ТАКЭСИ КАЙКО

ГОЛЫЙ КОРОЛЬ Перевод З. Рахима под редакцией С. Митиной

I

В мою студию будет ходить Таро Ота. Его прислал ко мне Ямагути, преподаватель рисования в начальной школе. Этот Ямагути — художник, пишет абстрактные картины, и когда кружок абстракционистов устраивает выставку, Ямагути, конечно, уже не до школы.

А сейчас как раз близится выставка его собственных работ. Вот он и попросил меня позаниматься с Таро, учеником того класса, где он ведет рисование. Сам он, мол, занят по горло только вечером, после школы, и удается немножко поработать.

— Таро — единственный отпрыск моего патрона, — сообщил он мне. — Сразу же после выставки я его заберу. А пока что позанимайся с ним, будь другом.

И я согласился, — правда, без особой охоты…

О Таро и его родителях Ямагути рассказывал мне и раньше. Отец Таро, господин Ота, — владелец известной фирмы красок; мать Таро, первая жена господина Ота, умерла давно, еще до того, как глава семьи стал преуспевающим коммерсантом. Мальчика воспитывает мачеха — нынешняя госпожа Ота. Своих детей у нее нет.

Фирма господина Ота окрепла и выросла за последние годы. Раньше у него было маленькое дело, — правда, с независимым капиталом. А теперь он прибрал к рукам обширную сеть магазинов и повел наступление на позиции крупных старых фирм. Его товары есть в любом писчебумажном магазине. Для своей студии я тоже покупаю его краски, — кроме гуаши, которую составляю сам.

С госпожой Ота Ямагути познакомился на родительском собрании. Несколько таких встреч — и готово дело: переброшен мостик к самому господину Ота. О, Ямагути сумел понравиться главе фирмы! Теперь тот покупает его картины. Какой бы случай ни подвернулся — выставка ли кружка абстракционистов, выставка ли самого Ямагути, а уж он сумеет всучить господину Ота парочку своих опусов. Что ж, в таких делах он мастак!

Зато когда господин Ота выпускает новые образцы пастели или красок для рисования пальцем, тут Ямагути старается, как может, — надо же отблагодарить патрона! Раз — и новая краска дана на пробу ученикам его класса. Раз — и в учительских журналах появляется сообщение: дети в восторге от новой краски.

Ямагути — авангардист, и всякие новшества — его страсть. У себя в школе он вечно экспериментирует с каким-нибудь мудреным приемом — то это коллаж, то декалькомания, то фроттаж. Вокруг его экспериментов всегда много шуму — бесконечные разговоры, дискуссии в печати. А между тем польза от всех этих новшеств — весьма сомнительная. Они бьют на внешний эффект и мешают ребенку проявить себя, что, впрочем, не уменьшает их популярности — особенно среди молодых учителей рисования. Вот и недавно Ямагути опубликовал очередную новинку под названием «фотокомпозиция». На фотобумагу кладется какой-нибудь предмет, потом она засвечивается. Многие учителя возражали — школьникам это не по карману. И все-таки идея Ямагути была признана новаторской и смелой.

— Воображение ребенка совершенно подавлено еще до школы. Надо его пробудить. А для этого любой способ хорош, — важно твердил Ямагути тем консерваторам, которые осмеливались объяснять ему, что цель и средства — понятия разные. Он упорно стоял на своем, разубедить его не было никакой возможности.

Особой сноровки эти приемы не требуют. При коллаже друг на друга в беспорядке наклеиваются клочки газет, обрывки цветной бумаги и пестрые лоскуты. А вот фроттаж: бумагу плотно прижимают к куску дерева или камня, потом штрихуют цветным карандашом, и рисунок готов — срез дерева, поверхность камня. Декалькоманию придумал Макс Эрнст: на лист бумаги капают краской, потом складывают его вдвое и снова раскрывают — на обеих половинках листа получается по одинаковому асимметричному рисунку. У всех этих приемов — один общий недостаток: они не дают ребенку раскрыть себя. Конечно, в какой-то мере они помогают ему избавиться от шаблонных представлений, поэтому я иной раз и сам ими пользуюсь. Но нельзя же сводить всю детскую живопись к коллажу, фроттажу и декалькомании! А Ямагути… Что ж, его новаторство всегда отдавало карьеризмом. По правде сказать, меня всякий раз настораживает холодная, неживая красота рисунков, которые делают его ученики.

Не знаю почему, но при мне Ямагути всегда говорит о госпоже Ота зло и пренебрежительно, хоть и пользуется покровительством этой семьи:

— Вполне заурядная дамочка. Таких в АРУ[29] полным-полно. Ну, может, немного щедрее других. Да что мне до нее! Лишь бы деньги давала.

Ямагути вообще не прочь позлословить о госпоже Ота: и заботу свою о Таро она выставляет напоказ, — еще бы, ведь он ей неродной! — и на людях слишком любит бывать, не сидится ей дома! Иной раз он позволяет себе даже игривые замечания насчет супружеской жизни господина и госпожи Ота. Быть может, их покровительство ущемляет его самолюбие и, перемывая им кости, он вырастает в собственных глазах. Как бы то ни было, я этих выпадов никогда всерьез не принимаю.

Ямагути — изрядный эгоист: он всегда постарается переложить свои тяготы на другого. Вот и сейчас он насел на меня — ему, видите ли, неудобно бросить ученика, — так, может, я его выручу? А то у него самого положение пиковое — выставка на носу, и он просто зашился, а надо еще натянуть все холсты на рамы…

— Хорошо, я беру Таро, — сказал я. — Только пусть ходит в студию пешком. Имей в виду, если мальчишка хоть раз припожалует на машине все будет кончено. Мои ученики — из бедных семей. Так что собственная машина у ворот студии — неподходящее для них зрелище.

Вот и все, что я сказал Ямагути. Сказал и повесил трубку. В каких словах он передал мое требование госпоже Ота, я не знаю. Как бы то ни было, в назначенный день она вместе с мальчиком пришла ко мне в студию пешком. Но когда, провожая ее, я вышел на крыльцо, то увидел через квартал от моего дома новехонький шевроле. Госпожа Ота, ведя пасынка за руку, подошла к машине, похожей на лакированный домик. Тотчас же выскочил шофер в форменной куртке и фуражке и вытянулся у дверцы. По счастью, ученики мои были заняты делом и ничего не заметили. Но мне стало горько…

Таро оказался запуганным, замкнутым, молчаливым, — словом, был исковеркан гораздо больше, чем я предполагал. Пока я беседовал с госпожой Ота, он сидел очень прямо и неподвижно, словно застыл… Не шелохнется, не поведет бровью. Такой воспитанный, сдержанный, невозмутимый маленький джентльмен. Я принимал их в комнате, служившей мне кабинетом, гостиной и спальней одновременно. Стены ее увешаны детскими рисунками, обычно вызывающими у новых учеников восторг и острое любопытство. В окно лился яркий свет послеполуденного солнца. А Таро сидел, не двигаясь, и с тоскою смотрел на пыль, густым слоем покрывавшую стол. Лишь когда мачеха произносила его имя, мальчик бросал на меня быстрый взгляд. В его смышленых глазах мелькал испуг. Но, убедившись, что я на него не смотрю, он тотчас же успокаивался, и на его бледном, красивом лице появлялось прежнее безразличное выражение. Я поглядывал на него украдкой и всем своим существом чувствовал, как он изранен.

У детей — свой особый запах. Он идет даже от моих рук. Я им так пропитался, что порою мне кажется — у меня детская кожа. Чуть сладковатый резкий запах влажной соломы и высыхающей на солнце травы. Он ручейками стекает с ребячьих рук, ног, шей, и когда дети надвигаются на меня, я чувствую их тепло. А у Таро этого тепловатого сладкого запаха не было. Взгляд мальчика время от времени скользил по детским книжкам, завалившим полки, по детским рисункам на стенах, но лицо его оставалось безразличным. Мою комнату наполняли пойманные и закрепленные на бумаге ребячьи эмоции, рисунки смеялись, визжали, веселились, мечтали. Но все это словно не трогало Таро, не доходило до него. Казалось, он может просидеть вот так вот, не шевелясь, и час, и два, и три. Лишь время от времени он поправлял свой костюмчик, чтоб не измялся. Я посмотрел на его чинно сложенные на коленях руки с вычищенными, аккуратно подстриженными ногтями, и мне почудилось — передо мною сидит ухоженная комнатная собачка.

— Учится он хорошо, не капризничает. Но какой-то он несамостоятельный, беспомощный. Усадишь его рисовать — рисует кукол или тюльпаны, а ведь он мальчик. Правда, муж говорит: ничего, лишь бы по основным предметам успевал, а уметь рисовать вовсе не обязательно. И все-таки…

Хоть госпожа Ота и жаловалась на беспомощность пасынка, чувствовалось, что она гордится его воспитанностью. Если бы я не знал, что и как, то, вероятно, принял бы ее за родную мать Таро. Держалась и разговаривала она скромно, с достоинством. Платье на ней было простой и строгой расцветки. Может, она и навязывается Таро со своей опекой — не знаю. Но уж, во всяком случае, никак не похожа на любительницу развлечений, этакую пустенькую веселую дамочку, какою ее изображал Ямагути.

Она сидела передо мной серьезная, чинная, как и подобает матери такого большого мальчика, второклассника, но не могла притушить блеска своей молодости. Порою в каком-нибудь жесте, в выражении глаз прорывалась неуемная живость. Когда она поднимала руку или поворачивалась, под платьем угадывались изящные линии ее гибкого тела. Гладкий подбородок, упругая шея, нигде лишнего жира.

— Должно быть, вы знаете — муж страшно занят. Совсем не может уделять ему время. Так что я сама купила Таро учебник рисования. Впрочем, я ничего в этом не смыслю. Усадишь его рисовать, но стоит только отвернуться, как он тут же бросает.

Госпожа Ота с горькой усмешкой раскрыла альбом Таро. Она переворачивала страницы, показывала мне каждый рисунок и подробно объясняла, как добилась успеха в том или ином случае. Таро сидел все в той же позе хорошо воспитанного мальчика и внимательно слушал. Я взял у нее альбом и незаметно перевел разговор на другую тему.

Как любая мать, хоть сколько-нибудь разбирающаяся в детских рисунках, она пыталась разгадать душевное состояние мальчика. Но нельзя ж это делать в его присутствии! В таких случаях взрослые, желая ребенку добра, лишь причиняют ему ненужную боль. Ведь рисуя, дети пытаются исправлять действительность на свой лад, а тут кто-то грубо вторгается в их душевный мир, и им от этого больно, словно их режут по живому, да еще посыпают рану солью… Словом, мне вручали комочек скованной ужасом плоти. А безразличие мальчика — просто тонюсенькая защитная пленка. Дети — те же эзоповские лягушки. Мать невзначай обронит резкое слово, и они уже съеживаются. Потом эта скованность начинает их мучить, а откуда она — им не понять.

Я вскипятил на электрической плитке чай, подал чашки и завел разговор на общие темы, пытаясь попутно выяснить, в какой обстановке живет Таро. Госпожа Ота рассказала, что у него есть домашний репетитор и учитель музыки. Очевидно, ей в голову не приходило, что непрерывная муштра убивает в мальчике всякую внутреннюю свободу. Потом я коротко изложил ей свой метод преподавания и обещал, что посоветуюсь относительно Таро с Ямагути. Госпожа Ота вздрогнула. Я удивился — это так не вязалось с ее выдержкой и скромным достоинством.

— Нет, на него нельзя положиться! — произнесла она шепотом — вероятно, чтоб не услышал Таро.

Это было сказано мягко, но очень категорично. И я почувствовал, что ее решительность подавляет меня. Она бросила на меня быстрый взгляд и тут же отвела глаза, но я успел заметить в них озорной огонек.

Мы договорились, что я начну заниматься с Таро со следующего воскресенья. Когда они ушли, я снова перелистал альбом Таро. Так и есть: трамваи, тюльпаны и куклы всех цветов. Обычно в этом возрасте дети уже отказываются от плоскостного, условного изображения предметов и в их рисунках чувствуется известный реализм. Таро же, судя по всему, застрял на более ранней ступени. Рисунки его повторяли друг друга, нисколько не улучшаясь. Он все их бросал, не закончив. На каждом листе оставалось много свободного места. Чувствовалось полнейшее его безразличие к предмету, который он рисует. И нигде ни одного человека. А это значит — у мальчика полностью подавлена фантазия. Я вглядывался в безмолвные белые страницы и все думал, думал о том, как избавить его от мучительного одиночества…

С воскресенья Таро стал ходить ко мне в студию. Я позвонил госпоже Ота и попросил, чтобы мальчика больше не привозили на машине и чтобы его не сопровождала прислуга. И не надо давать ему с собой бумагу и краски, — пусть, как и все остальные мои ученики, пользуется теми, что есть в студии. Я боялся малейшего повода, который мог бы вызвать отчужденность между Таро и другими детьми.

Придя в студию, Таро садился, аккуратно поджав ноги, и не делал ни малейшей попытки устроиться поудобнее, пока я ему не скажу.

Я не обучаю детей техническим приемам. Когда они спрашивают меня, как делать то, как делать другое, я тут же перевожу разговор, чтобы их отвлечь. Ведь чувство формы, пропорции и перспективы у ребенка врожденное. Мне хочется лишь помочь ему уверовать в собственные силы, избавиться от всего наносного. Вместо того чтобы дать ребенку готовый ответ, я беру его с собой в увлекательное путешествие по знакомому ему миру, превращаюсь то в сказочника, то в поэта и лишь изредка намекаю на возможное решение задачи. А открытие пусть сделает сам. Допустим, кто-нибудь из ребят нарисовал пустой трамвай. Я спрашиваю: почему он пустой? И ребенок пускается на хитрость:

— Трамвай доехал до конечной остановки, все уже вышли.

Я беру рисунок, начинаю его рассматривать.

— Вот оно что! До чего здорово! Никогошеньки нет, ни души. Все разошлись.

Торопливо роюсь в памяти, припоминаю: мальчуган этот увлекается бейсболом, он страстный болельщик. Радостно хлопаю себя по коленке:

— Ну, ясно! Теперь понял! Пассажиры помчались смотреть бейсбол. Спешат, а то на трибунах займут все места…

Мальчишке хочется прихвастнуть:

— Ну вот еще, чего спешить! У нас с папкой абонемент, мы всегда у самой сетки сидим!

Он приходит в волнение, спорит, протестует, доказывает. Помогая себе руками и ногами, старается объяснить, до чего ж это здорово — бейсбол! А я, улучив момент, подсовываю ему чистый лист бумаги. И если перед глазами у него вдруг пронесется мяч, замельтешат взволнованные болельщики, он не выдержит, возьмется за карандаш. И вот трамвай, который только что был совсем пуст, уже переполнен людьми, возвращающимися со стадиона.

Разумеется, не всегда один и тот же прием дает одинаковые результаты. Надо тщательно изучать жизнь и характер каждого ребенка. И тогда непременно найдешь ключ к его внутреннему миру. Мне, во всяком случае, хочется в это верить…

Прошло уже немало времени, а Таро еще ни разу и не попытался хоть что-нибудь нарисовать. Другие ребята шумели, смеялись, визжали, а он ни на что не обращая внимания, одиноко сидел на полу и время от времени тоскливо озирался по сторонам. Перед ним лежал чистый, нетронутый лист бумаги, стояли чистые сухие блюдечки для разведения красок и сами краски, но он не прикасался к ним.

