ЧЭНЬ ЦЗЯНЬГУН ИСЧЕЗНУВШИЙ ПЛАТОК С ФЕНИКСАМИ © Перевод Д. Адамова

Чэнь Цзяньгун родился в 1949 году в городе Бэйхай провинции Гуанси. В 1957 году вместе с семьей переехал в Пекин. В 1968 году окончил среднюю школу при Народном университете Китая. Затем в течение десяти лет работал на шахте Цзинси горнорабочим.

В 1977 году поступил на факультет китайского языка Пекинского университета, который окончил в 1982 году. Сейчас является членом правления Пекинской писательской организации, одновременно работает редактором, профессионально занимается писательским трудом. Член КПК с 1981 года. В Союзе писателей Китая с 1982 года.

Начал писать с 1973 года. Публиковал стихи, прозу, рассказы. С 1979 года им были опубликованы такие рассказы, как «Изгиб реки», «Некролог», «Переулок Лулуба, д. 9», тепло встреченные читателями. «Глаз феникса» и «Исчезнувший платок с фениксами» получили Всекитайскую премию как лучшие рассказы 1980 и 1981 годов.

I

Странный человек этот Цинь Цзян. Автор многих серьезных, глубоко психологических произведений, он часто пренебрегает элементарными нормами общения с людьми. Я два года пытался взять у него интервью — задумал писать о нем репортаж, но получил отказ. В субботу вечером заметил его в троллейбусе, когда уже собирался сойти. Окликнул, он — ноль внимания, будто не слышит, стоит, держась за поручни, с невозмутимым видом. Может, он псих? Не похоже. Человек как человек. Пишет серьезно, легко, но не поверхностно. Так в чем же дело?

Кстати, когда я собирал материал о конкурсе на лучшее прозаическое произведение (лучшим был признан литературный сборник «Лазоревые облака»), в гостинице нас с ним поселили вместе — мне повезло. Его рассказ «Бурлак» был удостоен премии за глубину идеи, за образы простых людей, за блестящий стиль. В номере он что-то не появлялся и на церемонию вручения премий не пришел. То ли был занят в университете, то ли избегал магниевых вспышек, слепивших глаза, и преследований корреспондентов.

Он пришел только вечером. Худущий, среднего роста, скуластый, брови с резким изломом, неглубоко посаженные глаза, высокий и прямой нос, губы вытянуты в ровную линию, подбородок слегка вздернут. Лицо усталое, как и несколько дней назад, когда я его видел, часто моргает, взгляд колючий. Он кивнул мне, улыбнулся, но усталость не сходила с лица.

— Только вернулся? — спросил я, когда он сел на диван. — Бегал в редакцию сдавать рукопись?

— Нет.

— У тебя очень усталый вид.

— В самом деле?

Мои слова его и не огорчили, и не обрадовали. Наступило молчание. Наконец я не выдержал и спросил:

— Ты не пришел на вручение премий, испортил всем настроение. Сам товарищ Ma Чжэнъюань был, давал наставления, сказал, что хотел бы с тобой познакомиться.

— Да? — Брови его слегка нахмурились. — Я отпросился по телефону. В университете были дела, никак не мог уйти.

— Товарищ Чжэнъюань просил передать, чтобы ты немедленно его разыскал. Хочет с тобой побеседовать. Он возлагает на тебя большие надежды.

Он промолчал. Погасил лампу, лег и неожиданно сказал:

— Мне… пока не хочется с ним встречаться… Помоги найти предлог.

— А в чем дело?

Снова молчание.

Ну, это уже чересчур. Товарищ Ma Чжэнъюань — человек весьма уважаемый и известный в литературных кругах, ему за семьдесят. А Цинь Цзян мальчишка. Странный он все же.

Говорю ему:

— Мы с тобой только познакомились. Я пока не знаю, что ты за человек. Но ведь есть элементарная вежливость, и никак нельзя…

— Гм… — Он чиркнул спичкой, зажег сигарету, затянулся. Прошло довольно много времени, прежде чем он сказал:

— Признаться, я хотел его видеть, догадывался, что он сегодня придет, и все же…

— Как? Вы…

По интонации я догадался: что-то связывает его с товарищем Чжэнъюанем.

— Видимо, лучше все сказать тебе напрямик. Избавь меня как-нибудь от его покровительства. Только о моей просьбе пока ни слова. Пока…

В его словах звучала горькая ирония.

— Ты ведь и не подозреваешь, что я его сын.

— Что?.. А товарищ Ma Чжэнъюань тоже не знает? Не знает?!

— Что ты шумишь? Лежать неудобно? Он ничего не знает. Цинь Цзян — это псевдоним. Ему лишь известно, что сын его Ma Мин живет в Сычуани, плавает матросом по Янцзы. Он понятия не имеет, что я и есть Ma Мин, недавно поступил в университет и написал рассказ.

— Как же так?

— Все очень просто. Я — безвольный человек. — Он затянулся, бросил на меня взгляд, медленно выпустил дым. — Ты представить себе не можешь, каким был я еще несколько лет назад. Тогда мы с друзьями прожигали жизнь в «Матушке-Москве». Знаешь «Матушку-Москву»?

— «Матушку-Москву»? Да, припоминаю. Ресторан «Москва» — это ресторан при Пекинском выставочном комплексе. «Матушка-Москва» — так его называют отпрыски высших кадровых работников.

— В те годы ресторан после длительного перерыва только что открылся, там даже было столовое серебро. И каждый раз мы уносили то ложку, то вилку — не для продажи. В знак того, что посетили «Матушку-Москву». Они были для нас чем-то вроде награды, боевого ордена. Бывали мы и в «Радости» — еще когда он находился на улице Ванфуцзин, — там работала одна очень хорошенькая официанточка. Пили, галдели, куролесили. Зову я ее как-то и даю бумажку в десять юаней, чтобы принесла еще бутылку воды. Она высыпает передо мной на стол груду мелочи, сдачу дает. А я спьяну всю кучу на пол смахнул — звону было! Монеты покатились в разные стороны. А еще любили мы, хорошенько выпив и закусив, пойти к кому-нибудь из друзей и весь день трепаться — танцевать тогда мы стеснялись, видеомагнитофонов не было, оставалось только чесать языком, играть в карты да ругать «императрицу из красной столицы»…[67] Домой возвращались за полночь. И так каждый день… Не веришь? Другой жизни я себе и не представлял. Рос в школе-интернате для детей кадровых работников. Хорошо разбирался в знаках различия на погонах и в петлицах, усвоил, что такое «хунци», «ЗиМ», «бенц», «ЗиС», знал даже о «Волге» и «Победе».

