© 1977 Éditions Grasset & Fasquelle, Paris
Вчера я ходил к пастору. Если женишься и хочешь венчаться в церкви, чтоб читали проповедь, чтоб мальчишки при выходе осыпали тебя и новобрачную рисовыми зернышками и леденцами, приходится идти к пастору. Пасторский дом стоит высоко, на самом краю деревни, ставни у него зеленые с белым, как в префектуре или в тюрьме. Я весь вспотел, пока поднимался, хоть перед этим почти ничего не пил — только кружку пива в «Солнце», где начинается подъем, и еще одну кружечку, когда добрался до площади.
И бояться-то вроде совсем не боялся, а вот вспотел. Так у меня каждый раз, когда надо сделать что-то важное. Стены у пасторского дома белые-белые. Я позвонил. Открыл мне сам пастор. Мы прошли по коридору, где пахло картофельным пюре, это хорошая вещь, у нас дома часто его едят, но пастор молчал, он шел впереди в своих черных брюках, его размеренные шаги отдавались под сводами, мы поднялись на второй этаж и вошли в кабинет.
— Садитесь, пожалуйста.
Лицо у него худое, голос резкий. Зубы торчащие, желтые, как кабаньи клыки. А черные глаза все время ощупывают тебя.
На столе — раскрытая Библия, стопка бумаги и пишущая машинка. На стенах поблескивают фотографии в застекленных рамках. Над самой головой пастора — деревянное распятие, на котором выжжен девиз: ПОБЕЖДАТЬ. Я опять был весь в поту.
— Итак, вы женитесь. И вам, конечно же, понадобился пастор. А в церковь вы и не заглядываете! Честно говоря, мне не нравится, когда меня используют вот так. Я слышал, что здешнее кафе с успехом заменяет вам церковь…
Я не отвечал. Да и что ответить этому металлическому голосу? Глаза его ранили и впивались, как два ножа. Он улыбался, показывая клыки:
— И Берту я тоже очень давно не видел. Я учил ее катехизису по меньшей мере лет десять тому назад. Потом, понятное дело, она исчезла…
— Она не смела пойти в церковь после того, как попала в аварию. Теперь у нее одна нога короче другой, и на нее все смотрят. Она боялась, что люди станут смеяться, опять начнут рассказывать друг другу про эту самую аварию. Про историю с автомобилем…
— Ходить в церковь стесняется, а венчаться хочет. Не рассказывайте мне небылицы. Если человеку нужно в церковь, он не побоится туда войти. Это все кривляние!
Нет, он ничего не понимает. Он не знает, как Берта месяцами заново училась ходить, как одна, без помощи, передвигалась по улице, сначала на костылях, потом наваливаясь всей тяжестью на палку, стараясь одолеть сначала сто метров, потом больше — двести, триста метров улицы, и так до последнего дома, как Берта боролась с болью, с пересудами и насмешками, возвращалась обессиленная, смертельно бледная, задыхающаяся. «Вот увидишь, я сумею. Сумею. Я никогда не буду ходить так, как раньше, но буду обходиться без костылей, без палки, выплачу штраф до конца, и мы сможем венчаться в церкви с высоко поднятой головой!»
— Ну ладно. Сколько Берте теперь лет?
— Двадцать семь.
— А вам около тридцати?
— Тридцать два.
— Она работает?
— Она не вернулась к работе на заводе. То есть вернулась, но не полностью. Подменяет отсутствующих. Нога…
— Да, я понял. Отец у нее умер, если не ошибаюсь.
— Погиб во время взрыва на красильной фабрике. Мать получает страховку. Это случилось пять лет назад.
— Брат, насколько я помню, слабоумный?
— Не совсем. Когда ему было три года, он перенес менингит. Им занимается мать. Она ни за что не хотела отдать его в больницу.
— Ясно. Ее основное занятие — гулять с ним целыми днями. Не так уж это неприятно. А теперь давайте-ка почитаем Священное писание.
Он наклонился к Библии, раскрытой перед ним на столе, стал перелистывать ее, вынул закладку, разгладил страницу ладонью.