Дети любят рыться во влажном песке — приятное ощущение податливого материала расковывает их, подстегивает воображение. Я попробовал дать Таро бутылочку с жидкой краской для рисования пальцем.

— Костюм испачкаю, мама будет сердиться, — сказал он, сдвинув тонкие брови. И макать палец в краску не стал.

Таро приходил всегда точно в назначенное время, сидел целый час, не шелохнувшись, потом уходил. И, глядя на его удалявшуюся прямую фигурку, я невольно восхищался госпожой Ота — вот это вышколила мальчугана, ничего не скажешь!

Мне не раз удавалось избавлять детей от скованности. И я всегда с радостью наблюдал, как ребенок, который прежде ни за что не хотел рисовать, вдруг хватается за карандаш или за кисть.

Однажды мы отправились в парк. Среди детей был один мальчик, который, как и Таро, принадлежал к унылой школе тюльпанистов и в детском саду только раскрашивал готовые рисунки. Он и не подозревал, что может рисовать сам. Я расстелил на земле хлорвиниловую скатерть, приготовил бумагу, карандаши, краски, а потом покачался с ним на качелях. Сперва он весь съежился от страху, но потом ему стало весело, и когда мы взлетели в поднебесье, он вдруг закричал:

— Ух ты, на нас небо валится!

Вот это и послужило толчком; мальчик еще часок поиграл, а потом принялся рисовать. Мертвых, застывших линий как не бывало. Рисунок был полон стремительного движения, — малыш еще весь находился во власти пьянящего полета.

Случалось, хорошие результаты давали борьба, бег, перетягивание каната. Но растормошить ребенка физически — иной раз только полдела. Чего только дети не придумывают, лишь бы не браться за рисунок. Помню девочку, которая взялась за кисточку лишь после того, как и позволил ей покрыть всю стену позорящей ее обидчика надписью: «Тосио дурак!» А один мальчик все рисовал енота и, густо замазав его красной краской, каждый раз облегченно вздыхал. Оказывается, у него был старший брат по кличке Енот, который вечно его изводил.

С Таро мне приходилось трудно еще и потому, что я совершенно не знал, как он живет. Я понятия не имел, как проходят его дни в красивом особняке за ажурной чугунной оградой. Впрочем, кое-что мне было известно, — госпожа Ота с помощью репетитора и учителя музыки усердно муштрует Таро, строго следит за его поведением и манерами. А вот как относится в этому сам Таро, я не знал. У меня пока не было возможности заглянуть ему в душу. Он почти все время молчал, а по лицу его ничего нельзя было прочесть — не то что у других детей. После того как он наотрез отказался обмакнуть палец в краску, я собрал вокруг себя ребятишек, посадил его между ними и стал им рассказывать сказку. Таро слушал внимательно, глаза его светились умом, но сказка моя его не расшевелила. Едва я кончил, дети схватили кисточки, краски, бумагу и разбрелись по всей студии. А Таро так и остался сидеть неподвижно.

Несколько раз я качал его на качелях, но ничего не добился. Когда качели взлетали, он вцеплялся в веревки с такою силой, что белели суставы пальцев, но упорно молчал. Ни разу не вскрикнул, не засмеялся. А когда я спускал этого пай-мальчика на землю, руки у него всякий раз бывали холодные и мокрые, словно брюхо лягушки. И мне становилось стыдно за свою толстокожесть и грубость: ведь он не испытывал ровным счетом ничего — кроме страха. В общем, мне стало ясно одно: под этой холеной чистенькой оболочкой — девственная почва. А как подступиться к мальчику — неизвестно. Придется побродить вокруг да около, пока он каким-нибудь невзначай брошенным словом сам не укажет мне лазейки. Но только он может прошептать это слово так тихо, что, пожалуй, и не расслышишь. Так что надо все время быть начеку.

В моей студии — двадцать учеников. Есть среди них один мальчуган со странной особенностью: что бы он ни рисовал, на бумаге непременно должно появиться ровно столько предметов или людей, сколько он видел в каком-то конкретном случае. Иначе он места себе не находит. Вот, скажем, мальчик помнит: их школа ходила в туристский поход, в нем участвовало пятьдесят три человека. Он специально пересчитывал их по пальцам, а потом втискивал в свой рисунок ровно столько же взбирающихся на гору фигурок. В таких случаях мне приходилось склеивать бумагу и делать для него лист в полтора-два метра длиной.

Как-то раз этот мальчик вместе со старшим братом ловил речных крабов. На следующий день, еще шальной от солнца, песка и воды, он попросил у меня бумагу. В его круглой, как репка, головенке теснились и шевелили клешнями ровно двадцать семь крабов.

— Дядя, мы двадцать семь крабов поймали, целых двадцать семь!

Получив бумагу, он отправился на свое излюбленное место, в самый уголок студии, сел на пол и, шмыгая носом, принялся рисовать. Нарисовав одного краба, он облегченно вздохнул и стал рассказывать сидящим поблизости ребятишкам, как этот краб пытался удрать, когда его вытащили из норы, и чем он отличался от всех остальных.

— А рука у меня вон докуда в нору ушла! — сказал он с азартом и постукал себя по плечу. Потом кончиком карандаша выскреб из-под ногтя засохшую тину и показал всем. Его обступили. Ребята, перебивая друг друга, торопливо выкладывали все, что знали про крабов. В студии стало очень шумно.

Вдруг Таро, одиноко сидевший в другом углу и с тоской теребивший кисточку, тихонько поднялся. Подошел к ребятам, встал на цыпочки и через их головы взглянул на рисунок. Посмотрел-посмотрел и отошел. Должно быть, ему снова стало неинтересно. Он вернулся на свое обычное место. Такой же, как всегда, — застенчивый, безразличный. Но когда он проходил мимо меня, я расслышал едва уловимое бормотанье:

— На сушеного кальмара надо было брать…

Вот оно, наконец-то! Я понял — мне брошен крошечный ключик от потайной двери.

Оставив бутылку с гуашью, я подошел к Таро и сел рядом с ним, скрестив ноги.

— Послушай-ка, разве речной краб ловится на сушеного кальмара?

Вопрос был неожиданный. Таро, застигнутый врасплох, смутился и нахохлился. Я закурил сигарету, затянулся.

— На червяка мне приходилось брать, но на сушеного кальмара — первый раз слышу! — Я удивленно покачал головой.

Мальчик успокоился, опустил плечи. Задумчиво постучал кисточкой по бумаге, потом поднял глаза и уверенно сказал:

— Да, на сушеного кальмара! Правда, на червяка тоже здорово. Но если на кальмара, не надо наживку менять. Лови на одну наживку, сколько хочешь.

— Ну да! На одну наживку?!

— Угу.

— Чудеса. — Я вынул сигарету изо рта. — Сушеный кальмар… Ведь кальмар в море живет. Что ж это получается — речная тварь пожирает морскую?..

Я тут же спохватился — как бы не перегнуть палку. Ведь раковина может захлопнуться. Я хотел было встать и отойти, чтобы потом начать все сначала, но Таро повернулся ко мне всем телом.

— Речной краб, — он спешил и захлебывался, словно боясь, что его перебьют, — речной краб любит запах сушеного кальмара. Честное слово! Я знаю! Я сам ловил! Раньше, в деревне.

В светло-карих глазах Таро вспыхнула откровенная обида — как это я ему не верю? И мне показалось, я слышу скрип поворачиваемого в замке ключа. Значит, ключ подошел!

Ни госпожа Ота, ни Ямагути ни разу не говорили мне, что Таро прежде жил в деревне. Правда, я знал, что госпожа Ота ему не родная мать, но почему-то думал, что вырос он в столице. Стало быть, целину только потом залили асфальтом, и там, в темноте, тихонько шелестят тоненькие зеленые травинки, дремлют прозрачные озера. Надо только впустить туда солнце!

Странно все-таки: почему мне никто не сказал, что мальчик вырос в деревне? Для чего такая таинственность? Предположить, что нынешняя госпожа Ота сама из деревни, было бы просто нелепо. Я уселся поудобней, и мы разговорились. Речь шла только о крабах.

И вот на следующий день, впервые в моей педагогической практике, я ради одного ученика пожертвовал интересами остальных. Был понедельник — у его репетитора и учителя музыки выходной. Я решил пойти с Таро на речку. Сказал ученикам, что у меня дела, и после полудня распустил их. А сам отправился в особняк господина Ота. Накануне мальчик говорил со мной только о крабах, а о матери упомянул вскользь — это она давала ему сушеных кальмаров. Мне показалось, что Таро очень не хочется вспоминать те времена. Поэтому я и не стал ни о чем расспрашивать госпожу Ота. Просто сказал, что собираюсь взять Таро на прогулку — пусть попишет этюды. Она очень обрадовалась:

— Вы знаете, он у нас единственный; должно быть, поэтому такой нелюдим. Нет у него ни одного товарища. Только с соседской девочкой и играет.

Я дожидался Таро в гостиной — он еще не пришел из школы.

Госпожа Ота собрала краски, принесла роскошный этюдник: все продукция фирмы Ота. Сквозь стеклянную стену в гостиную било яркое солнце, на молодой женщине был облегающий шерстяной костюм лимонного цвета, и когда она сновала по комнате, под тонкой тканью непроизвольно возникали и исчезали очертания ее стройного тела.

Наконец Таро вернулся. Увидев меня, он смутился и покраснел. Потом, выслушав мачеху, молча снял ранец и закрепил за спиной этюдник, — видно было, что он подчиняется ей беспрекословно. Госпожа Ота предложила мне взять машину, но я отказался. Уже у дверей я заметил, что Таро — в светлых брюках и новеньких спортивных туфлях.

— Как бы он не испачкался, — сказал я.

Госпожа Ота вежливо улыбнулась:

— Когда он с вами, сэнсэй, это не страшно. Пусть испачкается.

Какое глубокое безразличие было в ее спокойном, учтивом тоне! Холодок его преследовал меня всю дорогу, до самой реки.

…Мы сели в электричку и сошли на следующей станции. Дамба была совсем рядом. Стараясь идти со мной в ногу, Таро почти бежал. Этюдник то и дело стукал его по спине.

Речная долина, полная той особенной тишины, какая бывает только по понедельникам, купалась в лучах послеполуденного солнца. Поблескивала вода. Шелестел камыш. Вокруг — ни души. Лишь вдоль того берега скользила рыбацкая лодчонка, лавируя между вбитыми в дно кольями. Она поднималась вверх по течению, но время от времени останавливалась. Тогда на фоне огромного неба появлялась человеческая фигурка, рыбак выдергивал колья и снова их забивал. Я взял Таро за руку, и мы спустились вниз с поросшей травой дамбы.

— Смотри — рыбу ловит.

В глазах мальчика я прочел удивление.

— Понимаешь, — объяснил я ему, — когда река такая большая, трудно определить, как идет рыба. Вчера вечером он забил колья, у берега образовалась запруда, рыба решила, что там для нее отличное жилье, пошла туда и попалась.

Мы уселись под развалинами моста неподалеку от железобетонных свай. Мост этот разбомбили во время войны и взамен его теперь построили новый, железный, чуть выше по течению. Искореженные сваи торчали из воды, напоминая о страшном взрыве. Воронка от бомбы превратилась в тихий, заросший камышом прудик. Как только мы сели, Таро снял со спины этюдник и собирался было его открыть, но я придержал его руку и подмигнул правым глазом:

— Не надо. Давай-ка лучше поиграем. Крабов, что ли, половим.

— Но мама…

Я рассмеялся и подмигнул левым глазом.

— А ты ей скажи, что этюд я забрал.

— Соврать?

Таро заглянул мне в глаза. Взгляд был не по летам проницательный. Я молча поднялся и пошел в заросли камыша.

При каждом моем шаге камыш словно оживал — десятки, нет, сотни, крабов брызгали в разные стороны. Казалось, это пруд растекается ручейками. Торопясь и толкаясь, мы с Таро ловили крабов, то и дело наступали на них ногами, давили. Сперва Таро старался не запачкаться, но после того, как на туфлях у него появились первые пятна, он отважно полез в топкие заросли. Увлекшись, он по локоть погружал руки в густую липкую грязь, обламывал ногти о корни камыша. Понемногу он отошел от меня и теперь действовал сам. Иногда до меня доносился его негромкий радостный вскрик. Удостоверившись, что поблизости нет предательских бочагов, я вернулся под сваи.

Мне захотелось смастерить камышовую дудку. Я так увлекся работой, что не заметил, как подошел Таро. Он ступал осторожно, лицо его побледнело от волнения. Едва переводя дух, он выдохнул шепотом:

— Сэнсэй, карп…

— Что, что?

— Да, да, карп! Показался и сразу удрал.

Он в нетерпении откинул со лба слипшуюся прядь и повернул к пруду, стараясь идти совершенно бесшумно. Я пошел за ним. Подойдя к воде, Таро вдруг лег на живот, прямо в грязь. Подле моей руки подрагивало худенькое детское плечо. Он горячо зашептал мне в самое ухо:

— Вон, вон, смотрите! Вон туда он удрал.

Там, куда он указывал, густою стеной стояли водоросли. Они поднимались со дна, совершенно прямые, словно тонкие молодые деревца. Их пронизывали лучи солнца, и на светлом песчаном дне колыхались синеватые тени. Казалось, все живое попряталось в этой темной чащобе. Мелкие рыбки, раки и водяные насекомые время от времени появлялись на светлой песчаной опушке, грелись на солнышке и вновь уходили в чащу.

Мы с Таро, затаив дыхание, разглядывали подводный мир. Под толщей воды были пастбища, заповедные леса, причудливые, полные обитателей замки. Вот на поверхности появилась стайка мальков хая. В глубине зарослей серебристыми лезвиями ножей заблестели спины каких-то рыбок. Смешно подпрыгнул похожий на стеклянную игрушку черный рак. На гладком песке клинописью расписался бычок. Солнце начало припекать. Легкий ветерок пробежал по воде и лизнул мне лоб.

И вот, когда жизнь пруда захватила нас целиком, неожиданно раздался громкий всплеск, в воде мелькнула огромная тень и тотчас пропала в чаще водорослей. Стайка хая рассеялась, рак исчез, над светлым песком завихрились мутные столбики. Водоросли долго раскачивались, сгибаясь под грузным телом карпа. Таро поднял мокрое лицо и огорченно сказал:

— Все. Улизнул…

Он глядел на меня растерянно. Его волосы пахли тиной и водорослями. Глаза были полны слез и все же сверкали так горячо, так ярко, что я подумал — никакой он не хилый. Он крепкий, здоровый мальчуган. В воздухе стоял сладковатый запах детского пота.

II

Жила в Нью-Йорке одна девочка, забыл, как ее звали, — ну, скажем, Кэрол. У нее был детский паралич, и с малых лет она лежала в больнице. Ей наскучила белая палата, и вот однажды она попросила, чтобы койку ее переставили к окну. А потом попросила сестру принести ей бумагу и конверты. И стала писать письма, хоть и плохо владела рукой. Опишет подробно свой день, вложит листочек в конверт, заклеит его и бросает прямо на улицу. Напишет письмо и бросит, опять напишет, опять бросит, и так — каждый день. Окно палаты выходило на шумную Пятую авеню. Недели через две на ее письма-дневники начали приходить ответы. На больничной тумбочке росла горка листков — белых, голубых, желтых. Строчки, написанные чернилами разных цветов, простым и чернильным карандашом, кричали ей: «Ты молодец, Кэрол! Держись, Кэрол! Поправляйся, Кэрол!» Со всех концов света — из Манилы, из Лиссабона, из Лондона — приходили подарки. И все это были ответы на письма, адресованные «Кому-нибудь».

