Франц Холер

© 1983 Luchterhand Verlag, Darmstadt und Neuwied

И ВСПЯТЬ ПОШЛО… Перевод с немецкого Е. Любаровой

Однажды, сидя за своим письменным столом, я увидел в окно, что на телевизионную антенну дома напротив опустился орел. К слову сказать, живу я в Цюрихе, и орел у нас, в Швейцарии, встречается исключительно в Гларнских Альпах, отсюда не менее пятидесяти километров. И между тем я был абсолютно уверен, что это самый настоящий орел; его поразительная величина, надменная посадка головы вызвали в моей памяти стоявшее в школе за стеклом чучело птицы, табличка перед которым гласила «Беркут», — мимо него мы шли обычно в спортивный зал. Мне было ясно как божий день, что там, на антенне дома напротив, и сидел беркут. Скорее всего, он удрал из зоопарка или какого-нибудь вольера, подумал я, но потом засомневался, ведь этим пернатым, как правило, подрезают крылья, поэтому они способны лишь на пару жалких прыжков. А может, он заблудился, такое вполне случается с животными, продолжал размышлять я дальше, но опять интуиция мне подсказала, что этот беркут на соседней крыше заблудиться никак не мог. Удивляло и то, как запросто расположился он на одном из домов. Раньше, когда мы жили в деревне, я не раз досадовал, что канюки, парившие высоко в небе, никогда не охотились на мышей в нашем саду, и я слышал, будто хищные птицы избегают близости домов; пренебрегали они также и шестом, который я поставил специально для них довольно далеко от дома, за все годы на него не отважилась опуститься ни одна птица, и вот на соседней крыше, стесненной другими крышами, преспокойно восседает беркут и, склонив голову слегка набок, изучает улицу внизу, где его, кажется, еще никто не успел заметить.

Я решил позвать жену и спустился этажом ниже в жилые комнаты, когда же мы вернулись, беркут уже исчез. Мне показалось, что он кружит над отелем «Интернациональ», видным из моего окна, но жена справедливо заметила, что это может быть с тем же успехом канюк или даже чайка.

Он возвратился спустя несколько недель, и с ним уже был второй беркут, вместе они стали строить гнездо между цоколем антенны и дымовой трубой, накрытой сверху маленьким колпачком, — в самом укромном месте крыши. Жители дома, не знавшие, как ведут себя в подобных случаях, пока не мешали им, и в самое короткое время возникло гнездо, в котором прочно обосновался один из орлов, тогда как другой охотился на мышей, белок и небольших кошек.

Само собой, птицы привлекали к себе всеобщее внимание, тем более что они оказались не единственными. Город полнился слухами о все новых орлиных гнездах, общество орнитологов составило опись, которая непрерывно росла, биологи ломали головы над внезапным изменением в привычках этих редких птиц и не находили тому никакого объяснения. В животном мире, заявили они, столь быстро и без видимых на то причин ни один живой организм не меняет привычную среду обитания. Жителей города призвали позаботиться о своих домашних животных: собак по возможности держать на поводке, а кроликов и морских свинок не оставлять на открытых местах. В общем и целом городские власти решили смириться с соседством орлов, поскольку не последнее место в их рационе занимают крысы, коих в нашем городе имеется предостаточно.

Мало-помалу все свыклись с тем, что средь белого дня на улицу мог спикировать орел и до смерти заклевать визжащую кошку. Но тут всех взбудоражило новое происшествие.

У светофора на одной из самых оживленных улиц Цюриха — Бельвю — однажды утром были обнаружены оленьи рога. Сброшенные той же ночью — сомневаться в этом не приходилось, — это были не какие-нибудь никудышные рога, а с двадцатью четырьмя ветвями. Из ответа на посланный швейцарским егерям запрос следовало, что самый крупный известный олень отмечен в Беверинском заповеднике и был он двадцатидвухлеток. Беверинский заповедник находится в кантоне Граубюнден, и тамошних оленей причисляют к животным, которые в течение нашего столетия почти полностью ушли с равнины. Но поскольку никто не видел, как этот олень сбрасывал рога, и в последующие недели он не объявился ни в городе, ни в близлежащих лесах, было решено, что рога оставил какой-то шутник, который нашел их где-нибудь в горах и не имел понятия об их высокой стоимости.

В результате никто не был готов к тому, что случилось в один из первых летних дней три месяца спустя. Неким гражданином, совершавшим раннюю прогулку около четырех утра, было сообщено в полицию, что по парку на Бюрклиплац разгуливают олени и загораживают пешеходные дорожки. Двое прибывших на место происшествия полицейских сообщение подтвердили и подали сигнал большой тревоги, так как обнаружили среди кустов не нескольких оленей, а целое стадо, поголовье которого сразу подсчитать не удалось, но и невооруженным глазом было видно, что оно далеко превышало сотню. С одной стороны парк был ограничен берегом озера, с других — широкими улицами, так что, посоветовавшись с директором зоосада, полиция решила оцепить парк, чтобы отлавливать или отстреливать животных поодиночке. Поспешно были доставлены большие мотки электрического провода, используемого обычно при огораживании коровьих выгонов, и к семи утра, когда начался наплыв транспорта, весь парк был в несколько рядов обнесен проводом, по которому пустили ток, в целях защиты от ничего не подозревающих оленей, которые невозмутимо и мерно жевали, объедая газоны, цветочные клумбы и деревья. Пока обдумывались дальнейшие действия, напротив Дворца конгрессов гигантский олень поднял рогами провод и одним махом разорвал его, не причинив себе при этом ни малейшего вреда. Это был двадцатичетырехлеток, который и возглавил стадо, в одно мгновение растянувшееся по всей Бельвю.

