Джорджо Орелли

© 1978 «Luci е figure di Bellinzona», Ed. Casagrande, Bellinzona

ПРОГУЛКА ПО БЕЛЛИНЦОНЕ Перевод с итальянского Е. Дмитриевой

Позавчера наш городок казался совершенно пустым, и, кружа по улочкам — от одной маленькой площади до другой, от памятника к памятнику, двигаясь по Вокзальному бульвару мимо банков (не мешало бы как-нибудь их пересчитать: последний вырубили прямо в скале под средним замком), я там и тут — в чахлой траве, на ступеньках, у подножия статуй, в щелях между брусчаткой — находил только шарики, пестрые стеклянные шарики и, заглядывая в них, надеялся обнаружить внутри сам не знаю что. Миновало, увы, время, когда я находил деньги: пятаки, похожие на полтинники, монеты по десять, двадцать, пятьдесят раппенов, вспыхивавшие вдруг ярким блеском или скромно тускневшие — истертые, погнутые, грязные. Однажды, правда, я нашел франк; поджидая меня, он лежал на гранитной плите решкой вверх (меня бросило в жар, хотя стояла зима), и до сих пор при воспоминании о нем я чувствую запах ландыша, потому что в тот самый миг я заметил у входа в «Новинку» даму, которая не признает никаких других духов, кроме ландышевых. Время денег, растущих под ногами, миновало, зато, как бы в виде таинственно предусмотренной компенсации, в теплые дни (когда я бродил вокруг стадиона, где в очередной раз проигрывала наша команда) стали появляться никогда не виданные мною прежде новорожденные ящерицы: они извивались на асфальте, как дети Суанлока в конце вьетнамской войны.

Повертев шарики в руках, я сунул их в карман и не спеша покатил на своем новом велосипеде — сине-серебряном «Жискаре» — прочь от центра, называемого (в частности, из-за крыс) историческим; по дороге к реке мне продолжали попадаться такие же шарики, но я их уже не подбирал. В беззаботном настроении ехал я по тропинке, изрытой лошадьми богачей, стараясь не наскочить на коварно торчащие из земли корни деревьев, однако то и дело на них натыкался, заглядевшись по сторонам, отчего подпрыгивал в седле и падал грудью на руль, как жокей. Пока мне везло, но, говорил я себе, не стоит испытывать судьбу, даже если самое большее, чем я рискую, — это сломать руку — пустяки по сравнению с риском шлемоголовых, проносящихся с несусветным ревом по автостраде за рекой на своих мотоциклищах «хонда». От моста до моста, бетон, железо, сверну направо — увижу знакомого бакалейщика, похожего на Юла Бриннера и пославшего в свое время кучу денег падре Пио[55]; стоя под черешней в позе молящегося бенедиктинца, бакалейщик принимает солнечные ванны, пока солнце не заходит за близкую («слишком близкую») гору; пожилая пара обрывает цвет с раскидистой липы: она — стоя на земле, он — забравшись на дерево, скрытый густыми ветвями (при первой встрече она сказала: «Мой муж может пить липовый чай даже холодным» — видимо, давая мне понять, что он тут, рядом); а вот эмигрант из Калабрии: судя по тому, что с ним несовершеннолетние дети, вид на жительство он наконец получил… Если же налево сверну, туда, где много лужаек и много деревьев, где кемпинг, терренкур «Навстречу жизни», мост, удержавший (молодчина!), чуть ли не кинувшись следом, нашего коллегу от самоубийства, то сразу, почти уверен, встречу ее, тоже на велосипеде, скорее всего, в голубом, причудливо разлетающемся платье, и, хотя мне далеко до фавна, скажу ей: «Остановитесь, синьорина, сделайте милость! Покажите, что это там у вас такое бархатистое…» Нет, вы только поглядите, как она испугалась! Испугалась и удирает — не от меня, от себя самой, потому что (голос срывается на безумный крик) ей некогда: она стремится совсем к другой, нездешней жизни и на этот терренкур с его дурацким названием ей наплевать, — между тем она и понятия не имеет, что, пройдя заросли между двумя указателями терренкура, можно испытать поистине неземное блаженство при виде Фонсы, ради знаменитого меда которой один раз остановились даже военные грузовики, и ошалевшие от восторга солдаты в касках кричали: «Фонса! Фонса!» Ради знаменитого меда? Да кто о нем теперь знает, всемогущий боже, ты же видишь, во что превратились люди, в том числе и крещеные, их уже не исправишь, они ведь говорят одно, а на деле выходит совсем другое, и, если быть откровенным, они на реку-то ходят только своих собак выгуливать; не было бы у них собак — они бы загорали у себя дома; во всяком случае, будь спокоен: ни справа, ни слева ты не встретишь ни одного политического деятеля — высокочтимые депутаты не оказывают реке такой высокой чести. Другое дело — солдаты из новой казармы, той, что в двух шагах от Тичино: в знойные дни, когда нещадно палит солнце, даже самый тупой, самый твердолобый капрал поведет свою манипулу к реке. Если же его и там охватит патриотическое рвение, он не потерпит, чтобы, составив винтовки в пирамиду, новобранцы слишком долго прохлаждались в тени на травке, и поднимет их резким окриком: «Встать!» Чертова немчура, деревенщина, скотина, точь-в-точь как тот выродок, заставивший целый патруль плясать и повторявший свое идиотское «гоп, гоп, гоп!» с такой скоростью, с таким остервенением, что никто не осмелился — нет, не взбунтоваться, но даже пикнуть, даже посмотреть умоляюще на собственного палача: все прыгали по прихоти одного кретина. Конечно, рано или поздно может случиться и такое: капрал сам начнет предательски потеть, и тогда отчего бы ему для разнообразия не скомандовать: «К реке!» Секундное замешательство, и вот уже бедняги, не веря своим ушам, тяжело бегут к манящей воде в надежде наконец освежиться, но их останавливает столь же неожиданный, сколь и беспрекословный приказ их мучителя: «Бросать камни в реку!» Сам он тут же находит подходящий круглый камень и, подняв его, бросает, почти без видимых усилий, под таким углом, что тот с отчетливым стуком ударяется о валун в нескольких метрах за рекой. Всеобщее молчание сменяется возгласами восхищения — искреннего или поддельного, не поймешь. Затем жалкие попытки новобранцев: камень неизменно плюхается в воду, брызги летят во все стороны — смех, да и только! Капрал издевательски хихикает до тех пор, пока какой-то крепыш не запускает с глухой яростью камень точно в него. Схватившись за бок, капрал с перекошенным лицом дает команду «отставить!» и строит всех на тропинке. Вместо освежающего купания снова бессмысленная шагистика, но, правда, уже недолго: превышать время, отведенное на строевую подготовку, по инструкции строго запрещается.