К настоящей жизни был совершенно неподготовлен. Она нахлынула как волна. Из «славного парня», «юного штурмовика», «сына, законно наследующего дело отцов», я вдруг стал «выкормышем черной банды». Отца то топили, то вытаскивали со дна, я, соответственно, то радовался, то отчаивался, напивался до полусмерти, проклинал все на свете и никак не мог найти места в жизни. Не знал, чем заняться. Отец становился невыносим. Может, оттого, что оказался не у дел и некого было поучать. Он ругал меня «крабом-паразитом». По утрам врывался в мою комнату и кричал: «Эй, Илюша, вставай-ка!» Я потом понял: ведь это Обломова звали Илюшей. Я не оставался в долгу, отвечал: «Старина Бо (сокращенно „старый большевик“)! Если не спится, почитай свой кирпич, „Капитал“ Маркса, — полезно!» Его трясло от злости…

Цинь Цзян засмеялся. Я тоже не мог сдержать улыбки.

— Он что, выгнал тебя, своего непутевого сына, из дому?

— Нет, я сам ушел.

Цинь Цзян посерьезнел. И после короткой паузы заговорил, медленно, словно взвешивая каждое слово:

— Думаешь, я был доволен такой жизнью? Вечером, ложась в постель, ощущал пустоту. Все трепыхаюсь без толку, а молодость проходит. Эта мысль жалила как змея. Впрочем, пожаловаться на бессонницу я не мог. Когда солнце вновь освещало задницу, я садился на свой «Феникс», ехал к дружкам и с ними пил и веселился, заливая пустую душу разноцветной жидкостью. Бог знает, как я вдруг решился уехать из Пекина. Может, старик мой надоел своим ворчаньем. А может, вот из-за чего. Как-то решили мы с приятелем пойти в ресторан «Победа», а там заказать столик стоит семьдесят юаней. За несколько лет до этого, в шестьдесят седьмом, я должен был отправиться на поселение в деревню. Мамы уже не было в живых, отец находился в длительном заключении в Циньчэне, и мне ничего не оставалось, как прокрасться на кухню ресторана «Победа» и набрать там себе продуктов в дорогу — я уезжал на следующий день. Меня поймали с поличным, и я не знал, куда деваться от стыда. Поэтому, вновь придя сюда, я напустил на себя солидность. Мы крепко выпили и закусили, и вдруг я увидел ту самую официантку, женщину за пятьдесят. Она тогда пожалела меня, «воришку», благодаря ей меня не побили, отпустив на все четыре стороны. Уже захмелев, я поднял тост за мою «благодетельницу» и предложил дружкам поднести ей бокал. Она оттолкнула мою руку — не знаю я вас — и, бросив презрительный взгляд, ушла, даже не обернувшись. Никогда не забуду этого взгляда, полного отвращения. Когда я работал в деревне, таким взглядом провожали крестьяне новоиспеченную знать, навеселе покидавшую деревню. Я боялся этого взгляда… Скорее всего потому, что в конце семьдесят шестого каждому предстояло сделать выбор: либо беззаветно служить любимому делу, не жалея сил, либо работать спустя рукава, раболепствовать и угодничать. Способный, но никчемный, я и в будущем не найду своего места в жизни. И мне стало страшно. Такая взяла тоска. Тогда я и решил бежать из Пекина, от всех этих «Санъё» и «Сони», от бесконечных вечеринок, которыми так увлекались мои приятели. Танго, румба, диско, вальс-бостон — пошли они все куда подальше! Старик мой не верил, что я еду в Сычуань трудиться, думал, мне просто наскучило в Пекине или я что-то натворил. Дрожащим голосом спрашивал: «Почему?» Я закричал: «Ой, что ты все выспрашиваешь — почему, почему! А нипочему! Нет больше сил! Жить хочу по-другому!» — с тем и уехал…

Подул ночной ветерок, всколыхнул расшитые занавески, принес нежный аромат сирени, за окнами зашептались деревья.

Цинь Цзяна было не узнать. Он словно обрел дар речи, рассказывая о своей жизни. Куда девались его обычная скованность, дурное настроение во время нескольких наших с ним встреч. Теперь у меня было достаточно материала. Напишу о том, как жизнь изменила человека. Как Цинь Цзян, покинувший дом, оттого что захотел «жить по-другому», превратился в «инженера человеческих душ» и вернулся талантливым писателем. А отец и понятия не имеет о том, что способный молодой человек, которого он так превозносит, и есть его непутевый сын…

— Я рад за тебя, Цинь Цзян. Путь, который ты прошел, помог тебе занять свое место в жизни. Почему ты не хочешь встретиться с отцом? Не понимаю… Почему не хочешь его порадовать?

Видимо, я допустил бестактность — мой вопрос задел его за живое.

— Я собирался с ним повидаться, — сказал он после долгого молчания. — Теперь, когда добился цели. Появиться перед ним с университетским значком на груди. Посмотреть, какое у него будет лицо. Но встретиться с ним прямо на церемонии вручения премий не решился, чтобы не напугать. Ну а потом… Ладно, после доскажу. Сейчас не хочется.

— Почему?

— Есть причина.

В его голосе зазвучали печальные нотки. В темноте я не видал его лица, но представил, каким измученным оно было и удрученным.

— В чем же все-таки дело?

Он вздохнул:

— Кое-что случилось на днях, но это длинный разговор. Ну все, спать, спать!

— Что-то не спится. Ты говори.

Он уже не слышал меня. Лишь красный огонек сигареты мерцал у его изголовья.

II

Прошел второй день, потом третий. До вечера на заседании группы. А потом — нескончаемые визиты: журналисты берут интервью, редакторы договариваются о рукописях. Он вечно занят, а когда гасим свет, у него просто не остается сил на разговоры. На четвертый день после ужина мне удалось вытащить его из гостиницы прогуляться в скверике.

— Ты слишком уступчив! Ждешь, пока они сядут тебе на голову?

Поболтали о том о сем. Небо подернулось вечерней дымкой. Мы сели на каменный парапет клумбы.

— Ты чем-то озабочен все время. Что-нибудь случилось?

Он улыбнулся:

— Еще говоришь о чьей-то навязчивости. А сам?