Никто не знал, как теперь приблизиться к этим оленям. Были вызваны лучшие снайперы, прибыли охотники и егеря, однако в самой гуще многолюдных улиц отстрел представлялся невозможным, стадо же держалось исключительно оживленных улиц, сопровождаемое эскортом полицейских машин, оно миновало Бельвю и, не меняя темпа, двинулось по набережной Лиммата. Нарастал беспорядок. Скапливались трамваи, из которых не отваживались выйти пассажиры, водители автомобилей пытались въехать на тротуары, при виде приближающегося стада некоторые бросали свои машины посреди улицы и скрывались в подъездах домов, другие, выкрутив до отказа руль, оставались на месте и исчезали среди животных, подобно камням в морском прибое. Напряженная тишина сопровождала всю процессию. Повсюду заглушались моторы, слышно было лишь, как тысячи копыт гранят и шлифуют асфальт, то здесь, то там в машинах лопались окна и скрежетали, сталкиваясь, кузовы грузовиков, люди же словно воды в рот набрали. Полицейские бегом спешили обогнать стадо, стараясь предупредить людей, по рекомендации директора зоосада пришлось отказаться от громкоговорителей, чтобы непривычный шум не вызвал паники среди оленей, так как больше всего следовало опасаться разделения стада. Предположение, что животные будут искать дорогу, ведущую из города в один из близлежащих лесов, не оправдалось, путь, который избрали олени, подозрительно напоминал экскурсию по городу. Не доходя до Центральной библиотеки, они внезапно свернули на Нидердорф, у Предигерплац, объев скудную растительность возле фигуры павлина, снова забрали вправо, вниз по Ремиштрассе, и, во второй раз миновав Бельвю, не направились, как мы все надеялись, к Уэтлиберг, а, обогнув справа городскую ратушу, двинулись ведущей к вокзалу Банхофштрассе. На Парадеплац банки запирали свои подъезды, ювелиры и торговцы мехами с грохотом опускали на дверях жалюзи и, прильнув к окнам, испуганно глядели на безудержный бурый поток, заполонивший всю улицу. Уже начали перегораживать подземные переходы и окружать главное здание вокзала большой заградительной решеткой, как вдруг стадо взяло вправо, к мосту Рудольфа Бруна. Мигом позже, когда первые животные уже прошли охрану моста, разразился ливень необычайной силы, и, в мгновение ока, стадо остановилось.

Вожак, неизменно державшийся впереди, поднял вверх голову, огляделся и легкой рысью повел все стадо к гаражному комплексу «Урания». Это было неожиданно благоприятным исходом. Как только олени вошли туда, все въезды и выезды из гаража были забаррикадированы рефрижераторами, и стадо очутилось в западне.

Решение стрелять было принято почти без промедления. Через громкоговоритель отдали распоряжение всем находящимся в гараже не покидать своих машин, что, впрочем, судя по доносившимся оттуда крикам, удалось сделать не всем, напротив каждых ворот по косой были расставлены отряды полицейских с автоматами, усиленные лучшими снайперами городского корпуса. Дождавшись конца ливня, от ворот отодвинули рефрижераторы и швырнули вовнутрь бомбу-хлопушку. Взрыв возымел свое действие. Могучим прыжком вожак рванул с открытой круговой балюстрады второго этажа, и все стадо столь быстро последовало его примеру, что спешно менявшим свою диспозицию стрелкам удалось подстрелить всего лишь нескольких оленей, а о применении оружия среди попавших в зону обстрела домов на Линденхофе не могло быть и речи. Весь разгневанный залп пришелся по замешкавшейся у нижнего выхода оленихе, при этом была задета нефтеналивная цистерна, и кровь павшего животного мешалась с вытекавшей нефтью в багрово-коричневую лужу.

Будто по плану, стадо распалось на группки из двух-трех оленей, рассеявшиеся по городу, многие олени разбежались поодиночке. Результаты этого утра были малоутешительны. Застрелили всего одиннадцать оленей, тогда как их общая численность превышала данную цифру по меньшей мере раз в тридцать, к тому же в гараже пострадало четыре человека, среди которых одна женщина, затоптанная оленями, — с угрозой для жизни.

Поскольку олени не собирались покидать город, а если и покинули его однажды, то вскоре вернулись назад, полиция создала специальное подразделение по борьбе с ними. Задача эта представлялась весьма непростой — прежде всего потому, что применение огнестрельного оружия часто оказывалось невозможным, так как создавалась непосредственная угроза для людей. В связи с этим несколько человек откомандировали в Америку, дабы освоить науку метания лассо. Но и им не удалось изгнать оленей из города. Довольно быстро все привыкли к виду несущегося по улице с односторонним движением оленя, преследуемого размахивающим лассо конным полицейским.

Во всем этом определенно было нечто прекрасное, что крайне обогащало жизнь города, вот если бы при этом животные не нагоняли на жителей столько страху. К примеру, вопль кошки, извивающейся в смертельной хватке орла, — это, прямо скажем, малопереносимо. И уже не сомкнет глаз тот, кого ранним осенним утром вырвет из сна настойчивый брачный рев оленя; и мгновенно опустеет улица там, где со всей силой страсти сшибутся рогами два самца.

Как бы то ни было, орлы и олени продержались до глубокой осени, а когда наступила зима, они привлекли к городу новых гостей.

Про оленя, найденного туманным утром в центре поля Хардтурмского стадиона, — от него, помимо шкуры и костей, остались кровавые внутренности, окрасившие алым снег, — поначалу решили, что он пал от собак, но когда кантональный ветеринар оглядел следы, он взволновался и вызвал на помощь биологов. Вместе они еще раз обследовали место происшествия и сделали заключение. Этот след, сказал кантональный ветеринар, в то время как стоящие позади него биологи мрачно разглядывали землю, принадлежит волку, и в данном случае мы имеем дело не с одним волком, а с целой стаей.

Прошло какое-то время, прежде чем мы увидели первого волка, до этого встречались только их следы. Регулярно они нападали на оленей, олень на Хардтурмском стадионе не остался их единственной жертвой, приблизительно каждые два-три дня в разных местах находили растерзанное животное. Первыми, кто столкнулся с волками лицом к лицу, были дети из класса моего восьмилетнего сынишки. Однажды утром, когда во время урока физкультуры они катались на коньках у опушки Кефербергского леса, волки напали на сына югослава, который держался чуть поодаль. Мальчик успел только раз вскрикнуть, рассказывала учительница, бывшая вне себя от ужаса, наверно, волки сразу прокусили ему сонную артерию. Вызванная полиция смогла лишь пойти по кровавому следу, ведшему к лесному пруду. Там лежало то, что оставили волки от Илии, сами же они скрылись и не были обнаружены специально натренированными собаками, след их терялся у кладбища Нордхайм.