Вдруг краем глаза я вижу темный комок, он несется в мою сторону и прыгает сзади на багажник. Я торможу, не без опаски оглядываюсь и вижу обезьяну, скорее всего шимпанзе, с лицом судьи, объявившего или готового вот-вот объявить приговор. Надо сказать, что, спасаясь в этих местах от скуки, я немного привык к разным неожиданностям и меня уже не удивляют странные, а порой и просто загадочные повадки здешних животных. Спускаясь как-то вечером к гроту, где обычно ужинаю, я чуть не споткнулся о филина с оранжевыми глазами, который, напоминая скульптуру Пьеро да Брузино, неподвижно сидел на тротуаре перед сквериком, где растут магнолии, хурма и кипарисы. Присев на корточки и наклонив по примеру филина голову набок, я заглянул ему в глаза и только хотел его погладить, как он возмущенно взмахнул крыльями и попытался клюнуть меня в затылок, за что я, возмутившись в свою очередь, сделал попытку его отпихнуть, но промахнулся: оскорбленный, но не уронивший собственного достоинства, филин взлетел на красную магнолию, а с нее перебрался на сосну — свое дневное убежище. Еще здесь есть одна птица — о ней говорит весь верхний квартал, — которая подает голос в одно и то же время, обычно около двенадцати ночи, причем никто, включая орнитолога (уполномоченного по дому в случае атомной войны), не только ее ни разу не видел, но даже до сих пор не догадался, что это за птица: на сову не похожа, на сплюшку тоже, хотя кто ее там разберет, да нет же, сплюшка исключается, горлинка это, честное слово, горлинка, спросите у синьоры Бенвенги, в ее саду часто воркуют голубки, какие еще голубки, нет, у нашей крик особенный — не короткий и не длинный, и начинает она с высокой ноты, а через пять секунд точно другой голос вступает, отличный от первого, поэтому многие думают, может переговариваются две птицы, самец и самочка: она спрашивает — он отвечает.

Но вернемся к обезьяне. Скорее удивленный, чем испуганный, я хотел столкнуть ее с багажника, но она, смешно сжавшись, посмотрела на меня с таким трогательным дружелюбием, что я медленно поехал дальше с необычным пассажиром. Вскоре, однако, обезьяна сама спрыгнула и исчезла за полукружьем стены, защищавшей от ветра стрелковый стенд времен Луна-парка и стрельбы по тарелочкам, стены, под которой обычно загорала Клеопатра с игривой косичкой над узкими плавками.

