Джованни Боналуми

© 1985, «Almanacco 1985», Ed. dell’Almanacco, Bellinzona

ПОЕЗДКА НА МАЯК Перевод с итальянского Е. Дмитриевой

Посвящается Джорджо Капрони

Генуя, город мой нежный.

Джорджо Капрони

В те редкие вечера, когда мой отец после ужина оставался дома, он перелистывал толстый географический атлас, записывая в раскрытый блокнот названия городов, рек, озер. Время от времени он поднимал голову, произнося одно из названий вслух, и его светлые глаза, обращенные ко мне поверх настольной лампы, оживленно блестели.

— Слышал когда-нибудь? — спрашивал он меня. — Это столица…

Я называл страну — иногда верно, иногда нет.

Мне нравилось представлять себе отца великим путешественником. И в самом деле, дома он собрал все, что положено иметь настоящему путешественнику: атлас, обошедшийся ему уж не знаю во сколько дневных заработков, кучу путеводителей и железнодорожных расписаний, старых и новых, от которых ломился подвесной шкафчик в кухне.

В действительности же отец почти никуда не ездил. И это открытие ошеломило меня, я не мог отделаться от ощущения, будто меня надули, обвели вокруг пальца.

Тот день ясно отпечатался в моей памяти — душный, влажный, точно насыщенный электричеством. Вытирая пыль, водя тряпкой по дверцам шкафчика, быть может, чуть более раздраженно и резко, чем обычно, моя мать (ее тошнило от этих книг, от того, в каком они беспорядке, но она знала: не дай бог притронуться к ним, переставить хоть одну) нечаянно обрушила на себя кипу путеводителей и расписаний, которые, падая, раскрылись, и пол усеяли выпавшие из них листочки, билеты.

К счастью, любила впоследствии рассказывать мать, все обошлось благополучно, если не считать, что одна из падающих книг угодила ей в переносицу и от испуга и неожиданной боли у нее потемнело в глазах, поплыли круги, преобразившие шелестящие страницами книги в летучих мышей.

Прибежав на шум, я, естественно, спросил, что случилось. Но мать не ответила — только метнула на меня многозначительный взгляд. Согнувшись в три погибели, она торопливо перерывала книжный ворох.

— Раз! — услышал я, когда она вытащила картонку величиной с почтовую открытку. — Два! Три!

Прерывая счет все более короткими паузами, она дошла до двенадцати.

Между тем мне удалось найти объяснение ее действиям: каждая такая картонная карточка, и по сей день известная у нас под названием «Freikart», была не чем иным, как проездным талоном, иначе говоря — бесплатным билетом, предоставляемым дирекцией железной дороги своим служащим три-четыре раза в году.

— Уму непостижимо! Дать им пропасть, превратить в макулатуру! — И мать вертела в руках поднятые с пола картонки, разглядывая их со всех сторон.

При этом она не забывала зорко следить за стеклянной кухонной дверью, точно боялась увидеть знакомую фигуру — фигуру моего отца.

Нет, тут она не собирается молчать. Послушаем, что он скажет в свое оправдание. Шутка ли — дюжина бесплатных билетов, когда люди бы и за один спасибо сказали! Целое состояние, полмира можно было бы объехать, да еще и жену с детьми прокатить. Главное ведь — совершенно бесплатно! Так нет, просрочил один за другим. Слава богу, хоть последние еще не пропали. Пусть скажет, как это называется. Лень, вот как! Если не глупость.

В эту минуту то ли скрипнул стул, на который я облокотился, то ли раздался другой звук, только мать, стоявшая ко мне спиной, вдруг резко обернулась и, видимо, спохватившись, что наболтала лишнего, попросила меня очень ласково:

— Иди сюда, Нинетто, подавай мне книги, а я буду их протирать и ставить на место.

Я принялся помогать матери, смущенный тем, что невольно ее подслушал.

— У каждого есть свой пунктик, — говорит между тем мать, глядя на меня как-то рассеянно. — Отец твой, раз уж мы об этом заговорили, обложился путеводителями и справочниками, а ездить — не ездит. И знаешь почему?

Я не верил своим ушам. Как не ездит? А наши экскурсии в Люцерн, в Берн — разве она забыла? Мы же там все достопримечательности осмотрели: в Люцерне умирающего льва видели, комнату смеха, ущелье великанов, в столице, за длинным высоченным мостом, — медвежью яму. И в Шафхаузене мы побывали, где водопад; он копия Ниагарского, только в миниатюре.