С этого момента Цюрих оказался на чрезвычайном положении. Не то чтобы оно было объявлено, оно сложилось на самом деле. Школьная администрация совместно с родителями пыталась организовать дело так, чтобы дети в школу и домой ходили группами по нескольку человек и обязательно в сопровождении взрослых, военнообязанным мужчинам разрешалось иметь при себе огнестрельное оружие. Мой сын был до глубины души потрясен случившимся в их классе и слегка успокоился, лишь когда я купил ему большой бойскаутский нож, который долго отказывался ему дарить, так как нож казался мне слишком опасной игрушкой. Сын вешал его на пояс всякий раз, как вместе с другими детьми отправлялся в школу, в их классе преподавала теперь другая учительница, поскольку их собственная перенесла столь сильный шок, что в течение нескольких недель вообще не могла вести уроки.

Органами власти прилагались отчаянные усилия к тому, чтобы как-то овладеть ходом этих невероятных событий. Все успели привыкнуть, что ежегодно под колесами автомобилей погибают дети — вполне естественная смерть в городских условиях, — но чтобы детей пожирали волки — это уму непостижимо и не должно быть допущено ни в одном городе, тем более таком, как Цюрих. К населению обратились с просьбой вносить предложения, которые рассматривались и разбирались в Кризисном штабе, держателям охотничьих патентов разрешили свободно отстреливать волков, а заодно с ними орлов и оленей, ибо между всеми этими событиями усматривалась определенная связь, однако стрелять дозволялось лишь тогда, когда не было ни малейшей угрозы для жизни людей. После этого ситуация несколько улучшилась. За короткое время охотниками было уничтожено больше животных, чем всеми специальными подразделениями, вместе взятыми, и то, на что никто уж и не смел уповать, довольно скоро свершилось. Волчью стаю, например, удалось завлечь в западню. В Фризенбергском тупике, в изобилии снабдив кормом, поместили раненого оленя, и туда, как рассчитывали, к утру заявилась вся стая, немедленно принявшаяся за жертву, так что автоматчикам, занявшим позиции на верхних этажах стоявших вдоль улицы домов, не составило труда перебить всех волков: за какую-то минуту полегло с простреленными черепами тридцать три волка. Цюрих перевел дух, подавшему идею лесничему пришли сотни поздравительных телеграмм, вечером весь город был охвачен праздничным настроением, захватившим и ночь, во многих ресторанах бесплатно угощали пивом.

Наутро был оцеплен аэродром, ибо на пересечении взлетной и посадочной полос лежал наполовину обглоданный олень. Следствие установило: это были волки.

С этого момента все начали медленно свыкаться с мыслью, что этих животных извести нельзя никоим образом и поэтому надо как-то приспосабливаться к совместной с ними жизни. Никто не знал, откуда они взялись, они ниоткуда не исчезали, они не наведывались больше ни в какой другой город, будь то в самой Швейцарии или в другом месте Европы, ими был поражен только Цюрих, и никто не знал — почему.

Первый медведь объявился ближе к весне. Он бежал по подземному переходу с множеством маленьких магазинчиков, сшибал лапой урны и вынюхивал съестное. Люди взлетали по эскалаторам, вталкивались в магазины, а медведь в полное свое удовольствие угостился продуктами, выставленными в витринах универсама. Служащий вокзальной охраны выстрелил в него сзади, когда он тянулся за дыней, зверь как-то удивленно осел на землю и, перекатившись через голову, замер, распластался на брюхе, словно коврик перед кроватью.

Вскоре разнесся слух, что в туннеле медведь остановил двигавшийся транспорт, а потом быстро скрылся, пробежав по крышам автомашин. Так вот и пришлось нам спустя по меньшей мере семьдесят лет, когда в Энгадине был убит последний медведь, заняться изучением повадок этих животных, чтобы быть готовыми к встрече с ними в самом центре города. Медведи были менее опасны, чем волки, они никогда не собирались в стаи, а поодиночке шатались по улицам. И все же рекомендовалось соблюдать меры предосторожности, особенно в отношении маленьких детей, медведей же сразу разрешили к свободному отстрелу. В полной мере истребить их также не удалось.

Можно сказать, что на их появление в общем даже не обратили внимания, настоящая паника в городе началась лишь тогда, когда близ Штауффахской площади какого-то старика, нажавшего на ручку газетного автомата, укусила гадюка и, несмотря на немедленно оказанную помощь, он умер в тот же день. В ту же неделю многих людей, бравших вещи из автоматических камер хранения, норовили укусить выползавшие оттуда ядовитые змеи. Пронесся слух об одной итальянке из Заводского района, обнаружившей в хлебнице гадюку, укусившую ее, когда она пыталась убить змею лопаткой для жаркого. Теперь каждый, ложась спать, заглядывал под кровать; первым делом мы откидывали одеяло, ибо прослышали, что змеи предпочитают местечки потеплее. В детском саду, куда ходил мой пятилетний сынишка, на площадке для игр был найден уж, тотчас убитый кем-то из обслуживающего персонала. Тут же выяснилось, что ужи не ядовиты, но это происшествие впервые заставило нас всерьез подумать о том, не отправить ли детей к брату в Ольтен. Многие родители забирали детей из школы и увозили подальше отсюда, некоторые снимались целыми семьями, квартиры в близлежащих городах стали еще теснее, а повсюду в предгорьях уже в апреле раскинулись палаточные городки.

И тем не менее мы решили остаться, я прослышал к тому времени, что в Швейцарии появился никогда здесь ранее не встречавшийся змееяд, хищная птица, питающаяся исключительно змеями, и надеялся, что он-то и избавит нас от новой напасти. Однако он не спешил, а над городом уже нависла следующая опасность, против которой человек оказался еще более бессилен. Поначалу она представлялась совсем безобидной и была чем-то даже весьма отрадным для глаз, но вскоре стало ясно, что именно она и означала настоящий конец.

Опасность исходила от растений, и в первую очередь от двух их видов. Первым был плющ, который внезапно стал разрастаться с жуткой скоростью. За ночь он мог выплестись из сада до середины улицы; по утрам его срезали, но к вечеру он вновь тянулся до краев тротуара. Путем ежедневных усилий пытались воспрепятствовать тому, чтобы плющ опутал здания из стекла и бетона, администрация крупных фирм вынуждена была специально выделить людей, которые бы целый день занимались тем, что стригли плющ. А вслед за ним стали множиться и другие вьющиеся растения: белая гречишка, клематисы, глицинии и прочие декоративные паразиты, — они мешались с плющом и сообща вели борьбу против улиц, домов и туннелей.