Я притормозил и, не слезая с велосипеда, поздоровался с той, о ком и военные, и штатские рассказывали чудеса еще в первые годы моей городской жизни; в конце концов, я давно собирался с ней поздороваться, не хотел, чтобы она считала меня одним из тех, кто, встретив ее на Вокзальном бульваре или на Пьяцца-делла-Фока, демонстративно отворачивается в другую сторону, как она прежде отворачивалась от меня — неизвестно, по какой причине. Я бы с удовольствием прислонил велосипед к дереву и присел возле нее на камень, но, хоть она и ответила на мое приветствие и даже добавила, что недавно потеряла мать, не решился, о чем, как вы догадываетесь, особенно и не жалею. Я поспешил сказать «до свидания, синьорина» (пришлось сделать над собой усилие, чтобы не смотреть на косичку, обезьяны и след простыл) и степенно покатил к более тенистой части дамбы, где растут вязы, тополя, акации и бузина. Как и следовало ожидать, обезьяна не преминула вернуться и, вспрыгнув снова на багажник, подняла руку, точно замахиваясь кнутом. По правде говоря, терпение мое лопнуло, у меня не было ни малейшей охоты шутки шутить — ни с обезьяной, ни с ее хозяином, спрятавшимся, скорее всего, где-нибудь поблизости и восторгавшимся из укрытия наглостью своей подопечной, поэтому, грозно прикрикнув на обезьяну, я заставил ее убраться. Ну, разве я не говорил, что хозяин где-нибудь поблизости? Вот он выходит с улыбкой из кустов и направляется мне навстречу — маленький, худенький, с бледной старческой кожей, в черных длинных трусах; я бы удивился, не встретив сегодня его, старожила нашего городка, с которым до сих пор мне ни разу не пришлось побеседовать (ничего не значащий обмен словами на улице, в галерее или чаще всего у газетного киоска на Коллегиальной площади не в счет: «Ну-ну, юноша», — говорит он мне обычно).

— Здравствуйте!

— Привет!

Я бросаю велосипед на лугу, и мы спускаемся к реке. Его сын — мой сослуживец — погиб тридцати лет от роду во славу отечества на давних осенних маневрах при переправе все через ту же реку Тичино, грозно вздувшуюся тогда от дождей; гроб потом покрыли флагом, красным с белым крестом, бригадный полковник произнес речь.

Старик мягко опустился на камень, вытянул ноги — сухие, без варикозных вен. Я тоже разделся.

Нежась на солнышке, мы в безмятежном молчании смотрели друг на друга, но каждый был занят скорее собой и старался утаить от другого свою опустошенность. Потом старик стал вспоминать времена, когда еще не было дамбы, люди с той стороны перегораживали реку большущими ящиками и ловили крупную («вот такую») рыбу. Ему хотелось о многом поведать, многим поделиться, в голове у него царила неразбериха — толчея, если можно так выразиться, из-за которой он перескакивал с мысли на мысль, как белка с ветки на ветку; провожая, к примеру, глазами реку, струившуюся к озеру в темпе аллегро модерато, он поднимался памятью вверх по течению — навстречу горам праха, чтобы сказать своим скрипучим голосом, как давно мы знакомы.

— Помните? Мы познакомились во время моего отпуска (со мной и сын был, помните?) у одного коренного швейцарца, родом он из Левента, а жил в Генуе, у него еще гостиница была в Комо. Или в Белладжо? А впрочем, какая разница, говорят, нет смысла напрягаться и вспоминать то, что потом само собой придет, и все-таки мне кажется, в Белладжо, да-да, совершенно точно, у меня до сих пор перед глазами большая фотография в коридоре и столовые приборы, на которых выгравировано название гостиницы. Как же она называлась? Ах ты господи, выскочило из головы, я ведь давно небо копчу — мне девяносто один, но жить пока не надоело, каждый новый день чему-то учит, вчера, представьте, слышал в мясной лавке, одна старушка говорила: «Еду в Лондон, хочу на дорогу съесть рагу». А вы знаете, мы с Монтемари до сих пор играем в шары! Вы знакомы с Монтемари? После того как он проиграл в финале всетичинского чемпионата из-за камешка, его все так и зовут «Камешек». Давно это было. Камешек задержал шар на какой-то миллиметр, но этого было достаточно, чтобы Монтемари проиграл. Долго потом не мог успокоиться.