— Ну ладно, хватит, тебе, я вижу, этот разговор неприятен.

Он ответил не сразу, чуть погодя:

— Таить на сердце тоже нелегко.

Плыла в облаках луна. О чем-то шептал прохладный ветерок. Сверчок пел свою песню. Из темноты вынырнула машина и бросила на нас тень жавшихся друг к другу деревьев. Он сорвал стебелек, сунул в рот.

— Честно говоря, я очень благодарен литературе за то, что она заставила меня учиться у жизни. Случись нечто подобное раньше, я глубоко страдал бы, терзался, даже впал в отчаяние, а сейчас для меня это просто трагедия человека, идущего по жизненному пути. Литература пробудила меня, закалила.

— Ты говоришь о каких-то недавних событиях?

— Да.

— Так в чем же все-таки дело?

— Опять надо начинать издалека.

Он выплюнул стебелек.

— Я тебе не рассказывал, как в конце семьдесят шестого вслед за другими поехал в Чунцин и поступил матросом на судно. Еще мальчишкой я любил играть в корабли и мечтал о живописных берегах Янцзы. Можешь смеяться надо мной, но именно отсюда, думал я, исполненный честолюбивых планов, надо начинать настоящее плавание по жизни. Эх, только не осталось во мне и капли выносливости, так необходимой в этом плавании. Мышцы обмякли от виски и бренди. Одолевать учебники — ночь напролет, не смыкая глаз, при свете одной-единственной лампочки? Где мне было выдержать! Я мог танцевать до рассвета под ослепительно сверкающими люстрами, не чувствуя усталости. Но сидеть над скучной книгой? Это было мне не под силу! Я привык валяться на диване, задрав ноги, меланхолично слушая легкую музыку. Да что говорить, даже простейшая работа матроса до смерти надоедала: рев винтов действовал на нервы; десять, а то и больше дней сплошных мучений: пассажирское судно плавало из Чунцина в Шанхай и обратно. Эта работа была не по мне. Я знал, что давно ни на что не гожусь. Ни одного дела не мог довести до конца: начну, бывало, дневник, твердо решив «вести его до конца жизни», «фиксировать каждый этап моей вдохновенной борьбы». Но больше, чем на одну запись, меня не хватало. Взялся учить английский, купил учебник, маленький транзистор, но, выучив ABCD, почувствовал, что дальше дело не пойдет, учить японский, пожалуй, реальнее — в нем много китайских иероглифов, понятных с первого взгляда. В общем, я забросил английский. Мысленно не раз возвращался к моим пекинским приятелям, представлял себе «Матушку-Москву» и «Радость», с удовольствием думал о диско и «Санъё», о видеомагнитофоне, где можно посмотреть столько интересного, захватывающего. Я вернулся бы ко всему этому, и очень скоро, продолжал бы жить этой сытой, пустой, бессмысленной жизнью. Но тут я встретил ее.

— Кто же она?

— Шэнь Пин. Мы познакомились на пароходе.

Он умолк и грустно усмехнулся.

— Впрочем, это даже нельзя было назвать знакомством. Я запомнил ее… Это случилось три года назад, ранней весной, кажется, двадцать шестого февраля, точно, потому что в тот день я начал дневник, который веду до сих пор. Тем ранним туманным утром наш пароходик «Красная звезда — 215» бросил якорь. Приходилось тебе когда-нибудь плыть по Янцзы? Тогда наверняка тебе знакома картина: легкий туман не только не рассеивается — становится все плотнее, сквозь туман пробиваются слабые лучи окутанного сероватой мглой восходящего солнца. Плыть в тумане опасно, и нам пришлось остановиться. Я вышел из машинного отделения глотнуть свежего воздуха и тут заметил на палубе девушку. В отличие от других пассажиров, которые вглядывались в небо, прикрыв глаза ладонями, взывали к небу и проклинали, она спокойно стояла, прислонившись к борту, с книгой в руках. Я искренне ей позавидовал. Светлые глаза, уголки рта чуть вздернуты, плечи время от времени вздрагивают, видимо, реакция на прочитанное. Ничего особенного, косички, уложенные венчиком на затылке, никаких украшений. Синий комбинезон, только воротничок, сверкающий вышивкой из-под комбинезона, выдает естественное для девушки стремление к красоте. Девушка была на редкость хороша собой: стройная, с тонкими чертами лица. И все это в сочетании с простой одеждой, весь ее облик, когда она стояла углубившись в чтение, приковал мое внимание. Почему — сам не знаю.

Мне тогда уже стукнуло двадцать пять. В Пекине в нашей компании было немало девушек. Многие нравились. Да и они бегали за мной. Но чтобы влюбиться — такого не было.

— А тут влюбился с первого взгляда?

— Нет, не то. Я почувствовал только, что девушка эта — загадка, что ее нелегко разгадать, что она горда, а это всегда привлекает, но не надменна, как многие девушки, а… Как бы это объяснить, пожалуй, здесь главное — мое собственное восприятие. Но когда она читала, с таким видом, никого не замечая вокруг, я почувствовал ее превосходство над остальными. Раньше я с видом знатока разглагольствовал об Аустерлице и Ватерлоо, поражая недалеких девиц, смотревших на меня во все глаза, и чувствовал себя Наполеоном. А перед этой девушкой стыдился собственного невежества. Но она еще не покорила меня. Строит из себя невесть что, думал я, напускает таинственность, изображает утонченность, ведь сейчас это модно.

Ближе к полудню туман рассеялся, и мы полным ходом неслись по речной глади. Солнце слепило глаза, река сверкала, словно хрустальная. Девушка перестала читать и привязала свой небесно-голубой платок двумя концами к мачте. Платок трепетал на сильном ветру, и изображенные на нем два огненно-красных феникса рвались к небу. Она ухватилась за свободный край платка, перегнулась через перила и стала всматриваться в даль сквозь таявшую дымку.

Я передал смену и пошел в судовую столовую завтракать. Проходя мимо девушки, заметил, что платок на мачте едва держится, остановился и крикнул: «Эй, осторожно! А то ветер тебя унесет в подарок Лун-вану!»[68] Она обернулась, затянула потуже узел платка и бросила на меня взволнованный взгляд. Мне показалось, что в глазах у нее слезы. Я был доволен. «Зачем ты привязала к мачте платок? Что это? Условный знак? Кому?» — я болтал что попало, а она, покраснев, ответила: «Маме». — «Маме? Где же она?» Девушка махнула рукой в сторону берега: «Вон где!» Над зарослями изумрудного бамбука вился слабый дымок. Там жила ее мать, школьная учительница. Через несколько минут пароход пройдет мимо этого места. Мать увидит привязанный к мачте платок и свою дочь. «Ничего себе, будто навсегда прощаетесь!» — пошутил я. Она покачала головой: «Не навсегда, но… все равно грустно!» Какая-то она странная!