Одновременно до размеров небывалых развились растения другого вида, к их числу, впрочем, можно было отнести все, что разрастается обычно на болоте. Не знаю, имеете ли вы представление об ослином копыте, его еще называют подбелом, это растение с гигантскими мясистыми листьями, как правило встречающееся вдоль горных ручьев или сырых оврагов; так вот, эти ослиные копыта поднялись вдруг с каждого газона, а их листья стали такой величины, что могли накрыть припарковавшуюся машину, хвощи достигли высоты берез, папоротники перегибались с одной стороны улицы на другую, но пока еще можно было пройти внизу. При всей своей гибкости эти растения обладали такой силой, что вскоре извели все прочие растения; считавшиеся неколебимыми деревья засохли и ломались от порывов ветра, так что теперь при перемене погоды горожане предпочитали оставаться дома. На улицу мы выходили лишь по крайней необходимости, ибо чего уж там говорить — вся эта растительность в гораздо большей мере подходила волкам, змеям, медведям и оленям, нежели человеку, и теперь, когда уже обезлюдели многие улицы, поскольку они заросли так, что нужно было прорубать себе тропинку кухонными ножами и серпами, на спасение рассчитывать приходилось еще меньше, чем при нападении дикого зверя. И мы стали жить, все больше полагаясь на собственные силы и действуя на свой страх и риск; зачастую проходили дни, прежде чем поступало какое-нибудь новое известие от городских властей или на пути попадался полицейский патруль. Одновременно с новым чувством соседства, возникшим оттого, что все вынуждены были как-то сплотиться перед лицом напастей, появилась и новая форма разбоя и мародерства, так как вряд ли какая вышестоящая инстанция была еще в состоянии обеспечить надежное жизнеустройство; жители города стали не доверять уже самим себе, и порой случалось даже, что пробивающиеся сквозь заросли плюща люди подстреливались сопровождающими детских групп.

Дело близилось к осени, и никто не знал, что будет дальше. Немногочисленные отбывающие от главного вокзала поезда, которые еще могли идти по средним путям, были набиты битком, багажные вагоны распирало от чемоданов и перевязанных тюков, а прибывающие были практически пусты. На автострадах функционировали лишь полосы, которые выводили за черту города, все въезды с недавних пор были похоронены под метровой толщей зелени.

Все надеялись, что рост растений приостановится за счет их увядания, и планировали грандиозную акцию по их вырубке и искоренению, в успехе которой я, честно говоря, сомневался. Гербициды, внесенные в почву в недостаточном количестве, должного действия не оказали, плющ продолжал зеленеть и зимой, и уже было заметно, что стебель хвоща, утрачивающий свою мягкость и ломкость, все больше становится похожим на древесный ствол. Оставалось лишь гадать, что будет зимой. Еще прошлая зима принесла с собой небывалые снега, а мой топливный бак наполнен только на четверть, потому что развозящая топливо цистерна не могла уже проехать по нашей улице, так или иначе я распилил наше грушевое дерево, рухнувшее подле гигантского папоротника, и теперь готов коротать холодные дни вместе с семьей в рабочем кабинете, где находится единственная на весь дом печка.

Когда я смотрю из окна рабочего кабинета, то между верхушек двух хвощей снова вижу того самого беркута на соседней крыше — он то взлетает, то опускается, чтобы разорвать клювом еще трепещущую добычу и по кусочкам вложить ее в глотку своему злобно орущему птенцу, а на горизонте, подобно могучему старому древу, возвышается отель «Интернациональ» — он рвется вверх из голубых и белых цветков клематиса и гречишки, с которыми недавно сплелись и настурции, чьи желтые и красные цветы прослеживаются уже вплоть до десятого этажа.

Перед окном моим стало тихо, опустела стройка нового торгового центра, по ветру, словно гигантский цветок, раскачивается рука подъемного крана, не ходят трамваи, последняя пригодная для проезда улица находится где-то рядом с зимним бассейном, покинут дом напротив, а я сижу здесь и думаю: есть ли какой-нибудь смысл в том, чтобы уехать из города, или все это лишь начало того, что неудержимо разойдется повсюду?

ШАРФ Перевод с немецкого В. Седельника

Об этой истории мало кто знает, так как было сделано все, чтобы ее утаить. Но я о ней все же проведал. Ни один человек, которому доверяют тайны, не в состоянии хранить их для себя одного, а в Цюрихе тайн немало.

Цюрих — великий город, не по числу жителей, а по своему влиянию. Здесь торгуют золотом и драгоценностями, здесь обрекают на вырубку тропические леса и затопляют низины в чужедальних краях, устанавливают на бушующих морях платформы с буровыми вышками, обводняют пустыни и создают новые, распределяют кредиты, которые тут же стекаются обратно в виде платежей, здесь отдаленные земельные участки достаются тому, кто больше заплатит, по знаку отсюда закрываются фабрики в одном месте и открываются в другом, громоздятся запасы пшеницы, соли и кофе, здесь готовы пушки и тачки всучить за деньги друзьям и врагам, здесь политику не делают, а нейтрализуют ее с помощью сверхдержавы, имя которой «мировая торговля»; под ее крылышком в Цюрихе русские встречаются с африканцами, израильтяне с арабами, мафия с Ватиканом. Как все это происходит, увидеть почти невозможно, да и кому придет в голову, что невзрачные на вид грузовички, пристроившиеся колонной между автомобилями ремесленников и переполненными городскими автобусами, покрыты изнутри броней и везут тонну золота из аэропорта на Парадеплац или же несколько миллионов долларов, отмытых от крови и грязи в швейцарских банках, с Парадеплац в аэропорт. Отменно одетые господа с черными дипломатами в руках, едва появившись на Банхофштрассе, тут же растворяются в шумном потоке покупателей, благо от крупнейшего банка до крупнейшего магазина детских игрушек рукой подать, а универмаги, кондитерские и обувные лавки дают истинным хозяевам города самое естественное укрытие — укрытие в толпе. И все же чувствуется, что деньги ищут выхода: на площадях, где раньше стояли небольшие дома с квартирами внаем, растут высотные офисы из стекла и бетона, в сердце города упрямо вгрызаются автострады, а школьные классы становятся все малочисленнее, потому что не могут же родители и их дети жить в учреждениях, не по карману им и заново отделанные квартиры в старом городе — эти апартаменты предназначены для господ из Рио-де-Жанейро или Торонто, им ведь тоже надо где-то остановиться, когда они приезжают на пару недель в Швейцарию, чтобы совершить сделку на вырубку леса или сговориться о монополии на производство турбин.