Когда к Кэрол пришли из газеты, мать помогла ей дотянуться до окна. Девочка высунулась — отсюда, с пятнадцатого этажа, улица казалась глубокой пропастью. И Кэрол взглянула наверх. Показала на небо. «Я бросала письма оттуда», — сказала она корреспонденту.

Историю эту я вычитал месяца три назад в «Нью-Йорк таймс», причем совершенно случайно: Ямагути завернул в эту газету две книги, которые брал у меня почитать; и вот, сидя в столовой за порцией лапши по-китайски, я от нечего делать просматривал заголовки, пока не наткнулся на заметку о девочке. Вот это да! Совсем по-американски завоевала себе Кэрол право на жизнь. Газету вместе с книгами я принес домой, но потом куда-то засунул и, сколько ни искал ее, так и не смог найти.

Давно уже я мечтаю посмотреть рисунки детей из разных стран. Правда, иной раз газетные тресты или ЮНЕСКО устраивают выставки детского рисунка, но там всегда толпы народа, да и открыты они недолго. А чаще всего мне просто некогда туда сходить — дел у меня невпроворот. Репродукции лучших рисунков печатаются в художественных журналах, но, как и всякие репродукции, они не могут полностью передать цветовую гамму. А черно-белые и вовсе никуда не годятся; самое большее, что можно на них уловить, — это форму и композицию. В общем, такие выставки мне ничего не дают. Ведь мне хочется подержать все картинки в руках, почувствовать детей, которые их рисовали.

Как-то вечером я пошел в привокзальный ларек выпить чашку картофельной водки. Пока жарились потроха, я медленно потягивал водку, глядел на бутыль с соусом и думал, сколько же времени нужно было его выдерживать, чтобы цвет его наводил на мысль о пучине. Даже Эмденская впадина не могла бы тягаться с ним своим глубоким тоном. И вдруг, когда тепло от водки разлилось по всему моему телу, мне пришла мысль написать в Копенгаген. Да, вот это идея! Удивительно, до чего запала мне в душу история с Кэрол. Но что самое поразительное — план действий сложился у меня мгновенно.

В этот вечер я удовольствовался одной чашкой водки. А вернувшись домой, сразу же снял с полки словарь, разложил бумагу и принялся набрасывать черновик своего послания. После долгих блужданий по словарным джунглям я накатал длиннющее письмо, смысл которого сводился примерно к следующему: давайте обменяемся детскими рисунками на тему какой-нибудь из сказок Андерсена. Адрес я написал такой: Дания, Копенгаген, Ассоциация детского рисунка при министерстве просвещения. Достоверным тут было только одно — что Копенгаген столица Дании. А все прочее — плод фантазии, подогретой чашкою водки. Ну, да ладно. Лишь бы хоть кто-нибудь это письмо прочел. Не получу ответа, буду писать еще и еще, решил я. В голове у меня шумело.

На следующий день я пошел в библиотеку и, с разрешения библиотекаря, перепечатал письмо на машинке, чтобы все было как полагается.

В письме я рассказал о себе, о своих взглядах на детский рисунок. И о своей студии тоже: сколько у меня учеников, и сколько им лет, и каких методов обучения я придерживаюсь. Словом, выложил все как есть. И добавил, ссылаясь на опыты специалистов, что рисунки на темы сказок — лучший способ расшевелить фантазию ребенка. Письмо получилось ужасающе длинное. Мне казалось, что я смогу убедить своего безыменного адресата только полнейшей искренностью, безыскусной и немудрящей, как майский жук, и потому писал обстоятельно и нудно. В конце письма я предлагал: пусть дети сделают рисунки на тему сказок Андерсена, а мы потом этими рисунками обменяемся и проведем их сравнительное изучение. Мне казалось, что если дать детям одну и ту же тему, легче будет избежать ошибок в оценке их работ. А иначе такие ошибки неизбежны из-за различия в нравах и обычаях наших стран. И хорошо бы нам сверить свои наблюдения — это поможет понять, что стоит за каждым детским рисунком.

На первое письмо ответа не последовало. На второе тоже. Я послал третье. И вот, когда я уже решил, что больше писать нет смысла и надеяться не на что, вдруг прибыл ответ. На конверте значился адрес отправителя: Дания, Копенгаген, Восточная улица, Общество Андерсена. Письмо было подписано некоей Хельгой Либефрау. Я очень обрадовался — предложение мое было принято с энтузиазмом. Хорошенько поползав по словарю, я опять написал в Копенгаген. Я благодарил миссис Либефрау и предлагал ей обменяться детскими рисунками ровно через три месяца. Очень скоро Либефрау сообщила, что, как только получит от меня бандероль с рисунками, вышлет мне авиапочтой рисунки датских ребят. Письмо было совсем коротенькое, но с постскриптумом:

«Еще подростком я постоянно служила мишенью для всякого рода обидных и мрачных шуток. А теперь, совершенно неожиданно, стала такой же мишенью и для Вас. Всему виной — моя немецкая фамилия, за которую я, разумеется, не могу быть в ответе.

Я хотела бы обратить Ваше внимание на то обстоятельство, что еще не состою в браке. И потому просила бы вас впредь называть меня не „миссис“, а „мисс“. Искренне ваша

Хельга».

И действительно, смутно помня, что «либе фрау» по-немецки «милая жена», я допустил неловкость — в своих письмах называл незамужнюю Хельгу «миссис». И теперь в письме слово «мисс» было напечатано заглавными буквами и дважды жирно подчеркнуто. Я побежал в библиотеку и торопливо настукал на машинке ответ. Таро стал ходить ко мне в студию как раз с того дня, когда я получил от мисс Хельги второе письмо. Мы с нею условились обменяться рисунками через три месяца, так что мне предстояло основательно потрудиться. Голова у меня распухла от множества планов. Я задумал провести со своими учениками дополнительные занятия — пусть порисуют на темы сказок. Страшно хотелось рассказать ребятишкам, что их рисунки поедут в Данию. Но я твердо решил ничего им не говорить. Эта новость их выбьет из колеи, да и родители ради такого случая полезут им помогать. Вообще, это палка о двух концах: правда, ребята все время будут думать о рисунках, но зато потеряют всю свою непосредственность. Мысль о Дании свяжет им руки. Ведь для ребенка рисунок — всего-навсего преодоление какой-то трудности, с которой ему пришлось столкнуться в данный момент. Нарисовал — и тут же забыл об этом. Его уже несет дальше. Самый процесс рисования не так уж его привлекает. А вот родители, узнав, что рисунки пойдут за границу, безусловно, взволнуются. Они не выдержат и начнут помогать ребятам — можно не сомневаться. И непременно станут навязывать им свои вкусы, — это скажется и на форме предметов, и на раскраске. Ведь во взрослых прочно засели те трафаретные представления, которые им так упорно и долго прививали. Такой вот родительский нажим сковывает детское воображение. На первый взгляд это, может, и не заметно, но дело обстоит именно так. Ребенок с сильной индивидуальностью, пожалуй, еще найдет выход: нарисует так, чтобы понравилось и мне, и родителям. А вот слабый будет метаться между двух огней. Поэтому лучше помалкивать до поры до времени — тогда родители не станут лезть к ребятам со своими советами. Ведь большинство из них посылает детей в студию лишь потому, что в среде мелких служащих это модно.

Между тем дело, которое я затеял под впечатлением случая с Кэрол, приняло неожиданный оборот. Примерно через неделю после того, как от мисс Хельги пришло второе письмо, мне вдруг позвонил секретарь господина Ота и передал, что его патрон хочет срочно меня повидать. Вечером того же дня за мной прислали машину. Шофер привез меня в отель и сказал, что господин Ота ждет в ресторане. Администратор тут же ему позвонил, и бой провел меня в отдельный кабинет. Господин Ота сидел один за накрытым столом. Роскошный обед начался с мартини и кончился коньяком.

Казалось, господин Ота излучает тепло и радушие.

— Я слышал, что вы уделяете моему сыну много внимания, и мне захотелось отблагодарить вас, — начал он.

Впрочем, как выяснилось позднее, пригласил он меня совсем не для этого. За обедом мы болтали с ним о знакомых художниках, занимающихся с детьми, о бюджете частных школ рисования, о винах, о разных мелочах жизни. Потом поднялись из-за стола и с коньячными рюмками в руках расположились в глубоких кожаных креслах. Только тут господин Ота перешел к делу. Оказывается, ему стало известно о моей переписке с Копенгагеном. Меня словно громом поразило.

Господин Ота уселся поудобнее и, повернувшись ко мне, с любезной улыбкой сказал:

— Блестящая мысль! Не знаю, как вы до этого додумались, но выражаю вам свое искреннее восхищение! Будь вы служащим моего конкурента, я бы все силы приложил, чтобы переманить вас к себе, и назначил бы вам высокий оклад.

Он извлек из кармана пиджака письмо и протянул его мне. Увидав, что отправитель его — Хельга, я так и подскочил от неожиданности. А когда прочитал письмо, то все понял. Господину Ота пришла в голову точно такая же мысль, как мне, но я опередил его на неделю. Он предложил послать обществу Андерсена детские рисунки, которые будут собраны со всех концов Японии, с тем чтобы в обмен получить рисунки датских ребят. Но Хельга отказалась, объяснив, что уже успела договориться с другим человеком. Общество Андерсена, писала она, весьма признательно обоим господам за интересное предложение, но опасается, что два одинаковых мероприятия только запутают детей, и потому решило принять то предложение, которое поступило первым. Далее была указана моя фамилия и адрес. Я вернул письмо господину Ота. Он усмехнулся.

— Сперва мне стало досадно. Я решил, что дело проиграно. Потом стал собирать о вас сведения. И что же — оказывается, это учитель моего сына! Признаться, я был поражен. Я и понятия не имел, что сын учится рисовать. Право, мне стыдно, но ничего не поделаешь… Так вот, я пригласил вас сюда, чтобы как следует все обсудить.

В этот вечер мы с ним беседовали до девяти часов. Мысль его, коротко говоря, заключалась в том, чтобы устроить конкурс, в котором участвовали бы все школы страны. В принципе я был согласен с ним, что это повсюду вызовет интерес к рисованию. Но вот что меня смущало: ведь если преподаватели станут подхлестывать своих учеников и натаскивать их, чтобы побольше ребят отличилось на конкурсе, тут ничего хорошего не жди. Дети, которые получат премии, загордятся, начнут повторять самих себя, а остальные станут им подражать. И вообще, если господин Ота намерен использовать конкурс как рекламу для своей фирмы, я на это не пойду. А ведь как-никак общество Андерсена договорилось именно со мной. Если же господин Ота готов действовать бескорыстно — что ж, я согласен, чтобы он взял на себя организационную сторону. Он выслушал меня и степенно кивнул:

— Прекрасно вас понимаю. Но, поверьте, конкурс никак не поможет мне увеличить сбыт красок. Ведь по рисунку не угадаешь, чьими красками он сделан — моей фирмы или какой-нибудь другой. Допустим, учитель посоветует детям пользоваться моими красками. Но им же не возбраняется покупать краски и у других. Так что я тут ничего не выигрываю.

На обратном пути, в машине, он предложил мне стать консультантом в его фирме; бывать там нужно лишь изредка, в те дни, когда у меня нет занятий в студии. Решил, видно, откупить мое первенство. Но я отказался; единственное, чего я хочу, объяснил я ему, — это знакомиться с детскими рисунками в подлиннике. И никаких расчетов на этом не строю. Тогда господин Ота переменил тему и стал расспрашивать о моих принципах художественного воспитания. Я вкратце рассказал ему, каких методов обучения придерживаюсь в своей студии. Он внимательно слушал, понимающе кивал, затем проговорил:

— Другими словами, вы добиваетесь того, чтобы, рисуя, ребенок чувствовал себя свободно. Вы хотите привить ему любовь к предмету, избавить от скованности.

— В общем, да.

— Отлично. Мне это на руку.

— ?..

— Красок будут покупать больше…

Господин Ота обронил эту фразу словно бы невзначай, небрежно развалясь на сиденье. Но с меня мигом слетел весь хмель. На душе стало скверно.

Дней через десять мои неприятные предчувствия подтвердились. Господин Ота пригласил меня к себе домой и показал тщательно разработанный и отпечатанный на ротаторе проспект конкурса детского рисунка. Адресован он был директорам всех школ страны. На первой странице красовалось совместное обращение министра просвещения Японии и датского посла — уж не знаю, как господину Ота удалось его раздобыть. Затем шел длинный список членов жюри — художники, обозреватели по вопросам педагогики, разные деятели, представляющие как прогрессивные, так и консервативные направления в искусстве. Дочитав последний абзац, я понял, что от первоначального моего замысла не осталось и следа: школам, которые представят на конкурс наибольшее число отличных рисунков, будет присуждена коллективная премия. В проспекте об этом говорилось лишь вскользь, где-то в нижнем углу страницы — ни жирного шрифта, ни восклицательных знаков. Если не считать кратенького упоминания о том, что фирма «Краски Ота» поддерживает обращение министра и датского посла, ее владелец никак не рекламировал собственной продукции.

— Я попросил бы и вас представить на конкурс самые лучшие рисунки, — проговорил он любезным тоном.

Откинувшись на спинку дивана, заложив ногу за ногу, господин Ота дымил дорогой сигарой. Весь вид его говорил о полнейшем довольстве жизнью. Был он среднего роста, не очень плотный. Однако здоровый цвет лица и живой, острый блеск его глаз свидетельствовали о незаурядной силе, и ему, как видно, очень хотелось, чтобы я ее почувствовал.

— Премию обещаете? — спросил я, давая ему понять, что он нарушил наш уговор.

Не взглянув на меня, он спокойно проговорил:

— A-а, вы об этом… Не знаю, читали ли вы сегодняшние газеты… Опять сокращены бюджетные ассигнования на школы. Мне думается, при таком положении дел коллективная премия — более разумная трата денег, чем индивидуальная.

Я молча уставился на него. Ловкий ход! Посмей после этого упрекнуть его в том, что он подстегивает честолюбие учителей и создает нездоровый ажиотаж среди ребятишек! А до чего же красиво все подано — ведь в проспекте как будто бы и не пахнет рекламой. Я медленно размешал ложечкой кофе, потом сказал:

— Вы обещаете премию, чтобы заинтересовать конкурсом побольше детей. В прошлый раз вы мне сказали, что дети вольны пользоваться красками любой фирмы. Выходит, вы готовы пойти на такие расходы ради того, чтобы все фирмы продавали как можно больше красок?

— Не совсем так.

Он стряхнул сигарный пепел прямо в кофе и улыбнулся.

— Мой рынок — восточная Япония, все районы к востоку от Токио. Тут у меня конкурентов нет. И если дети станут покупать краски, то непременно в моих магазинах. Это и есть моя доля прибыли.