Я хотел вставить слово, но, вспомнив, что он глухой, ограничился кивками и удивленными жестами. Подняв глаза, я вижу наверху, настолько близко, что мы могли бы вполголоса поговорить, загорелую девушку. Девушка улыбается и в ответ на мое быстрое, не замеченное стариком приветствие почти по-приятельски машет рукой. Тут старик вдруг поднимается, и мне приходится, вытянув шею, вертеть головой вправо и влево, чтобы не упускать ее из поля зрения. Болтовня старика прерывается долгими паузами, и когда он снова ухватывает потерянную при очередном скачке нить разговора, то все больше походит на надоедливую крикливую птицу. Меня это начинает тяготить, в душе нарастает невольное раздражение. Минутку, что там показывает мне девушка, пользуясь языком глухонемых (любимое детское развлечение)? Я понимаю, что не понимаю ничего, и девушка медленно повторяет: «Терпение». Терпение? Да, конечно, весело киваю я, спеша добавить мысленно: «Ангельское», а заодно вспоминаю вдову с ежевичным мороженым в руке, которая сказала: «Geduld bringt Rosen»[56]. Старик замечает знакомую женщину, играющую на мелководье с детьми. Окликнув ее своим пронзительным голосом, он моментально отходит от меня и направляется к ней, еле сдерживаясь от нового приступа восторга, на этот раз вызванного видом обнаженных прелестей хорошенькой мамочки. Он сразу же включается в игру (я слышу восторженные детские крики): быстрым движением сводя под водой руки, старик поднимает бурун такой высоты, что можно только подивиться его ловкости.


Сам не знаю, почему я отхожу от девушки и растягиваюсь на камнях — далеко не самом удобном ложе. В разрывах облаков синеет небо, напоминая синеву детских глаз. Вдруг все тускнеет. Я перевожу взгляд с первого замка на второй, со второго на третий — он самый высокий. С того берега, уже почти захваченного тенью, слышатся голоса. Гора, внезапно ставшая мрачной и темной, нависает над селеньями. Появляются какие-то странные насекомые: кузнечики не кузнечики, скорее жуки; они барахтаются у берега — вялые, безжизненно-прозрачные, то и дело ударяясь о мокрые, покрытые мхом камни. Вода отступает и тотчас набегает снова, оставляя на берегу каждый раз все больше трупиков. Я поднимаю глаза и вижу загаженные кусты и деревья; глядя на прилипшие к стволам, свисающие с веток обрывки нейлона, полиэтилена, неведомо чего, можно подумать, будто тут прошли циклопы. К счастью, отвлекая меня от этой мерзости, на противоположном берегу показались мальчишки из Карассо, которые, правда, частенько доводят меня своими опасными выходками до того, что я готов бываю крикнуть им: «Поосторожней!» Один — в красных плавках, худой, высокий, с шапкой светлых вьющихся волос, как у Беноццо, другой — коренастый брюнет в черных плавках. Словно выполняя произвольную программу по вольным упражнениям, они падают ничком на гребень валуна, лоснящийся от вечернего тумана, точно китовая туша, танцуют над пропастью подобие первобытного танца — в общем, выделывают черт знает что. Честное слово, у меня кружится голова, как иной раз на улице при брошенном невзначай взгляде на балкон четвертого или пятого этажа, с которого свешивается вниз детская нога. Этот валун — их излюбленное место потому, наверно, что на окружающих его скалах есть трещины, по которым удобно взбираться, и гибкий кустарник, за который можно уцепиться. Первым устремляется на скалу худой, коренастый же тем временем прыгает в воду, словно нехотя плавает, после чего, усевшись на гальку, следит за товарищем, подавая ему знаки и крича что-то неразборчивое. Раз сто за лето, не меньше, лазят они по этой черной отполированной громадине на отвесный выступ, нависший над омутом с темно-зеленой, почти неподвижной водой; но я всегда холодею от страха, глядя, как они, прилепившись непонятным образом к голой, почти вертикальной стене, нащупывают ногой невидимую трещину.

