньги и переживает, что мелкую монетку нельзя разломить пополам, чтобы не сразу истратить. А уж пятьсот юаней — целое состояние! Руки дрожат, когда их держишь, в глазах — слезы радости. Однако, узнав, что отец мужа — «иностранный капиталист», она ни слова не сказала о деньгах. Лишь советовала взять с собой побольше яиц, сваренных в ароматном чае, чтобы его угостить. Она то и дело поучала Цинцин, которой едва исполнилось семь лет:

— Только деньги, заработанные собственным трудом, приятно тратить. Тогда и на душе спокойно. Вот я, к примеру. Продам яйца — куплю соль. Потружусь на уборке риса — куплю перец. Поработаю сверхурочно — тебе чего-нибудь куплю.

Она никогда не философствовала, не рассуждала о высоких материях. Ее простые, доходчивые слова были понятны даже маленькой дочке: труд надо почитать и ценить. Только вознаграждение за труд приносит человеку радость. Богатство, добытое обманом и насилием, — позор!

Сючжи не умела петь. Когда Цинцин исполнился месяц, они взяли ее с собой и поехали в уездный центр, в единственное на всю округу фотоателье, чтобы сняться на память. «Счастливая семья» — называют такие снимки. В уездном центре продавали мороженое. Торговец, растягивая слова, выкрикивал: «Мо-о-оро-оженое! Мо-о-оро-о-оженое!» Это слово буквально околдовало Сючжи. Покачивая Цинцин, она нараспев повторяла, стараясь подражать северо-западному говору: «Мо-о-оро-оженое…» Эта короткая, всего из одного слова, монотонная песенка, сладкая как мечта, не только мгновенно усыпила Цинцин, но и его самого оторвала от книги и переселила в мир прекрасной сказки, на вершину блаженства.

На Ванфуцзине тоже есть продавцы мороженого. Но их не слышно, они сидят в своих будках, как изваяния. Это не то! Ему захотелось снова услышать ту сладкую, как мечта, волшебную мелодию, шутливое, полное надежды: «Будет и хлеб, будет и молоко!»

Нет. Нечего ему здесь зря тратить время. Надо возвращаться домой. К тем, кто помог ему в тяжелое время. Теперь они ждут помощи от него. Там земля, политая его потом, — он сверкает на скошенных полях. Там его жена и дочурка, которых он любит больше всего на свете. Там все, что у него есть. Вся его жизнь.

И он вернулся. Вернулся в привычный и знакомый маленький уездный городок. Перед автобусной остановкой — единственная на весь уезд асфальтированная дорога, припорошенная желтой пылью. Ветер крутит пыльные столбы перед входом в магазин, возле банка, почты. На другой стороне шоссе тарахтит хлопковзбивалка. Она будто и не останавливалась ни на минуту с тех пор, как он уехал. У входа на автостанцию толпятся, как всегда, крестьяне, продают сладкое рисовое вино, масло, тыквенные семечки. Чуть дальше — все те же покосившиеся глиняные домишки. Кое-где на дверях можно еще различить стершиеся от времени резные узоры. Новое здание театра по-прежнему все в лесах, около него суетятся рабочие.

Когда он вышел из автобуса, ему показалось, будто он спустился на парашюте, и ноги вдруг ощутили землю. Ему дорог каждый комочек, каждая пылинка, как собственная жизнь — вся, даже тяжелое прошлое.

В сумерках везшая его повозка поравнялась с тем поселком, где он жил раньше, когда работал в производственной бригаде. Косые лучи заходящего солнца падали из-за западных гор, освещая и деревушку, и ее жителей размытым красно-розовым сиянием. Два серебристых тополя, посаженные руками Сючжи, высоко поднялись над плоской крышей его прежнего жилища. Они стояли не шелохнувшись, навытяжку, будто приветствуя его.

Скотина возвращалась по дворам. Животные, которые пересекали дорогу, словно узнав его, останавливались и долго смотрели вслед широко раскрытыми глазами. Лишь когда повозка отъехала далеко, они отвернулись и лениво побрели к своим загонам.

К сердцу волной прихлынуло тепло. Он вспомнил свой разговор с отцом накануне отъезда. В тот вечер отец и сын сидели друг против друга в креслах; отец был в шелковой пижаме, печальный, ссутулившись, курил трубку.

— Уже уезжаешь? Так скоро? — спросил он.

— Да, надо готовиться к экзаменам за полугодие.

Отец помолчал и сказал:

— Я очень рад, что мы повидались.

Он старался не выдать своего волнения, но нижняя губа слегка дрожала.

— Ты стал настоящим мужчиной. В тебе появилась уверенность. Это хорошо. Настоящая вера человеку нужнее всего. Признаться, я в свое время тоже верил, но религия это не то… — Он запнулся, махнул рукой и сменил тему: — В прошлом году в Париже я видел английское издание Мопассана. Там есть рассказ, где описывается встреча крупного политика со своим сыном, которого он оставил много лет назад. Потом сын помешался. Всю ночь я не спал. И часто вспоминал, как ты стоишь передо мной, такой несчастный, печальный. Но теперь я успокоился. Ты, вопреки моим ожиданиям, превратился в такого… такого…

Он не закончил фразу — не смог подобрать подходящего слова. Но в глазах его было уважение. Они оба — и отец, и сын — остались довольны и этой своей встречей, и этим своим расставанием. Оба получили друг от друга то, чего каждому не хватало. Отец успокоил свою совесть, а он сам в важный, переломный момент окинул взором прожитую часть жизни — и понял как будто в чем ее смысл.


Солнце закатилось за горы. Брошенные им последние лучи сделали вершины оранжево-золотыми. Отсвет зари упал на горные склоны, на луга и поля, стелющиеся внизу, на села. Свет постепенно тускнел и перешел наконец в слабое сияние. Все ближе и ближе подъезжали к школе. Вот глаза различили спортплощадку — она выделялась светлым пятном, как гладь озера среди бурых зарослей прибрежного камыша. Навстречу пахнул вечерний ветер, и тепло, разраставшееся в груди, разлилось по всему телу. Отец, говоривший о его уверенности, о вере, понял по-своему состояние его души. Ни доводы разума, ни знания не могут заменить чувства. Иногда чувства важнее, чем разум. Самое драгоценное, что принес ему опыт прожитых лет, — это ощущение себя человеком труда. Он так растрогался, что на глаза навернулись слезы: нет, не впустую прошел он свой тернистый путь.

Наконец он разглядел и школу. У дверей его дома стояли несколько человек и смотрели в сторону приближающейся повозки. Белый передник Сючжи казался в гаснущем свете заката яркой звездой.

Люди все подходили и, когда наконец разглядели, что это — он, побежали на дорогу. Впереди всех маленькая девочка в красном, похожая на язычок пламени. Вот она бежит, бежит… Все ближе, ближе…

Загрузка...