Он помолчал, взглянул мне в лицо и продолжал уже более мягким тоном:

— А в западных районах дело будет обстоять именно так, как вы сказали. Тут уж старайся не старайся, все равно прибыль достанется конкурентам. Так что с чисто коммерческой точки зрения эта операция невыгодна. Будь я помоложе, и браться не стал бы. Кто поверит в благотворительность делового человека? Мои же служащие наговорили мне по этому поводу кучу неприятных вещей.

Его спокойные слова прозвучали веско. И в то же время подчеркнуто скромно. Я почувствовал раздражение и неприязнь. Он сидел, развалясь на диване, такой великодушный, неуязвимый — и непонятный. Я отпил кофе и попробовал возразить:

— Но если будет обещана премия, вряд ли вам удастся получить стоящие рисунки. Дети ведь очень сообразительны, — они сразу поймут, чего хотят от них взрослые. И вы соберете самые заурядные, аккуратненькие, приглаженные картиночки.

— Знаю, — кивнул господин Ота и бросил недокуренную сигару в чашку с кофе. Словно и не почувствовав в моих словах горечи, он деловито сказал: — Я знаю, в этом смысле премия ничего не даст. Но в Японии ни один человек не станет рисовать просто так, если ему ничего не посулить. Ведь как у нас обстоит дело: детский сад готовит в начальную школу, начальная школа — в среднюю, а колледжи и университеты, в свою очередь, готовят молодежь для работы в учреждениях и в фирмах. Конечно, лозунг «Рисование формирует личность ребенка» сам по себе хорош. Но жизнь диктует свои законы. Люди только о том и думают, как бы кончить школу, поступить в университет, потом устроиться на хорошую службу. А на рисование всем наплевать. Вот потому я и думаю — пусть дети рисуют, как хотят, только бы рисовали. По-моему, это самое главное.

Закончив эту тираду, он вздохнул и придвинул поближе бутылку виски и стаканы, стоявшие на столике у дивана. Потом налил нам виски, поднял свой стакан, слегка кивнул мне и сказал:

— Все это, конечно, печально….

Сделав глоток, господин Ота поставил стакан на столик и снова посмотрел на меня. Глаза его излучали отеческую теплоту. Взгляд был безмятежный, он явно наслаждался сознанием собственной добродетели, он неторопливо пережевывал ее, словно корова — жвачку.

Здорово он обвел меня вокруг пальца! Легко, без всяких усилий. Заранее все обдумал и ждал подходящего момента. Сидит теперь, спокойный, самоуверенный, и ничем его не проймешь. До чего гладко все у него получается. Очень похоже на правду — именно потому, что где-то тут кроется ложь. Фразы прилизанные и ровные, как подстриженный газон. Он преисполнен любви к ближнему. И подкупающе откровенен… На такие-то прибыли он рассчитывает, таких-то убытков ждет. Да, он согласен, премии развращают детей — но надо же прививать им любовь к рисованию, оно их избавит от скованности! Критикует систему образования и собирается пожертвовать на нее кругленькую сумму. А в довершение всего с грустной миной дает мне понять, что двадцать миллионов детей страдают от сознания социального неравенства. Где уж мне с ним состязаться! Мне нечем крыть. Ведь я не имею возможности подсчитать, какую именно прибыль он извлечет из собственной добродетели. Ну на что я могу сослаться? Лишь на то, что его благородные доводы припахивают ложью, как и все чересчур совершенное, и что запах этот раздражает мое обоняние? Нет, не могу я бороться такими методами… Я был подавлен весомостью его доводов; к тому же он не давал мне на них возразить. Словом, сопротивление мое было сломлено. На это он, видимо, и рассчитывал.

— Так. Ну что же вы скажете?

Он протянул мне бутылку виски. Я налил себе и залпом выпил.

Как уверенно он наполнял свой стакан! До самого края. И быстро приподнимал бутылку, чтобы не пролилось ни капли. В нем совсем не чувствовалось неотесанности нувориша — разве только, что бросил в чашку с кофе недокуренную сигару. Ничего не скажешь, у него вид истого джентльмена, хотя в трудную послевоенную пору жизнь его, очевидно, проходила в жестоких, кровопролитных схватках.

— Так как же, может, вы все-таки согласитесь с нами сотрудничать?

Господин Ота поставил бутылку на столик и внимательно посмотрел на меня. Я только рукой махнул:

— Да нет, где уж мне!

— Но идея-то ваша.

— Пустяки! Датчане рады будут установить с вами контакт, Ота-сан. А мне только бы получить детские рисунки.

Господин Ота кивнул, словно знал мой ответ заранее, и опять протянул мне бутылку. Но я заткнув ее пробкой и молча вернул ему. Затем, словно между прочим, спросил:

— А вы видели рисунки Таро-куна?

От такого неожиданного поворота он растерялся, часто заморгал. Потом с неловкой усмешкой отвел глаза:

— Нет… Что ж поделаешь, я очень занят.

Странно все-таки: ни при первой нашей встрече, ни сегодня он не поинтересовался успехами сына — тогда, в ресторане, только упомянул о нем, но ничего у меня не спросил. Разговоры наши носили чисто деловой характер. И еще мне показалась странной тишина, царившая во всем доме. Сегодня, как и в прошлый раз, господин Ота принимал меня один. Приглашение мне передал по телефону его секретарь, у входа меня встретила угрюмая пожилая прислуга. Ни госпожа Ота, ни Таро не появились. После того как за мною закрылась тяжелая дверь кабинета, из других комнат за все время не донеслось ни единого звука. Дом казался необитаемым. Лишь один раз бесшумно вошла прислуга, подала кофе. Госпожи Ота могло не быть дома. Но где же Таро? Что он делает? Я взглянул на массивные стены, на тяжелую дверь. Нет, свежим запахам водорослей и влажной земли сюда не проникнуть.

— Я как-то спрашивал Ямагути-куна. Он сказал, что по программе Таро успевает не хуже других.

— Отметки еще ни о чем не говорят. Дело совсем не в этом. Таро-кун не может рисовать. Вернее, у него совершенно нет тем для рисунков.

Заложив ногу за ногу и облокотившись на ручку дивана, господин Ота некоторое время с принужденной улыбкой почесывал голову. Вдруг он хлопнул себя по лбу, словно его осенило.

— В меня пошел! Сказать по правде — тут доля моей вины. Я ведь никогда не умел рисовать, да и не любил. Только и думал, как бы удрать с урока рисования. А теперь у меня фирма красок. Вот ирония судьбы, не правда ли?

Тут он громко, прерывисто рассмеялся, в горле у него забулькало, заклокотало. Вспомнил, должно быть, что-то свое и развеселился. Потом сказал:

— Конечно, мне неудобно говорить вам такие вещи, но ведь в университет можно попасть и не умея рисовать. Верно?

Я слушал его в пол-уха. Меня тоже разбирал смех, и, чтобы не расхохотаться, я потянулся за бутылкой. Ну вот, господин Ота, наконец-то вы имели неосторожность признаться во лжи! В вашем крепостном валу образовалась брешь. Заметив, что я улыбаюсь, он с довольным видом развалился на диване. Достал сигару, с наслаждением понюхал ее, потом закурил. Нет, больше ему не провести меня. Я его раскусил. Передо мной просто-напросто торгаш. Напористый и ловкий. Сумел же он обработать датского посла и министра просвещения! Теперь вот решил использовать в своих целях всех школьников и учителей рисования в стране. А его собственный сын мучается — не в силах сделать самого простенького рисунка. Господин Ота понятия не имеет о физиологии детской живописи. Для него это только вопрос сноровки. Все его нападки на нынешнюю систему образования, не заботящуюся о формировании личности, — пустые слова. Сам-то он озабочен лишь тем, чтобы сын его в положенное время получил университетский диплом. Остальное ему безразлично.

В меня снова вошла мертвящая тишина особняка. До чего этот дом похож на самого Таро! Красивая, аккуратная пустота без пятнышка и пылинки. Пустота разделена на комнаты, и в них, словно в клетках, живут люди. Им нет никакого дела друг до друга. Бури никогда не сотрясают этих стен. Ни вздох, ни живой человеческий голос не нарушают тишины. Даже сам хозяин живет в своих покоях, словно квартирант.

— Разрешите задать вам один вопрос…

Не выпуская изо рта сигары, господин Ота кивнул.

— Ваша супруга, кажется, сама выбирает друзей для Таро-куна?

— Очень может быть. Она воспитательница весьма строгая. — Господин Ота пристально взглянул на меня. — Однако вы хорошо осведомлены…

— Таро-кун рисует только кукол. Потому что играет только с соседской девочкой. Ни на одном из его рисунков нет человека. Он ни разу не нарисовал ни папу, ни маму. По-моему, ему просто не хочется их рисовать.

Господин Ота почуял, что в тоне моем что-то изменилось. Он даже вынул сигару изо рта.

— Интересно знать: почему?

— Не могу вам сказать. Ведь я не слишком близко знаком с вашей семьей. Мне ясно одно — Таро-кун очень одинок. И потому не может рисовать. Дело тут вовсе не в недостатке способностей. Если так будет и дальше, я все равно ничему не смогу его научить, сколько бы ни старался.

Господин Ота молча дымил сигарой. Атмосфера в кабинете сгустилась. Каждой клеточкой тела я ощущал ее давящую тяжесть.

— Впечатление такое, что сами вы не уделяете сыну никакого внимания, а ваша супруга, наоборот, чрезмерно его опекает. Ведь это жестоко — заставлять ребенка заниматься с репетитором, учиться музыке, да еще и рисованию.

Господин Ота приподнялся, протянул было руку к звонку, но, видимо, передумал и только прищелкнул языком. «А, все равно, тут ничего не поделаешь», — как бы говорило его лицо. Мне показалось, что в кабинете стало темнее. Господин Ота ненадолго задумался, потом, словно отгоняя неприятные мысли, энергично тряхнул головой. Глаза его смотрели безмятежно, на лице играла уверенная улыбка богача. И я понял — слова мои нисколько его не ранили.

— Мне хотелось бы что-нибудь преподнести вам в знак благодарности.

Я взглянул на него с удивлением.

— Разумеется, после выставки мы передадим вам рисунки. Это само собой. Но, мне кажется, этого мало. Неудобно все-таки забирать вашу идею даром.

— С меня достаточно красок и рисовальной бумаги.

Резко, едва не опрокинув кресло, я встал — не дождался даже, пока поднимется господин Ота, — и вышел в коридор. Здесь было чисто, светло, бледно-кремовые стены сияли улыбкой, излучали покой, но безмолвие подавляло, — казалось, идешь по больнице или по дну аквариума. Я чувствовал — где-то здесь, за стеной, скорчилось под одеялом хрупкое детское тело.

Я направился к вокзалу, решил — выпью водки в ларьке, а потом уж пойду домой. Наступила ночь. Все привокзальные магазины давно закрылись. В окнах домов не было света. На пустынной площади два молодых железнодорожника играли в мяч. Днем, наверное, некогда — работают. Они вглядывались в темноту, подавали голос и на голос бросали мяч. Мелькая смутной тенью, он неуверенно перелетал от одного к другому.

Я выпил две чашки картофельной водки и снова вышел на площадь. Железнодорожников уже не было. Только что подошла электричка. Шурша шинами, поскрипывая тормозами, на площадь со всех сторон выскакивали такси, — подобрать ночных пассажиров; официантов, девушек из дансингов. Я миновал контроль и сверил часы. Пахло пылью и бензином, но когда я проходил мимо женщины, садившейся в такси, на меня повеяло пряным запахом духов и вина. Она села в машину, прижалась лбом к стеклу и стала смотреть на улицу. Лицо ее было бледно, влажные глаза лихорадочно блестели. Кто ее провожал? Я проследил за ее взглядом. Стояла глубокая ночь. Ни человека, ни тени. Я поспешил к ней, но тут раздался визгливый гудок, и машина с госпожой Ота ринулась в темноту.

III

С того дня, как мы с Таро побывали на речке, между нами пролегла узенькая, едва заметная тропка. Приходя в студию, мальчик сразу садился рядом со мной, прижимался ко мне плечом и внимательно наблюдал за моими руками, растиравшими гуашь. Я беден и не могу покупать ребятам дорогие краски. Убедившись, что гуашь моего собственного производства мало чем отличается от фабричной, я стал приготовлять ее каждый день: смешиваю клей, льняное масло и краски в порошке. А иногда делаю сам даже масляную краску и натягиваю холст на подрамник — на случай, если кто-нибудь из ребят постарше захочет пописать маслом. Обычно я сажусь на пол, рассаживаю детей вокруг и, орудуя шпателем, что-нибудь им рассказываю.

Таро всегда внимательно слушал мои рассказы о животных и чудаках. В самых интересных местах он закидывал голову и тихонько смеялся. Всем своим существом я ощущал его теплое дыхание, вырывавшееся из красиво очерченных ноздрей. Молочно-белые, чуть прозрачные у краев, зубы его влажно поблескивали. Много раз мы с ним вспоминали улизнувшего карпа.

В воде все кажется больше, чем на самом деле. Но этот и вправду был великан. Иначе водоросли не раскачивались бы так сильно. Должно быть, он хозяин пруда.

Когда я умолкал, в ясных глазах Таро появлялось мечтательное выражение. Я знал, — он видит сейчас огромную рыбину, уходящую в чащу водорослей. Я и сам это видел, наблюдая, как меняются глаза Таро во время моего рассказа — то загораются, то мрачнеют. Ведь он дал мне ключ от потайной двери.

В мою студию ходит около двадцати детей. И каждый дарит мне присущие только ему слова и выражения. Дарит образы, порожденные его фантазией. И только расшифровав эту тайнопись самым тщательным образом, можно проникнуть в их внутренний мир. А ведь у каждого ребенка свой шифр. С чужим шифром лучше и не суйся. У мальчика, который управлял королевством игрушек, я иногда спрашивал о соотношении сил в кабинете министров.

— Кто у них теперь главный? Енот?

— Нет, слон.

— А что же енот? Вышел в отставку?

— Да, в последнее время он что-то не очень был в чести. Упал с лестницы, переломал себе кости.

— Жаль, он ведь толковый!..

Во время таких вот разговоров между нами устанавливалось взаимопонимание.

Вскоре после того как Таро дал мне ключик от двери, он начал перебивать меня во время рассказов и просить:

— Сэнсэй, бумагу!

После того как это повторилось несколько раз, я попробовал пошутить:

— Что, опять в уборную?

— Фу, сэнсэй! Рисовать буду.

Так, болтая со мной, он понемногу приучался к бумаге, кисточкам, краскам.

Словом, Таро получил первый заряд энергии, но сам этой энергии пока что не излучал. На то, чтоб он стал излучать ее, потребовалось немало времени. Его внутренний мир был подобен морскому берегу, усеянному обломками многих кораблекрушений. Поди разберись в этом хаосе! Ни мне, ни ему самому это было еще не под силу. Пока он со мной разговаривал, просил у меня бумагу, ему страстно хотелось рисовать. Но стоило ему взяться за кисточку, как им овладевала растерянность: что делать? Просить помощи у мачехи? Срисовывать картинки с учебника? Или снова и снова рисовать надоевших кукол?.. Ничего другого он не умел и теперь мучился над чистым листом, не в силах перенести на бумагу одолевавшие его образы. Иногда Таро приносил мне заляпанную краской бумагу и шептал:

— Сэнсэй, нарисуй! Ну, пожалуйста, того карпа, ну…

Прижимался ко мне ласково и чуть робко. Но за этим чувствовалась избалованность единственного ребенка, — если я молчал, он толкал меня, тыкал пальцем мне в грудь, а не то заходил за спину и щипал. И не просто, а с вывертом, сильно вцепляясь в кожу двумя ноготками. Я вздрагивал от обжигающей боли и чувствовал — мальчика так и трясет. Но мне было радостно — наконец-то с него начинает слезать оболочка. Он наступал на меня, пытаясь избавиться от скованности, терзавшей его, словно опухоль. В таких случаях я отдаю себя на съедение. Не умею увертываться, как Ямагути. Тот, чтобы сберечь свои силы, приучает детей к автоматизму. А я, беспрестанно возясь с ребятишками, упустил какой-то момент и теперь уже не могу писать сам. Живые человечки заменили мне краски и холст.