Наверно, это те же самые мальчишки, я видел их здесь несколько лет назад: держась за старые автомобильные камеры, они бесстрашно неслись по течению, а через час возвращались на дамбу, катя черные блестящие круги перед собой или неся через плечо. Я не мог не завидовать им, поскольку с детства боялся воды и даже не мечтал уже научиться плавать. Не похоже, чтобы они работали на публику, ее почти нет ни здесь, ни на мосту. Хотя, кажется, я ошибаюсь: они еще когда заметили, с каким интересом на них поглядывает смазливая брюнетка — та, что привычным движением подтягивает резинку, лежа в изящном углублении на розовом камне, которое будто специально рассчитано на ее крупное, но стройное тело. После некоторых размышлений я догадался: между парнями и уже не очень юной брюнеткой существует взаимная связь, они посылают друг другу чувственные токи — свидетельство неисчерпаемости великого древнего инстинкта. Такие парни, как эти двое, не могли напасть на женщину в красном, постоянно прогуливающуюся со своей собакой вдоль реки; в бассейне слишком много народу, да и длинные прогулки ей по душе, рассказывала она, не так уж этот парень, в конце концов, ее и напугал (мало ли в наших местах маньяков!), хоть и выставил наружу свое, так сказать, хозяйство, а собаку увидел и тут же ретировался, молодец, Билл. Вот они останавливаются и оборачиваются — не передохнуть, скорее, удостовериться в ее участливом внимании, подогреть ее интерес. Без сомнения, их нерешительность — чистое притворство: бросив равнодушный взгляд вниз, где самая большая глубина, они медлят, точно собираются с духом, но тут же становится ясно: нырять они будут не отсюда, а с более высокого и опасного места. Они смеются, хлопают себя по ляжкам, у одного появляется в руках пачка сигарет, и оба, присев на корточки, жадно закуривают, затягиваясь до самых легких и прикрывая глаза, как заядлые курильщики. Наступил подходящий момент продемонстрировать девушке серию фигур, из которых больше всего удалась им фигура ящерицы с ее верткими бесшумными телодвижениями. Девушка в ответ посылает щедрые улыбки и скупые, непонятные мне знаки. Она так естественна в своем бесстыдстве, что их возбуждение вполне оправданно. По-моему, они не видят меня, во всяком случае, не замечают, как и рыбака, давно уже стоящего в воде, но пока, судя по всему, не выудившего ничего, кроме мелочи, которую он разочарованно выпускает обратно в реку. Я хотел бы стать их союзником, потому что они не делают просчетов в своей игре, похожей на благородное соперничество держав, неукоснительно соблюдающих условия почетного договора о мире. Что же касается войны, ее следует ожидать с неба. Второй раз пролетел полицейский вертолет. Уж не сидит ли в нем Блюститель Четырех Швейцарских Литератур — короткие усики, клочковатая, пропахшая лошадиной мочой бородка, массивные очки, палка и сандвич, внушительный, как «Швейцарский дар»[57]? К счастью, мое безупречное поведение лишает его возможности доложить по начальству, будто я обнажен больше, чем положено, или не выпускаю из рук (даже на реке!) Брехта — писателя небезынтересного, кто же спорит, но больно уж небрежного к форме, плохого стилиста, одним словом. Первым достигает вершины валуна коренастый; он цепляется за деревце, принимая нарочито смешную позу, и поджидает товарища, который карабкается следом пусть и не с такой обезьяньей ловкостью, но и без особых усилий. Неужели они никогда не устают? Не переговариваются друг с другом? Нет, вроде бы иногда переговариваются, и я думаю — на жаргоне. Любопытно, как они называют ящерицу? Чернявый время от времени выпускает из рук ветки, скользя пальцами по листьям, рывком подтягивает плавки, наклоняется к обрыву, но не ныряет. Может, на этот раз они и не собираются нырять? Сообщница их — та уж точно знает, что они будут и чего не будут делать, пока не разойдутся по домам.

Прыжок с десятиметровой высоты — дело нешуточное. Во сне, правда, он у меня всегда получается безукоризненно красиво, только приземляюсь я не в воду, а обычно на копну сена, гимнастический мат, свежую солому и удовлетворенно поглаживаю себя по животу, будто закусил в «Гордуно».

Я поворачиваюсь к старику, который все говорит и говорит, и, убедившись, что он меня видит, спрашиваю жестами о тех двоих, нырнут ли они до вечера. Он многозначительно крутит указательным пальцем около виска: психи, мол, буйнопомешанные, чуть не рассчитают — разобьются о скалы. Как бьются в Понтебролле, в Санта-Петронилла-ди-Бьяске, в Акапулько.

Редкий год обходится без несчастных случаев. Не выпуская из поля зрения ребят, я слежу одновременно и за неспящей красавицей: она беспрерывно крутится за кустами акации на своем камне, но не от волнения, просто старается подставить солнцу каждый участок своего тела. Я человек с выдержкой, я не буду, как некоторые, отстав в незнакомом месте от поезда, до прихода следующего метаться по вокзалу. А у нас по вокзалу разгуливают ангелы из Армии спасения, сжимая под мышкой судные трубы. Грустно все это, друзья. Но вот коренастый отпускает дерево, вытягивается в струнку и прыгает солдатиком. Почти сразу же он выныривает и несколькими гребками достигает валуна. Блондин ныряет следом вниз головой. В воду он входит гораздо лучше, меньше поднимает брызг, да и плывет красивее; глядя на изгиб его спины, проступающий из воды, я вспоминаю Дантовых дельфинов.


Боже мой, я совсем забыл, мне же надо было к зубному! Со мной это уже второй раз. Еще когда прятал часы в туфлю, помнил, а потом вылетело из головы. Ужасно неудобно. Зубной врач, конечно, рассердится и будет не так уж не прав, хотя, должен признать, обычно он очень любезен и разговаривает со мной исключительно про Шиллера и про политику. Завтра четверг, он едет на целый день в горную деревню ковыряться в менее изнеженных и ухоженных ртах. Прошлый раз, не зная его расписания, я пришел в четверг после обеда, позвонил деликатно, не трезвоня, но в доме оказалась только служанка родом из Валь-Каваллины, с которой мы поболтали на бергамасском диалекте. Ох уж эти зубы! Теперь их у меня столько, что на три рта хватит, скоро смогу петь канон «Братец Мартин» на четыре голоса, как персонаж Русселя[58]. (Зубной говорил, мы с ней составим отличный дуэт.) Больше всего возни было с одним, как говорят дети, зубиком, а вернее, с дыркой, в которую врач вставил зуб (к сожалению, не на штифте, что было бы наилучшим решением, да только корень подкачал), прикрепив его чем-то вроде пластмассового салатного листика к десне и хитрыми крючками к соседним зубам. Самое смешное, что знакомый адвокат, один из крупнейших правительственных юристов, встретив меня как-то до или после работы (он любит длинные прогулки, во время которых, случается, спасает утопающих, бросившихся в реку с дурными намерениями; ему без малого шестьдесят, но он, не задумываясь, кидается в воду и вытаскивает их), сказал мне с восхищением, почти с завистью:

— Тебе известно, какие у тебя изумительные зубы? Ты же просто феномен! Мы с тобой почти ровесники, а в нашем возрасте белые зубы — большая редкость. Можешь мне поверить, тебе очень повезло.

Мне действительно повезло, потому что каждый раз, выйдя от зубного, лечившего последние годы мой жестокий кариес — «болезнь, причины которой еще недостаточно изучены», — самым эффективным, коренным, так сказать, методом, я бродил по городу и словно впервые, словно другими глазами видел все вокруг: поросшую лесом гору Пиццо-ди-Кларо, похожую на орла, не то складывающего, не то раскрывающего крылья; Моттоделла-Кроче в буйном осеннем пожаре, Пьяцца-дель-Соле, «чудом сохранившую свой облик во время градостроительного бума», старые особняки с чугунными оградами балконов, ажурными, как мадригалы… Ведь это прекрасно, если зубной врач починил тебе без наркоза разрушенный зуб, который ты уже считал потерянным, если почистил и привел в порядок весь твой запущенный рот и небрежно бросил на прощанье: «Еще немного, и мы закончим»; выйдя от него, ты чувствуешь себя почти счастливым, тебя не тревожит мысль о средней продолжительности жизни, ибо если ты не мотылек, который, едва родившись и покружив вокруг лампы, умирает, и не слон, способный преспокойно прожить сто лет (не говоря уж о попугаях и черепахах), значит, что-то среднее, да-да, мы с гусями где-то посередке… Остановиться здесь, постоять там, услышать голос, доносящийся непонятно откуда — может, из окна с цветами на подоконнике, прочесть на стене школы «Цита и Сальви — вонючки». В квартале, где булыжная мостовая еще противится асфальту, девушка негромко спрашивает подругу, высунувшуюся из окна напротив: «Дашь мне надеть свои желтые чулки?» Точно на охоте в предрассветный час — топот бегущей собаки; глаза, улыбки, обрывки приветствий — Калабрия, равнинная Апулия и, безусловно, Сицилия; многострадальная испанка, мешая итальянские и испанские слова, объясняет кому-то:

— Я не говорю по-итальянски, я говорю только по-испански, стыдно, конечно, зато моя дочь говорит по-итальянски свободно.

Когда же я теперь попаду к зубному? В лучшем случае ждать придется не меньше месяца: теперь записаться к врачу, и не только к зубному, ужасно трудно. Пытаюсь втолковать это старику.

— Что? К зубному? — кричит он. — Жаль-жаль. Приходите еще, а то мы как следует и не поговорили. Я, во всяком случае, всегда здесь в хорошую погоду.

Мне не хочется, чтобы он заметил девушку, объяснявшуюся со мной на пальцах, да он и не смотрит наверх: не поднимая головы, он поворачивается ко мне спиной и бредет, не оглядываясь, по выбеленным, точно кости, камням в сторону кустов, где лежит его одежда. Между тем заметно прибавилось собак. Действуя на нервы, они безнадзорно носятся по берегу, вбегают в воду, отряхиваются, обрызгивая с блаженной непосредственностью тех, кто рядом. Тут и сторожевые, чьи хозяева больше всего ценят в собаках злобность, и декоративные, и охотничьи, есть даже спасатель — старенький, впавший в детство сенбернар, уже не способный кого-либо спасти.

Я быстро одеваюсь. Показываю девушке на большое белое облако с солнечным кантом. Вороны, покружив над нами плотной стаей, улетают навстречу приближающейся ночи. Сейчас, думаю я, самое время рассказать ей про мальчика, которому я помог высвободить застрявшую в спицах ногу, хорошо еще велосипед удалось остановить. Или про брата-протезиста моего зубного врача, обеспеченного постоянной работой благодаря одному дедусе с пиореей, столь неумеренно употребляющему свежую редиску с грядки, что его собственный рот нуждается в регулярной прополке, в результате чего каждый раз лишается очередного резца или коренного. А может, лучше начать разговор с собаки, которую как раз тут задавила машина на глазах все того же брата-протезиста?