Она ехала до Уханя, чтобы там пересесть на пекинский поезд, решила поступать в университет на факультет китайского языка. Такие, как она, редко встречаются. Еще учась в школе первой ступени, она считалась самой лучшей ученицей во всей округе. И очень этим гордилась. Еще бы не гордиться! «Ты не пробовал поступать в вуз?» — спросила она. «Я?» Я вытер тряпкой испачканные маслом руки, невесело усмехнулся, покачал головой, скомкал тряпку и выбросил в реку. «Мужчина, и такой трус?» — Она лукаво на меня посмотрела. Прищурившись, я в тон ей ответил: «Да, трус. Ну и что?» Она захохотала: «Умереть можно! В самом деле или только притворяешься? В самом деле? Прыгни-ка в реку! А я ничего не боюсь. Не боюсь и не верю в судьбу! У мамы — правые взгляды, но она это отрицает. Папа нас бросил, один ушел в революцию. Мама с детства мне твердила: „Си-бо[69], заточенный в тюрьму, закончил „Книгу перемен“, Конфуций, сидя на корточках, составил „Весны и осени“… В том, что я рекомендована в университет, нет и на йоту моей заслуги“». Она расправила пальцами свой платок, любуясь им, будто это было знамя победы.

Не знаю, довелось ли тебе в молодости пережить нечто подобное: допустим, ты случайно познакомился с девушкой и вдруг понял, что до конца жизни тебе не забыть ни ее глаз, ни ее легкой улыбки. Именно так она и вошла в мое сердце, заполнила его до краев. Постарайся меня понять. То, что осталось у меня в душе, — это не просто теплые, приятные воспоминания, нет. После нашего с ней разговора я не находил в себе мужества вновь подойти к ней. Лишь высунув голову из машинного отделения, издали смотрел на ее силуэт в предзакатных лучах уходящего солнца, когда она читала под жалобные крики обезьян: сидит, положив ноги на перила, откинув голову на спинку стула, и не шелохнется. А внизу несет свои воды река. Проплывают мимо зеленые горы… Я ничего больше не узнал об ее жизни. Возможно, в детстве им с матерью немало пришлось пережить. Но сейчас она была так довольна собой, так горда! А я… целых пять лет словно отбывал наказание, до сих пор проклинаю то время, когда считался знатоком китайской и европейской кухни. Больше мне нечем гордиться.

С этого дня я самому себе объявил войну. Предстояла борьба не на жизнь, а на смерть, долгая и трудная учеба. Я ушел в нее с головой, не давая себе поблажек. Вставал с петухами, приносил клятвы небу…

Приносить клятвы — легко, и если бы не она, все мои планы пошли бы прахом, как уже не однажды бывало. Но в этот раз я победил. Мне помог ее образ, все время стоявший перед глазами, развевавшийся платок с фениксами, ее голос, звучавший в ушах. Еще тогда я дал себе клятву, только не смейся, непременно держать экзамены в университет на факультет китайского языка, чтобы увидеть ее… Так я и стал заниматься литературой. Хотя и раньше ее любил. Но главной причиной была она. Да, многое в жизни зависит от случайностей. Забавно, я тогда даже имени ее не знал! Постепенно ко мне стали возвращаться способности, твердость, энтузиазм. Прежние, давно забытые понятия: упорная учеба, твердость, труд; природа, общество, человек — все это наполняло меня сверхъестественной силой, и уже не нужно было, чтобы ее образ стоял перед глазами и подхлестывал меня. Но он меня по-прежнему не покидал: образ девушки, которая бросила мне, тонущему в трясине, веревку, — она, наверно, этого и предположить не могла. А из глубины сердца прорастало настоящее чувство. Может, это и называется любовью? Как бы то ни было, я мечтал, что однажды смогу с гордостью предстать перед ней и, глядя в ее изумленные глаза, сказать: «Все это благодаря тебе!»

Бум-бум! — вереница тяжело груженных машин с грохотом ворвалась на дорогу, нарушив тишину скверика. В грузовиках гремели, звенели стальные трубы, балки, проволока, рев моторов сотрясал ночной воздух. Проклятье! Когда наконец снова наступила тишина, голоса Цинь Цзяна уже не было слышно.

Да и лица его я не видел из-за густой темной тени деревьев, лишь плотно сжатые губы и холодный блеск глаз.

Я понял, что разбередил его сердечную рану, и со вздохом сказал:

— Понимаю. Ты полюбил ее. А когда встретил в университете, она уже…

Он промолчал.

— Эхе-хе, теперь и на краю света не найти благородства. Выкинь ее из головы. Пройдет время, и тебе станет легче, — убеждал я его.

Он покачал головой.

— Ты не понял.

— Не понял?

— Ничего такого не было. С этим я еще примирился бы. Все гораздо сложнее.

— А что же случилось?

— Вряд ли еще когда-нибудь увижу ее, девушку, с которой встретился на пароходе «Красная звезда».

— Рак?! — вскрикнул я.

Он вздрогнул и мотнул головой. В уголках губ появилась горькая усмешка.

III

— Поступив в университет, я сразу же начал искать ее. Имени я не знал, а расспрашивать стеснялся. Я не пропускал ни одной проходившей мимо студентки. Я не мог ее не узнать. Эти два года она жила в моих мечтах, в моем сердце.

Мы с Цинь Цзяном возвращались в гостиницу. Наши тени на тротуаре, освещенном фонарями, то вырастали до огромных размеров, то становились совсем маленькими. Его голос оставался спокойным, казалось, каждое слово медленно вытекает из самой глубины сердца.

— Ну вы все-таки встретились?

— Почти через месяц. На факультетском вечере в честь тридцать первой годовщины национального праздника. Сначала был концерт, а потом все разделились на группы, били в барабаны, дарили друг другу цветы. Торжественный барабанный бой трогал до глубины души; получив букетик бумажных цветов, каждый, будто его ударяло током, тут же передавал цветы следующему. В зале слышался радостный гомон и смех.