Но размышлять про себя — одно, а говорить, что думаешь, — совершенно другое. Мне хотелось крикнуть матери: «Ну-ка, выкладывай все начистоту!» И мать словно прочитала мои мысли.

— Угадай, — говорит она мне с хитрым видом, — кто в трактире меньше всех пьет? Конечно, трактирщик, если он не чокнутый и соблюдает свою выгоду. Теперь возьмем кого-нибудь другого, скажем железнодорожника, вроде твоего отца. Он глотает дым по восемь, а то и по десять часов в сутки — висит на лесенке паровоза, ходит по путям, прицепляет и отцепляет вагоны. А вагоны, какими бы чистенькими они ни казались снаружи, всегда воняют копотью и машинным маслом. Хорошо, а теперь представь себе, когда такой человек получает несколько дней отпуска, может он сказать себе: «Поеду-ка я на поезде туда-то и туда-то, прокачусь в свое удовольствие»? Не знаю, понятно ли я говорю?

Чего тут непонятного? Яснее ясного, как всегда. Рисовать картины она умеет, а вот связать одно с другим — что-то не очень.

— А помнишь, — вырвалось у меня, — еще давно, когда мы говорили про Геную и генуэзский порт, он сказал, будь у него такая возможность, он вернулся бы туда не задумываясь, даже пешком.

— Будь у него такая возможность! Ну разве я не права? Он всегда себе найдет отговорку.

Ее рука треплет меня по голове, ерошит волосы.

— Чего надулся, головастик? — спрашивает она, заглядывая мне в глаза. — Хочешь, я с ним поговорю? Идет? Так что он тогда сказал? «Не задумываясь, даже пешком»?


Ставни распахнулись, и над террасой одного из домов я увидел сине-фиолетовую полосу — границу горизонта.

— Море! — воскликнул отец. — Вот оно, море!

Через всю террасу висели на веревках развевающиеся простыни. Временами доносилось их хлопанье на ветру.

— Северо-западный, — сказал отец. — Не испортилась бы погода.

Гостиница называлась «Нептун». Последний этаж. Шестой. Узкая комната больше походила на коридор, чем на гостиничный номер: кафельный пол, у стены в ряд две кровати.

— По-моему, чисто, — заметил отец, — да мы ведь и не надолго — переночуем только…

Я прилип к окну. Немного кружилась голова, виски занемели, как от холода, — наверно, сказывалась усталость.

— Поторапливайся, — говорит отец. — Сейчас пойдем. Геную надо увидеть с моря, тогда только оценишь ее красоту. А гулять по городу — все равно что по лесу ходить: одно дерево похоже на другое, общей картины не хватает…

Долго ли умыться, вытереть лицо и руки полотенцем, оставляя на нем грязные следы — следы копоти и сажи? Я смотрю на отца: он уже прихорошился, тщательно причесал усы.

— Что-нибудь не так? — спрашивает он. И улыбается.

Интересно, что бы он сказал, если бы узнал о нашем с мамой секрете? Сейчас не время это выяснять. Можно было, конечно, поговорить в поезде, но у меня не хватило смелости. Например, по пути из Тортоны в Геную, когда я закрывал окно, в которое летели искры и угольная пыль — наверно, из-за того, что мы ехали в первом вагоне…

Неизвестные места, незнакомые названия. Из Тортоны в Асти. Из Асти в Тонко, у нас там, оказывается, родственники. Сначала часа три поездом, потом столько же автобусом. Отец в отличном настроении: прибытия, отправления — все минута в минуту, строго по расписанию, в чем он, поглядывая на свои часы («Смотри-ка, надо же!»), каждый раз убеждался.

Заранее уведомленные открыткой, родственники встретили нас на автобусной остановке. Объятия, поцелуи. Деревня состояла из вытянутых приземистых домов, мы прошлись по ней, заглянули в лавку, где отец всех угостил вином. Самыми близкими из родни были двоюродные братья, оба примерно того же возраста, что и он, но выше ростом, хорошего сложения, с красивыми открытыми лицами.

— Вот он какой, наш швейцарец, — приговаривали они, обнимая отца за плечи. А все остальные, в том числе мальчишки и девчонки — дети двоюродных братьев, — удивлялись, что швейцарец ничем, абсолютно ничем не отличается от их односельчан. Говорили они на местном диалекте, напоминавшем французский язык, а отец отвечал им то по-нашему, то по-итальянски.

К праздничному ужину зарезали кролика и несколько кур, за столом, на котором стояла целая батарея бутылок, собралось человек двадцать, а может, и больше. Мало-помалу все разговорились, слышались крики «ура», смех, хлопки пробок. Один тост сменялся другим. Дети тоже пили вместе со взрослыми, а один из родственников каждый раз наполнял их стаканы, правда всего на четверть.