— Синьорина!

— Вообще-то синьора, я вдова.

— Такая молодая — и вдова. Трудно поверить.

— Уже два месяца.

В ней не было, что называется, вдовьего смирения перед фатальной неизбежностью; стойкая непреклонность женщины из народа, молодой задор одерживали верх над скорбью. Я заметил, что ее не тяготит разговор со мной, человеком посторонним, скорее наоборот, поэтому после принятых в этих случаях «ничего не поделаешь», «такова жизнь» поинтересовался причиной смерти ее мужа. Несчастный случай?

— Несчастный случай? Можно и так назвать. Он покончил с собой.

— Бедняга. Наверно, слабый характер был. Как-то мы с приятелем обсуждали подобные случаи, и он мне сказал: «Если услышишь о моем самоубийстве, знай, мне стало невмоготу».

— Кажется, я поняла, почему он так поступил. Его мучали угрызения совести.

— Угрызения совести? Кого они не мучают, синьора?

— Его они замучали вконец. Несчастный, он же убил свою невесту. Еще когда работал на юге Франции, в карьере.

— О господи, значит, он много отсидел.

— Да, свое отсидел. Но я, когда выходила за него, ничего не знала, и потом, он был добр ко мне, очень добр, с малышом взял.

— Видно, действительно, добрый был парень. А малыш от кого? Я хотел спросить, кто отец ребенка?

— Один женатик, живет недалеко от меня. Хорошего мало. Я тогда еще в училище ходила, дура была наивная. Мне взбрело в голову, что я беременна, ну, со страху и рассказала все одному преподавателю — молодому такому, интересному, он замещал противного, которого в армию забрали. Так и попалась. Я, знаете, теперь что делаю? Нарочно катаю у него под балконом коляску взад-вперед. Хоть бы дождь пошел. Все бы легче.

— Вам, наверно, на работу пора? Чем занимаетесь? — спросил я, размышляя над ее рассказом.

— Вяжу, по вечерам мою окна на телеграфе. Я бы не возражала устроиться туда постоянно — платят они неплохо.

Она бросила на меня такой наивный, чистый взгляд, что я невольно смутился и вдруг вспомнил, как однажды в горах, выйдя из грота и оглядевшись по сторонам, не увидел ничего из-за сплошного снегопада; я стоял точно под простыней, а когда все утихло, солнце озарило верхушки лиственниц, припорошенных снегом.

— Представляете, — снова заговорила она с улыбкой, — однажды он принес мне стихотворение, сам написал. Там было про что-то скрипучее, кажется про калитку, и все в рифму. Он встречал меня после работы на своем мотоцикле. Ему нравилось быстро ездить. Я боялась, просила потише, а он знай твердил, что больше не будет.

Странная штука: мы одновременно смотрим друг другу на руки. Смущенный тем, что по сравнению с ее натруженными, обветренными руками мои выглядят изнеженными, я рассказываю, как весной ни с того ни с сего у меня появились бородавки, впервые такая пакость, а одна — самая отвратительная — прямо посреди левой ладони, больно даже стало велосипедный руль держать.

— Надо было к доктору сходить, он бы определил, бородавки это или что другое. У одной моей подруги, она живет в долине Бленио, на голове появляются какие-то шишки, и ей их каждый раз вырезают.

— Да я уже собрался к врачу, хотел, чтоб мне их выжгли или срезали, но сперва решил один способ попробовать: пришел я на реку, а дело было в мае, опустил руки в воду, а когда бородавки размякли, стал их соскребать до самых корней, а потом на солнце подсушивать. Поскребу — посушу, опять поскребу, опять посушу, и так час, не меньше. Представьте себе, через неделю ни одной не осталось.

— Потрясающе.

— У меня приятель есть, моложе меня, недавно прошел специализацию по дерматологии, так он мне говорил, что в Женеве, в университетской клинике, многие пациенты поправляются не от лечения, а от веры в лечение; кожные заболевания — дело темное, они тесно связаны с нервной системой, поэтому могут пройти от одного внушения. Кстати, вспомнил, этот приятель в детстве любил есть цветки магнолий.

Она смеется: видите ли, слово «магнолия» вызвало у нее в памяти давнишний сон, если бы не так поздно, она бы обязательно его рассказала, хотя, пожалуй, про того типа интереснее, он был бледный, как полотно, и чуть не задавил ее своей тележкой в супермаркете, нет, конечно, не в буквальном смысле…

Я спрашиваю, не свяжет ли она мне носки, я ношу шерстяные, серо-голубых тонов.

— С удовольствием, если вы не будете привередничать…

— Тогда, пожалуйста, светло-серые, а еще лучше — голубоватые.

— Одну пару принесу на следующей неделе. Договоримся так — в первый же погожий день на этом самом месте. Согласны?

— Согласен. А теперь мне пора, к зубному опаздываю.