Я знал, что она где-то здесь, среди множества людей, и испытывал необычайный духовный подъем. Ведь в любой момент я мог увидеть ее.

Так оно и случилось. В одной из групп, совсем рядом, раздался шум. Барабан умолк, и из толпы выпорхнула девушка. Это была она! Я сразу ее узнал! Она! Хотя вместо синего комбинезона на ней был костюм из серебристо-серого шелка европейского покроя, все строго и со вкусом. Волосы не заплетены в косы, а распущены и отброшены назад. Она стала еще очаровательней. Не удивительно, что в толпе я не сразу ее узнал. Держится все так же уверенно и непринужденно, не болтает о чем попало с развязными однокурсницами. Все те же пухлые губы, уголки чуть приподняты; она вышла на середину круга, вытащила фант и прочла; за две минуты ей надо было отгадать загадку. Она не отгадала, за что полагался штраф, и пошла к пестрой бамбуковой корзине «искать будущего супруга».

Все снова радостно загалдели. Не знаю, кем была придумана эта игра, ее поторапливали. Неважно, что было написано на бумажке, вытащенной из корзины, — «чжуншаньский волк»[70] или же «У Далан»[71], но проштрафившиеся должны были назвать вслух «будущего супруга». Шутка есть шутка. Но она, закусив губу, блестя глазами, опустила руку в корзину. Забавно, право! Она и понятия не имела, что я еще больше волнуюсь. Сердце подсказывало, что записка, которую она вытащит, каким-то непостижимым образом связана со мной, — и все происходит именно в тот момент, когда я наконец увидел ее.

Итак, она вытянула бумажку. Развернула, стала читать. Сердце у меня бешено заколотилось. Что в записке? Она вспыхнула, встала на цыпочки, словно собралась танцевать. Захлопала в ладоши и воскликнула: «Ой! Как здорово!» Все засмеялись. Стали кричать: «Читай вслух! Что ты так радуешься? Наверняка что-нибудь очень подходящее!» Она залилась краской, топнула ногой: «Да я не в этом смысле! Совсем не в этом смысле!» Все так и прыснули. Кто-то выхватил у нее бумажку. «Красивая внешность, прекрасные манеры, молод, энергичен, блестящие перспективы». Парень, читавший записку, подошел к ней с серьезным видом и, протянув руку, принес «искренние поздравления». Но она отвела правую руку за спину, что снова вызвало дружный хохот…

Она вытащила самый лучший билет, шутка развеселила всех, а мне почему-то стало не по себе. Праздник закончился. Я увидел ее совсем близко. Я с ней не заговорил, даже когда она, таща за собой стул, прошла мимо, все еще красная от волнения, но не такой представлялась мне наша встреча в мечтах.

Сколько раз корил я себя за эту робость! Не знаю, что на меня тогда нашло! Был ли это эгоизм влюбленного или что-то другое? Несколько дней спустя, ближе к вечеру, я наконец решился зайти к ней в общежитие. «Узнаешь?» — Я стоял перед ней. Она была чем-то огорчена, в уголках глаз дрожали слезинки. Она изумленно на меня посмотрела и покачала головой. «Значит, нашла себе мужа с прекрасными манерами и блестящими перспективами и все забыла!» Но ей, очевидно, было не до шуток, опустив глаза, она проронила: «Ладно тебе. Кто же ты такой?» Я ответил: «Матрос, едва не прыгнувший в реку, признавший себя „трусом“». — «Это ты?» — Глаза ее стали круглыми от удивления. Она встала на цыпочки, как тогда, на вечере, будто собиралась танцевать. Захлопала в ладоши, улыбнулась: «Ой, вспомнила!» Она пригласила меня войти и снова погрустнела, хотя изо всех сил старалась улыбаться. Разговор не клеился. Глядя ей прямо в глаза, я стал ее поддразнивать, как при первой нашей встрече на пароходе: «Что такое? Что случилось? Снова вечная разлука? С кем? Ты не в силах вынести горя? А платок где?» Она не ответила, устало опустилась на кровать рядом со стопкой одеял, поверх которых лежал тот самый платок с фениксами, и стала отрешенно смотреть в окно. Там сплетались между собой нити дождя. Я надеялся, что она спросит меня, как я здесь очутился, как сдал экзамены, что произошло у меня за эти два года. Но мысли ее витали где-то далеко. Наконец я прервал молчание: «Ты… как жила все это время? Хорошо?» Она заскребла пальцами по постели. «Хорошо, плохо, что об этом говорить? Люди из простых семей, без связей в научных кругах, проучатся еще год, вернутся в маленький поселок на берегу реки, будут учительствовать и тем довольствоваться… — Она произнесла это холодно и, усмехнувшись, добавила: — Мама преподавала в начальной школе, а меня возьмут в среднюю». Я вдруг понял, что совершенно не знаю ее, и ужаснулся. И все же спросил, что у нее не ладится. Она плотно сжала губы, не сразу ответила. Глаза постепенно наполнились слезами…

Оказывается, как-то несколько девушек из ее группы поехали на прогулку, а ее не позвали. Казалось бы — пустяк, маленькая бестактность? В группе народу много, кого-то можно позвать, а кого-то и не позвать. Но кто способен понять радости и печали девочки из далекого поселка, вступившей в величественный храм науки? Они просто ее не замечают, да, именно так! Она, видите ли, никогда не слышала ни мазурки, ни польки, не знает, кто такой Делакруа, среди ее друзей нет ни знаменитостей, ни ученых, поэтому у нее и не хватает смелости постучать в профессорскую дверь. Для них она наверняка деревенщина, только и может, как дура, сидеть в сторонке и слушать их изысканные, модные байки, а стоит ей вставить словечко-другое — потешаются… А она начинает злиться, возмущаться несправедливостью, фыркать. Что это: презрение? Протест? Или же вызов — мол, поживем — увидим? Все вместе. Именно так вел себя на корабле я, когда жаловался на свою участь. Но в душе моей, не знаю почему, не только не всколыхнулись прежние чувства, напротив, я ощутил ничем не объяснимые разочарование и беспокойство. Словно опьяненный золотой осенью, я вдруг открыл для себя, что и раньше все это было — и опавшая листва, и осеннее солнце. Допустим, все рассказанное ею — правда, но что тут особенного! В тени ветвистых гранатов на берегу прохладного озера роняет иголки колючий кустарник, на благодатной почве пускает корни зло. Это естественно. Каких только групп нет в университете: и «комитет смертельной борьбы»; и собирающиеся в умывальниках, когда отключают свет, и зубрящие односложные слова; есть там знаменитости, настоящие люди; есть изучившие кратчайший путь к карьере; проводники «челночной дипломатии» в издательствах, научных коллективах, именуемые «Киссинджерами», — все это вполне закономерно. А вот она меня удивляет. Подумаешь! Не позвали на прогулку. Стоит ли об этом вспоминать? Или насмешки? Почему они ее так беспокоят? Теперь ясно, отчего стол ее завален такими книгами, как «Шопен», «Жизнь Бетховена», я-то думал, она штудирует историю искусств, а ей, оказывается, необходимо знать, что такое мазурка и полька. Значит, в ее душе пустило ростки тщеславие…