— Моему чуть-чуть, на донышке, — предупредил отец.

Это было первое в моей жизни вино. Не могу сказать, чтобы оно мне понравилось или, наоборот, показалось невкусным — слегка пощипывало в горле, и только.

За столом стало шумно, а двоюродные братья все приставали к отцу: что он выгадал, став швейцарцем? Сначала отец лишь плечами пожимал — видно, вопрос был для него неожиданный, — а потом, поскольку братья настаивали, сказал, раз, мол, они хотят его выслушать, он, с их позволения, лучше объяснит, в чем он прогадал. Взять, к примеру, вино — и он дотронулся до бутылки, — о таком добром вине в Швейцарии можно только мечтать.

Все захлопали в ладоши.

— Спасибо, — сказал один из братьев, — комплименты слушать каждому приятно, но нам интересно…

— Понятно, понятно! — перебил его отец, у которого уже немного блестели глаза. — Какие у нас преимущества… Так сразу и не скажешь. Да и не хотелось бы, чтобы вы приняли меня за хвастуна. Швейцария сто лет и даже больше ни с кем не воюет. Сама никого не трогает, и ее никто не трогает. По-моему, это и есть главное преимущество.

— Хорошо сказал, — послышалось со всех сторон. — Да здравствует Швейцария!

Сидевшая рядом со мной старушка взяла мою руку и крепко-крепко сжала.

— Какой у тебя умный отец! — повторяла она. — До чего верные слова!

И только тут я вспомнил, что рассказал мне в автобусе отец: из Тонко, из всей области Ланге много людей, особенно молодых, ушли на войну в горы. Целые полки. А назад вернулись, можно сказать, единицы, да и у тех тела покалечены, но еще сильнее — души. Чтобы почтить погибших, тех, кто лежит в безымянных могилах, в каждой деревне, даже маленькой, установлены памятники или на худой конец — мемориальные доски.

Отец снова заговорил, но его поминутно перебивали вопросами: сколько он получает? какой у него рабочий день? правда ли, что на итальянцев в Швейцарии смотрят косо?

— Когда как… в зависимости… всякое бывает… — не сразу находился отец.

Я уже плохо воспринимал происходящее. От вина и духоты у меня начала кружиться голова.

Чей-то старческий, прерывающийся кашлем голос заговорил про короля:

— Пока существует король, он гарант…

Что за дурацкое слово такое — гарант?

До сих пор за столом ни разу не упомянули дуче. Отец это оценил, когда говорил мне потом о враждебном отношении здесь и вообще в Пьемонте к этому надутому болтуну. Понятно, почему о нем никто и слышать не хочет. Шут — он всегда шут, хоть в каске, хоть в котелке, хоть в широкополой соломенной шляпе, как тогда на уборке урожая.

Когда старик кончил про короля, маленький человечек затренькал на мандолине. Но старший из братьев остановил его. Сначала, сказал он, надо уложить детей. И в самом деле, малыши большей частью уже спали — кто прямо за столом, кто на руках у матерей.

— Ты тоже ложись, — сказал отец, — у нас завтра тяжелый день.

Я прямо умирал — до того мне хотелось спать, — но вдруг расхохотался. Да так громко и неудержимо, что окружающие, глядя на меня, тоже начали смеяться.

— Смешинка в рот попала, — говорили они, — ничего, сейчас он успокоится.

Отец дал мне подзатыльника, но не больно.

— Это все из-за вина, — приговаривал он, — только из-за вина.

Отец, конечно, был прав, но отчасти, потому что рассмешил меня именно он. Едва он произнес слово «тяжелый», я представил себе маму, как она всякий раз говорит отцу, если он, засидевшись в пивнушке, поздно возвращается домой: «Хватит болтать! Язык уже не ворочается — такой тяжелый». И еще я представил себе, как открывается дверь и входит — кто? — опять же мама и грозит отцу пальцем: бессовестный, дескать, позволил ребенку пить эту отраву…

Смех прошел. Жена одного из братьев взяла меня за руку и отвела на второй этаж в большую комнату.

— Спи, — сказала она, поправив простыню, — отдыхай. Папа скоро придет. — И, погладив меня по голове, на цыпочках вышла из комнаты и погасила свет.