Я рассматривал фотографии, висевшие вокруг него на стене; почти на каждой можно было узнать его высокую, тощую фигуру — это были группы обучающихся катехизису на прогулке в горах, среди цветущих лугов, перед высокими елями; в одной из этих групп наверняка была Берта, но я не мог встать, подойти ближе и отыскать ее в стайке девочек, окружившей человека в белой рубашке.
— Вот слова пророка! — продолжал безжалостный голос. — А когда пророк говорит — самое время одуматься и слушать. Он вопрошает стража. Стража! Будьте внимательны. Читаю Священное писание:
«— Страж, когда придет ночь?
Страж отвечает:
— Приходит утро, но придет и ночь». Придет и ночь, усвойте это! — Он был в раздражении, голос стал еще жестче: — И ночь, дружочек! О, вы с Бертой думаете, что вы сильны, думаете, будто вы неуязвимы — потому что вы молоды, потому что для вас еще утро, но за ним придет ночь, слышите, она придет. Придет!
Теперь он уже кричал, ударяя по столу жилистой рукой, взгляд его уперся в стену позади меня, которую я не мог видеть.
Потом он велел мне сложить руки и пробубнил «Отче наш». Мы встали. Он сказал, что сообщит мне, когда будет венчание, и я остался на лестнице один. А что делал он, оставшись один в своем кабинете? Читал, разглядывал стену над моим пустым стулом? В коридоре по-прежнему пахло картофельным пюре, это такой приятный домашний запах, было слышно, как гремит посуда — наверно, на кухне накрывали стол.
Я больше не потел.
Я зашел в «Солнце», заказал пива, но прежде, чем сделать первый глоток, позвонил Берте.
— Берта, дорогая, мы будем венчаться! Да-да, все прошло очень хорошо. Будет венчание, и пастор, и конфетки при выходе. Слушай, у меня еще есть кой-какие деньги. Купи себе самое красивое платье, знаешь, с золотом, и туфли, и сумочку, и еще купи фату с венком, Берта, дорогая! Да-да, с венком. Фату с венком. Ты очень хорошо расслышала.
В тот день, когда Жан-Полю Даллю впервые было видение (он ничего не может сказать точно, помнит только длинную улицу, две башни и тюрьму на холме), он слишком устал, чтобы воспринять это как надо; а вечерний сумрак не дал ему хорошенько разглядеть явившееся, расплывчатое и яркое одновременно. Кроме того, он изрядно выпил. Узкая улочка, две башни, здание — очевидно, тюрьма, стоящая на холме, — и на фоне этого обыденного пейзажа — нечто блестящее, вернее, светящееся: оно перемещалось, приближаясь к Жан-Полю, и вдруг погасло на углу улицы, по которой он шел. Это мгновение оставило у Жан-Поля жутковатое, но приятное чувство избавления, словно какое-то таинственное чудо снизошло к нему и спасло его в этой греховной жизни.
К следующему дню состояние не прошло.
Ранним утром он не преминул наведаться на то самое место, где некий образ явился ему; но то ли сам он слишком выспался и отдохнул, то ли свет зари не благоприятствовал таким зрелищам, — так или иначе не произошло ничего, и, слегка разочарованный, Жан-Поль Даллю отправился на службу. Он был уверен, однако, что вчерашнее ему не пригрезилось, а непонятное возвышенное состояние, в котором он находился, окончательно убедило его в реальности происшедшего.
Назавтра — опять-таки ничего, но возвышенное состояние не проходило. И так день за днем целую неделю. Это помогало выносить будничное полусонное существование. Но ничего похожего на видение больше не появлялось.
По нескольку раз в день Жан-Поль Даллю приходил на Большую улицу, на то место, где видел чудо, ждал, напряженно разглядывал переулок за углом, две башни, безлесный холм, но никакой фигуры, никакого проблеска, никакого свечения не было заметно среди этих слишком знакомых ему очертаний. Поутру Жан-Поль еще был умиротворен долгой ночью, проведенной в тишине маленького городка. Там спишь, как в прохладной норке. В полдень душа его была утомлена мелкими служебными дрязгами. А к вечеру он уже едва мог сдержаться, и только принятое им твердое решение никому ничего не рассказывать мешало ему в этом раздраженном состоянии объявить всем встречным о своей избранности. Он бы давно сделал это днем, швырнул бы эту новость в наглые физиономии своих коллег, если бы не определил раз и навсегда сохранить драгоценный дар для себя одного.