Ведь тогда я взял Таро ловить крабов, чтоб он полюбил песок, реку и пруд. Чтоб перестал быть таким чистюлей. И он почувствовал, как прекрасна, мягка и тепла земля. На следующий день, едва он пришел в студию, я протянул ему пузырек с красной краской для рисования пальцем. Он уже без всякой брезгливости раскупорил бутылочку, обмакнул палец и стал красить бумагу, пока не закрасил всю сплошь, — обычно так делают малыши из детского сада. Протягивая мне лист, он смущенно сказал:

— Оборотень.

— Гм…

— Оборотень в горах, — и постучал по бумаге пальцем.

Немного спустя, когда я кончил смешивать гуашь и закурил, Таро опять подошел ко мне. Я спросил его — одними глазами, в чем дело. С очень серьезным видом он зашептал:

— Знаешь, куда пошел оборотень?

— В горы, да?

Таро недовольно покачал головой. Словно невзначай я вытащил чистый лист бумаги и сказал:

— У, оборотни — они шустрые. Я знал одного — он как-то напился сакэ и давай бежать со всех ног!

У Таро заблестели глаза.

— Куда?

— В Данию.

— Ну… А мой на улицу!

Он взял у меня бумагу, сунул кисточку в краску и начал рисовать — порывисто, но неуверенно. Потом протянул мне еще не просохший лист, и я увидел нечто бесформенное и непонятное.

— Оборотень стал мальчиком, — объявил он.

— Ишь ты!

— И сел в автобус.

— Вон оно что!

— А потом сдох.

Таро снова обмакнул палец в краску и закрасил часть рисунка.

В этот день Таро сделал два рисунка. Интересно, что оба раза он пользовался только красной краской. Это значило, что в своем эмоциональном развитии он на несколько лет отстает от детей своего возраста. Мне известно по опыту, что красный цвет — это цвет гнева, символ атаки и замешательства. Таро с чем-то боролся. Почему оборотень вдруг превратился в мальчика, сошел с гор и сел в автобус?

У Таро нет друзей. Дети из нашей студии его тяготят. Играть с невоспитанными, грязными ребятишками с улицы мачеха не позволяет, и он всегда одинок. Рисунком Таро мстил за свое одиночество. Вот почему оборотень стал мальчиком, а потом умер. Так что странная выдумка Таро имеет довольно ясную подоплеку. И он по-своему прав.

Но я не мог довольствоваться этим изящным логическим построением, В ярко-красной мазне мне чудилась фигурка Таро. Мальчик рвался из привычной среды, ему хотелось куда-то бежать, но куда же, куда?.. Я смотрел на закрашенную красным бумагу, где никто, кроме меня, ничего бы не смог разобрать, и видел открытую рану. Рану эту необходимо углублять. Вот о чем я раздумывал, сидя в темнеющей студии, пропитанной сладковатым ребячьим запахом.

Вскоре я побывал у госпожи Ота, предварительно созвонившись с нею. Мне хотелось кое о чем ее расспросить. С господином Ота отношения у меня были сложные, не то что у Ямагути. Я не мог откровенно сказать ему, в чем вижу причину изломанности Таро. Господин Ота вышел у меня из доверия. Может, он и способный коммерсант, но отцовских чувств лишен начисто. Так что он может лишь затруднить мою задачу.

Я стоял в холле и с острой тревогой ожидал появления хозяйки дома. Как-то она встретит меня, какими глазами посмотрит? Но вот она появилась, такая же, как всегда, — цветущая, выхоленная, подтянутая, примерная мать и жена. До чего это все не вязалось с ней — картина ночного вокзала, последняя электричка, запах вина. Увидев меня, она низко поклонилась.

— Я вас ждала. Проходите, пожалуйста.

Она провела меня по коридору в гостиную. Я уже был в этой комнате — в тот раз, когда повел Таро на речку. На светлых стенах плясали яркие блики весеннего солнца. Там, где лучи его падали на картины, холст казался прозрачным. Полотна, видимо, принадлежали художникам, которые пользовались покровительством господина Ота, и говорили о довольно капризном вкусе хозяина. Здесь все было вперемежку — натюрморт в стиле Сезанна, а рядом — абстрактное полотно Ямагути под Никольсона. Должно быть, господин Ота приобретал картины заочно, — просто давал секретарю деньги на их покупку. Я закурил, ожидая, пока госпожа Ота сядет.

Началась светская беседа, и вскоре я стал раскаиваться, что пришел. Госпожа Ота уверенно играла роль преданной жены и мудрой матери. И постоянно впадала в штамп. Ей и в голову не приходило, что я видел ее тогда, ночью, на привокзальной площади. Я говорил о характере Таро, о его рисунках, а она усердно кивала, соглашалась со мной во всем. Потом вздохнула.

— Да, наш сын — мальчик со странностями. Может, он не совсем обычный?

Весь ее вид и даже голос выражали искреннюю озабоченность, к которой примешивалась едва уловимая ирония. Я ничего не ответил. Из десяти матерей моих учеников — а это все дети из бедных семей восемь задают тот же самый вопрос. Только вкладывают в него совсем иной смысл — они боятся, что дети у них необычные. Когда же я начинаю их разубеждать, они вдруг скисают. В общем, и так плохо, и этак плохо: говоришь, что ребенок необычный, — пугаются, говоришь, что обычный, — расстраиваются. Причем тек реагируют все, словно сговорились. Возможно, это происходит от неосознанного желания каждой матери считать своего ребенка гениальным.

— В последнее время Таро-кун несколько изменился. Впрочем, скоро вы это сами увидите.

Словом, я увильнул от ответа на вопрос госпожи Ота, потому что не был уверен, что это ее действительно интересует. Просто она в совершенстве владеет искусством светской беседы — знает, когда что спросить, когда что ответить.

Я объяснил ей, как мне удалось выведать у Таро, что он жил в деревне. И вновь восхитился ловкости, с которой она разыгрывала примерную жену и заботливую мать. По правде сказать, я раскрыл ей свои карты с некоторой опаской, но она продолжала сохранять полную безмятежность.

— Наверное, воспоминание о том, как он когда-то ловил крабов, долго будет играть важную роль в душевной жизни Таро, — сказал я. А потом стал, словно невзначай, расспрашивать о его тогдашнем житье-бытье: — Насколько я знаю, они с матерью частенько сиживали на берегу речушки…

— С удочками в руках, — спокойно докончила госпожа Ота мою осторожную фразу. — Мать Таро была прекрасная женщина. Я слышала, что она очень серьезно относилась к его воспитанию… Но ведь вы сами понимаете — провинция, развлечений никаких, разве что бродячая труппа заглянет. Говорят, перед каждым спектаклем она, бывало, всю ночь напролет читает пьесу. И только если удостоверится, что Таро полезно ее посмотреть, берет его с собой в театр. Насколько я могу судить, она была человек очень тонкий.

Госпожа Ота взяла со столика чашку с кофе, сделала маленький глоток и печально добавила:

— Я ведь тоже стараюсь изо всех сил… Но только и слышу, что слишком строга, что слишком усердно прививаю ему хорошие манеры…

Она опустила глаза и беззвучно поставила чашку на блюдце.

Так. Моя карта бита. Я почувствовал раздражение и стал поспешно припоминать все, что мне было известно об этой женщине. Вспомнил, как при первой нашей встрече она двумя словами дала характеристику Ямагути точную и убийственную. Вспомнил, как она собирала Таро на речку и как не вязались ее заботливые слова с безразличным и отчужденным выражением глаз. И вдруг я увидел совсем другие глаза, с загадочной поволокой, затуманенные вином, — мне вспомнилась привокзальная площадь ночью. И все-таки больше всего мне запал в душу один пустячный эпизод. Было это в тот раз, когда мы с Таро собирались на речку. Уже в дверях, взглянув на его новенькие спортивные туфли, я сказал госпоже Ота, что он может испачкаться. Она ответила тогда, что если мальчик со мной — то ничего, пусть испачкается. И все. Но я остро почувствовал холод — он исходил от той части айсберга, которая скрыта под водой… Ее явно раздражало, что первая госпожа Ота считалась образцовой матерью. В этом можно не сомневаться. Уж слишком усердно она заботилась о манерах мальчика и муштровала его. Впрочем, скорее всего, как и говорил Ямагути, она делала это из самых благих побуждений. Конечно, она молода, неопытна, потому и не знает, как надо воспитывать ребенка. Мать это чувствует сердцем, но Таро ей неродной. Беспрерывная муштра опустошает детскую душу. Правда, госпожа Ота призналась, что ее осуждают за излишнюю строгость, но сама она вряд ли понимала, какое зло причиняет мальчику.

Заметив, что я допил кофе, она нажала кнопку звонка. Должно быть, у них тут звонки в каждой комнате. Учтиво осведомившись, не желаю ли я зеленого чаю, она приказала прислуге подать его. Потом вышла из комнаты и через минуту вернулась со спицами и мотком шерсти. Я увидел почти готовый детский свитер. Она развернула его, посмотрела на свет, усмехнулась.

— Уже весна, а я… — и принялась вязать.

И опять потекла непринужденная светская беседа. Когда прислуга принесла чай и печенье, госпожа Ота стала усиленно угощать меня — вообще оказывала мне всяческое внимание. И странно мне было в эту минуту вспомнить ту женщину, которую я увидал ночью на привокзальной площади. Она ни на секунду не выпускала спиц из рук. Пальцы ее порхали, метались вправо и влево, атаковали шерсть, нацеливали спицы на петли — и ни разу не промахнулись. Вот не подумал бы, что она такая… Как знать, может, я в ней и ошибся. После некоторых колебаний я решил повторить ей то, что уже говорил господину Ота.

— В последнее время Таро-кун несколько изменился. Но все же, мне кажется, он очень одинок. Единственный ребенок — потому и развивается не совсем правильно. Вот, к примеру — Таро-кун никогда не рисует детей. Посоветуйте ему чаще играть с ребятами.

Некоторое время она размышляла, продолжая вязать, потом подняла голову.

— Вы совершенно правы. Он такой замкнутый, ничего с ним не поделаешь. Муж говорит, что я без того слишком вмешиваюсь в его жизнь. Но не могу же я предоставить его самому себе. Ведь среди его одноклассников есть и дурные дети. А если я начну ему что-нибудь советовать, он тут же обидится и уйдет в себя…

— Видите ли, у детей свой особый мир.

— Все это верно, но…

— Простите, если это вам покажется грубым, но, по-моему, надо учить Таро не быть таким паинькой. Пусть дерется до крови. Нет, конечно, я это не в буквальном смысле, я вовсе не хочу, чтобы дети устраивали кровопролития. Но пусть хоть иногда поозорничает. Тогда и рисунки у него будут настоящие. А умение рисовать, знание приемов — дело десятое.

— Почему же?

— Да потому, что в первую очередь мне хочется воспитать в детях душевную силу, умение бороться со средой. Пускай рвут штаны, пачкают руки. Только у таких вот ребят и получаются хорошие рисунки — сильные, настоящие. А так… Нет, слишком тоскливо живется Таро-куну…

— Мне кажется, тут вы расходитесь в мнениях с Ямагути-саном.

— Ну, он-то у себя в школе обрабатывает детей, как на конвейере. Знай себе штампует. Станет он возиться с каждым в отдельности… — Я спохватился, что говорю слишком резко, и продолжал уже более спокойным тоном: — После выставки Ямагути, должно быть, тоже откроет детскую студию. Так что, если вам будет угодно, вы сможете отдать Таро-куна ему.

Госпожа Ота прекрасно все поняла, но ничего не ответила и снова взялась за спицы. Глядя на ее быстро мелькавшие пальцы, я вспомнил, как она отзывалась о Ямагути, и решил, что от него-то, по крайней мере, Таро спасен. Некоторое время она молча вязала, потом остановилась, чтоб сосчитать петли, и вдруг тихо проговорила:

— Ну, одинок не только Таро…

Она мельком взглянула в окно, и спицы снова задвигались, будто эти слова и не были произнесены. Казалось, пальцы ее живут самостоятельной жизнью, не подчиняясь чувствам, — они сновали неустанно и равномерно. На мгновенье я вновь ощутил в ней удивительную полноту жизни. Мне захотелось заглянуть ей в глаза. Под опущенными веками, должно быть, пряталось сияние ночи.

Слова рвались наружу, но я проглотил их. Быстрые движения ее пальцев словно отвергали меня. Эти стены и жесткое безмолвие утра стискивали мое тело. Не было сил шевельнуться. Да, это ясно — под тоненькой оболочкой светского безразличия скрывается та же горечь, какую я ощутил в первых рисунках Таро. Мне оставалось только молчать — в этом доме властвовал господин Ота. И спицами своими госпожа Ота не вязала, а убивала…

Вскоре я получил от Ямагути пригласительный билет на его выставку. Он бывал там после занятий в школе, и потому я пришел туда под вечер. Расписался в книге для посетителей, потом стал смотреть его работы. Под лампами дневного света висело десятка два абстрактных картин — всё приятные комнатные мотивчики. Ну что ж, значит, мы с Ямагути окончательно разошлись. Он забыл боль угловатых, изломанных линий и теперь развлекался, экспериментируя с разными материалами и красками. Одним словом, превратился в маленького эпигона никольсоновской школы.

Накануне Ямагути до поздней ночи возился со своими холстами. Волосы у него были всклочены, от рук шел едва уловимый запах масляной краски. Мы с ним немного поболтали в комнатке, примыкавшей к выставочному залу.

— Папаша Ота носится с новой идеей. Конкурс устраивает. Вот предложил мне быть членом жюри, — сказал он небрежно, но по всему было видно — он рад-радешенек, что ему оказали такую честь.

В тот вечер я получил от него массу сведений о семье Ота.

Сразу же после войны господин Ота ушел из фирмы красок, где он в то время служил, и открыл собственное дело. Построил крошечную фабричку и стал выпускать пастельные карандаши. Поначалу на этой, с позволения сказать, фабрике все делалось вручную. А через два года Ота так развернул дело, что захватил половину рынка. Он был человеком неукротимой энергии. Все это время его жена и ребенок находились в деревне, а сам он жил на фабрике, в дежурке. Не знал ни сна, ни отдыха, крутился, как белка в колесе. Он был так поглощен делами, что совершенно не интересовался семьей, даже писем не писал, только раз в месяц посылал деньги на жизнь. Но то, что положено, посылал неизменно, даже когда ему самому приходилось очень туго. Впрочем, если вдуматься, забота его объяснялась скорее привычкой быть аккуратным в делах, нежели привязанностью к домочадцам. Когда умерла жена, он был занят по горло — готовился к решающей атаке на конкурентов — и съездил в деревню лишь на один день, чтобы забрать прах. Для Таро у него времени не было, он отдал его своим родителям и с тех пор уже больше не интересовался жизнью мальчика.