Внизу запели — сначала тихо, потом громче, заглушая временами мандолину. Почти все песни были знакомые, их и у нас поют, от этого мне стало грустно. Я поднялся и, покачиваясь, подошел к окну. В огромном безоблачном небе светила почти полная луна. Раньше она не казалась мне такой чужой и такой высокой — наверно, потому, что я привык следить за ее перемещением над горами, здесь же гор не было — только холмы, низкие ряды холмов. По площади двигалась тень: собака. Она обнюхала одну дверь, другую и затрусила прочь мимо памятника. Луна освещала лицо солдата, его грозно поднятую руку и в рамке имена погибших на поле боя — длинный, убористый список.

Сколько они там, внизу, еще собираются петь? Надо было прямо в Геную ехать… Уже бы увидели море, а может, и маяк. За столом говорили, несколько дней назад в генуэзском порту пришвартовался «Юлий Цезарь». А вдруг он уже уплыл? У меня комок подступил к горлу. Нет, не понимает меня отец и никогда не поймет. Дома почти всегда молчит, а здесь, в Тонко, весь вечер песни распевает. И я хорош — торчу у окна. Он войдет в комнату, увидит, что я не сплю, и, чего доброго, подумает, будто я его дожидаюсь. Нет уж, ни за что на свете не доставлю ему такого удовольствия.


— А теперь смотри в оба, — сказал отец, едва мы вышли из гостиницы, — тут ничего не стоит потеряться.

Мы находились в самой старой части города. Улицы здесь (они по-генуэзски называются «карруджи») спускаются под уклон. Высоченные дома, восьми- и девятиэтажные, покрытые грязно-зеленоватым налетом, стоят тесно; в первых этажах — лавки, кафе, винные погребки.

Было три часа дня, а в этих каменных ущельях казалось, будто уже вечер. Неудивительно, что в первых этажах светились все окна. Обедали мы в харчевне, где все обсуждали какой-то футбольный матч. Отец сидел напротив меня, время от времени бросая в мою сторону подбадривающие взгляды, но думал о чем-то своем, и, судя по всему, приятном: лицо его размягчилось, на губах блуждала улыбка. Безусловно, только очень сильный человек, такой, как мой отец, мог позволить себе почти не спать (я не слышал, когда он лег, но наверняка очень поздно) и после изнурительной ночи ничем не выдать своей усталости. Хотя в поезде он вздремнул. У него болели глаза — он считал, что от ветра, а может, засорил, пока ехали с открытым окном. Сейчас, правда, получше. Улицы и переулки, пустые в обеденные часы, понемногу заполнялись людьми. Сильный ветер, налетая порывами, подгонял прохожих. Мне и самому казалось, будто кто-то толкает меня в грудь, в спину, тянет за руки.

— Здорово, — вырвалось у меня.

— Здорово? — спросил отец, по-прежнему погруженный в свои мысли. — Подожди, ты это потом скажешь.

Время от времени мы останавливались и рассматривали выставленные перед входом в лавки товары — мешки с мукой, зерном и рисом, бочки с селедкой, соленые сардины, вяленую треску. Еще дольше мы задерживались перед витринами мясных магазинов, где вздернуты на крюки свиные головы и разложены все эти отвратительные внутренности (отец же обожает требуху!).

Миновав перекресток, мы углубились в какой-то переулок, более темный, чем все остальные. Спуск был крутой, и отец взял меня за руку.

— Прибавь-ка ходу!

И сам ускорил шаг.

В переулке не было ни магазинов, ни лавочек — первые этажи по обеим сторонам занимали тускло освещенные каморки. У входа в каждую такую каморку стояли, прислонившись к косяку, или сидели на плетеных стульях нелепые толстые женщины. Они лениво вязали, бросая долгие настойчивые взгляды на редких прохожих. Отец процедил сквозь зубы какое-то резкое, презрительное слово. Кто были эти женщины? Мне они не показались такими уж противными: сидят себе, вяжут — кто кофточку, кто шаль. Да и переговаривались между собой они тихо, не перекрикивались. Чем же они так не угодили отцу? И тут мое внимание отвлек солнечный луч, перерезавший впереди улицу. Перед нами открылась площадь и на ней прилавки под навесами — рынок.

— Хорошо бы тут малость потолкаться… — сказал отец.

Конечно, хорошо бы. Поглядеть, чем торгуют, понаблюдать за живописной толпой — местными, моряками. Но приходилось выбирать: или — или. Даже на портики Сотторипы с весело кипящей там жизнью времени не было.