Признаться, я весьма смутно представлял себе ее прошлое. Ведь неизвестно, где она черпала силы в тяжкое время борьбы — в самоуважении или же в тщеславии? Впрочем, это не важно. Ее можно понять, можно. Но неужели это единственный путь, по которому мы понесем великое знамя нашей борьбы?

Да-а, вот где ждало меня разочарование. Она всей душой, даже во сне, стремилась стать такой, как другие. Зазубривала имена Моне, Фрагонара, Матисса и Пикассо. Научилась произносить в нос «н-ну», то и дело прерывая собеседника этим модным междометием, неизвестно что выражавшим: согласие, несогласие, безразличие — черт его знает! Во всяком случае, словечко было самым модным — неизвестно кем и откуда завезенным. В один прекрасный день она с необычайным воодушевлением сообщила, что бывший ученик ее мамы работает сейчас в Институте литературы, что надо к нему сходить, попросить продвинуть статью, познакомить с влиятельными людьми. Спустя некоторое время мы снова встретились, и она, очень довольная, заявила, что теперь работать в поселок поедет не она, а эти зазнайки, — они, заручившись рекомендательными письмами, пошли к профессору Гао Тану из Института литературы, никак не ожидая, что как раз в это время она беседует с учителем Гао у него в гостиной; ну и дурацкий же был у них вид! Два дня приставали: «Откуда ты так хорошо знаешь учителя Гао?» Брови взлетели вверх, она испытующе смотрела на меня — торжествовала победу. Теперь на нее больше не посмеют смотреть свысока, примут в свою компанию. Она захлебывалась от удовольствия, но мне нечего было ей сказать. Холодно бросив: «Тебя действительно стоит поздравить», — я ушел.

В тот день я пошел после обеда на озеро отдохнуть под гранатовыми деревьями. Была ранняя весна, ветер вздымал песок и кружил его в воздухе. А у меня перед глазами стояла она. Как непохожа была девушка, которую я увидел на пароходе, с книгой в руках, вся в отсветах зари и солнечных бликах, отраженных рекой, на ту, что я встретил потом в университете! Но я не мог ничего изменить — мог лишь тайком страдать от постигшего меня разочарования. Я вот думаю: неужели она так долго боролась лишь для того, чтобы проникнуть в этот круг «избранных»? Неужели я так долго боролся затем только, чтобы вернуться в этот круг «избранных»? В болото, способное поглотить энтузиазм, решительность, способности. Каких поистине нечеловеческих усилий мне стоило выбраться из этой трясины. Сколько мужества надо было. Передо мной в сумерках замелькали вдруг уличные фонари, и я почувствовал, как горячая волна захлестнула душу. Надо было ее искать, не теряя ни дня. Как мог я медлить?

Она собралась уходить: по делам. Какие еще дела? От нее пахло сандалом, волосы были уложены пучком на затылке. Видимо, ее ничуть не задело мое поздравление с оттенком иронии. Выражение лица было еще более мягкое и ласковое, чем днем. В ее глазах, устремленных на меня, я видел блеск. Но дело было не во мне, а в предстоящем свидании. Она виновато улыбнулась, мол, очень занята последнее время. Она догадывается, зачем я к ней прихожу. Не успел переступить порог университета, а уже хочу, чтобы она представила меня как своего «старого друга» разным знаменитостям. Увы, у нее совсем нет времени. Но я могу не волноваться, она не забудет, тем более что оба мы из «простых» семей, родом из Сычуани, с гор Башань… Я покраснел от стыда, в висках застучало. А за окном напротив, словно разлетевшееся на тысячи осколков зеркало, светилось огнями многоэтажное общежитие. Я прищурился, набрал побольше воздуха в легкие и только спустя некоторое время невозмутимо произнес, что пришел не для этого. Нет ли у меня других к ней дел, спросила она. «Нет», — ответил я. И, простившись, ушел.

Это было двадцатого марта. Вечером того дня наша университетская волейбольная команда выиграла у корейцев в отборочных соревнованиях на Кубок мира. В университетском дворе царило радостное оживление. Студенты в возбуждении кричали, били посуду, ломали, крушили мебель, переколотили все термосы. Успокоились, лишь когда бить больше было нечего. Несколько тысяч человек вывалило из общежитий, зажгли факелы, горн на высокой ноте заиграл «Марш добровольцев», все запели «Объединяйтесь, пусть расцветает Китай!». Шествие двигалось вокруг озера, под гранатовыми деревьями, торжества продолжались всю ночь… Я шел вместе со всеми, и из глаз текли слезы. Я понял вдруг: студенты всегда были борцами. Только раньше они вместе с другими людьми боролись против несправедливости, а теперь борются за расцвет Китая. Как их много, этих борцов, они словно вышли из раздольных печальных песен, чтобы служить родине и народу — лучшие из лучших. А что Шэнь Пин? Вряд ли все это ее волнует. Не может волновать. Я вспомнил «праздник древонасаждения», когда мы всем факультетом выехали в гористый район под Пекином на посадку деревьев. И я, к счастью, оказался с ней в одной машине. Машина шла вверх вдоль высохшего русла реки, изредка на склоне гор попадались маленькие каменные домики, ребятишки, пасущие овец. Вдруг она, сильно волнуясь, заговорила: «Трудно предугадать судьбу человека. Подумай, как ужасно прожить всю жизнь в этих диких горах и ничего не знать, кроме охоты?» Я взглянул на нее: «Ты радуешься, что тебя не постигла такая же участь?» Она чуть заметно кивнула и, будто размышляя вслух, ответила: «Конечно, не знай я другой жизни, не было бы и подобных мыслей и никаких мучений. Но сейчас просто страшно думать об этом». Видимо, ей и в самом деле тяжело было возвращаться в прошлое. Она ушла от своей судьбы и закружилась в водовороте жизни, совсем другой жизни, с радостью играя новую роль. Ей были чужды заброшенные деревушки, маленькие пастухи, вся эта глухомань. Если что-то и могло ее всколыхнуть, воодушевить на борьбу, то только не это. Но что же тогда? Может, чье-то презрение или просто равнодушие… Эх, борцы, борцы, не всегда они бывают великими, не всегда.