И вот этого заброшенного, не знавшего отцовской ласки ребенка взяла под свое попечение нынешняя госпожа Ота. Она происходила из старинной семьи, связанной родственными отношениями с кем-то из членов правления фирмы Ота. У отца ее была фабрика конторского оборудования, но дела его в ту пору шли плохо. Господин Ота вовремя помог ему капиталом и потом женился по сватовству на его дочери. Злые языки говорили, что он купил ее у папаши вместе с кассовыми аппаратами.

Но и после второй женитьбы господин Ота не стал горячим семьянином. Хоть фирма его упрочилась и процветала, он все равно не знал покоя. У него не было никаких увлечений — он не играл в гольф, не заводил любовниц. Все его силы, все помыслы были направлены на то, чтобы сбывать побольше красок и разрабатывать новые стратегические комбинации. Семьи для него попросту не существовало. Он приобрел особняк какого-то разорившегося аристократа, пил коньяк, курил дорогие сигары, но по-прежнему словно жил в фабричной дежурке.

Очутившись рядом с этим пронырливым бизнесменом, молодая госпожа Ота растерялась. Как женщина умная, она прибегала ко всевозможным уловкам — хоть и бесплодным, — чтобы скрыть от посторонних глаз холодность их супружеских отношений. Но вскоре махнула на мужа рукой и с удвоенным пылом принялась лепить Таро. И вылепила неживую глиняную фигурку, которую потом отдали мне. Как ни старалась мачеха, как ни билась, она не могла проникнуть в душу мальчика. Он быстро смекнул, что ее усиленные заботы о нем — плод одиночества, испугался и поспешил отгородиться крепостным валом из тюльпанов и кукол. Госпожа Ота старалась изо всех сил — она стала членом ассоциации родителей и учителей, вступила в кружок детского воспитания, наняла Таро учителя музыки и репетитора, сама выбирала ему товарищей. Но мальчик во всем этом видел только коварный умысел — поймать его в сети — и еще больше замыкался в себе. Контролируя каждое движение Таро, госпожа Ота не имела никакого контроля над его внутренним миром. Как мать она была слишком неопытна, как жена — отчаянно одинока.

— Если по-настоящему разобраться, — говорил Ямагути, — так она несчастнейший человек. У папаши Ота есть его дело. У Таро появился ты. А мадам некуда себя девать. Тут как-то вечером писал я дома картину, вдруг она заявляется. То да се, поболтали, потом вдруг решили выпить. И не припомню даже, сколько мы кабаков тогда обошли. Я страшно боялся, как бы она не вздумала откровенничать. И ухватился за выпивку, как за спасательный круг. А не выпили бы — глядишь, и вышла б какая-нибудь сентиментальная чепуха…

Он помолчал и устало, без обычной своей циничности добавил:

— Такая уравновешенная, спокойная на вид дама, — а вот ведь, оказывается, тоже может дойти. Нет, разумеется, ни рыданий, ни воплей не было. Но пила она здорово. Я и то под конец спасовал. Да, она говорит, что очень тебе благодарна, а вот выпить с тобой не могла бы.

— Почему?

— Как видно, ревнует.

— ?

— Ревнует к тебе Таро. Говорит — то, над чем она без толку бьется столько лет, ты в два счета сделаешь. Страшно тебя расхваливала. В общем, ты отнял у нее Таро. А я, его школьный преподаватель, обмишурился. Вот теперь окончательно вышел у нее из доверия.

Ямагути шумно глотнул остывший чай, усмехнулся, у глаз его собрались морщинки. На худой, длинной шее медленно поднимался и опускался кадык. Он поставил чашку на стол и задумался. Потом процедил сквозь зубы:

— Значит, со мной она пила, потому что меня презирает.

Он рассеянно схватил чашку, снова поставил ее на место и принялся ломать спички. Впрочем, он довольно быстро взял себя в руки. Торопливо собрал разбросанные по столу пригласительные билеты, сунул их в карман и бросил на меня ледяной взгляд:

— Прости, мне нужно идти к критику. Так что…

На меня снова смотрел хитренький карьерист. Я вышел вслед за ним и стал спускаться по лестнице. Его спина и огромная голова, покачивавшаяся на тонкой шее, выражали нелепую печаль.

Расставшись с Ямагути, я сел в электричку, сошел на своей станции и направился, как обычно, в привокзальный ларек. Пил там картофельную водку из щербатой чашки с темно-синим, весьма экспрессивно исполненным рисунком, изображающим водоворот, закусывал потрохами и думал о глазах госпожи Ота — какими я их увидел в ту ночь. Пожалуй, Ямагути, в основном, правильно понял, как складываются отношения в этой семье. Полный отчаяния взгляд госпожи Ота тогда, в холле, когда мы с Таро уходили на речку, ее странная отчужденность — это ли не расписка в одиночестве? А что побудило ее выскочить из дому? Не знаю. Должно быть, просто не могла больше вынести одиночества. Сидела, наверное, в ярко освещенной гостиной, вязала — и вдруг почувствовала, как умирают ее пальцы. А потом, на ночном вокзале, алкоголь взбодрил ее, и она показалась мне сверкающей и холодной, словно кристалл. Но, окликни я ее тогда, у нее, быть может, вырвались бы слова, полные мучительной горечи, куда более близкой мне, чем ее светский такт и ум. За стеклом машины мерцали влажные глаза — взгляд их прорвал привычную завесу условности. Бледная от волнения, о чем она думала, во что вглядывалась?

IV

Моя переписка с Хельгой прекратилась, но я не отказался от своего замысла — рассказать детям сказки Андерсена. О конкурсе, устроенном господином Ота, писали в газетах и журналах, во все школы были разосланы плакаты, так что дети узнали о премии. Мои ученики приходили ко мне и спрашивали, что и как рисовать. Но мне не хотелось, чтобы они участвовали в конкурсе. По рисункам, которые дети делали теперь в студии, выполняя домашние задания, мне было ясно — они пуще всего боятся сделать что-нибудь не так. А потому старательно перерисовывают картинки из детских журналов и книжек. Но как бы удачно эти рисунки ни получались, они были, по существу, перепевом работ иллюстраторов. Подгоняемые учителями, дети перестали задумываться, выбрали легкий путь подражания. Грустно было мне видеть, как они обмениваются книжками с картинками и без конца рисуют одно и то же — оловянных солдатиков и принцесс. Если б не коллективная премия, перегруженные работой учителя, безусловно, не стали бы так усердствовать. А теперь они заставляли детей рисовать и в школе и дома. Но это вовсе не говорило об их увлеченности своим предметом! Напротив, вся эта история показывала беспомощность нашей школьной системы. А тут еще господин Ота со своими коммерческими комбинациями…

Впрочем, и в том эксперименте, который я затеял у себя в студии, тоже таилось немало опасностей. Я пересказывал детям сказки Андерсена простыми, будничными словами, не впадая в дидактику. Сохранял лишь сюжетную канву, а имена собственные и названия стран и городов изменял на японский лад или попросту опускал их. Ведь если дети почувствуют хоть какой-то намек на экзотику, они тут же кинутся к иллюстрированным книжкам в поисках готовых решений. Я, разумеется, понимал, что дети живут не в вакууме. Как ни старайся, а книжки с картинками сделают свое дело. И потом — вокруг кучами навалены готовые декорации из знакомых пьес и фильмов, стоит только протянуть руку. Попробуй-ка, например, заставь ребятишек выкинуть из головы марионеток, глядящих на них со страниц иллюстрированных журналов, со сцен кукольных театров, с киноэкранов. Надо хотя бы постараться, чтобы они наполнили эти готовые образы каким-то своим содержанием. Пусть сказочные лебеди и оловянные солдатики оживут. Пусть они так же подстегивают ребячью фантазию, как, скажем, качели или карп. А потом вот еще что — Андерсен вовсе не так увлекает детей, как это считают взрослые. Властители джунглей и отважные герои гораздо понятней и ближе детворе, чем утонченные русалочки и лебеди. Надо, чтобы Андерсен вошел в их сознание так же естественно, как крабы, которых они ловят на речке. Чтобы они говорили о нем так же просто, как говорят со своими матерями о загородной экскурсии.

Вот я и рассказал ребятишкам сказки Андерсена примерно так, как если бы говорил с ними об изменениях в правительстве кукольного королевства или о том, куда подевался оборотень. В комнате у меня навалом лежат детские книжки, но я их нарочно не показывал своим ребятам. Я водил их не на фильмы Диснея, а в зоопарк, не в картинные галереи, а на речку. Я собирался послать их рисунки в Данию, но ни словом об этом не обмолвился. Я расхваливал все их рисунки и всем подряд ставил отличные отметки. Поначалу дети никак не могли избавиться от школьных привычек, отметки были им просто необходимы. Но вскоре мое благодушие им надоело, и они перестали гнаться за отметками.

Меня смущало только одно — надолго ли хватит моего влияния? Ко мне в студию они ходят всего раз или два в неделю. А в остальное время мне до них просто не дотянуться. Я делаю все, чтобы дети обрели свое «я», а за неделю они полностью теряют его — в школе и дома их усердно обливают сахарным сиропом, и мне снова и снова приходится разбивать эту сладкую корку. От этого дико устаешь. И все же странствие по внутреннему миру ребенка, даже самому сложному и запутанному, никогда так не выматывает, как мысль о ледяной пустыне, которая окружает его дома. Эта мысль лишает последних сил. Остается только глушить себя водкой.

Сначала я очень уставал от Таро. А когда узнал всю подноготную семьи Ота, мне стало еще тяжелее. Я понял — тут не за что уцепиться. Супруги Ота вот уже несколько лет, по существу, убивают мальчика один своим равнодушием, другая чрезмерной опекой. Многим моим ученикам дома холодно и неуютно. Но все они из небогатых или совсем бедных семей и предоставлены самим себе. У них своя жизнь, свои интересы, у них есть друзья, от них пахнет влажной землей. А вот у Таро нет ничего. Я пытался втолковать это сперва господину Ота, потом его жене, но тщетно. На их помощь рассчитывать нечего. И я решил — буду бороться за Таро в одиночку… Вот он уходит домой, закрасив красным оборотня, который стал мальчиком, а я смотрю ему вслед, мысленно вижу благоустроенную пустыню, которая ждет его дома, и на душе у меня тревожно: что-то будет в следующее воскресенье?

Но постепенно у меня стала зарождаться надежда. Таро явно оттаивал, хоть и медленно. Разговаривая со мной, он привык к нашей студии. Понемножку сближался с другими ребятами — Крабом, Молотком, Скакуном, Пикой, стал играть с ними в парке и на речке. Они его приняли в свои игры, хотя он и слабосильный. Он перетягивал с ними канат, боролся. И больше уже не потел от страха, когда я качался с ним на качелях. Но до чего же туго все это шло! В ребячью среду он входил боязливо, с опаской. Чаще всего держался в сторонке, но веселые голоса товарищей, их неуемная энергия оживляли его. Чем скучнее ему было дома и в школе, тем сильнее тянуло его в студию. Сделав рисунок, Таро думал о нем всю неделю. А придя в студию в следующий раз, рисовал продолжение. Однажды он нарисовал дом, вокруг дома наставил точек и объяснил мне:

— Все играют, а я гляжу из окошка, со второго этажа.

Оказалось, что дом — это школа, а точки — ребята в школьном дворе. Он смотрел на них сверху, потому что в тот день был простужен и ему не позволили играть во дворе. В следующее воскресенье на рисунке уже не было дома. Таро опять наставил много-много точек, а сбоку пририсовал примитивную человеческую фигурку.

— Это я бегу, — объяснил он.

— Значит, простуда прошла.

— Да. Скоро школьные соревнования, и я тренируюсь.

— А ребят-то как много! Словно головастиков в луже.

— Ну да! Ведь наш школьный двор очень тесный.

Я повел его вместе с другими ребятами в парк, там они бегали наперегонки. У Таро хорошее сложение, но спортом он, как видно, занимается мало — бегал он неуклюже, выбрасывая ноги и потешно размахивая руками. Наигравшись вволю, ребята вернулись к скамейке, где была расстелена хлорвиниловая скатерть. Таро тут же нарисовал картинку и показал ее мне.

— Сэнсэй, это я бегу.

Никаких точек не было. Был только один ребенок, написанный сильными мазками. Явная попытка самоутверждения. Мальчик бежал последним, поэтому нарисовал только себя, а остальных ребят словно и не было. Он прижался ко мне плечом, и я ощутил его маленькое тело, разгоряченное от бега.

— Здорово! Совсем, как Затопек. Смотри-ка, всех обогнал, никого не видно.

Таро облегченно вздохнул, глаза его засверкали.

— А на самом деле я еще быстрее бежал!

И, бросив без всякого сожаления только что нарисованную картинку, он помчался к скамейке.

С тех пор Таро перестал рисовать тюльпаны и кукол. Подчиняясь настроению минуты, он теперь рисовал ребят, животных, Ямагути, меня. С точки зрения техники это была беспорядочная мазня. Но в каждом рисунке угадывался символ — то была жалоба или песнь радости, гневный возглас или крик утопающего. О пластичности я беспокоился меньше всего. На рисунках появились люди! Они действовали, жили, и это было главное. Я по-прежнему изо всех сил старался расшевелить его. Связь с внешним миром постепенно налаживалась. Таро стал немножечко разбираться в пропорциях, в законах перспективы. Мне оставалось только поддерживать его совсем незаметно, чтобы не дать ему отклониться от найденного курса. Дело как будто шло на лад. Между прочим, вскоре я убедился, что ему даже в голову не приходит нарисовать отца или мачеху.

Как-то вечером в понедельник я лежал после ужина на кровати и листал альбом репродукций Ганса Эрни. После статьи Клода Руа его стали называть «швейцарским Пикассо». Мне он всегда очень нравился, но в последние годы сделался слишком уж совершенным, что-то я перестал за ним поспевать. Я с восхищением рассматривал одну из деталей его плаката — удачное сочетание реализма с абстракцией, — как вдруг у подъезда, заскрипев тормозами, остановилась машина. В дверь постучали.

Я включил верхний свет, открыл дверь. У порога стояли шофер и Таро с папкой под мышкой. Шоферу было явно неловко, он снял форменную фуражку и, почесывая в затылке, стал объяснять:

— С мальчуганом сладу нет. Пристал ко мне — отвези да отвези. Ни хозяина, ни госпожи нету дома. Вот, верно, и заскучал. Все говорил, картинки хочет вам показать. Уж вы, пожалуйста, не сердитесь, сэнсэй.

— Да ничего. Входи, Таро.

Я впустил мальчика. Шофер облегченно вздохнул и пошел к машине.

— Я потом его сам приведу, так что можете ехать, — сказал я ему вдогонку и запер входную дверь. Мы с Таро вошли в комнату.

Я убрал с кровати старые журналы, галстук, пепельницу. Поставил альбом Эрни на полку. Потом уселся на кровать и посадил Таро рядом. Сев на матрац, мальчик сразу же удивленно взглянул на меня.

— Сэнсэй…

— Ну, что?

— Почему у тебя матрац такой тонкий? Вот тут — посмотри-ка, один чехол.