Вот и порт. От одного-единственного корабля может захватить дух, а тут их было не меньше сотни — больших и маленьких. Пронзительно, наперебой гудели буксиры. Где же «Юлий Цезарь», у какого причала? Там-то и там-то, объяснил морячок на ломаном итальянском. И мы прибавили шагу. Идя рядом, мы показывали друг другу пальцем на самое интересное и красивое в этой части гавани. Крейсер? Нет, миноносец, крейсер гораздо больше. Теплоход, а там старенький пароход. Ух ты, сколько флагов! Итальянские, само собой, французские, греческие, датские, египетские… Отец все их знал. А это, судя по низкой палубе, паромы. Для поездки на острова.

— Смотри, смотри! — закричал вдруг отец. — Маяк!

Сначала я ничего не видел, кроме мачт и труб. Отец уже начал терять терпение, когда я разглядел наконец башню. Если честно сказать, она показалась мне не очень высокой — во всяком случае, не такой высокой, как я себе представлял.

— Знаешь, откуда его свет видно? От Корсики!

Отец просто бредил этим маяком. В поезде он сказал мне еще более потрясающую вещь, прямо-таки невероятную: оказывается, с верхней площадки маяка остров можно увидеть невооруженным глазом. Но только в самые ясные дни. Сегодня проверим, не обманул ли он меня. Но в ту минуту мне хотелось только одного: первым отыскать «Юлия Цезаря». Я то и дело оставлял отца, отбегая на несколько шагов, и, когда, устав от жары и потеряв всякую надежду, огибал один из пакгаузов, мне бросилось в глаза название «Юлий Цезарь».

Да, это был он — так гласила надпись на корме.

— Поздравляю, — сказал отец, — нашел-таки. Правда, красавец?

Но тут же добавил, что лучше отойти подальше, а то, глядя на эту махину с такого близкого расстояния, ничего не стоит свернуть себе шею. Сказано — сделано. Мы отходим к киоску, где продаются напитки и мороженое, садимся на скамейку.

— По водоизмещению, по величине ему нет равных, это уж точно… Но конечно, одно дело — видеть его у причала, как мы сейчас, другое — когда он входит в порт или выходит или когда развивает в открытом море скорость бог знает во сколько узлов…

Отец занялся мороженым; я же свое уже успел проглотить и считал, что теперь моя очередь что-то сказать, выразить охватившие меня чувства. Но я не находил подходящих слов. И не потому, что зрелище не захватило меня, — напротив, корабль выглядел таким внушительным и в то же время изящным, море было синее-синее и искрилось вдали от берега, на самой высокой мачте развевался огромный флаг, над флагом кружили чайки. Все это прекрасно. Но почему на корабле пусто? Ни души на капитанском мостике, на палубах, ни одного лица в иллюминаторах.

— Хорош, а? — снова спрашивает отец. — Представляешь, он берет тысячу триста пассажиров, а то и больше, это не считая команды. Три класса, как в поезде. Кому что по карману.

Где-то он наверняка читал про размеры корабля — длину, ширину и так далее. Но ясно, что сейчас он говорил приблизительно, скорее на глазок. И мало-помалу я перестал слушать, только смотрел не отрываясь на корабль. В конце концов должен ведь там кто-нибудь появиться, хоть юнга, хоть поваренок.

Я смотрел до тех пор, пока корабль не заволокло туманом, густым-прегустым, но вот туман как бы рассеялся, и из него проступила на фоне стены и клумбы лохань во дворе, не большая и не маленькая, — посудина, в которой мама одно время стирала белье. Старая, обшарпанная, я ее сразу узнал. А в лохани — накренившийся набок заводной кораблик, красный с синим, его подарила мне однажды летом, давным-давно, Тильда, моя крестная мать. Ну вот, подумал я, опять пружину заело… Сон наяву, чудно! Ведь я готов был поклясться, что ни на секунду не терял «Юлия Цезаря» из виду. Ну а кораблик — бог знает, почему он вдруг всплыл в памяти. Да еще здесь, рядом с этой громадиной… Отличная была игрушка. Одно мне не нравилось: кораблик мог двигаться только по кругу. И вдруг стало заедать пружину, кораблик начал останавливаться. Тогда я разобрал его, а собрать снова не сумел — не вышло.

— Эй, Нинетто, проснись! — затормошил меня отец, уже поднявшийся со скамейки.

До отхода катера оставалось минут пятнадцать, надо было торопиться. «Еще чуточку, — хотелось мне попросить отца, — чуточку!» Но его лицо показалось мне строгим. Настаивать не имело смысла, и я подчинился.


Под навесом было пусто, если не считать двух-трех зевак и носильщика. На нас, запыхавшихся от бега, они посмотрели с насмешливым сочувствием.

— Самую малость опоздали, — заметил носильщик и показал на только-только отчаливший от пристани катер, полный народу.

Отец вынул из кармана часы. Хронометр, как он говорил.

