В телефонной будке немилосердно смердило — как от пепельницы в старом железнодорожном вагоне третьего класса. Внутри сырая вонь, снаружи моросящие сумерки. Небо чернее обычного. Темное зеркало привокзальной площади. Повсюду ослепительные огни. Неоновые спагетти реклам: ковровый магазин, ресторан, сигары, часы — и кровеносное кружево светофоров. Короче — дрянной вечер. Мокрый и холодный воротник пальто натирал шею. Дождевая влага стекала с волос за шиворот, и Хайди кричала в трубку: «Между нами все кончено! Все! Точка! Все!» В такие мгновения окружающее растворяется до пустоты; в будке тишина, снаружи шум, и остается лишь нервно теребить телефонную книгу и таращиться на телефонные номера. На стенах будки каракули шариковой авторучкой: Эрнст — номер, Лили — номер. Ивонна, Герда, и, как курица лапой, непристойный рисунок, и… «Можешь больше не звонить, никогда!» — крикнула Хайди в трубку. Что на это сказать? Ни один остряк не нашелся б в таком положении, да к тому ж накануне я загнал свой «порше» на бордюр и разбил всю переднюю ходовую часть. «Тысячи на полторы, не меньше», — сказал служащий сервиса и ухмыльнулся, будто я ему голую бабу в гараж привел. Короче — другой бы подумал: к черту, в Нидердорф — и напиться. Но что толку, когда с Хайди все кончено; а ведь однажды я б, наверно, предложил ей пожениться, когда у меня, графика, будет хотя бы своя мастерская. Хайди повесила трубку. Раздались щелкающие гудки. Такие вот дела; и что, сущности, может быть нового, госпожа говорилка…
Какое-то время я держал трубку в руке, другой нажимал на рычаг. А фигура не двигалась с места, как и в течение всего времени, пока я препирался с Хайди. Она торчала снаружи под дождем как стоячая вешалка; все на ней болталось. Иностранка, я сразу понял; и, окажись здесь Макс, мы б еще, наверно, поспорили: она с Сицилии! Нет, из Калабрии! Нет, с Крита!
В своей черной одежде она выглядела по-средиземноморски: черный головной платок, скрепленный под подбородком; с плеч свисало что-то вроде шерстяной накидки. Юбка ниже колен, черные чулки и давно вышедшие из моды лакированные туфли. Лицо как у мыши, идеальная натура для плаката «Хлеб — голодным!». В руке она держала матерчатый саквояж времен царя Гороха, с металлической скобкой-застежкой.
До сих пор ее лицо я видел только мельком, сквозь стекло и дождевые разводы: светлое, как маска, бледное лицо, оттененное темной одеждой. Такие лица встречаются подчас в газетных репортажах о стихийных бедствиях в южных странах. Лицо, нижняя часть которого закрыта рукой, видны только глаза и низкий, горестно наморщенный лоб.
Наконец я вышел из будки и застегнул плащ. А мышь уже засеменила навстречу и, протянув мне бумажку, пробормотала, насколько помню, «сеньор» и что-то еще по-испански. На бумажке были имя и адрес: Мигель Росарио Сомоса, Штрельгассе, 12.
Мне сразу стало ясно: мышь разыскивает этого Мигеля и не знает ни слова по-немецки. У меня в памяти какие-то испанские словечки туристов: «ole»[14] и «chica»[15]; и все, что через пень колоду могу я сказать еще, смахивает скорее на итальянский. Но я все-таки понял, что этот Мигель — ее муж и что она приехала за ним из Испании; однако что она хотела сказать жестами, водя рукой взад и вперед перед коленями и повторяя «Miguel» и «piernas»[16], осталось для меня загадкой.