— Гм… Видишь ли, да потому… Ну, в общем, я лежу аккуратно, всегда на одном и том же месте, и ноги кладу на одно и то же место. Потому набивка и слежалась.

— Я тоже лежу аккуратно, но у меня ямки нет.

— А ты еще маленький и поэтому легкий! Понимаешь?

— Смотри-ка, дырка.

— Ну ясно! Как раз там, где ноги.

Как будто бы я не убедил его. Видимо, он осуждал меня за неряшество. Я торопливо закурил сигарету и взял у него папку.

— Ого, сколько нарисовал!

— Да, я, как пришел из школы, все рисовал, рисовал.

— Устал, наверное.

Я разложил еще не просохшие рисунки на кровати. Взглянул на них и сразу понял, что волновало Таро в этот день, — сказки Андерсена, которые я вчера рассказывал. Шел дождь, и я не мог повести ребят ни в зоопарк, ни на речку. Весь день мы посвятили сказкам. Реакцию Таро я определил по его рисункам. Девочка со спичками и русалочка выглядели довольно неуклюже, да и цвета были подобраны неудачно. Но все-таки чувствовалось, что Таро быстро растет и что на этот раз он потрудился изрядно. Внешне его рисунки не особенно отличались от рисунков других детей, но ведь всего несколько месяцев тому назад мальчик был совершенно беспомощен. Конечно, сейчас в душе у него — полнейший сумбур, но Таро, несомненно, на верном пути. Правда, в изображении девочки и русалки еще виден налет экзотического штампа, но это скорее всего говорит только о том, что у меня не хватает педагогического таланта; да и вообще рисунок на фантастические темы открывает перед ребенком лишь ограниченные возможности. Я еще раз просмотрел все пять рисунков. Четыре я сразу же положил на пол у кровати. А вот пятый!.. Он словно вынырнул из вихря красок. Я был настолько потрясен, что сначала весь как-то обмяк. Потом уселся поудобней и тщательно, не упуская ни одной детали, изучил этот рисунок. Мир на нем был совершенно иной, чем на тех четырех. Вдоль крепостного рва, обсаженного соснами, шел человек в набедренной повязке и с прической «тёнмагэ». За набедренную повязку он заткнул палку и вышагивал, как солдат, размахивая руками. Когда я понял смысл этого рисунка, меня начал сотрясать смех. Он рвался из моего горла, бил фонтаном.

— Ха-ха-ха!

Я был не в силах сдерживаться. Хлопал себя по коленям, хватался за живот, по лицу моему текли слезы. Лицо Таро расплылось у меня в глазах. Сам он был поглощен старенькой зажигалкой, валявшейся на столике у кровати, и никак не мог понять, что случилось. В полной растерянности он смотрел на меня, а я задыхался от смеха. Наконец я вскочил, так что матрац заскрипел пружинами. Хлопнув Таро по плечу, я выкрикнул:

— Ой, спаси, сейчас со смеху помру!

Таро взглянул на рисунок, лицо его сразу поскучнело, и он снова принялся щелкать зажигалкой. Я бросился к столику, порылся в ящике, нашел отвертку и протянул ее Таро.

— А ну-ка разбери.

— А если сломается, ничего?

— Ерунда! Я дарю ее тебе.

Щеки Таро расцвели, как цветок, глаза заискрились. Схватив отвертку, он улегся ничком на истертый матрац и принялся атаковать зажигалку. Все еще сотрясаясь от смеха, я растянулся рядом с ним. Опыт полностью удался. Успех! Нелепый, невероятный — но успех! Только вчера я рассказал ребятам «Новое платье короля». Я заметил, что в этой андерсеновской сказке реалий гораздо меньше, чем в других. И решил — постараюсь вообще обойтись без них.

«В давние времена жил-был один человек, страшный щеголь. Был он очень богатый и важный, все свои деньги тратил на наряды и менял их каждый час. Наденет новый наряд и красуется перед людьми — ну, как, мол, хорош я? Идет мне новое платье? Ох, до чего ж у меня красивый вид!»

Вот так я рассказывал им эту сказку. От Андерсена осталась только самая суть. Такие слова, как «король», «дворец», «придворные», «шлейф», пусть даже и понятные детям, таили в себе опасность — они могли загнать их в дебри иллюстрированных книжек.

Оловянный солдатик или русалочка — очень конкретны, их не изобразишь отвлеченно. В таких случаях дети обычно стараются воспроизвести иноземную одежду, пейзажи, обычаи. Четыре рисунка Таро на темы этих сказок наводили на мысль о книжных иллюстрациях. Это естественно, и тут ничего не поделаешь. В общем, не так уж и страшно, если ребенок кое-что позаимствует из книжки. Лишь бы потребность рисовать была у него органичной. И все же задачу свою я вижу не в том, чтобы заставить детей рисовать принцесс со шлейфами и девочек в платочках. Вот потому-то, рассказывая ребятам «Новое платье короля», я хотел подвести их к основной теме сказки — показать им тщеславие и глупость власть имущих.

Таро представил себе героя сказки как «даймё». Потому и нарисовал крепостной ров и сосны. Я вспомнил рассказы госпожи Ота, — в деревне мальчик бывал с матерью на представлениях бродячих актеров. Сейчас он разъезжает в новеньком шевроле, живет в особняке за чугунной оградой, среди подстриженных газонов и канареек. А на рисунке его появились набедренная повязка и самурайская прическа «тёнмагэ». Все дело в том, что я рассказал детям только самую суть сказки и не навязывал им никаких готовых образов. Тем легче было ему перенести на бумагу воспоминания раннего детства. Этот рисунок был навеян спектаклями бродячих актеров с их старинными костюмами и декорациями. Когда-то давно, в тесном дворике деревенского храма, полном резких запахов пота, ацетилена и подгоревших бобов, давали свои немудреные представления балаганщики, и мальчик смотрел их из полутемной, сооруженной наспех ложи, устланной рогожами… То был мир, где он жил так же полно и интенсивно, как в мире речных крабов и рыб. В этом можно не сомневаться.

С новым чувством смотрел я на Таро, — растянувшись на животе, он упоенно возился со старенькой зажигалкой. Целый день мальчуган рисовал, чтобы хоть как-то спастись от одиночества. А теперь ни разу и не взглянул на свои рисунки. В самом деле, зачем они ему, если можно в свое удовольствие пощелкать зажигалкой! Сила жизни в детях так велика, что это всегда потрясает меня, хоть и и наблюдаю ее постоянно. С какой легкостью переходят дети из одной действительности в другую! Ведь для них все так важно и интересно.

Когда Таро наконец отвинтил крышку зажигалки, я дал ему кусочек проволоки. Он засунул ее в бачок и вытащил оттуда вату.

— У меня есть бензин. Может, попробуем зажечь?

Я достал баночку с бензином, кремень, отдал их Таро и объяснил ему, как заряжать зажигалку. В одну дырочку он старательно затолкал вату, в другую вставил кремень, потом налил на вату бензин и прикрутил винт.

— Подожди, бензин должен смочить всю вату. Погрей-ка рукой, так он скорее поднимется.

Зажав в кулаке зажигалку и закрыв глаза, мальчик начал быстро считать, загибая пальцы другой руки. Потом приоткрыл веки и сказал:

— Когда няня купает меня в ванне, я всегда так делаю.

Он снова зажмурился, сосчитал до двадцати и разжал кулак: От теплой руки зажигалка слегка затуманилась.

— Загорится?

— Должно загореться. А ты попробуй.

Он с силой нажал на колесико, оно щелкнуло, посыпались искры, и показался голубоватый язычок пламени. Таро рассмеялся, глаза у него стали, как щелочки.

— Горит!

— Ты ее зарядил, так что возьми себе. Играй сколько хочешь. Только смотри не подожги ничего, а то будет пожар.

После этого мы с ним целый час возились. Все в комнате перевернули вверх дном. Боролись, играли в японские шашки. Потом я вскипятил чай, разлил по чашкам. Таро я добавил молока, а себе потихоньку плеснул картофельной водки. Мы чокнулись. На прощанье я дал ему книжку Чапека «Большая докторская сказка» в переложении для детей младшего школьного возраста. Мы вышли на улицу. Таро шел рядом со мной. Под мышкой у него была книга, в руке — старая зажигалка. Он все время ею щелкал. У ворот его дома я позвонил. К нам вышла пожилая прислуга и принялась горячо меня благодарить. Где родители Таро и что они делают, она не сказала. Дом был погружен в темноту. Светилось только одно окошко. Вокруг была мертвая тишина. Провожая взглядом удалявшуюся мальчишескую фигурку, я почувствовал, как из самых глубин моего существа поднимается, нарастая, жгучая боль. Легкие шаги Таро поглотила трясина безмолвия. Его веселый голосок, щебетавший что-то о зажигалке, растаял в холодной пустоте.

Вернувшись домой, я снова взял «Голого короля» Таро и долго рассматривал рисунок. Если сравнить его с прежними, где мальчик решительно расправлялся с оборотнем, замазывая его красной краской, или изображал одного себя, пытаясь самоутвердиться, сразу видно было, как быстро он развивается. А ведь когда он впервые у меня появился, это была невозделанная, бесплодная почва — на ней не росло ни травинки. Тогда он сидел на полу совершенно растерянный, не зная, что делать с кисточками и красками. А сейчас он обрел свой собственный мир, он сам сотворил его, сам придал ему очертания и окраску. В том, что он заменил традиционные усы и корону набедренной повязкой и прической «тёнмагэ», в сущности, не было элемента критики. Критика была в андерсеновской сказке. А здесь был мир самого Таро, его — и только его. Он создал этот мир сам, не прибегая ни к чьей помощи. Я ведь только рассказал сказку. Даже не предложил детям сделать рисунок на эту тему — здесь ли, в студии, или дома. Значит, Таро рисовал, подчиняясь только внутренней потребности.

Я сравнил «Голого короля» с другими рисунками — русалочкой и девочкой со спичками. С точки зрения техники все рисунки примерно одинаковы — неуклюжие, неправильные по цвету. Это так, но тема лучше всего освоена в «Голом короле» — ничего лишнего или привнесенного извне. Чувствовалось, что замысел Андерсена дошел до Таро целиком. Должно быть, и этот образ, и этот фон возникли перед ним сразу, еще когда я рассказывал сказку. Он мысленно бросился к обсаженному соснами рву и зашагал вслед за глупым, тщеславным, жестоко обманутым властелином. Таро и дома все время думал об этой сказке. И вот наконец сердце его забилось сильнее, кровь застучала в висках, подчиняясь властному ритму, — до того не терпелось ему взяться за кисть, закрепить на бумаге преследующий его образ. Наверное, никогда еще не был он так свободен от мертвящего гнета особняка, от мачехиной опеки, не был так собран и самостоятелен, как в эту минуту. Пыхтя от нетерпения, мальчик рисовал сосны, крепостной ров и нагого князя. Ему не было дела ни до отца, ни до мачехи. А потом, стоило ему увидеть старую зажигалку, и все муки творчества мгновенно были забыты.

Ну, теперь все в порядке, в полном порядке! Теперь-то он выстоит! Теперь-то он сможет в одиночку сражаться и с мертвым безмолвием особняка, и с отцом, и с мачехой, хоть, может, эта борьба ему дорого обойдется.

Налив себе добрую порцию водки, я отсалютовал человеку в набедренной повязке, одним духом осушил чашку и, повалясь на кровать, снова захохотал во все горло.


Несколько дней спустя мне позвонил секретарь господина Ота: конкурс детского рисунка начался, и меня приглашают на заседание жюри. Завернув рисунок Таро в газету, я отправился в один из выставочных залов, где проводился конкурс. Спросил у входа, куда пройти, и меня провели на второй этаж, в огромный, залитый солнцем зал. Там рядами стояли заваленные рисунками столы, и на каждом висела табличка с названием темы. За столом сидели члены жюри и просматривали рисунки. Те, которые не прошли конкурса, навалом лежали на полу — у стен, у ножек столов. Какой-то человек, по-видимому служащий фирмы Ота, охапками выносил их из зала, а в это же самое время через другую дверь в зал вносили все новые кипы рисунков. Им не было конца. Сверкало солнце, пестрели яркие краски, а воздух был спертый, горячий, словно в теплице, — казалось, над рисунками поднимаются жаркие испарения. О, господин Ота достиг своей цели! Мне так и чудилось — из множества тюбиков, бутылочек, баночек низвергаются водопады красок.

— О-о! Вы пришли! Благодарю за честь!

Из глубины зала ко мне направлялся господин Ота — он заметил меня сразу. Пальцы его были в краске, рукава небрежно засучены, лоб покрыт каплями пота. На меня повеяло тонким ароматом сигары. Я поблагодарил господина Ота за подарок, — выполняя свое обещание, он прислал мне столько красок и рисовальной бумаги, что теперь на полгода хватит, даже если расходовать очень щедро. Что ж, остается получить у него рисунки датских детей, и на этом наши с ним деловые отношения прекратятся.

— Ну, что вы скажете? Знаете, сколько рисунков прислали на конкурс? Шесть грузовиков.

Пригласив меня на эстраду, где были расставлены столики и стулья для отдыха, господин Ота обвел зал широким жестом и радостно сказал:

— Молодцы! Сколько нарисовали! Конечно, преподавателям тоже досталось, но дети-то, дети молодцы! Основательно поработали. Картинок столько, что перед Данией стыдно не будет.

И господин Ота расхохотался. Глаза его алчно блестели. Наконец-то он сбросил личину. Куда подевался тот безупречный джентльмен, который беседовал со мной в ресторане отеля и в кабинете роскошного особняка! Теперь передо мною сидел совсем другой человек — напористый, готовый к борьбе.

— Нет, вы только взгляните! Какие молодцы! Ведь отовсюду прислали, со всех концов страны — от Хоккайдо и до Кюсю, даже из самых глухих углов. Я просто так и вижу перед собой всю эту детвору!

Этот черствый делец, равнодушный к собственному ребенку, радостно похохатывал, и смех его громким эхом отдавался под потолком.

Выпив чашку кофе, я спустился с эстрады и пошел осматривать бесчисленные трофеи господина Ота. Мы с ним ходили от одного стола к другому. За столами сидели члены жюри, — художники, обозреватели по вопросам педагогики, представлявшие самые различные направления и школы. Господин Ота держался с ними запросто, со всеми весело здоровался, смеялся, шутил, упиваясь собственным остроумием. И даже тихонько заходил им за спины, чтобы подобрать упавшие на пол рисунки. Этакий жизнерадостный филантроп, без тени высокомерия и заносчивости. Разумеется, он вертел всеми членами жюри, но не давал им почувствовать этого. Когда кто-то из них протянул ему рисунок и, похвалив малыша за умение пользоваться цветными карандашами, почтительно осведомился о мнении господина Ота, тот усмехнулся и ответил весьма уклончиво:

— Детская рука давит на карандаш с нагрузкой примерно в сто семьдесят граммов. Моя фирма старается действовать в соответствии с установленными стандартами, мы следим за тем, чтобы карандаш шел легко. Ну, а как оно получается на деле — мне пока еще не совсем ясно.

О, господин Ота ни в коей мере не был склонен навязывать жюри свои оценки!