— Мы успевали, смотри!

Было ровно четыре. По расписанию — время последнего рейса.

— Как нарочно, раньше времени отплыли… — вздохнул отец.

Ничего, до маяка можно и на лодке добраться.

— Если желаете, — подал голос носильщик и вызвался проводить нас к своему знакомому, который давал напрокат лодки, а в свободное время и сам садился на весла.

До маяка (генуэзцы называют его «лантерна» — фонарь) было недалеко: четверть часа, не больше.

Лодочник оказался человеком средних лет, высоким, сухощавым и несговорчивым. Он назвал огромную сумму — около трех наших франков, что составляло половину дневного заработка отца. После долгого размахивания руками и упорного нежелания снизить цену он в конце концов согласился уступить один франк.

Мы сели в красную, с белой полосой вдоль борта лодку. Свежевыкрашенная, просторная, на сиденьях подушки, она показалась мне королевской яхтой. Сидя на корме рядом с отцом, я вдруг подумал, что не зря ждал так много нового и интересного от поездки: вот наконец ожидания и сбываются. Кто из моих товарищей мог похвастать, что видел море, океанский пароход? Кто бродил по портовым переулкам? Поднимался на маяк, посылающий свет в такую даль?

Встречная волна так накренила лодку, что она едва не зачерпнула бортом с моей стороны. Я инстинктивно схватился за отца.

— Ничего страшного, море есть море, — сказал лодочник. — Если мальчик хочет, он может пересесть вниз, на дно. И чем меньше он будет вертеться, тем лучше.

Но я чувствовал себя спокойнее рядом с отцом. К тому же, пересев на дно, я не увидел бы и половины того, что делается в порту с его оживленным движением.

— Не самое удачное время для прогулки, — заметил лодочник. — Но, бог даст, обойдется.

«Хитрит, — подумал я, — нарочно пугает, чтобы содрать с нас побольше». Но вскоре понял, что был не прав. Снизу, из нашей скорлупки, эта часть порта выглядела битком набитой: она кишела судами и суденышками, как бы несущимися наперегонки. Странная, безумная гонка, в которой более сильные и крупные одерживали верх над меньшими: торговые суда над катерами, катера над буксирами и так далее. А может, мне это только казалось — должны же быть правила, кто кому уступает дорогу. Впрочем, если такие правила и были, моторки их наверняка не придерживались: они проносились на волосок от нас, поднимая крутые упругие волны высотой в человеческий рост. Лодочник едва успевал поворачивать лодку носом к волне. Нас качало, мы изрядно промокли и оглохли от гудков и перекрывающего их время от времени воя сирен. Наконец я не выдержал:

— Все, больше не могу! — и сполз на дно лодки.

— Давно бы так, головастик, — похвалил меня отец, — внизу тебе будет лучше.

Где там «лучше»! На ребристом дне лодки казалось, что волны ухают яростнее, качка сильнее, каждый толчок отдавался в теле. Почему отец не сказал лодочнику, что я не умею плавать? Почему? Ясно, тогда бы тот не повез нас. Теперь поздно. Мне страшно. Страшно. А что такое страх? Страх, говорил нам учитель, когда мы еще учились в третьем классе, точно червяк: если заберется в плод, все там разъест и вызовет гниение. В сознательном возрасте важно уметь вовремя остановить страх, преградить ему путь. «Легко сказать», — подумал я еще тогда, но спорить с учителем не стал — он этого терпеть не мог. Преградить путь! А если страх уже сидит в тебе, тогда что? Вот как сейчас: в глазах темно, дрожь ползет по спине, пронизывает затылок…

Вдруг качка прекратилась. Весла стали опускаться реже и более плавно, чуть заметно поворачиваясь в скрипучей уключине: казалось, лодка выровняла ход.

— Вон он, маяк! — крикнул лодочник. — Теперь будем держать прямо на него.

Но это сообщение меня мало обрадовало. Маяк, который я увидел, став на дне лодки на колени, был еще очень далеко, к тому же имел мрачный вид на фоне тучи, закрывавшей небо.

— Не было бы дождя, — заметил отец.

— Все возможно, — ответил лодочник. — Ветер спадает — плохой признак.

Отец ободряюще подмигнул мне, но решительное выражение, не сходившее с его лица, означало, что он ни за что на свете не откажется от своей затеи и уговаривать бесполезно. Дался ему этот маяк! Неужели он не понимает, что, если погода испортится, а к тому идет, мы все равно не увидим больше, чем видим отсюда. Разве я не прав? Подогреваемая этими мыслями, тревога вспыхнула во мне с новой силой.