Город, расположенный у нижней кромки озера, подобен спруту, щупальца которого опутали весь мир. Он дает и берет, но вместе с деньгами, которые он загребает, в него проникают беспорядки, недовольство, неравенство, тревоги мира, и тогда его сотрясают волнения. Банхофштрассе вдруг покрывается осколками битого стекла, и никто в этом прекрасном, жизнерадостном и совершенно здоровом городе, обильно расцвеченном клумбами тюльпанов, не может объяснить, почему такое случается. Но потрясения проходят, и приметы мировых бурь сокращаются до коротких газетных заметок о том, что в отеле «Хилтон» убит ливанец, что в Клотене арестован итальянский банкир или что в окружной тюрьме повесился подследственный.

Этот подследственный был пожилой немец, которого задержали во время летней проверки дорожного движения: его машина была битком набита серебряными слитками, а он не хотел говорить, откуда они взялись. Возникло предположение о связи с крупной противозаконной операцией по торговле серебром, при раскрытии которой застрелился цюрихский финансовый советник. Расследование затянулось, как затягивается большинство расследований подобного рода, срок предварительного заключения продлили, чтобы, как было сказано, исключить возможность преступного сговора, наступила осень, а дело не прояснилось, тем более что подследственный отказывался давать какие бы то ни было показания, и вот в воскресенье, за неделю до рождества, немец удавился в своей камере. И хотя самоубийство в тюрьме предварительного заключения юристам не по душе — оно дурно влияет на общественное мнение, — в нашем случае оно было принято к сведению с некоторым облегчением. Дело, правда, остается нераскрытым, но со смертью подследственного оно утрачивает актуальность, то, что требовало скорейшего решения, перестает существовать, и если вслед за этим ничего не происходит, то вся история вместе с сопутствующими ей темными обстоятельствами постепенно предается забвению.

И в самом деле, речь об этом человеке зашла только через несколько лет — в разговоре, который я вел с одним прокурором в его рабочем кабинете. Прокурор был другом моей юности, в тот день я пришел к нему в связи с правонарушением, случившимся по соседству; он занимался его расследованием.

Когда я рассказал ему все, что знал, мы поболтали немного, обменялись мнениями о своей работе, и я спросил его между прочим, что в его профессии ему в тягость. Признаться, я ожидал, что он заговорит о постоянном соприкосновении с дурными сторонами человеческой натуры, о бесполезности борьбы со злом. Но услышал нечто совсем другое.

— Нераскрытые дела, — не задумываясь ответил он. — Нераскрытые дела.

Таких дел у него полон шкаф, добавил он и тут же достал ключ, чтобы открыть дверцу. В нижней части шкафа был стеллаж, на котором стояли папки с документами и лежали различные предметы, имевшие отношение к нераскрытым делам, среди них бумажник, обшарпанная ручка от чемодана, старый велосипедный номер, фотография школьного класса, сплошь ненужные мелкие вещи, но оттого, что каждая была связана с преступлением, от них исходило какое-то излучение, в них таился упрек.

— А при чем тут вот это? — Я показал на сине-бело-красный шарф, лежавший рядом со сломанной пишущей машинкой.

Прокурор на мгновение запнулся.

— На нем в камере предварительного заключения повесился человек.

— И что же осталось нераскрытым? — расспрашивал я дальше.

— Все, — быстро ответил он. — Я так и не смог понять, что заставило его покончить с собой.

И он коротко рассказал мне об обстоятельствах ареста и о подозрении.

— И что же удалось узнать об этом человеке?

— Ничего. Западный немец с фальшивым паспортом на имя Ремана. Его настоящее имя мы так и не выяснили, но я не сомневаюсь, у него было кое-что на совести.

Я разглядывал шарф, не решаясь взять его в руки.

— Надо же, на чем умудрился повеситься, — задумчиво проговорил я.

— Да, — сказал он, — меня это тоже поразило.


По пути домой я неожиданно припомнил, что у меня когда-то был точно такой же шарф. Я купил его более двадцати лет назад на Юге Франции, в Авиньоне, куда мы всем классом приехали после выпускных экзаменов. На тамошнем рынке можно было купить все что хочешь — от глиняной посуды до рыболовных принадлежностей. В одном из киосков женщина продавала шарфы. Ее маленький киоск только тем и отличался от других, что в нем можно было купить лишь один вид товара. Все шарфы были копией друг друга, и на каждом в уголке был вышит маленький слоник, своего рода товарный знак хозяйки. Этот шарф я поносил немного, а потом подарил своей первой большой любви, когда провожал ее однажды из кино домой. Она зябла, я набросил шарф ей на плечи, а потом спросил, не хочет ли она оставить его себе. Она обрадовалась, я обрадовался еще больше, теперь я всегда буду у тебя на шее, пошутил я, нет, смеясь возразила она, только когда у меня будет желание.

Вскоре желание у нее пропало, она уехала в Америку и вышла замуж за хирурга-косметолога, меня это почему-то задело за живое, и мы потеряли друг друга из виду.

Удивительная штука память, в ней с поразительной ясностью всплывают сказанные когда-то слова, оживают давно забытые чувства. Я снова стал много думать о той девушке, о том времени, когда мы закончили школу, и все чаще спрашивал себя, что же случилось с тем шарфом, висит ли он, пересыпанный нафталином, в платяном шкафу ее родителей, или его давно отослали куда-нибудь, вместе с другой поношенной одеждой, в помощь пострадавшим от землетрясения и он теперь согревает по утрам шею сербского крестьянина. А может, думал я, она все еще носит его, и от этой мысли у меня становилось теплее на душе.

Я решил навести справки. Родители девушки все еще жили на старом месте, я позвонил им и попросил ее адрес в Америке. Мне показалось, мать была тронута моим звонком и дала понять, что ее дочь не так уж и счастлива за американцем. Я охотно поверил этому, каждый мужчина убежден, что его бывшие подруги не находят счастья в замужестве.

Как бы там ни было, я написал в Америку длинное письмо, не свободное от легкого налета грусти. В нем я спрашивал о судьбе шарфа с маленьким слоником. Надо заметить, что слоник ей особенно нравился. Вечером того же дня, встретив в театре прокурора, я попросил его заглянуть в шкаф и посмотреть, не вышит ли на шарфе маленький слоник.

Он позвонил мне в восемь утра. Слоник был на месте.