Я сочинил ей письмо, писал даже по ночам, получилось десять с лишним страниц. Пытался объяснить, что она очень рискует, ее может унести мутный поток жизни. Поднебесная процветает — всеобщее благоденствие; в Поднебесной беспорядок — благоденствие исчезает. В обществе мутный поток скрыт от глаз, как же это прискорбно. Зачем она зазубривает «Словарь знаменитостей», все эти знаменитости, весь этот «избранный круг» до добра не доведет.

Разве мог я оставаться спокойным? Я раскрыл ей душу; после встречи на «Красной звезде» в моем сердце пустила ростки любовь, и я ей в этом признался. Я написал: да, это любовь, мне с ней не совладать, поэтому я и решился излить ей свою тревогу и свою надежду.

Это был безрассудный поступок. Позднее я узнал, что у нее уже был парень, студент университета Цинхуа[72], сын ученого. Ты уж извини, что не называю его имени — все как было написано в предсказании, когда били в барабаны и дарили цветы: молод, энергичен, блестящие перспективы. А я в ее глазах — заурядность. Тем более, после того, как наговорил столько неприятного. Последний идиот и тот не написал бы такого. Хорошо любовное послание!

Однажды мы случайно встретились с ней, кивнули друг другу и как ни в чем не бывало обменялись приветствиями, но я слышал от однокурсников, как она обо мне отзывалась — завистник, ханжа, играет в благородство и прикидывается влюбленным…


Цинь Цзян поднес руки к груди, хрустнул пальцами и умолк. На него было больно смотреть. При свете фонарей наши тени то делались крошечными, то увеличивались до огромных размеров.

— Это все?

— Как будто бы все. — После недолгой паузы он снова заговорил: — Да нет, пожалуй, не все. Иначе зачем бы я стал попросту хлопотать и мучить себя?

IV

Мы поднялись по ступеням к вращающимся дверям гостиницы, вошли, в просторном холле — ни души. Сели на диван.

— Кажется, это ты в прошлую субботу вечером окликнул меня в троллейбусе? А я даже не отреагировал. Верно?

Я кивнул головой, улыбнулся.

— Все по той же причине. Я надоел тебе? Да?

— Вижу, тебя еще что-то тревожит.

— Как-то в театре «Шоуду» я встретил одного из своих бывших друзей, с которыми мы вместе балбесничали в «Матушке-Москве» и «Радости». Его отец как-то связан по службе с выездами за границу.

— Он знает Шэнь Пин?

— Нет. Он сейчас живет не в Пекине, приехал в командировку. Поболтали мы с приятелем, и вдруг я узнаю, что за его сестрой — я с ней знаком — ухаживает сын одного ученого. А из дальнейшего разговора я понял, что это — парень Шэнь Пин.

— В самом деле?

— Я тоже очень удивился и осторожно спросил, не знает ли он об отношениях этого парня с Шэнь Пин. Он с пренебрежением бросил: «Как не знать — знаю! Малышка из Сычуани, училась в вашем университете, прилипла к нему. Он даже жаловался сестренке: мол, надоела! Думаю, парень правду сказал, поиграл — и хватит. Он за моей сестричкой бегает. Собирается за границу! Заручился рекомендательными письмами профессоров, рассчитывает на стипендию Массачусетского технологического института. Мой отец ему протежирует, сроки поджимают…» Дальше я не слышал. По спине пробежал холодок. Я думал только о Шэнь Пин. Снова мутный поток! Мутный поток общества! Поток жизни! А что такое Шэнь Пин в этом потоке? Тонкий стебелек, несущийся по волнам. Печально, что она этого не понимает. Последние два дня она только и говорит о предстоящем отъезде своего парня за границу! Думает, что ей и на этот раз повезет, готова опять повесить на мачту свой платок с фениксами. Ей и в голову не приходит, что корабль наскочит на подводные рифы.

Тогда в троллейбусе никого не хотелось видеть, я даже билета не взял. Не знал, как поступить: сказать или не сказать? А вдруг она не поверит? Опять назовет завистником, а то и провокатором? К тому же я точно не знаю, правду ли сказал мой приятель. Лучше, пожалуй, не говорить. Но как тогда быть с совестью и моим чувством к ней? Мне только сейчас открылось: любовь, особенно первая, никогда не угасает, подует весенний ветер — и она вновь разгорается. Несмотря ни на что, любовь постоянно возвращала меня в прошлое: утренний туман, далекая деревушка, река, развевающийся на ветру платок… Так стоит ли говорить о настоящем!

Я возвратился в общежитие, когда свет был уже погашен. Лег на кровать. Соседи по комнате без умолку болтали, сплетничали. Рассказывали. Один кто-то познакомился с девушкой, такой же чистой, как Бао Чай[73]. Она связалась с государственными преступниками и взяточниками, кто еще так умеет завязывать полезные знакомства, заниматься тайной дипломатией, с целью выезда за границу на учебу… Мне все это до чертиков надоело. Мутный поток, везде мутный поток, он все заливает. Захлестнутый волной гнева, я в ярости зарычал: «Ну ладно! Спать!» Все перепугались. Всю ночь я не мог уснуть.

А утром решил все ей рассказать. Пусть не верит, пусть ругает — я выполню свой долг.

Я увидел ее во время завтрака, подсел к ней за столик. Она удивилась, как-то неуверенно кивнула мне. Я молча жевал. «Шэнь Пин, у тебя… у тебя все в порядке?» О небо! Что я говорю? Я уловил в собственных словах недобрый намек. «Все превосходно». В ее глазах — подозрение и вызов. «Говорят, что он… что твой этот… собирается за границу на стажировку?» — «Пока нет. Прошел все инстанции, осталось получить паспорт. Через месяц с лишним». Она говорила со знанием дела, спокойно. Самодовольство, гордость — все скрыто под маской безразличия. «Инстанции», «паспорт»… Самые модные теперь словечки, и чем больше безразличия в голосе, тем моднее. Я знал наверняка, какую реакцию вызовет то, что я собирался сказать. И, поколебавшись, я решил этого не делать.