Вдруг совсем рядом раздался оглушительный гудок.

— Осторожно, буксир! Справа по борту! — закричал лодочник и выругался.

Я успел броситься ничком на дно, и в ту же секунду лодка накренилась, потом взлетела почти на гребень, провалилась вместе с волной вниз, и на нас обрушилась лавина воды.

— Боже, как ты меня напугал! — Это был голос отца. И руки были его, они ощупывали мои плечи, голову. — Ничего, ничего, ни единой царапинки даже!

Вцепившись в спинку сиденья, я огляделся по сторонам. Лодочник, стараясь изо всех сил, вычерпывал из лодки воду; отец помогал как мог и еще при этом отжимал на себе мокрую одежду. Лодка была повернута носом к берегу. Значит, они договорились, может, даже без слов. Теперь прощай маяк! Стоило бы сказать отцу, что я сожалею, что чувствую себя перед ним немного виноватым, но тогда бы я покривил душой. Уж лучше молчать. Мне и сейчас трудно выразить свои тогдашние чувства: я действительно расстроился — не столько из-за неудавшейся поездки, сколько из-за отца, из-за его несбывшейся мечты.

Лодочник снова сел на весла. Прямо перед нами была Генуя — поднимающиеся широким амфитеатром ряды церквей, башен, дворцов, жилых зданий. Под свинцовым небом то тут, то там поблескивали крыши, парапеты террас.

— Здорово! — вырвалось у меня. — Как будто снег шел.

Отец повернулся ко мне и внимательно посмотрел. Я думал, он хочет что-то сказать, но ошибся; отец молчал, зато глаза у него были веселые, почти счастливые, и это меня окончательно запутало.


В гостинице по ошибке снесли наши вещи вниз. Поскольку в наш номер уже вселились, а мы до того вымокли, что на улице люди оглядывались на нас с веселым недоумением, мы попросили пустить нас переодеться в какую-нибудь комнатку, все равно куда. Хозяйская дочка — примерно моя ровесница, с двумя косичками — объяснила, что мама ушла ненадолго по делу, и смущенно указала на стеклянную дверь: дескать, проходите, там никого нет.

Ни о чем не подозревая, мы отворили дверь и оказались в обеденном зале — старомодном, с огромным буфетом по одной стене и зеркалами по другой. Столы уже накрыты к ужину. Тяжелые скатерти, стопки голубых салфеток, сложенных треугольником. Отец покачал головой: переодеваться здесь, среди этой роскоши? Никогда! Но ждать, пока нам дадут другой номер, тащиться туда с вещами значило потерять уйму времени. К тому же, приглядевшись, мы обнаружили в зале два-три укромных уголка, где нас бы не было видно.

— Риск — благородное дело, — решился отец. — Сначала я, а ты посторожи…

Взяв чемодан, он нырнул в облюбованный закуток.

Все прошло гладко, без сучка без задоринки. Вернувшись в холл, мы опять увидели девочку. Мама? Нет, еще не вернулась, но мы можем не беспокоиться, с номером все будет в порядке, горничная уже знает.

— Ладно, — сказал отец с примирительным видом. — Тогда мы немного пройдемся.

— Под дождем? — поежилась девочка.

— А разве идет дождь?

Мы недоверчиво посмотрели в окно. Действительно дождь. Он начался, пока мы переодевались.

И вот, теперь уже под зонтом, мы кружим по тем же кварталам, где проходили несколько часов назад.

Путаница с номером в гостинице, как ни странно, настроила отца на веселый лад.

— Глубже, — командовал он то ли шутя, то ли серьезно, — глубже дыши! Морской воздух — самая полезная вещь на свете… Лучшее средство от всех болезней.

Правда, лично у него, приговаривал он, соленый йодистый воздух всегда вызывал жажду, желание промочить горло. А тут еще дождь, так что сам бог велел спрятаться под крышу. И вот мы в кабачке. Время раннее, еще шести нет. Посетителей мало, да и у тех скучающий вид. Отец заказывает четверть литра белого, мне — газировку.

— Странное дело, — говорит он. — Столько событий, а тебе хоть бы что! Никакого впечатления…

Мне не хотелось вспоминать лодку. Тем более — себя в лодке. Разве я виноват, что потерял сознание?

Отец ненадолго задумывается. И вдруг переводит разговор на другую тему:

— А не сходить ли нам в кино?

— Сходить! — Я с готовностью вскочил. — Знаешь, у них тут идет «Том Микс»!

Хорошо, что я видел афишу. И вскоре мы уже быстро шагаем по улице в поисках кинотеатра.