— Выкладывай, что ты знаешь об этом шарфе. — В голосе прокурора чувствовалось легкое беспокойство.

— Он с Юга Франции.

— Ах, ты имеешь в виду национальные цвета? Нам это тоже бросилось в глаза. Но при чем тут Юг?

— Тут все дело в слонике, — сказал я.

Большего он от меня не добился, да, собственно, я и сам ничего больше не знал. Таких шарфов имелось множество, может быть сотни, и я мог только сказать, что двадцать с лишним лет назад они продавались в Авиньоне. Вполне вероятно, они и сейчас там продаются. Лучше всего съездить туда и убедиться самому.


Вскоре из Денвера, штат Колорадо, пришло длинное, окрашенное легкой меланхолией письмо, в котором моя бывшая пассия рассказывала о своей теперешней жизни (намеки ее матери подтвердились) и в конце сообщала, что мой шарф она в свое время взяла с собой в Америку, но потом подарила подруге, когда та, получив образование, возвращалась домой в Швейцарию. Подруга взяла его с удовольствием, несмотря на пятна лыжной мази, которые так и не удалось вывести до конца; он был для нее чем-то вроде талисмана. Далее американка писала, что охотно даст мне адрес своей подруги, поскольку тут нет никакой тайны. Каково же было мое удивление, когда в конце письма я увидел фамилию женщины-педиатра, лечащего врача двух моих мальчиков.

И тут мне снова припомнилась история с лыжной мазью. Однажды в зимние каникулы мы провели вместе несколько дней в горной хижине, я уже тогда, задолго до всеобщего увлечения этим видом спорта, занимался бегом на длинные дистанции и после каждого пробега покрывал лыжи новым слоем мази. Как-то я вскинул их на плечо, когда мазь еще не совсем просохла, и на шарфе, рядом со слоником, появились коричневые пятна, которые я, как ни старался, так и не смог вывести.

Когда я снял трубку, чтобы позвонить прокурору, моя рука дрожала. До сих пор мной руководило какое-то смутное чувство, предположение: если вдруг шарф в шкафу у прокурора окажется с коричневыми пятнами, то незнакомый мне немец, выходит, повесился на моем шарфе и между нами существует какая-то связь. Эта мысль была столь абсурдна, что мне тут же захотелось услышать ее опровержение, и я набрал номер прокурора.

— Что ты знаешь об этом шарфе? — спросил он, услышав мою просьбу.

— Посмотри, нет ли на нем коричневых пятен, — настойчиво попросил я.

Прокурор встал и отошел к шкафу. Через минуту он вернулся к телефону.

— Да, — сказал он, — на нем есть коричневые пятна, но что ты зна…

— Оставь, ради бога. — Я положил трубку.

Вечером прокурор явился ко мне домой. У него был озабоченный вид.

— Тебе придется рассказать мне все, что ты знаешь об этом шарфе, — потребовал он.

— А ты мне все рассказал об этом деле? — спросил я.

Он помедлил.

— Нет, — ответил он, — я не могу этого сделать.

— В таком случае и я не могу, — отрезал я, и на этом наше свидание закончилось.

Лишь некоторое время спустя я задумался над тем, что, собственно, помешало мне рассказать ему обо всем. У меня не было причин скрывать от него что-либо, в конце концов, это самоубийство не имело ко мне никакого отношения, кроме того, что я, по-видимому, оказался в самом начале цепи, звенья которой, причем звенья наиболее важные, были мне неизвестны. Но теперь мне захотелось узнать правду, я чувствовал, что прокурор мог бы рассказать мне о том, о чем рассказывать ему не положено, разве что в обмен на тайну, которой я владел только наполовину. Как он был прав, когда говорил о бремени нераскрытых дел! И хотя выяснение обстоятельств, с которыми я случайно соприкоснулся, лично мне ничего, абсолютно ничего не давало, мне вдруг невыносимо захотелось узнать, что же произошло с этим шарфом.

Прежде чем связываться с педиатром, я попытался еще раз оживить в памяти переживания, имевшие отношение к шарфу, и тут сразу всплыло нечто, что я до сих пор упускал из виду. У женщины за прилавком киоска был необычный, пронизывающий насквозь взгляд. Волосы уже поседели, но глаза глядели молодо, ей было тогда около пятидесяти, и она мне что-то сказала, когда я покупал шарф, даже обвязала им мою шею. Что же, черт возьми, она произнесла, вглядываясь в меня? Учитель французского языка, опекавший нас в путешествии, стоял рядом и потом несколько раз полушутливо-полусерьезно повторил эти слова всему классу, потому что женщина употребила не совсем обычную глагольную форму… Какие формы французского глагола больше всего досаждали нам в школе? Сослагательное наклонение? Да, оно, и тут я вспомнил. «Qu’il aille chercher son maître!» — сказала она. («Пусть он найдет своего хозяина».) И когда я в шутку сказал: «Il l’a déjà trouvé» («Он его уже нашел»), она спросила: «Est-ce que vous en êtes sûr, jeune homme?» («Вы в этом уверены, молодой человек?»). Неужели эта женщина с пронизывающим взглядом знала наперед, что ее шарф станет первым звеном целой цепи событий, и даже хотела этого? Неужели последнее звено цепи интересовало ее больше самого шарфа? Неужели у нее была определенная цель? Ни на одном рынке я не встречал больше киоска, в котором торговали бы одними только шарфами. Вероятно, этим нельзя было даже прожить.


Наконец я позвонил педиатру и попросил разрешения заглянуть к ней в конце приема. Она согласилась, и в тот же день я сидел перед ней в кресле пациента, которое предназначалось скорее для родителей, чем для детей, и рассказывал о том, как я совсем недавно узнал, что у нас есть общая знакомая. Я поведал ей о своем первом увлечении и спросил, помнит ли она о том шарфе. Врач сначала обрадовалась, когда я назвал имя, люди всегда радуются, неожиданно узнавая о своих знакомых от других людей, ведь среди тех, с кем поддерживаешь отношения, живешь как в сплетении улиц, которые исходил не до конца. Но когда я упомянул о шарфе, она смутилась.

— Вы его кому-то отдали, не так ли? — осторожно осведомился я.

— Да, — сказала она, — я подарила его одному человеку.

— Могу я спросить — кому?

Она задумалась на миг, взглянула мне в лицо и сказала:

— Нет. Мы слишком мало знаем друг друга. Я не могу этого сделать.