У меня созрел совершенно безумный план действий. Даже вспомнить смешно. К счастью, мне не удалось его осуществить. Во мне, видимо, заговорил отпрыск ганьбу[74]. Я узнал адрес ее парня. Решил с ним поговорить, выяснить, правда ли, что он просто разыгрывает эту девушку из маленького поселка. Я собирался без всяких церемоний прочесть ему мораль и заставить раскаяться. Романтично, по-рыцарски! Не знаю, как могла мне прийти в голову такая идея! И несколько дней спустя, под вечер, я пошел к нему.

Я не застал его дома. Мать сказала, что он очень занят. Паспорт получен, и через несколько дней он улетает в Америку. Теперь я был окончательно убежден в том, что со дня на день разыграется драма. Шэнь Пин ведь уверена, что до его отъезда еще целый месяц.

Выйдя на улицу, я вдруг заметил Шэнь Пин об руку с парнем. Я успел отскочить в сторону. На ней было модное платье из серебристо-серого шелка, подчеркивавшее ее стройную фигуру. Свободные концы пояса развевались в такт шагам. Шла она легко, непринужденно, в ней уже не было ничего от провинциалки. Она верила в свое счастье и в свое будущее, не догадываясь о том, что ее ждет. Я смотрел ей вслед, пока она вместе с молодым человеком не скрылась за дверьми дома.

Стемнело. Одно за другим вспыхнули светом окна. На меня упало несколько капель дождя. Но я не уходил, прохаживаясь по дорожке.

В окне третьего этажа, на молочно-белых занавесках движутся тени. Это — они. Возможно, сейчас он ей расскажет всю правду. И через мгновение она, вся в слезах, выскочит прямо под дождь. Уже поздно. Может, я и не зря здесь остался. На худой конец, буду идти за ней в отдалении, сяду в тот же троллейбус, а потом снова буду идти за ней, пока она не зайдет в общежитие… Я боялся ее увидеть, а про себя думал: «Нет, ты все-таки выбеги…»

Пробило десять часов. Тени на занавесках все еще двигались. Шэнь Пин расчесывала волосы. Я видел это однажды и сейчас старался не пропустить ни одного ее движения. Тогда, три года назад, мы шли на «Красной звезде» мимо пика Святой девы. Едва занялась заря, Шэнь Пин стояла на палубе и смотрела на горы. Ее прекрасные волосы развевались на ветру. И она проводила по ним гребнем. Я не мог оторвать взгляда от ее изящной, стройной фигурки. А сейчас… сердце замерло, потом бешено заколотилось. Свет в окне погас. Шлеп-шлеп — я бежал прямо по сверкающим лужам, в несколько шагов достиг двери и помчался наверх…

Но я еще не окончательно потерял рассудок. Добежав до второго этажа, я замедлил шаги. «Зачем я это делаю?» Я спустился вниз, вышел на улицу, закрыл глаза и, подставив лицо дождю, медленно побрел по дороге, сверкавшей после дождя в тусклом свете фонарей всеми цветами радуги. Но, пройдя немного, снова вернулся к темному окну. Мне было больно. За Шэнь Пин. За ее мать. За себя. Я желал лишь одного: чтобы услышанное мною в театре «Шоуду» оказалось ложью, вздором! Только этого я хотел. Но разве была бы тогда Шэнь Пин счастлива? Через год, через два… А может, забыть ее? Ведь теперь ничем не поможешь. Она стала жертвой собственного легкомыслия. Возможно, это и к лучшему. Она задумается над жизнью… И тогда я навечно похороню в своем сердце то, что увидел. И скажу ей, что люблю ее по-прежнему…

Цинь Цзян умолк, откинулся на спинку дивана, прикрыл глаза, дожидаясь, пока схлынет волна обуревавших его чувств. Он с жадностью затянулся, выпустил струйку дыма, мы буквально утонули в его серой пелене.

— А что потом было с Шэнь Пин?

— Не знаю. Это случилось только позавчера.

Я вздохнул.

Он взглянул на меня, руками разогнал дым.

— Не надо вздыхать. Разве я не говорил, что это трагедия человека, который идет по жизненному пути. Она должна придать нам силы, укрепить наши разум и волю.

— Да, ты прав. — Я кивнул. — …А какое это имеет отношение к твоему отцу? Почему тебе не хочется его видеть?

— Да, — улыбнулся он, — чуть не забыл. — И, помолчав минуту, сказал: — Пожалуй, прежде всего потому, что у меня не было настроения. Со своим университетским значком и наградным свидетельством в руках я мог показаться отцу преуспевающим. Преуспевающим… Что за чушь! Вспоминаю «Красную звезду — 215» и платок с фениксами. Долог человеческий путь, и мне совестно, что всю жизнь я собирался посвятить карьере. Кроме того, не знаю, есть ли у тебя такое предчувствие, что в один прекрасный день люди поймут, кто такой Цинь Цзян, возможно, даже будут ко мне благосклонны, а старые друзья опять захотят сделать меня завсегдатаем «Матушки-Москвы» и «Радости». Не уверен, что у меня хватило бы сил устоять перед этим. И тут я благодарен Шэнь Пин. Она заставила меня о многом задуматься — о борьбе, о жизни.

— Ты так никогда и не встретишься с отцом? — У меня сработала профессиональная привычка. Потерять этот почти театральный эпизод было бы жаль.

Цинь Цзян опять улыбнулся:

— К чему впадать в крайности? Успокоюсь немного, и мы с ним встретимся, я вернусь домой. Но это тебе уже не интересно. Сын возвращается к отцу. Старо как мир.

Когда мы дожидались лифта, я спросил:

— А почему бы тебе не написать об этом? Тема достаточно глубока.

— Написать? Они же еще учатся. Хлопот не оберешься! — Он покачал головой и вдруг улыбнулся. — Тебе интересно, ты и пиши.

— Правда? — спросил я.

— Каждый пишет свое! У меня нет «монополии» на этот сюжет. — И тут же добавил: — Но я должен предупредить об этом Шэнь Пин. И еще: будешь писать от первого лица.

Я понял его.

Все, что он рассказал, привожу полностью, изменив лишь имена действующих лиц и название местности.

Загрузка...