В маленьком, без балкона, зале еще горел свет. Дешевые ряды — те, что под самым экраном, — были заняты главным образом солдатами и моряками, большая же часть кресел пустовала. Мы сели.

— Смотри, — говорит отец, показывая на спинку переднего кресла, где что-то нацарапано. — «Долой» еще можно разобрать, а имя — уже нет, соскребли, постарались…

С чего это он обращает внимание на такую чепуху?

— Имя? Какое имя? — громко спрашиваю я, без всякого интереса.

Отец закатывает глаза, недовольно вздыхает, оглядывается. Неужели намекает сидящим за нами, чтобы перестали разговаривать?

Гаснет свет, и меня поглощает картина, в которой Том Микс преследует очередную банду (преступники только что ограбили поезд, захватив двух заложников). Погони, засады, нападения. По всему экрану — клочковатые вспышки выстрелов.

К скрипучему потрескиванию киноленты примешивается еще какой-то звук — низкий, хрипящий. Я слышу его уже некоторое время, но стараюсь не обращать внимания. Скосившись, замечаю, что отец спит. Разбудить его, тихонько толкнув? Но он так сладко, так мирно похрапывает… А вдруг рассердится?

Неожиданно в зале зажигается свет. Кончилась первая серия, подумал я.

— Орешки! Шоколад!

Это обходит ряды лоточник. Я снова смотрю на отца. Теперь голова свесилась набок. Жалко, что он спит. А то я думал про это «долой», которое уже успел обнаружить на спинках других кресел, там и тут, и, по-моему, начинал догадываться насчет имени…

Зал опять погружается в темноту. Но на экране вместо Тома Микса и его коня Тони название другого фильма — «Потерянный остров». Что это, шутка? Или механик перепутал коробки? Никто не шумит, не протестует. Лица у всех вокруг, насколько я могу видеть, довольные. Может, в Италии принято давать два фильма за сеанс? Но тогда никто не убедит меня, что первую картину, про Тома Микса, не подкоротили… Если только, если только я сам не заснул или не задремал… Нет, никогда не поверю… Но почему отец не просыпается? Сейчас я встану и пойду. Куда? Выйду из кинотеатра, поброжу по соседним улицам. Однако я не могу подняться с места, и вовсе не картина меня держит, а тяжесть, сковавшая тело. До чего же я устал! Еще какое-то время я слышу шуршание — наверно, шелест ленты в аппарате. Потом наступает тишина. Теперь мы на маяке — на верхней круговой площадке, возле самого фонаря. Дует сильный ветер, отец хочет что-то мне показать, но на таком ветру рука не слушается его. Слов тоже не слышно — их уносит ветер. Мы заходим в помещение, и это очень кстати, потому что там оказывается подзорная труба, установленная на треножнике. Большая, морская.

— Ну-ка, посмотрим, — говорит отец, — удастся ли отыскать…

Он имеет в виду Корсику, конечно Корсику.

— Ты где? — спрашивает он через некоторое время, не отрываясь от окуляра.

Он нервничает, я это чувствую.

— Что там?

Большое пятно, объясняет он, туча наверно. И хочет, чтобы я тоже посмотрел.

— Туча?

Я никакой тучи не вижу. Перед глазами лишь море, и только на самом горизонте, далеко-далеко, тонкая струйка дыма. Где он нашел тучу? Если б она была — хоть большая, хоть маленькая, — мы бы ее и без подзорной трубы разглядели.

— Посмотри получше, — не унимается отец. — Неужели не видишь?

И тут я слышу, будто меня зовут, причем странно зовут, точно в два голоса. Надо мной склоняется отдохнувшее, насмешливое лицо отца.

— Тебя не добудишься! Ну как твой Том Микс? Чем кончилось дело?

Еще не совсем придя в себя, я только и смог произнести «ой!» или что-то в этом роде. Разговаривать не хотелось. По крайней мере в ту минуту.

— Пошли, — сказал отец, — уже поздно.

Когда мы вышли на улицу, дождя не было.

— Дыши глубже, — повторял мне отец. — Чувствуешь, какой воздух?

Пора было ужинать. Шагая рядом с отцом, я думал, о чем бы мне с ним завести разговор. О туче? Почему бы и нет? В конце концов, это же только сон. И о Томе Миксе можно.

Я любил, когда отец смеется. И знал, больше всего его развеселит — да так, что он смачно грохнет кулаком по столу, — если я, как бы между прочим, скажу ему за ужином, что пусть не сразу, но догадался, сам догадался, чье имя так старательно соскребли там, в кинотеатре.

Загрузка...