— Покорно вас благодарю! — говорил он членам жюри и учтиво кланялся каждому в отдельности. Он опять уже был застегнут на все пуговицы. А ведь каких-нибудь несколько минут тому назад, на эстраде, он победно оглядывал зал и смеялся, не скрывая своего торжества. Да, не угнаться мне за этим делягой, где уж там!

Я отошел от господина Ота и стал ходить по залу один. На столах аккуратными стопками лежали рисунки, прошедшие конкурс. Я был жестоко разочарован. Какой рисунок ни возьми, он вполне мог бы быть иллюстрацией к детской книжке. Такие все они были чистенькие, прилизанные, приятные, умело сделанные. Безжизненные, надуманные картиночки. Казалось, дети, их рисовавшие, начисто лишены фантазии и непосредственности. Стандартные, застывшие улыбки на публику. Жалкие штампики, повторяющие прекрасные некогда образцы. Мне так и виделись десятки тысяч детских книжек с картинками, переходящих из рук в руки, из дома в дом.

Совершенно подавленный, побрел я на эстраду и там нос к носу столкнулся с Ямагути — он только что вошел в зал. Красный от возбуждения, растрепанный, с закатанными выше локтей рукавами, он был полон самоуверенности и всем своим видом показывал, что дел у него по горло. Присел рядом со мною и сразу же начал жаловаться.

— Папаша Ота мне приказал не затевать драк. Я прямо извелся — с самого утра только о том и думаю, как бы случайно не обидеть того, другого, третьего.

Ямагути торопливо затягивался сигаретой и брюзжал, брюзжал. А физиономия у него так и сияла.

Больше всего Ямагути возмущался пестрым составом жюри:

— Видишь, даже вон того дурака пригласили! Ох, удрать бы отсюда!

В том углу зала, куда он указывал, сидел длинноволосый толстяк и утирал платком взмокшее лицо.

— Кто это?

— Это?.. — Ямагути презрительно сморщился и небрежно бросил, как выплюнул: — Специалист по лаковому рисунку.

Я узнал его. Это был известный художник. В свое время он объявил, что обычная лаковая живопись слишком груба по форме и потому оказывает на детей вредное влияние. И тут же принялся торговать «лаковой живописью высшего класса». Разумеется, все это было чистейшей воды надувательство. Он был противником Ямагути и вступал с ним в схватки на всех дискуссиях по теории детского рисунка.

— Я спрашиваю папашу, для чего такого идиота включили в жюри. А он говорит: не шуми, пожалуйста, в жюри должны быть представлены разные направления. Ну, что тут поделаешь!

— Да не в направлениях суть! — вырвалось у меня.

— А в чем же?

— В красках. Ведь они используются и в лаковой живописи. А папаше Ота надо только одно — продавать побольше красок. Ради этого он с кем хочешь споется. Для того и конкурс затеял. А Андерсен — просто так, ширма.

Ямагути был явно раздосадован моими словами. Вот уж не ожидал от него! Ведь господин Ота не мог нас слышать, и я думал — Ямагути со мной согласится. Ах, вон оно что — он почувствовал себя оскорбленным как член жюри. Издевается над остальными, а сам в совершенном восторге, что ему оказали такую высокую честь. И, может быть, даже отлично ладит с тем человеком, которого только что обозвал дураком. Мне стало тошно, и я заговорил еще резче:

— Как дипломатический ход этот конкурс, может, чего-то и стоит. Но — и только! Выгадает от него один лишь папаша Ота, — уж он хорошенько на нем поживится. А рисунки, которые вы отобрали, все сделаны по подсказке. Ни в одном из них ни на йоту не выражена индивидуальность ребенка.

От удивления Ямагути остолбенел. Некоторое время он безмолвно смотрел на меня. Потом резко поднялся и, не сказав мне ни слова, спустился с эстрады. Я проводил его взглядом. Он подошел к столу с табличкой «Дюймовочка» и начал просматривать рисунки. Отобрал два и вернулся ко мне.

— Так ты говоришь, не выражена индивидуальность ребенка? Вздор! Вот посмотри.

Он положил оба рисунка на стол. На одном Дюймовочку обижала сварливая полевая мышь, на другом Дюймовочка, уже ставшая царицей, утопала в цветах. Ямагути принялся мне объяснять:

— Полевую мышь нарисовал мальчик. А «хэппи энд» — девочка. Пожалуйста, вот тебе детская индивидуальность. Замечательно отражен внутренний мир мальчика — мир борьбы, и лирический мир девочки.

Я ничего не ответил, спустился в зал и подошел к столу с табличкой «Новое платье короля». Стараясь действовать незаметно, я схватил самый верхний из отобранных рисунков, потом присел на корточки, развернул газету, в которую был завернут рисунок Таро, и вернулся к Ямагути. К этому времени члены жюри кончили свою работу и во главе с господином Ота поднялись на эстраду. Он раскланивался направо и налево, всех благодарил за труды, приветливо улыбался. Члены жюри не оставались в долгу и всячески превозносили господина Ота, устроителя этого замечательного конкурса. На эстраде стало тесно. Все стулья были заняты.

Увидев меня, Ямагути показал глазами на остальных, — мол, отложим наш спор до другого раза. Но я сделал вид, что не понял его сигнала, и положил перед ним на стол оба рисунка. На одном из них голый человек в золотой короне и с кайзеровскими усами гордо шествовал на фоне замка с бойницами. На другом — вдоль крепостного рва, обсаженного соснами, шагал нагой князь в набедренной повязке.

Ямагути насупил брови, но я постарался и этого не заметить.

— Вон тот, с короной, — сказал я ему, — прошел конкурс, а этот с набедренной повязкой — провалился. У автора первого рисунка имелся готовый образец, — может быть, карточный король, а может, — картинка из книжки. Чтобы так точно передать иноземный колорит, нужна изрядная подготовка.

Ямагути долго рассматривал оба рисунка, сравнивал их. По лицу его было видно, что он застигнут врасплох. И я его понимал — я ведь и сам не мог представить себе ничего подобного, пока не увидел этой картинки Таро. Ямагути быстро перевернул рисунок — никакой подписи не было. Он недоуменно пробормотал:

— Должно быть, мальчик из деревни или рыбачьего поселка.

Мысленно отдав должное его проницательности, я продолжал:

— Сравним эти рисунки. По одному из них сразу же видно, что он сделан японским ребенком. Который из этих двух детей понял и передал Андерсена по-настоящему? Кто более самобытный и честный? Это же каждому ясно. Но почему-то корона прошла конкурс, а набедренная повязка — нет!

Я невольно повысил голос. Ямагути не знал, куда деваться. Лицо у него было несчастное. А я глядел в эти хитрые, бегающие глазки, и мне хотелось бить его, бить беспощадно.

Теперь я уже нарочно говорил как можно громче, чтобы меня услышали члены жюри, — они сидели за столиками и потягивали кофе, наслаждаясь приятной усталостью.

Только я опустился на стул, как один из них поднялся со своего места и подошел к нам. Вслед за ним потянулись и остальные. Вокруг нас образовалась толпа. Со всех сторон на меня надвигались толстые животы.

Князь в набедренной повязке исчез со стола и поплыл из рук в руки, от очков к очкам, покачиваясь на волнах улыбок и невнятных восклицаний.

— Это еще что такое?

— Кто-то, видно, решил над нами подшутить!

— Даже смотреть не стоит!

— Ерунда какая-то!

Голоса сливались в общий гул. Я не мог разобрать, кто и что говорит. Члены жюри пересмеивались, перемигивались, злословили. Некоторые разглядывали меня с откровенной неприязнью, бросали какую-нибудь резкость по моему адресу и отходили. Кто-то буркнул:

— Он, кажется, не совсем нормален!

Наконец рисунок попал в руки того человека, которого Ямагути обозвал дураком. Он посмотрел его и вернул мне. Потом нервно вытер жирное лицо носовым платком и, всем своим видом выражая сочувствие, заговорил:

— Идея, пожалуй, интересная. Но понято слишком примитивно. Нельзя же такому интернациональному писателю, как Андерсен, давать узколокальное истолкование. И виноват тут не столько ребенок, сколько преподаватель.

Я промолчал — этот хотя бы сказал о рисунке Таро нечто конкретное, и на том спасибо.

— Трудно решить, что более жизненно, корона или набедренная повязка: ведь книжки с картинками играют такую роль в жизни ребенка!

Сквозь толстые стекла очков без оправы на меня глядел не то автор статей по вопросам детского воспитания, не то председатель жюри. Я учел его замечание и потихоньку загнул палец.

Вдруг чей-то голос произнес:

— Я видел этот рисунок.

Это был лысый толстячок с багровыми щеками. Я даже точно запомнил, сколько родинок у него на лице.

Он подтянул пояс, ехидно прищурился и запальчиво объявил:

— Да, я этот рисунок видел и забраковал его. Все высокие слова, которые были здесь сказаны, бьют мимо цели. Просто это нарисовано плохо. Плохо, и все. Вот потому-то рисунок и не прошел конкурса. И говорить больше не о чем.

Вокруг радостно захихикали.

В эту минуту за спинами членов жюри показался господин Ота. Все расступились, давая ему дорогу, и наперебой принялись объяснять, что речь идет о неумелом, безвкусном, неуклюжем рисунке к сказке «Новое платье короля». Зажав между пальцами дорогую сигару и приветливо улыбаясь, господин Ота взглянул на рисунок.

— Ребенок не поскупился на краски. Молодец! Это очень хорошо, — сказал он и тут же отошел.

Что ж, этот, по крайней мере, высказался честно.

Тут вперед выдвинулся Ямагути, до сих пор хранивший молчание. К нему вернулась его обычная самоуверенность. Казалось, он излучает великодушное сочувствие и снисходительность. Всем своим видом он показывал, что готов позабыть мои нападки и протянуть мне руку примирения. Глядя мне прямо в глаза, Ямагути медленно заговорил, тщательно взвешивая каждое слово:

— Ну ладно, ладно! Сдаюсь! Ребенок нарисовал честно. Пусть он беспомощен, неуклюж, но зато верен своей фантазии. Правда, можно поспорить, что правильнее — корона или набедренная повязка. Но, в общем, юный художник верно понял Андерсена.

Он улыбнулся и заговорил громче:

— И все же понять Андерсена помог ему наш конкурс. Не будь конкурса, возможно, ребенок не взялся бы за кисточку, даже если бы он и понял Андерсена. А может, и вовсе не понял бы. Как бы то ни было — рисунок перед нами. А нарисовать — значит осмыслить. Стало быть, уже по одному этому наш конкурс — дело необходимое. Его никак не назовешь бессмысленной затеей.

Ну и ловкач! Повысил голос ровно настолько, чтоб его смог услышать господин Ота. Должно быть, только и ждал подходящего случая. Пока другие распинались, доказывая свою проницательность и компетентность, он как следует подготовился, чтобы в нужный момент выступить в главной роли, и теперь преподнес им свое аккуратненькое, словно карликовый сад, мненьице.

Я украдкой разглядывал столпившихся вокруг нас людей. Этот щенок Ямагути с его менторским тоном был им явно не по душе. И все же они понимали, что связаны с ним одной веревочкой. Преисполненные сознания собственной значительности, они выпятили животы. Какие только чувства не отражались на этих сытых лицах! И любование своей терпимостью, и насмешка, и снисходительная ирония. Наконец они все успокоились, вновь обрели свою надменность и с наслаждением отдались отдыху. Нет, я не мог этого вынести. Подумать только — эти люди, совершенно не понимающие детей, привыкшие в тиши кабинета предаваться возвышенным размышлениям о физиологии духа, теперь несли всякую чушь, чтоб укрепить свой престиж. Разве могло им прийти на ум, что дети их попросту обманули? Ребенок сразу угадывает все слабости преподавателя и, чтобы избавиться от его нажима, делает только такие рисунки, которые могут тому понравиться. Вот и сейчас по всему залу навалены горы шлака, жалкие отходы той интенсивной работы, которая беспрерывно идет во внутреннем мире ребенка. В этот мир нет хода тому, кто не живет с детьми одной жизнью. Где уж им, этим «экспертам», разглядеть за линиями и красками рисунка те тайники сознания, что наполняют живою кровью порожденные детской фантазией образы, дают выход рвущейся на свободу плоти! И теперь эти люди, купленные торгашом, разорили двадцать миллионов золотых жил.

Я свернул «Голого короля» в трубку и самым спокойным тоном сказал:

— Прошу извинить меня за то, что я ввел в заблуждение членов жюри. Этот рисунок не был представлен на конкурс. Его принес я.

Улыбка сползла с лица Ямагути. Он привстал, челюсть у него отвалилась. В глазах заметалась растерянность. Воздух вокруг меня всколыхнулся, все животы разом зашевелились. Ямагути скривил рот в кислой усмешке:

— Рисовал ученик твоей студии?

— Да.

Он помолчал, потом выдохнул сдавленным шепотом:

— Кто?

Я указал глазами на человека средних лет, одиноко дымившего сигарой в глубине эстрады, и отчеканил:

— Таро-кун.

У Ямагути вся краска сбежала с лица. Глаза его стали колючими, засветились злобным светом. Он смотрел на меня, закусив губу. Я вглядывался в окружившие нас лица. Вокруг все волновалось, вздыхало, скрипело, покряхтывало.

— Этот рисунок сделал сын господина Ота. Он учится в той школе, где преподает Ямагути. Но рисованием с ним занимаюсь я.

— О-о-о!

— А-а-а!..

Ненависть горячей волной поднималась во мне, выплескивалась наружу. Не вставая с места, я обводил всех их пристальным взглядом — художника с платком в руке, обозревателя в очках без оправы, толстяка с тремя багровыми родинками на потном лице и всех остальных, не известных мне. Видел холодные глаза, сведенные ненавистью рты, нахмуренные брови. На каждого я смотрел до тех пор, пока он не опускал глаз. И только тогда переводил взгляд на его соседа. Тишина была мертвая — ни звука, ни вздоха. Но я чувствовал — эти тяжелые, жирные тела наливаются злобой. Если бы кто-нибудь из них произнес хоть слово, я бы не выдержал, я бы кинулся в драку, стал бы разоблачать, срывать маски. Никогда еще Таро не был так дорог мне, как в эту минуту.

Но вот члены жюри начали переглядываться, потом, как по команде, уставились на Ямагути. В его глазах уже не было прежнего жесткого выражения, он весь как-то слинял, плечи бессильно опустились. Испуганно озираясь по сторонам, он приглаживал волосы. Куда подевались самоуверенность и резкость, с которыми он только что читал мораль членам жюри! Передо мной был уже не художник и даже не школьный учитель, а просто-напросто жалкий юнец с тонкой шеей и уродливо большой головой. Взглянув на меня страдальческими глазами, он открыл было рот, но так ничего и не сказал.

Напряженный момент прошел. Для членов жюри Ямагути больше не существовал. Они повернулись к нему спиной и по одному, по двое стали спускаться с эстрады. Толстый художник все обтирал платком лоб, обозреватель смотрел перед собой с независимым, гордым видом, а сутулый председатель жюри, привыкший ко всяким неожиданностям, сохранял полное хладнокровие. Все прощались с господином Ота и молча покидали зал. А он, ничего не подозревая, с учтивой улыбкой раскланивался направо и налево.

За окном ярко светило солнце. По полу текли узкие ручейки света. Я вдруг почувствовал — бушующая во мне жгучая ненависть переходит в безудержное веселье. И, схватясь за живот, захохотал как безумный.

1957

Загрузка...