Я бы, конечно, никогда не смог объяснить мыши, как ей добраться до Штрельгассе, но сейчас я почувствовал себя в роли покровителя юных девушек и сказал: «Vieng»[17]. И хотя это было не по-испански, мышь поняла, с доверием посмотрела на меня своими кроткими глазами, какие бывают на лицах тетей из Армии спасения, и я направился с ней через привокзальную площадь к остановке седьмого трамвая, идущего до Реннвег. В трамвае я выяснил, что зовут ее Пруденсия и что она из окрестностей Гуадиса. Места под Гуадисом мне знакомы. Однажды с коллегой я объехал самые глухие уголки Сьерры-Невады. Коростой покрытая земля, плантации стручкового перца, каменистые пашни, солнце, сушь. Ночи столь же безмолвны, как и дни, когда не лают собаки. Не слышно никаких гитар, и только смерть танцует там фламенко, как гласит заглавие одного фильма. В деревнях редко увидишь ребенка. Женщины прячутся за деревянными ставнями и оцепенело глядят на улицу из темных лачуг. Их можно увидеть у водосборников — молодых, старых, одетых в черное, можно увидеть вдов; все женщины выглядят как вдовы, Пруденсия такая же.
Молодые мужчины уехали на чужбину, работают в Германии, во Франции, в Швейцарии. Деревни опустели, вымерли. На порогах домов или в тени эвкалиптов сидят старые, иссохшие мужчины. Я их тогда сфотографировал.
Пруденсия молча шла рядом вверх по Реннвег. Наконец мы остановились перед номером 12 на Штрельгассе. Но на почтовом ящике Мигель Росарио Сомоса не значился. Мы поднялись по лестнице, и я позвонил в дверь. Молочное стекло озарилось бледным светом, раздался кашель; пожилой человек открыл дверь и приветливо сказал: «Бог в помощь», что сейчас не часто услышишь; и я был страшно тронут этой приветливостью. Но он не знал никакого Мигеля. Правда, у госпожи Келленбергер на четвертом этаже кто-то снимал комнату и выглядел как испанец.
Госпожа Келленбергер не сказала «Бог в помощь». А всего лишь «Да? Что вам угодно?». И неотрывно пялилась на Пруденсию. A-а, этот тип, Сомоса! Да-да, вроде так его и звали. Это тот, кто постоянно девок водил. Одно время он даже со швейцаркой сожительствовал. С какой-то шлюхой: порядочная швейцарка никогда не станет связываться с испанцем. И, не потерпев этого, госпожа Келленбергер вытурила Сомосу. Но главное — госпожа Келленбергер знала его адрес. Он живет теперь в Ауссерзиле. Ципрессенштрассе, 73. У Люти.
Поначалу я хотел взять такси, посадить в него мышь и сунуть шоферу десятку; но это показалось мне трусостью. Ведь Пруденсия в конечном счете спасла меня от хандры из-за Хайди.
Мы пошли на Парадеплац и подождали восьмерку. Трамваи были битком набиты. Субботний вечер и конец сеанса в кинотеатрах. Таща Пруденсию за руку, я влез в вагон через заднюю площадку, и мы протиснулись вперед.
У гармошки было одно свободное место, подле дамочки, складки рта которой показывали двадцать минут девятого. Дамочка сидела дубина дубиной и шамкала. Ее пальцы-сосиски осанисто покоились на пузатом ридикюле, лежавшем на свободном месте рядом. Я кивнул Пруденсии, чтобы она села на это место. Дамочка нехотя убрала сумку и, уставившись на Пруденсию ненавидящим взглядом, брезгливо сморщилась, отчего складки у рта обозначились еще резче. И опять зашамкала. В такт подергивалась ее шляпа, похожая на переделанный траурный венчик. Пруденсия подняла голову и, обращаясь ко мне, тихо произнесла несколько слов. Мне послышались в них вопросы, но я не понял и сказал: «No sabe»[18]. Дамочка тотчас повернула голову и выпучилась на нас.
На следующей остановке эта старая перечница резко поднялась и нетерпеливо протиснулась между нами; при этом ее сумка ударила Пруденсию по лицу. Но Пруденсия осталась спокойной, безучастной и на вид даже равнодушной, только убрала пару прядей под платок и еще плотнее обтянула им лицо. Под чужим взглядом, почувствовав, что я смотрю на нее, Пруденсия тотчас прикрыла рот рукой — костистой, грубой рукой, привыкшей к работе в земле, к выкорчевыванию камней из пашни, к отбиванию белья на речных камнях, к сплетанию стручкового перца в косицы. Рукой, которая никогда не ласкает мужчину или ребенка или делает это очень редко. На обезображенной работой руке Пруденсии тонким обводом чернели сточенные ногти. Но эта грязь меня не раздражала, чему я удивился.