Я снова столкнулся с тайной. На вопрос, почему я им интересуюсь, я ответил, что речь идет о человеке, повесившемся на этом шарфе, и я просто хотел бы знать, каким образом шарф попал к нему в руки. Она едва заметно побледнела и спросила, кто же на нем повесился.

— Арестант в камере предварительного заключения.

— О, — простонала она и закрыла лицо руками. Но даже когда я сказал, что все это я выясняю для себя лично, а не для общественности или по чьему-либо поручению, она осталась сидеть в прежней позе и не произнесла больше ни слова.


Но я и так знал достаточно. Очевидно, шарфу было предназначено идти к своей цели через дружеские связи и любовные истории. Такая история случилась и с педиатром, видно, на ее пути встретился кто-то, кто имел дело с заключенными, и она явно боялась, что ее возлюбленный окажется причастным к убийству. Но кто он? Был ли у немца адвокат? Я еще раз позвонил своему другу, прокурору, но неожиданно для себя самого спросил у него совсем о другом: я попросил у него фотографию подследственного.

На вопрос, зачем она мне понадобилась, я твердо ответил, что если у меня будет фотография, то я наверняка смогу выяснить, кто это был и почему он покончил с собой.

Прокурор немного помолчал.

— Ладно, — сказал он. — Я пришлю тебе фото. Но если поедешь во Францию — будь осторожен.

Именно это я и собирался сделать. Я чувствовал, что только тогда сумею отыскать недостающее звено, когда точно узнаю, откуда этот шарф взялся.

У меня было несколько свободных дней, и я решил использовать их для поездки в Авиньон. Предварительно я позвонил в авиньонское бюро путешествий и спросил, по-прежнему ли там проводятся ярмарки. Да, ответили мне, каждую субботу. И в одну из пятниц я отправился в Авиньон.

Как я и ожидал, киоска с шарфами на месте не было, но уже с третьей попытки мне удалось кое-что узнать. «Mais oui, la Josefine» («Ну конечно же, это Жозефина»), — воскликнула торговка сладостями и назвала деревушку, расположенную довольно далеко от Авиньона. Она всегда привозила на базар свои шарфы, с самой войны, продолжала торговка. Теперь ее уже давно здесь не видно, ходили слухи, что она заболела. Не куплю ли я у нее сладостей?

Я купил дюжину конфет с орехами, поблагодарил женщину и расспросил, как доехать до деревушки.

Во второй половине дня туда шел автобус, и уже за полчаса до отправления я был на привокзальной площади. Войдя в автобус, я сел у окна и стал наблюдать за движением на площади, рассматривал людей, входивших в автобус. В основном это были женщины, нагруженные тяжелыми сумками и полиэтиленовыми пакетами с покупками, которые они пристраивали рядом с собой на сиденьях, так как автобус был полупустой. Одна даже держала в руках метлу. Перед самым отправлением, уже после того, как водитель обошел ряды кресел и каждый пассажир назвал свою остановку и оплатил проезд, в автобус вошла женщина лет сорока, окинула взглядом пассажиров и села рядом со мной. Когда автобус тронулся, она спросила, не я ли искал на рынке Жозефину. Да, ответил я и в свою очередь спросил, знает ли она ее. «Bien sûr, — сказала она, — c’est ma mère». («Разумеется, это моя мать».)

— Очень рад, — сказал я. — Как она поживает?

Женщина в ответ промолчала и за всю дорогу не проронила больше ни слова.

Деревушка оказалась крохотной, автобус остановился на маленькой площади у бистро, перед ним, несмотря на холодную мартовскую погоду, за маленькими столиками сидели несколько человек и обменивались замечаниями о тех, кто выходил из автобуса. От них не ускользнуло, что дочь Жозефины приехала с иностранцем, правда, я не разобрал, что крикнул ей приземистый толстяк, с ухмылкой барабанивший пальцами по столешнице.

— Я отведу вас к своей матери, — проговорила моя спутница и пошла вверх по улице, к выходу из деревни. Деревушка прилепилась к холмистой гряде, служившей как бы террасой вздымавшегося на горизонте горного хребта. На его вершинах еще лежал снег. За деревней домов больше не было, и я не мог представить себе, где тут может жить Жозефина. Лишь когда мы подошли к кладбищу, мне все стало ясно.

У входа были свежие могилы, те, что уже начали ветшать, виднелись дальше, внизу. Железные кресты с овальными коричневыми портретами усопших успели уже слегка согнуться. Мы остановились у мраморного камня, на котором были высечены имена:

Франсуа Удайе 1940–1943

Марсель Удайе 1911–1944

Жозефина Удайе 1910–1976

С правой стороны камня над именами покойников была вырублена ниша, и в ней виднелось сине-бело-красное французское знамя, тоже из мрамора; в его верхнем углу был выгравирован маленький черный слоник.

И вот что рассказала мне дочь Жозефины. У супругов Удайе было двое детей: она, Стефани, родившаяся в 1938 году, и маленький Франсуа, появившийся на свет два года спустя. Когда началась война, Марсель Удайе был бургомистром деревни, кстати одним из самых молодых в округе. После капитуляции французской армии он подался в партизаны, командовал большим отрядом, сплошь крестьяне из окрестных деревень. Однажды, когда партизаны пустили под откос немецкий эшелон с оружием, в деревне появились эсэсовцы. Молодых парней и мужчин на месте не оказалось, тогда фашисты согнали на площадку перед кладбищенской стеной женщин, стариков и детей, расстреляли маленького Франсуа и уехали. Год спустя в перестрелке с немецким патрулем погиб отец Франсуа, и Жозефина осталась одна с дочерью. Это была необыкновенная женщина, она исцеляла от некоторых болезней простым прикосновением рук, и окрестные крестьяне шли к ней со своими тайнами, как идут к исповеднику. Всю свою жизнь она мечтала об одном — отомстить за смерть своего малыша. Она не сомневалась, что убийца еще жив. Я сразу почувствую, когда он околеет, твердила она. О розыске она и слышать не хотела. Я разошлю своих собственных гонцов, и один из них его выследит, заявила она и принялась за работу. Она ткала свои шарфы по ночам, никого не допуская к себе, она заговаривала их, пытаясь передать им свою силу. Она разговаривала с шарфами, как разговаривают с собаками-ищейками, гладила и даже целовала их, вышивая в уголке слоника.

— Почему слоника?