— Желаю, чтоб не больно было.

— Спасибо.

Сам не знаю, зачем я наврал про зубного, в этом не было никакой необходимости.

Я долго шел пешком, ведя велосипед за руль. Здесь довольно безлюдно, и среди зелени и деревьев нередко можно увидеть золотых длиннохвостых фазанов, сбежавших, скорее всего, с какой-нибудь фермы в долине Магадино. Летать они не летают, но бегают быстро, если их вспугнешь. У меня на родине, в горах, водятся только сине-черные, с лирообразным хвостом и красными пятнышками над глазами, поэтому, наверно, мне так нравятся здешние, золотые. Но сейчас меня больше интересует молодая женщина, которая бежит к мосту в одном купальнике. Я уже готов крикнуть: «Не убегайте, синьорина!», но предпочитаю прежде ее догнать (на велосипеде это секунда) и шепнуть на ушко: «Ради бога, синьорина, не убегайте!»

— Ах, это вы, господин учитель! — говорит она, останавливаясь. — Представляете, у меня стащили юбку и все остальное, я должна теперь идти домой в таком виде.

— Вот это номер! Ну ничего, — успокаиваю я ее, справившись с недоумением. — У вас прекрасная фигура, честное слово. Не видите разве, в каком восторге рабочие на строительной площадке возле казармы?

Она такая миниатюрная, такая тоненькая, что я не могу удержаться и, взяв ее под мышки, без труда поднимаю в воздух, как ребенка.

— Вы просто пушинка, ничего не весите.

Сначала она смеялась, а потом посмотрела на меня странным взглядом, словно заподозрила, будто ее вещи спрятал я, но я-то сразу понял: это проделки обезьяны.

— Кроме шуток, здесь сегодня бегал шимпанзе, здоровенный, вот такого роста, он и меня напугал — вспрыгнул вдруг на багажник, да-да, этот способен стащить одежду у дамы. Разве теперь узнаешь, куда он ее дел!

— Вы меня разыгрываете, господин учитель.

— Честное слово, нет.

Проводив до моста свою коллегу (она преподает физкультуру, а в детстве играла на скрипке и подавала большие надежды), я сказал, что могу съездить в город и попросить кого-нибудь из друзей забрать ее на машине, но она отказалась.

— Нет, нет, я сама доберусь, до свидания, — и пошла через поле на виду у рабочих, провожавших ее улюлюканьем и грубыми шутками, а потом скрылась за кустами бузины. Ну а что там старик? Он успел снять черные трусы и надеть белые и теперь сидит на темном камне посреди опустевшей дамбы; таким — одиноким, в трусах до колен — сохранит его моя память.

И вот я снова кручу педали и уже через несколько минут въезжаю в город. Здесь, на ровном асфальте, я развлекаюсь тем, что стараюсь ехать как можно медленнее, временами даже переходя для этого на сюрпляс — выдержки у меня достаточно, да и дома никто не ждет. Дом мой стоит на холме (разумеется, он не мой, а домовладельца, у которого я снимаю квартиру — кабинетик, спальню и крошечный туалет, и смешно слушать, как хозяин хвастает, будто он и есть автор планировки). Подняться к дому можно разными путями: веселее — дорогой, навстречу молочным ручейкам с молокозавода, а короче — по новой улице, варварски пробитой напрямик к ветеринарной лечебнице для удобства машин «Зеленого креста». Неподалеку от меня живет сгорбленная старуха, она ходит в красных домашних тапочках. Однажды мне приснилось, будто из своего садика, прилепившегося к вершине холма (где каждую весну расцветают потрясающие глицинии, каких нет ни у кого по соседству), она прыгнула вниз, на крышу родильного дома; крыша рухнула, а старуха появилась из облака пыли, словно из пепла, прямая как палка, и заорала:

— Подавитесь своей страховкой, вы, мошенники с пеленок!

Давно не вижу в остерии Пиротехника и спросить про него не решаюсь: боюсь, не умер ли; последнее время он так одряхлел и, по словам Доки, ни на что не годился. Он единственный не играл в карты — ни в скопу, ни в очко, а спал себе за столиком сном проводника-пенсионера, настолько чутким, что, стоило кому-нибудь шутки ради произнести: «Свободной комнаты не найдется, хозяин?», тут же просыпался.

Кто и когда прозвал несчастного продавца зонтов «Достоевским», чтобы не обижать его словом «идиот»?

Иногда меня догоняет мусороуборочный грузовик; он поднимается настолько медленно, что я успеваю уцепиться за него с одобрения мусорщика, моего односельчанина, без опасности для жизни.

На сей раз иду домой пешком, ведя велосипед рядом; иду не по тротуару, а вдоль обрыва, глядя вниз на пересохший ручей, давно уже отвыкший от детских голосов.

Загрузка...