Приближался праздник Тела Господня, и Жан-Поль Даллю, зная, что ему предстоит впервые участвовать в процессии, упорно хранил обет молчания как благодарность за бывшее ему видение. Он вменил себе в обязанность достойное и трезвое поведение, чтобы к великому дню оказаться достойным неслыханной чести, каковой был удостоен он один во всем приходе.
Эти добрые намерения претворялись в дела. Он уже давно не бывал на кладбище. И отправился туда. Погрустил на могиле родителей и девушки, чьим женихом хотел стать лет двадцать назад. Внутри ограды все заросло шиповником, ползали змеи. Эту часть кладбища собирались срыть. Жан-Поль Даллю укорил себя за эту забывчивость. Он исправил дело, распорядившись перенести дорогие ему останки в новую часть кладбища. А соответствующую сумму пусть вычтут из его жалованья за следующий месяц.
Вечерами он избегал ходить по правой стороне Нижней улицы, где юркие тени в кожаных пальто ловили клиентов у дверей дешевых гостиниц.
Он уплатил долги в нескольких кафе, куда уже месяцами не решался заглядывать.
Он сделал анонимные пожертвования разным благотворительным учреждениям. Ходил к утренней мессе и к вечерней. Но никому, ни за что не рассказывал он о необыкновенном существе, излучающем блеск и сияние, которое весенним вечером приблизилось, чтобы дать ему знамение, поддержать его, возвысить его одинокое и безвестное существование.
И вот, наконец, настала среда, канун праздника. Жан-Поль Даллю отпросился со службы на этот день, чтобы провести его в молитвах и благочестивых размышлениях. В шесть часов утра он уже слушал раннюю мессу. Когда он собирался выйти из церкви, подошел кюре и ласково положил ему руку на плечо.
— Дорогой Жан-Поль, — сказал кюре.
Смущенный Жан-Поль Даллю молча стоял посреди опустевшей церкви.
— Дорогой Жан-Поль, с некоторых пор вы стали выказывать изумительное благочестие. Я счастлив, что вы снова среди нас. Завтра вы пойдете в процессии…
— Я стараюсь это заслужить, святой отец.
— Понимаю, понимаю. Могу ли я, однако, с вашего разрешения…
— Да? — настороженно отозвался Жан-Поль.
— Не знаю, как сказать. Вы не пропускаете ни одной мессы. Вы постоянно исповедуетесь. В этом смысле вы безупречны. И все же… Вы какой-то угрюмый. Вы чем-то озабочены, дорогой Жан-Поль. Вы словно что-то скрываете. Знаете, у меня сложилось впечатление, что вы не все мне сказали, что вы храните какой-то секрет, который сковывает вас и отдаляет от людей…
И тогда, сидя рядом с кюре на последней скамье маленькой церкви, Жан-Поль Даллю сбивчиво рассказал об улице, двух башнях, тюрьме на холме и о видении, возникшем на фоне привычного пейзажа. И о своей уверенности в том, что видение избрало именно его. О том, что его отличили среди других. И о том, как он вел себя с тех пор.
Кюре слушал молча.
Когда Жан-Поль закончил свой рассказ, он помолчал еще минуту, а потом медленно произнес:
— Это очень плохо, сын мой.
Жан-Поль вздрогнул.
— Это тяжкий грех гордыни.
— Гордыни, святой отец?
Ему не верилось.
— Ну разумеется, — продолжал кюре. — Вы подумали, будто вам было знамение свыше, мой бедный друг, в то время как у вас была простая галлюцинация от усталости… или от избытка алкоголя. Это прискорбное заблуждение. Но господь в своей неизреченной доброте простит вас, если вы смирите дух и сознаетесь в этом. Идемте в исповедальню.