— Мама утверждала, что слоны никогда и ничего не забывают.

В 1976 году Жозефина скончалась, подхватив на рынке воспаление легких, но перед смертью успела сказать, что даст нам знать, когда убийцу настигнет заслуженная кара. Это случилось через три года, не так ли? И поэтому вы здесь?

— Точно, — подтвердил я. — Именно потому я и здесь. Но откуда вы узнали, что это случилось в тысяча девятьсот семьдесят девятом году?

— Благодаря вот этому. — Она показала на кустик пахучего волчника, распустившегося на могиле. — Мама просила посадить на могиле этот цветок, так как он предвещает приход весны. Три года он не цвел, а весной 1980 года распустился, и я поняла, что Франсуа отомщен.

— Вы видели того, кто стрелял?

Ее глаза наполнились слезами.

— Мне было тогда пять лет, но я и сегодня, через сорок лет, узнала бы его узкое лицо и холодный взгляд. Он внушал ужас.

Когда я показал фотографию, она впилась пальцами в мой локоть и отвернулась. Стефани всхлипывала, кивала головой и смеялась одновременно.

— Вы уверены, что это он? — спросил я, помолчав.

Она еще раз всмотрелась в фотографию.

— Absolument. (Абсолютно уверена.)

— Тогда все в порядке. — И я рассказал ей все, что знал о смерти этого человека.

— А вы тут при чем? Вам какое дело до всего этого? — спросила она.

— Двадцать лет назад я купил у вашей матушки шарф, на котором он повесился, — сказал я. — А потом шарф сам настиг его.

К ее волнению прибавилась гордость, и, когда мы спускались в деревню, она лучилась покоем и удовлетворенностью. На полпути нам встретился священник, он посмотрел на нас как-то странно, и я подумал, что надо бы и ему рассказать обо всем, но Стефани потянула меня дальше.

Останусь ли я в деревне, спросила она, или же уеду автобусом, который отправляется через четверть часа. Когда она выговаривала последние слова, в глазах у нее была просьба, и мне вдруг захотелось уехать отсюда как можно скорее.

Мы молча стояли на деревенской площади, старики за столиками перед бистро рассматривали нас, низкорослый толстяк все еще барабанил пальцами по столешнице и напевал одну и ту же мелодию. Потом подошел автобус, я протянул ей на прощанье руку и увидел, что она вложила мне в ладонь цветущую веточку волчника.


Через два дня я уже стоял у дверей дома священника маленькой деревушки в кантоне Тургау. После короткой встречи с французским священником на пути с кладбища меня вдруг осенило: передать заключенному шарф мог только тюремный священник, именно он был тем человеком, о котором не хотела говорить детский врач. Бывший тюремный священник служил теперь в этой общине, в Тургау. Он появился в дверях и спросил, чему обязан моим визитом.

— Ведь это вы отдали тогда немцу шарф, на котором он повесился? — спросил я, когда священник усадил меня в кресло.

От удивления он раскрыл рот, но не произнес ни слова.

— Я хотел бы знать, зачем вы это сделали, — сказал я.

Только когда я добавил, что раньше шарф принадлежал мне и что вся эта история касается меня в той же мере, что и его (а ведь ему, кажется, пришлось из-за этого сменить место работы), он согласился рассказать кое-что.

— В то воскресенье, — начал он, — я завершил обход заключенных и уже собирался уйти, но тут начальник тюрьмы предложил мне навестить Ремана: он изъявил желание исповедаться, но ни с кем другим разговаривать не хотел. Я был уже в пальто и в таком виде отправился в камеру. Исповедавшись, Реман вдруг пожаловался, что его знобит. Я знал, что заключенным нельзя ничего давать, тем более одежду, но я почему-то не удержался и предложил ему свой шарф. Так уж вышло, ведь исповедь была тяжелой, и мне захотелось хоть чем-нибудь помочь ему. Я предложил ему шарф, и он с благодарностью его принял.

— Он сознался в убийстве ребенка?

Священник вздрогнул.

— Я не могу выдавать чужие тайны, — тихо проговорил он.

— Но кивнуть-то вы можете?

Он посмотрел мне в глаза и кивнул.


На следующий день, ближе к вечеру, я сидел в кабинете прокурора. Шкаф с нераскрытыми делами был распахнут, и на письменном столе перед нами лежал шарф, мой шарф, в этом я больше не сомневался.

— Ну, — спросил он, — кто же этот человек?

— Бывший эсэсовец.

— Так я и думал. Видимо, его серебро было награблено еще в годы войны. Оставшиеся в живых мародеры эсэсовцы все еще держатся друг за друга. А что ты узнал о шарфе?

— Заключенному дал его тюремный священник, — объявил я, гордый своим открытием.

— Это я давно знаю, — сказал прокурор. — Одно время мы даже подозревали его, но время смерти Ремана было установлено точно, а священник имел неопровержимое алиби. Я спрашиваю, откуда взялся этот шарф.

Я рассказал ему все, что знал. Когда я закончил, он долго молчал. По-видимому, история произвела на него сильное впечатление. Наконец он заговорил:

— Раз уж ты рассказал мне все, я сделаю то же самое, хотя мне это и не положено. Но только сейчас я уверился в том, о чем тогда догадывался.

— А именно?

— Самоубийство Ремана — это официальная версия, но не истина.

— Как так?

— Истина была столь необъяснимой и невероятной, что ее не решились предать огласке. Когда я вошел в камеру, я сразу понял, что о самоубийстве не может быть и речи. Реман не висел на оконном переплете, а лежал на полу, удавленный этим самым шарфом, и я могу поклясться, что никогда ни до, ни после этого я не видел на лице мертвеца выражения такого ужаса. Наши лучшие сыщики несколько дней искали убийцу. Но никто не видел ни малейшей возможности проникнуть в камеру подследственного после ухода священника, и мне пришлось закрыть дело. О своих догадках я не решился говорить вслух. Но теперь-то я знаю, что был прав. По положению рук было видно, что между убитым и убийцей произошла отчаянная схватка. Он изо всех сил защищался от чего-то, что было сильнее его, ибо это был не убийца, это был судья.

— И кто же выступил в роли судьи? — спросил я.

— Шарф, — ответил прокурор. — Только шарф, и никто другой.

Он встал, осторожно взял шарф в руки, положил на полку рядом с другими предметами из коллекции нераскрытых дел и закрыл шкаф на ключ.

Загрузка...