У товарной станции мы вышли. Впереди нас шел какой-то человек со скрипичным футляром, он тоже направлялся по Ципрессенштрассе, где он исчез в одном из подъездов. Наши шаги звучали гулко, отдаваясь эхом от фасадов доходных домов — так было тихо на Квартирштрассе.
Но я ошибся: номер 73 оказался ближе к Баденерштрассе. На Буллингерплац опять начало моросить, и легкий порыв ветра сбросил в бассейн фонтана последние листы с каштанов. На товарной станции засвистел локомотив. Отворилась дверь ресторана «Буллингерплац»; наружу вырвался шум субботней гулянки, и с лестницы донеслись два мужских голоса. «No es mucho lejo»[19],— сказал я Пруденсии. «Como no»[20] или что-то в этом роде сказала она. Я хотел понести ее саквояж, но она не позволила. Как это и бывает в Испании: мужчина едет на осле, а женщина идет сзади.
Сегодня, в воспоминании, все похождения с Пруденсией кажутся странными и нереальными. Почему такие банальнейшие впечатления, как ночь, дождь, свет, тень, стук шагов, шум и тишина, грязные ногти мыши, запечатлелись в моем мозгу, как на фото, мне непонятно. И вообще почему такой человек, как я, больше всего любящий потрепаться с коллегами в баре «Малатеста» или полежать с подругой в кровати, полночи проболтался по Цюриху с этой совершенно незнакомой мышью из южной Испании в поисках ее Мигеля, не могу уразуметь я и поныне. В духе великой любви к людям меня никто не воспитывал. Наверно, в тот вечер Хайди просто выбила меня из колеи.
Наконец мы остановились перед домом номер 73. Подъезд был закрыт. Шел двенадцатый час. Я нажал на кнопку, звонок раздался на четвертом этаже и, скатившись по лестничной клетке, отразился от парадной двери. Госпожа Люти оказалась, слава богу, мягким человеком. Ничего-ничего, сказала она, муж все равно еще смотрит телевизор. Что, впрочем, было слышно.
— Да, бедняга, — сказала госпожа Люти на лестнице. — Мы заботились о нем, как о собственном сыне.
Госпожа Люти остановилась на лестничной площадке. Сильно пахло свеженатертыми полами.
— Представьте, что бедняга пережил. Они отняли ему и вторую ногу!
Мне чуть не стало дурно. Так вот в чем дело. Вот откуда не понятые мною движения пилы. Вот что мышь хотела тогда объяснить! Мне бы уйти, но любопытство — одна из приятнейших моих слабостей, к тому ж до проезда Альберта Швейцера было уже рукой подать… В комнате Люти орал телевизор и клубился сигарный дым. В мягком кресле утопал багровый затылок в нижней рубашке и, положив босые ноги на скамейку, гипнотизировал экран. На поручне кресла балансировала полная пепельница. На горлышке «Чинзано» лежал сигарный окурок. Когда мы проходили мимо кресла, затылок даже не повернулся. Пруденсия задела пепельницу сумкой, свалила ее на ковер, и во все стороны покатились окурки.
— Ничего, — сказала госпожа Люти, — ничего.
Но Пруденсия была уже на коленях и руками сгребала окурки и пепел. И тут затылок встрепенулся.
— Что за люди?
— Это к Мигелю, — сказала его жена.
— А-а, — сказал он, уже косясь другим глазом опять на экран.
Госпожа Люти показала дверь комнаты: «Входите-входите!»