Но, выходя этим утром из церкви, Жан-Поль Даллю не был кроток сердцем и покоен душою. Тревога и обида переполняли его. Ведь его не выслушали. В его тайне ничего не поняли. А он был уверен в том, что знал. В том, что видел. В том, что говорил.
День прошел не так, как надо.
Кафе «Лебедь», кафе «У моста», сперва он молчал, потом стал бормотать себе под нос, потом рассказывать вслух свою историю, потом хватать людей за руку, чтобы рассказать ее снова. А еще солнце пекло вовсю. И столько пива было. И в двух шагах — Нижняя улица, фигурки перед гостиницами, крашеные волосы этой смуглянки, которая всегда была так внимательна к нему. Уж она-то по крайней мере выслушает его историю, не станет хихихать, как другие.
На следующий день колокола ста тридцати двух церквей городка поднимают оглушительный трезвон, и Жан-Поль Даллю, пошатываясь, занимает свое место в процессии.
Но для него уже слишком поздно.
Теперь он сидит, навалившись на стол в кафе «Кедр», у самой двери, и голова его покачивается над пивной кружкой.
— Идти в процессии в праздник Тела Господня — этого мало. Надо еще вести себя прилично!
Хозяин кафе отбирает у него пиво и преспокойно подталкивает к выходу.
Жан-Поль оборачивается к стойке.
— Мари-Анж!
Головка в ореоле золотых волос делает знак: нет.
— Хватит пить, — говорит хозяин. — Все остальные еще в соборе. Иди к ним. Сюда можешь прийти потом. Стоило, конечно, участвовать в процессии, чтобы потом напиться до бесчувствия.
Это правда, остальные еще в соборе. Главный портал открыт, слышатся звуки органа, пение; в узких улочках музыке вторит эхо. Кафе «Лебедь», кафе «У моста», кружка пива, две кружки, воздух дрожит от зноя, солнце наливается страшной обжигающей желтизной, от которой застилает глаза и трясутся руки.
— А я видел епископа, и совсем близко.
— Ну да, ты видел епископа. Как же получилось, что ты не пошел за ним в собор?
— Мне наплевать, я видел епископа. И солдат. Они дали залп салюта на Большой улице. Из окон свешиваются скатерти и ковры. И столько золота повсюду!
Кафе «Крест», кафе «Аист», воздух дрожит от чудовищной жары, солнце пьянит сильнее, чем пиво.
— Как гремели фанфары! А епископ, черт возьми, он ведь мне руку для поцелуя протянул!
Так взывает глас Жан-Поля Даллю в одиночестве и печали. На крышах полощутся флаги, органы ревут, хоры надрываются, епископ благословляет. За столиком кафе — одного, другого, третьего — буйствует многогрешный избранник, думавший, что узрел знамение в вечернем сумраке, его тошнит, и он рыдает в ярком свете дня, среди не верящих ему праведников.
В это снежное утро он остановил ее. И теперь с гневом смотрит на слишком загорелое лицо: белокурый пушок как ореол вокруг смуглой кожи, прорезанной крохотными морщинками у подбородка и вокруг глаз. Тридцать девять лет. Лора. Его жена. Зачем он остановил ее?
Было пасмурно и влажно. Этим утром под ноги стлался тающий снег, мост облепила корка заледеневшей грязи, деревья на эспланаде в ста метрах отсюда кажутся обвислыми тряпками. Он мог пройти мимо торопливым шагом, вежливо поклониться — и все… Теперь ловушка захлопнулась, время остановилось и воцарилась печаль.
— Как дела у Патрика?
Они долго сидели молча перед кружкой пива, сначала украдкой посматривая, а потом разглядывая друг друга с ненавидящей нежностью, которая связывает их крепче, чем обоим хотелось бы. Он знает, что голос его выдал.
— Все лучше и лучше. Время у него сейчас такое. — Она смеется. — А как у тебя проходят занятия? Все в порядке?
— Все лучше и лучше. Ты, наверно, уже слышала об этом. Прямо цирк какой-то. Не знаешь, за что раньше хвататься. А в этом году еще двух стажеров прислали.
— А как Антуанетта?
Спросила — и чуть поджала губы. У Лоры тоже тон какой-то неестественный. Неискренний.
— Антуанетта? У нее будет ребенок. К рождеству. Ну, в общем, к концу декабря.
Лицо сидящей напротив сразу постарело. Резко побледнело под загаром. Морщинки у подбородка и вокруг глаз словно вдруг стали глубже и темнее, но вот они уже разглаживаются, кожа снова наливается загаром, оживает, прекрасные серые глаза улыбаются под высоким лбом. Лора. Его жена. Восемь лет он ее не видел. На шее залегли складки, на висках немало седых волос, она дышит слишком часто, запыхалась, а ведь они уже четверть часа сидят за этим столом.
Она говорит, говорит, а он все не может отвести глаз от побежденного, смирившегося лица. Веерообразные морщины у глаз, размышляет он, одрябший подбородок, вздутые жилы на шее, красные пятнышки на скулах, зубы тоже попортились, пожелтели за восемь лет, на клыке блестит золотая коронка, а у переднего краешек отбит. Несчастный случай? Или кто-то ударил? Да нет же, успокойся, не выдумывай ужасов — щербатый зуб, только и всего. Что ты хочешь? Лора постарела. Это ведь в порядке вещей. У нее есть чувство юмора. Она умеет бороться. Муж у нее богатый. Умный. Наверно, она любит его. Между прочим, у него двое детей от первого брака. Надо бы как-нибудь спросить… А дом? И ведь он еще год должен быть на стажировке в Гааге? Все эти вопросы столько лет оставались без ответа, иногда они снова приходили на ум, но смутно, словно сквозь мерцающий туман забвения, куда отодвигаются слишком трудные, безнадежные дела.
Эти складки, эти морщины на лице, которое он любил, — словно вестники небытия; а что может сделать Лора, красивая женщина, какое оружие есть у нее против разрушения, против великого ничто?
Опять пошел снег. Вот он кружится за окнами кафе, деревья на эспланаде уже стали совсем белыми, дым от сигарет скверно пахнет, они выходят, пожимают друг другу руку на прощанье, нет, так уж слишком глупо, они желают друг другу всего лучшего в предстоящем новом году и снова прощаются: осторожный поцелуй в щеку. Нет, все-таки Лора сумеет постоять за себя. Она еще поборется. Она очень красива. Ладно, ладно, никто не видит этих морщин, этих призраков, то и дело проносящихся по ее лицу. Только я их вижу, как лжепророк… Странное утро. Нелепая встреча, душное кафе, не переменившееся, но измученное лицо, неискренний разговор, и вот теперь этот снег, слишком легкий и нежный, нежный до тошноты. С ней ушли прежние зимы, серые глаза, чуть неуверенная походка, такая знакомая рука, нервно сжимавшаяся на столе, морщины, заметные под загаром, одышка. А сколько еще предстоит лет, когда надо будет учиться забывать это чертово лицо и, что еще хуже, видеть, как оно разрушается, как разъедают его морщинки, бороздки, темные пятнышки, крошечные отметины — для смотрящего они как этот снег, который тает под ногами и растекается по теплой земле перед настоящей стужей. Да, странное утро. Под ногами образовался тонкий, коварный настил, неуклонно тающий, но скользкий, он делает походку неуверенной и превращает прохожих в клоунов — в этом так легко угадать собственную жалкую фигуру среди наступившей белизны.
— Они просили, чтоб их похоронили вместе, — сказал чиновник. — И неспроста, я вам точно говорю.
— Но это запрещено, — ответил викарий. — Мне бы следовало поговорить с пастором.
— Что значит: запрещено? Староста звонил префекту, муниципалитет согласился, префект разрешил. Жара стоит страшная, надо бы поспешить. Итак…
— Итак, вы меня ставите в крайне затруднительное положение. Я ведь их даже не знал. А вы хотите, чтобы я отслужил панихиду.
— Они просили похоронить их в одной могиле. Так написано в письме, которое они оставили. Староста велел сообщить вам об этом. Он думал, вы сможете сказать несколько слов.