Мигель сидел на кровати, укрытый до пояса шерстяным и стеганым одеялами. Он увидел Пруденсию. Лицо его на миг исказила усмешка, видимо, то была радость. «Hola, mujer»[21],— сказал он. «Hola», — ответила Пруденсия. Она нерешительно подошла к нему. Остановилась у кровати, потом нащупала его руку, подержала некоторое время и повторила: «Hola». Мигель указал на стул рядом с кроватью. Она села и застыла, выпрямив спину. Он вновь на миг улыбнулся и заговорил — сначала медленно, потом все быстрее, настойчивей. И чем быстрее он говорил, тем лихорадочней звучал его голос.
Лицо Мигеля было похоже на лицо Пруденсии. Кожа, плотно обтягивающая кости. Низкий лоб, тонкие, жесткие губы. Обманчиво пустой взгляд.
Пруденсия, видно, объяснила мужу, почему я здесь. Он улыбнулся мне и спросил: «Ты есть швейцарский?» И уже опять говорил с женой. Постоянно звучало одно и то же слово: renta[22]. Потом Мигель неожиданно откинул одеяла и показал свои культи. Они не были перевязаны. Ампутационные шрамы на коленных суставах были жуткими — в струпьях, окрашенных в синеватый и местами в зеленоватый цвет. Тошнотворное зрелище. У меня перехватило дыхание, а Пруденсия приложила руку ко рту и какое-то время оцепенело глядела на обрубки ног.
Наконец Мигель выговорился. И посмотрел на меня. Он говорил по-немецки вполне сносно. С минимальным количеством слов, но понятно. Обстоятельно рассказал о том, как все случилось. Он потерял так много крови, что чуть не умер. Потом вытащил из бумажника в несколько раз сложенную газетную страницу и протянул ее мне: раздел местных происшествий газеты «Тагесанцайгер». Под рубрикой «Краткие сообщения» было напечатано:
«При сортировочных маневрах на товарной станции под движущийся железнодорожный вагон попал 26-летний подручный, испанец. В тяжелом состоянии он доставлен в госпиталь кантона».
Никакого имени. Подручный. Испанец.
Перед тем как он поедет домой, железная дорога «Эссабебе» снабдит его протезами. Управление дороги, конечно же, хочет как можно скорее сбагрить его на родину. С протезами и ста пятьюдесятью франками пенсии в месяц. «Francos suizos»[23],— подчеркнул Мигель, сделав паузу, и глаза его на какой-то миг радостно вспыхнули.
Сто пятьдесят швейцарских франков — кругленькая сумма для человека, который живет в Испании и не турист. Мигель сможет существовать на пенсию как «caballero»[24], как «rico»[25]. Он так и сказал. Весь день он будет играть в домино в деревенском клубе. Но кадрить девочек, наверно, уже не выйдет. Уж такова жизнь.
Пруденсия, как и прежде, неподвижно и прямо сидела на стуле, не сводя глаз с лица мужа. «Sí, Miguel, sí»[26],— подтверждала она все, что говорил ей муж. Внезапно оба умолкли. Пруденсия неотрывно глядела ему в лицо, будто не хотела видеть всего остального. Он это почувствовал и закрылся одеялом. И потом, разбивая молчание между ними и перекрывая грохот телевизора в соседней комнате, внезапно раздался выкрик — выкрик со всхлипом, который вырвался из самого нутра Мигеля, да так, что он содрогнулся. Пруденсия неловко обняла мужа, и ладонь ее легко, словно птичье крыло, затрепетала на копне его зачесанных назад волос. При этом в горле у нее заклокотало как у птицы.
Платок сполз на плечи, обнажив длинные, блестящие черные волосы, удивительно мягкие и хорошо уложенные. За ушами открылась кожа — белая, как алебастр, молодая, моложе, чем на лице. Ей было, верно, не больше двадцати двух — двадцати трех.
Так сидели они, сплетясь друг с другом. Человеческий узел. Остров. Я покрылся мурашками. Будь я верующим, то, наверно, искал бы спасения в церкви. Всемогущий боже! Сколько страданий на свете! Молча, на цыпочках я вышел из комнаты.
— Кто она? — спросила госпожа Люти, открывая мне дверь.
— Думаю, его жена.
— Ах вот что, — сказала госпожа Люти. Больше она ничего не сказала. Ах вот что.
Ну а что можно на это сказать?