— Ничего себе: несколько слов. Если бы я еще был с ними знаком. Когда я приехал сюда, то положил себе за правило в каждой панихиде учитывать личность усопшего. Но если власти настаивают…
— Тут еще вот какое дело, — продолжал чиновник. — Родственников ведь не будет. Точнее говоря, семьи-то у обоих и не было. Ладно бы еще он, его папашу можно было на один вечер привезти из сумасшедшего дома. Хотя он все равно бы ничего не понял. С ней иначе, у нее родственники в Цюрихе. Но это было бы так сложно, пришлось бы с ними всеми связаться, а официальное извещение еще не составлено. И потом, повторяю, в такую жару с погребением не стоит тянуть.
— Выходит, я обязан поторопиться, — сказал викарий. — Так сказать, удвоить скорость. Кроме шуток.
— Тела находятся в часовне. Сами понимаете, морга у нас тут нет, деревня совсем маленькая. До ближайшей больницы двенадцать километров. Их положили рядом, на хорах, там самое прохладное место. Я их накрыл брезентом. Если желаете взглянуть…
— Не вижу необходимости, — поспешно сказал викарий.
— Я думал, вы пожелаете их увидеть, именно для знакомства, перед тем как сочинить проповедь. Это в вашем распоряжении.
Викарий поморщился.
— Знаете, они такие чистенькие, — продолжал чиновник. — Столько времени пробыли в воде — и отмылись. Честное слово, никогда не видел таких опрятных покойников. Их оставалось только высушить да одеть, и они выглядят так, словно на бал собрались. И почти незаметно, что она была беременна. Так, небольшое вздутие под брезентом.
— Ах, вот как, еще и ребенок, — сказал викарий. Его недовольство усиливалось. — Об этом речи не было. Пять месяцев — это уже не пустяк!
— Даже шесть, — сказал чиновник. — Моя жена высчитала, что именно шесть, а она никогда не ошибается.
— Ваша жена знала? — На лице викария отразилось недоверчивое удивление.
— И жена, и ребята — все знали. Шесть месяцев это были прямо неразлучники.
— И вы… ничего не сделали?
— А что тут можно было сделать? Они приняли правильное решение. Теперь им гораздо спокойнее, чем раньше. Посудите сами: с ребенком на руках, без гроша в кармане, да еще отец у него в сумасшедшем доме. Разве это была бы жизнь? Уверяю вас, река была для них единственным выходом. Не они первые, не они последние. Заметьте, перед тем как утопиться, они позвонили. Он позвонил. Но трубку взял мой младший сынок. И ничего не понял. Когда я вернулся, он сумел только пролепетать два имени. Я его и тормошил, и бранил, но все без толку — два имени, ничего больше. В конце концов я позвонил в жандармерию.
— В жандармерию? А зачем? Они ведь ничего дурного не совершили, насколько я знаю.
— О, это не так уж важно. Я, видите ли, был опекуном. Опекуном покойного. Но не девушки. Это из-за моей должности. Когда его отца признали инвалидом, община, естественно, назначила опекуном меня. У нее-то были родственники в Цюрихе. Не бог весть какие, алкоголики. Но разве в этом дело? Все-таки родня. А у него никого не было. Вот меня и назначили.
Он замолк и огляделся с вызывающим видом.
Викарий все еще размышлял. Прошла всего неделя, как его назначили в этот приход. Он задумчиво подергал галстук. В конце концов, пастор ведь предоставил ему полную свободу действий.
— Хорошо, — сказал он, — пусть их положат в одну могилу. К вечеру проповедь будет готова. Вы сказали, что церемония будет завтра?
Он слегка вспотел.
— Завтра в десять утра, — сказал чиновник. — Гробы за счет общины. Придется ставить один на другой, могила не должна быть шире, чем положено, и ее уже выкопали. У нас обычно готовят одну-две на всякий случай.
— В десять, — повторил викарий.
Он встал.
Чиновник встал тоже. Надо было подать руку священнику, но он медлил: помимо собственной воли черная одежда внушала ему робость. Видя его замешательство, тот протянул руку первый; между тем в комнату проникал запах жатвы, о которой оба забыли, и они улыбнулись ему, а одинокий гнусавый колокол часовни начал отбивать полдень под бескрайним небом лета.